14 января известному русскому писателю Борису Агееву исполняется 70 лет!
Секретариат правления Соза писателей Россиии и редакция "Российского писателя" от всей души поздравляют Бориса Петровича!
Желаем крепкого здоровья, благополучтия и удачи, осуществления новых творческих замыслов!

Александр СМЫШЛЯЕВ (Камчатка)

«ПОВРЕЖДЁННЫЙ» КАМЧАТКОЙ
(К 70-летию писателя Бориса Агеева)

Писатель Борис Агеев живет в Курске, но творческий путь начинал на Камчатке. Именно отсюда, а точнее – с острова Карагинского, что вблизи Камчатки в Тихом океане, ушла в журнал «Юность» первая рукопись писателя – повесть «Текущая вода». Она попала в руки редактора «Юности» Бориса Полевого, который тут же вызвал автора в Москву, принял, как самого дорого гостя, наговорил приятностей и в 1976 году напечатал повесть в сентябрьском номере своего журнала.

Таким образом, остров Карагинский стал колыбелью творчества Бориса Агеева. На острове он работал техником-смотрителем маяка. А до этого – матросом и мотористом на судах Камчатского морского пароходства. Остров стал его душевной лечебницей – именно так можно понять тогдашнее состояния начинающего писателя, опираясь на текст его первой повести, которая во многом автобиографична. Его герой лечит душу одиночеством на практически необитаемом острове. «…Невозможно ведь выдумать больше, чем предоставляет сама жизнь — сюжеты, случаи и образы, - признавался много позже Борис Агеев в одном из интервью (Тамара Кравец. «Городские известия-Курск». 31.07.2012 г.) - Почти все мои литературные труды в этом смысле автобиографичны. Под «горячим» пером литератора должно случиться ожидаемое преображение действительности как художественного феномена, одновременно происходит и акт самопостижения».

«Акт самопостижения» на безлюдном, но огромном, как любая из европейских стран, острове Карагинском продолжался несколько лет. И остров, и сама Камчатка, оставили в душе и сердце писателя неизгладимый след. Он признавался одному из камчатских знакомых: «Больше половины мной написанного «географически» относится к Камчатке, а остальное имеет в той или иной мере следы «повреждения» Камчаткой» (Блог редактора и корректора Раисы Аркадьевны Пирагис).

«Повреждённым» Камчаткой он остаётся и до сих пор, хотя давно не бывал на своём полуострове юности, тем более на острове Карагинском. Но камчатская тема продолжает жить в его произведениях.

Курский друг и коллега Бориса Агеева писатель Михаил Еськов рассказывает, что, живя на острове, Борис облюбовал на берегу океана потаённое место и срубил из плавника избушку. В ней и утолял душу творческим одиночеством, а глаза – океанскими просторами. Ведь человек, не уставая, может бесконечно долго смотреть на огонь и воду. Отсюда, наверное, и «Текущая вода». Она уходит сквозь пальцы, как время, поэтому надо хватать время, не теряя ни одного мгновения. И Борис Агеев, в конце концов, покидает свой любимый остров и на исходе 1976 года перебирается на более твёрдую сушу, в северный камчатский посёлок Оссору, который расположился как раз напротив его острова, на другом берегу пролива Литке. Борис Агеев прекрасно рисует, поэтому работает в Оссоре художником-оформителем. Позже переезжает южнее – в камчатское село Мильково, где также работает оформителем. Рисует и пишет. Пишет и рисует, полными горстями хватает камчатскую жизнь. Но остров Карагинский не даёт покоя. Его роман «Хорошая пристань» опять же посвящён ему и маяку. Роман получил Международную литературную премию им. И. А. Гончарова в номинации «Мастер литературного слова».

Для более глубокого познания литературного слова в 1987 году писатель уезжает в Москву учиться на Высших литературных курсах, куда его посылает Камчатская писательская организация Союза писателей СССР. В неё Борис Агеев вступил в 1984 году.

В 1989 году курсы закончены, и писатель поселяется на своей родине – в Курске. Теперь он – широко известный автор многих прозаических произведений, среди которых главные – всё-таки камчатские: повести «Текущая вода», «Третий», «Вокруг Горы, что льдом сверкает», роман «Хорошая пристань», рассказ «Кто в море не бывал» - и это только навскидку.

«Северная одиссея Бориса Агеева предполагает не только роман, посвященный годам пребывания автора на маяке острова Карагинский  в Беринговом море, но и тот пройденный писателем духовный и творческий путь, который начался там, на необитаемом острове Кароэкао (Карога), у кромки смыкающихся вод Берингова моря и Тихого океана», - написала известный литературовед Марина Маслова в эссе о прозе Бориса Агеева «Посреди океана родилась моя душа…». И далее она же: «Именно большая вода, как библейский символ колыбели всего живого на земле, стала источником вдохновения для художника… Большинство произведений Бориса Агеева связаны тематически с морем и автобиографически основаны на впечатлениях северного периода его жизни». 

Здесь надо сказать, что именно Марина Маслова вернула прозу Бориса Агеева, уже накрепко осевшего в соловьином краю, нашедшего другого читателя, прежнему камчатскому читателю. Её эссе «Посреди океана родилась моя душа…» привлекло моё внимание, как составителя и редактора ежегодника «Камчатка», и я поставил его вместе с рассказом Бориса Агеева «Карагинские одиссеи (Кто в море не бывал)» в сборник за 2015 год. И оказалось, что писателя на Камчатке не забыли и, мало того, соскучились. После выхода в свет той «Камчатки» мне были звонки с благодарностями от жителей полуострова. Я отсылал их на сайт «Российский писатель», где Борис Петрович много тогда публиковался, и люди затем с восторгом отзывались о том, как он вырос, поднялся в масштабах, восхищались его русскостью и откровенной прямолинейностью и тем, что «Камчатку-то он не забыл».

Камчатку Борис Агеев не забыл, ведь он, как мы помним, «повреждён» ею. И мы, камчатцы и камчадалы, не забыли его. Вот и о 70-летии одного из любимых своих писателей не забыли и поздравляем Бориса Петровича с этим славным юбилеем, желаем ему здоровья, бодрости духа и мудрости души, родившейся у нас «посреди океана», и, конечно, как активному писателю, желаем новых сюжетов и их воплощения в книгах.

Это здорово, что существует перекличка между людьми, «повреждёнными» тем или иным уголком земли нашей, историей нашей, да и окружающими людьми, нашими героями. Будем продолжать дружить. И поддерживать друг друга.

Удачи тебе, Борис! Привет Кочановке и Курску!

Борис АГЕЕВ (Курск)

Две главы из первой книги романа-одиссеи
«ХОРОШАЯ ПРИСТАНЬ»

Митя Северцев, молодой человек двадцати двух лет, в поисках смыслов по своей воле оказывается на маяке «Карагинский», начинает осваивать окружающий мир и обживаться среди немногих на острове людей.

 

ИСТОРИЯ С ГЕОГРАФИЕЙ

История России есть история  преодоления географии России.
Или — несколько иначе: наша история есть история того, как дух покоряет материю...
                              Иван Солоневич. «Народная монархия»

Вахты понеслись чередой. Митина личная страда вливалась в страду маячную. За малостью сил и по поднимающемуся валу необходимых к исполнению работ каждый нёс двойную, а то и тройную повинность. Отгулы были обещаны зимой. Жёны маячников, за которых в спокойное зимнее время дежурили мужья, тоже стали ходить на вахты. По маячному правилу день, на который приходилась вахта, после смены оставался свободным и его можно было использовать по своему усмотрению. Экономили время, придремав и на ночной вахте, на бдючке, как её называл Илья. И хотя Устав требовал от вахтенного постоянной бдительности, никто не считал сон на вахте преступлением в одном случае — если бы вахтенный не предотвратил происшествия. Как же можно было тратить на сон драгоценное послевахтенное время, когда Митю столько ждало... Ждала его освоения островная окрестность, предстояло сообразить и о машинах, выделенных в заведование.

 

…В каждом мужчине сидит чутьё машин. Машины — дети мужчин, они их любят, как настоящих, по плоти, детей, ухаживают за ними, настраивают их и понимают, может быть, глубже, чем собственных детей. Машины, правда, создания искусственного мира, как игрушки — подобия человека, но оттого не становятся менее занимательными и непредсказуемыми. Так же, как дети, они хворают и беспричинно плачут по ночам. Резвятся и хохочут, когда здоровы.

У Мити ещё не было детей, но он, всматриваясь и вслушиваясь в работу механизмов и маячных устройств, раскладывая их части на почерневшем от соляра бетонном полу мастерской, постигая их устройство и принцип деятельности, догадывался, что вкладывает в них то, что в большой мере понадобится для будущих его детей. И скоро начал слышать и стал понимать тяжёлый мах коленчатых валов дизеля, гулкий рокот подшипников генератора, очаровательный дроботок распредвалов, толкателей и клапанов, лихой посвист лопастей вентиляторов, нервное дыхание котельного факела, неутомимое клацанье позывных радиомаяка в контрольном приёмнике, мерный стук судового хронометра в радиорубке, и, казалось, слышал запредельно-тонкий писк слетающих с антенн радиоволн.

И стал догадываться, что и маяк был задуман в этом вечномерзлотном углу земли как целая машина, в которой каждый узел и агрегат работали в унисон. А Мите, в свою очередь, следовало поддержать их деятельность и настроить их работу.

Это относилось и к трём судовым котлам, используемых для обогрева маяка, к системе впрыска топлива в их топки, к их водогрейной части и огнеупорной  футеровке, к циркуляционным насосам. По совету Кнута, который  нарисовал чертёж устройства и помог сварить металлическую раму под его установку, Митя составил описание конструкции, произвёл нужные чертежи и отправил позже в Управление как рационализаторское предложение, за что потом выслали вознаграждение в размере пятидесяти рублей, которые они с Кнутом поделили. Конструкция оказалась простой и надёжной, работала экономно и без поломок.

Танковые аккумуляторы, использовавшиеся для запуска дизель-генераторов и для аварийного освещения технического здания, пришли в печальное состояние и не держали ёмкость. Из запаса ущербных аккумуляторов предстояло подготовить хотя бы пару боеспособных. Каждый был разобран до потрохов, каждая банка выпиливалассь из корпуса для осмотра пластин с активной массой. Два таких сборных аккумулятора «задышали».

Митя не понимал, как он всё успевал. С утра предстояло освоение маячной техники, участие в обязательных работах по обеспечению жизнедеятельности, через день он стоял на подвахтах, вечерами ремонтировал квартиру. Спустя некоторое время он обнаружил, что превратился в существо вахтенное, усвоившее особый ритм суточной и сезонной  активности — как животное. Это надолго войдёт в его физиологию и в психический состав личности.

В поле зрения вахтенного должны находиться  маячные устройства — дизель-агрегаты, котлы, центробежные насосы, радио- и световой маяки — внутренняя маячная жизнь и внешняя обстановка, передвижения судов и летательных аппаратов, появление посторонних людей и незнакомых объектов. И, конечно, состояние моря, которое варило погоду... Вахта нагружалась и работой по заведованию, и личными делами — стряпнёй, постирушками, ремонтом обуви и одежды.

Как сладко было отдаться неодолимой дрёме в те предутренние мгновения между четырьмя и шестью часами, которые моряки называют «собачьей вахтой»! Тело сомлевало в тепле котельной, засвинцовевшие веки закрывались сами собой, голова катилась на грудь, а вахтенный, откинувшись спиной на подоконник, погружался в промежуточное состояние между сном и явью... Тогда, случалось, к нему приходили даже огненные видения, в одолевшей его истоме мерещились скрытые области духа, представлялись иные обители, с ним разговаривали на незнакомых языках люди, не могущие проявиться на маяке в обычное время, и происходили взлелеянные воображением счастливые события... Ни отдалённый рокот дизеля, ни гул и треск котельной, ни нежное попискивание радиоприёмника не могли помешать охватившему человека чувству райского наслаждения инобытием, что, вероятно, может происходить либо за чертой смерти, либо в области не плотской, а духовной жизни. На донышке истомившегося сознания оставалась, как сигнальная вешка, как точка проникновения в текущую действительность, крохотная область, не захваченная неземным наслаждением, и достаточно было незначительно шатнуться оборотам дизеля, как Митя мгновенно возвращался к жизни. Вся футеровка, вся огнеупорная обкладка сознания не попускала сладко-смертной неге окончательно овладеть человеком.

Сколько таких мгновений пережил Митя! Если бы он сообразил записывать видения, интересная могла бы получиться книжка...

Ещё Митя делал вылазки на тундру, устраивал пробежки по отливной полосе, каждый раз забирая  глубже в островную даль, а возвращался в сумерках.

А началось с того, что на второй день после приезда он взобрался на центральную мачту веерного радиомаяка, во время его отключения по графику, чтобы с высоты ста двадцати метров обозреть окрестности в бинокль. Подъём по стальному трапу внутри мачты между трубчатыми излучателями сбил ему дыхание, а когда он наверху сел на перекладину и глянул вниз, его качнуло от испуга. Задрожавшими руками он намертво вцепился в скобы и упёрся спиной в ограждение трапа. В арматуре мачты и в трёх ярусах мощных растяжек временами взгудывал и засвистывал ветер, и всё это исполинское сооружение, попиравшее стальной пятой фарфоровую чушку изолятора, казалось, неудержимо валилось в противоположную сторону от своей тени на тундре, изрезанной веером мачтовых заземлений. Через минуту Митя заметил, что мачта как будто прекратила падение, надёжно утвердилась на основании, и тогда он переместил взгляд.

Маячный городок лежал, вычерченный на тундрово-коричневой кальке, среди звёздочки тропинок, тропок и дорог, разбегающихся во все стороны. Митя увидал его с высоты птичьего полёта и поразился — он оказался сооружением необычайным.

Городок располагался на тундре, избитой следами машин, изрытой и истолченной бессчисленными гусеницами и колёсами в радиусе, вероятно, полукилометра. Поверхность тундры была сорвана и перемолота, вечная мерзлота сошла ниже, реликтовые мхи сменились тощей крапивкой и жидкими косогорными травами. Вокруг маячного городка и на его территории наросла новая почва, которую язык не поворачивался назвать культурной. Хотя с подветренной стороны дома маячники соорудили небольшую клумбу, из которой к солнцу пробились стебельки каких-то озябших цветочков, низкорослых, невзрачных, но — живых...

На почву, пропитанную дизельным топливом и мазутом, сожжённую кострами, ископанную солдатскими лопатами, срытую и опрокинутую ножами бульдозеров и ковшами экскаваторов, встала нога человека, а девственные почвы с ледовых подушек были взъяты наверх и рассредоточены по поверхности. Местами эта новая земля была утрамбована и засыпана гравием, местами скована бетонными отмостками, в пропилы траншей уложены коммуникации и кабели, в неё загнали сваи, на которые навешивались каркасы технических зданий и жилого дома. И вот посреди оскорбляющего взор разгрома и рукотворного хаоса всплыли геометрические объёмы, прорезались прямые углы и грани построек, легли черты трубопроводных трасс, вскинулись к небу иглы мачт и антенн. Возникла иерархия естественного и искусственного, и в тундровой пустыне воплотился тварной чертёж разума.

Сколько этого разума было вложено в маяк! Сколько предсуществовало ему воображения и мечты, сколько было произведено расчётов, сколько затрачено воли и упорного труда, чего невозможно подсчитать ни в каких единицах измерения! И сколько времени понадобилось, чтобы возвести это сооружение на вечной мерзлоте у кромки моря...

К выбранной географической точке привязался проект, в нагой тундре обустрились строители, сюда стали снаряжаться морские экспедиции с грузами и техникой, строительными материалми и топливом. Поражала затратность строительства и кажущаяся неэкономичность конечной цели. Десятки, сотни тысяч, а может, и миллионы рублей были вложены сперва в строительство маяка, потом в поддержание его работы, в текущий ремонт, в подвозку грузов, запчастей, продуктов, топлива и людей, в обеспечение технических и эксплуатационных свойств маяка. На строительстве погибло несколько человек, жертвы оказались и среди личного состава заработавшего маяка. И ради чего? Чтобы по ночам продолжал мигать фонарь проблескового маяка, чтобы в эфире круглосуточно пищали позывные кругового радиомаяка, и чтобы на часть земного пространства налегла координатная вуаль радиосигналов веерного маяка? Оказывается, именно для этого. Орден небесных и морских судоводителей слишком важен для государства, а без навигации, без ориентации в просторе его, этот простор, невозможно освоить.

Маяк был введён в систему навигационного обеспечения Берингова моря, а на нём продолжали что-то достраивать, переделывать и восстанавливать рушащееся. Ураганным ветром скрутило все три мачты веерного маяка и тогда по специальному заказу Германия поставила новое мачтовое оборудование, для которого потребовалось перерыть мерзлоту. За три коротких приполярных лета строительная экспедиция произвела работы. Продолжалась достройка маячной башни на южной оконечности острова, а в это время на надстройке жилого дома, будто свеча в подсвечнике, продолжал гореть фонарь светового маяка.

И всё-таки дух захватывало! Построена же была не охотничья избушка с нарами, дощатым столом, печкой об одну конфорку, и с единственным окном, выходящим на затишливую сторону. А военно-инженерное сооружение, по своему времени технически совершенное, с использованием последних научных начал и технических достижений, и построено в особо тяжёлых условиях севера. Тихоокеанская акватория страны имела два таких сооружения, а маяк на острове Карагинском оказался самым неприютным, самым удалённым от столиц.

На Аляске и Алеутских островах американцы установили несколько похожих маяков типа «Консол», но никто на Карагинском не ведал, как там живут и работают люди, какого цвета там почва, и какие дуют ветра. Можно было догадаться — те же. Потому что Великий океан один на всех.

Митя не знал о роковом влиянии географии на российскую историю. Для него география была предметом из школьной программы, в которой наиболее интересным являлось разгадывание так называемых «немых» карт. Какое отважное чувство он испытывал, когда по памяти наносил названия на жала рек, на кружочки городов и на лужицы озёр, или когда вписывал в карты имена стран, морей и мысов! Карты оживали, начинали «разговаривать» голосами живущих на земле людей — они как бы получали право объявить о себе, и Митя чувствовал себя их сообщником и последователем. И на острове Мите предстояло оживить пока ещё немую карту, просторно расстеленную под ним.

Он догадывался, что карагинская «география» являлась полунощной, гиперборейской стороной, краем земли, страшной «Ultima Tule» средневековых картографов. Дыхание приполярных льдов настигало остров среди лета. Оно сгладывало краску со строений маячного городка, со стен жилого дома и технического здания, подобного звероящеру — с отростками и хоботами дизельных глушителей, печных и котельных труб и радиоантенн — и стеклянистыми белками окон отражающего грязную тёмную тундру. Оно ошкурило дощатые сараи и времянки солдат-строителей, пригнело кустики рябинки у ограждения территории, кедрачовую поросль в соседнем овраге. И теперь въедается в обливную эмаль мачтовой окраски и незаметно лущит изоляторный  фарфор самой надёжной немецкой варки.

Спустя время Митя из рассказов маячников и гидрографов, из немногих книг в маячной библиотеке узнает, что ещё и в начале двадцатого века эти давно открытые и приписанные государству земли не только не были освоены, но даже пристойно изучены. Россия ещё и не вошла вполне в права собственности, а этот незнакомый удел нужно было охранять и тратиться на обустройство его границ, ведь наш простор соседи ошибочно принимали за пустыню.

Лишь в 1929 году экспедицией В.И. Разумовского на карты острова Карагинского были положены главные названия. Дланью тогдашнего вождя во все пределы страны была двинута любопытствующая воля. Не цари и не вожди выдумывают идеи, вожди лишь воплощают их. Для того издавна осваивались территории безбрежного мира, воздвигались засеки и ставились станы и заставы, строились форпосты, казачьи линии и маяки. Усилия правителей были нужны, чтобы приручить новые территории, и их воля становилась не сама по себе, а как опровержение бренности и тщеты, свойственных не знающим смысла людям. Простор преодолевался совокупностью сил и воль людей, подчинившихся единой воле. У этих берегов пролегли казачьи походы на юрких шитиках, потянулись экспедиции железных остзейских баронов и датских офицеров на императорской службе. Названия Русская Кошка, Американская Кошка, Бухта шкипера Гека, Бухта Сомнения, мыс Крещёный Огнём, мыс Терпения, река Белая Ночь, Камни Часовые оказались не сочинёнными названиями из авантюрных романов периода великих географических открытий, а точками дальневосточного края и тихоокеанского побережья собственной Митиной страны.

Топонимика отражала пыл и романтический настрой именователей. Именной состав острова Карагинского — горы с весёлыми русскими названиями, которые им в хорошем расположении духа присвоили наблюдательные геодезисты и картографы: Шапочка, Ласточка, Макушка, корякскими Чгей и Янтанай; Комаровская бухта, Бухта Ложных Вестей; горные потоки Анотванна, Карогрын, Пихтаным, Лимимте, Унюню, с мягкой добавкой окончания «-ваям» (река, поток), мысы и выступы берега с чудно-загадочными корякскими именами Урилл, Сотлолн, Тыннин, Кзан — всё   шептало о человеческой душе, её страстях, о восхищении красотой мира.

Потом Северным ледовитым путём потянулись красные экспедиции. Тогда же появилась песня, слова которой наполнялись новым смыслом: «Мы рождены, чтоб сказку сделать былью, преодолеть пространство и простор». Митя ещё не догадывался, как не догадывались об этом и не знали этого другие, что простор преодолевается романтиками, каторжниками, торгашами, бандитами и рабочими людишками, но пространство преодолеть нельзя, потому что оно — пустота. Вехой освоенного простора и был маяк, жилой городок на обрывистом берегу моря, посреди тундры, град, сверкающий, будто горним хрусталём, гранёной линзой маячного фонаря.

«Мир слишком груб для меня», сказал нежный английский поэт. Что ж, старина, оставайся со стаканом горячего грога у своего мерцающего камелька —  ты не узнаешь прелести необозримого простора, его холодной блистающей мощи, не услышишь зова прекрасного мира...

Митя провёл биноклем вокруг маяка, а затем вокруг оптического центра, который находился на острие мачты. Он рассмотрел дорогу, по которой впервые пришёл на маяк, — по её удобству для передвижения Митя впоследствии назовёт её ленивой верстой, — подробно оглядел место якорной стоянки, БРУ, затем зрительно двинулся по извилистой линии проливной стороны островного берега дальше — вглубь острова...

Островная суша и море были членами маячной жизни. Пока не расцвела тундра, Митя ходил по отливной полосе, которую Немоляка называл лайдой, а другие маячники — отливом. Ходьба считалась завлекательной. Прошагав десяток-другой километров, рассчитывая силы на обратную дорогу, Митя замечал, что его продолжало неудержимо влечь вперёд. Казалось, вон за тем выступом берега вдруг возникнет нечто необычное, не известное тем людям, которые проходили здесь до него. Сказочная солнечная бухта с замершими на рейде белыми остроносыми лайнерами, с коралловыми отмелями, над которыми в прозрачной воде порскают струйки барракуд. Или чистейшего белого песка пляж под развесистыми пальмами, с возлежащими на нём тёмными от загара прекрасными мулатками. Или город под красными черепичными крышами, уползающий кривыми и тесными улками в распадок, в конце которого на вершине горы высится силуэт рыцарского замка.

Ничего этого не обнаруживалось. Продолжался всё тот же пустынный узкий берег под изорванной челюстью обрыва, высились скалы непропусков, откуда временами с шорохом и стуком слетал отпахнутый чаячьим крылом щебёночный град, слышались чмоканье моря в прибрежные камни и его шипение на тёмном песке с блёстками полузамытых полиэтиленовых клочьев — и реяли над ним оглушительные орды чаек и крачек.

Увлекаясь ходьбой, Митя постепенно сбрасывал за береговую бровку штормовку, потом рубашку, брюки, и некоторое время шёл в кедах и плавках. Потом у выброшенной бочки оставлял ружьё, снимал офицерский ремень, сдёргивал плавки, сбрасывал кеды и, преисполненный тревожной отвагой и ощущением совершенной свободы, всё быстрее и быстрее устремлялся  в путь под лучами скупого солнца. Некоторое время его смущало опасение, что в таком виде он попадётся кому-нибудь на глаза, но скоро понял, что на полсотни километров ему не встретится ни одного человека, и что стыдиться можно разве нерп, которые таращились на него из воды, да чаек, провожавших его возмущёнными воплями. Тогда стыд исчезал и Митя, ощущая необычайную лёгкость, пускался бежать, едва касаясь ступнями прохладного песка. Ему казалось, что он парит над лайдой, набирающее жар солнце жгло его спину и плечи, и он радовался солнцу и телом и духом. Нечувствительные дуновения напоённого запахами моря ветерка холодили кожу, ятра колотились в ритме бега, мышцы были по-молодому упруги, а внутренний пламень опалял его воображение. 

 Острая жажда новизны влекла его неудержимо и, обогнув мысок, Митя видел за ним следующий, за которым, в свою очередь, мерещилось то самое, неизведанное... Так он уходил  километр за километром, ощущая, как натягивается невидимая ниточка, соединяющая его с маяком. Даже повернув обратно, он продолжал жалеть, что не прошёл ещё один, последний, роковой, решающий  километр, и его прямо-таки разворачивал туда душевный голод.

С этим чувством он возвращался на маяк, входил в казавшийся ему тесным подъезд, открывал узкую дверь в крохотную квартиру — всё на маяке уменьшалось после широких походов на простор… Падал в койку, огороженную стеллажом и флагом, подобранным на берегу, и мгновенно засыпал, а проснувшись, с новым предвкушением думал о том, что в следующий раз доберётся, куда хотел. Куда — истинно не было известно. Ибо островов много, и даже самый большой материк представляет собой остров, на котором  береговая линия  замыкается на своё начало.

Скоро берег в Митином воображении поделился на проливную и собственно морскую части. По проливной стороне и бродилось покойнее и дышалось легче. И разрывы берега, и провалы плато, и заросли стлаников в долинках ручьёв и ущельях распадков стали привычны и милы. Проливная сторона была избегана днём, а случалось, и ночью по полному отливу и в приливные пики. Они были познаны настолько, что ему казалось — он и с закрытыми глазами пройдёт, нигде не запнувшись.

Ах, берег пролива Литке — особая страна! Даже с рабочего берега в солнечную погоду в сильный дорофеевский бинокль можно было видеть крутые извивы падающей в море суши, вертикальную чёрточку-тире фермы проблескового огня на оконечности выдавшейся в пролив косы Семёнова, уютный сколочек Бухты Ложных Вестей. Призмы и линзы бинокля плющили пространство, в поле зрения одновременно попадали и окраина благодатного посёлка Ягодного, и устья замечательных речек Унюнюваям и Лимимтеваям, места стоянок, чаёвок и скоротечных походных привалов, блестящий лак на темени мокрых прибрежных камней.

Там, полуденным броском миновав долину Унюню и переползая ребро Карагинского хребта, Митя сваливался на обрывистый морской берег. Здесь всё было иначе: берег казался опаснее и строже проливного, неприютнее и дичее, ибо к нему подступал открытый океан. За свалом горизонта чудилась даль, в которой созревали могучие порывы капризных стихий. Облик океана, бывало, менялся несколько раз на дню, и он из состояния недолгого покоя то срывался в короткий шторм, а то заводил занудную непогодную песню с несмолкаемым рокотом валов, бьющихся о вспененный берег. Из заповедной дали наносило эхо безумных шквалов и оттуда же к острову, оскользаясь о гладь стихнувших вод, изредка притекало зеркало штиля.

Митя заметил, как путешествия стали приводить его в возвышенное состояние, даже когда вставала непогода, хлестал тугой ливень, сеялся занудный мелкий дождь, или когда остров безмолвно переползали бусящие туманы. Туманы и дожди были часты на маяке, расположенном на низинной, голой плоскости острова, потому-то старожил дед Немоляка и подсчитал, что на маяке выцеживалось всего сорок солнечных дней в году. Должно быть, из космоса, с расстояния двести километров, скопления тумана виделись, как серебристый клин, чьё остриё было направлено на сопочку Перешеек и маяк. И когда непогодь заворачивала вокруг, когда маяк стягивал к себе всю смуту, какая только могла созреть в далях и глубинах океана, когда дожди и туманы липли к стенам, как железные опилки к магниту, и когда вид из окна квартиры угнетали взор, а в душе вставала тоска, довольно было сойти на морской берег и пробежаться несколько километров в дымке солёных брызг, — как всё помаленьку проходило. Удивительное дело: море успокаивало и приводило в восторг каждого, кто снисходил к нему. Его порывистость во мгновения шторма или вольготное шевеление в иные часы казались неисчерпаемыми и в них заключалась творческая переменчивость. Море, собрание вод, когда-то нарекли твердью, разделительной средой между небом и землёй, одной из основ подлунного мира. Морю был положен устав, но не был определён его характер, и потому оно казалось Мите живым.

...Митя бегал до исступления и возвращался на маяк затемно едва не на четвереньках. Болели бедренные связки, чугунно тряслись ноги, томно стонало тело, переполненное до последней клеточки усталостью, шумом моря и кликами птиц. Однако после недолгого сна он восставал в прежней силе, как тренированный аккумулятор после подзарядки. Лёгкое покалывание в паху и гудевшая в натруженных ногах кровь говорили о вчерашнем напряжении, но ноги снова просили движения.

За две летних недели Митя успел обегать ближний простор и стал заходить так далеко, куда заходить не следовало. Инструкции предписывали не покидать маяк в одиночку — и тому были основания, подтверждённые утраченными жизнями — однако люди уходили, предупредив начальника о направлении ухода и о возможном сроке возвращения. И не станешь ведь в те молниеносные пробежки, которые совершал Митя, приглашать кого-то тихоходного и менее остроглазого.

Он истрачивался в походах, дневных заботах, когда на сон оставались редкие часы, но такая жизнь, тем не менее, казалась Мите яркой и насыщенной впечатлениями и мыслями, так что он часто без повода стал ощущать её торжественность. Работал, ходил на вахты, успевал сбегать в «курятник», как Кнут называл озёрца-снежницы за маячным оврагом, и подстрелить пару чернетей. Наскоро разделывал утиные тушки, сдирая шкурки вместе с перьями, резал их грубыми кусками, бросал в закипающую на плитке воду. Звал Кнута разделить трапезу — с ним сходились по общности холостяцких интересов — ел, не замечая вкуса, и падал в койку, забываясь, как ему казалось, на несколько минут. Вахтенный приходил и, поругивая, будил к новым делам.

Остров его заворожил и вскоре Митя почувствовал, что полюбил его. И как же ему захотелось, чтобы кто-то другой находился рядом в минуты очарований, кто сумел бы разделить с ним его восхищение, понять радость его открытий! Уже искала такого человека его душа.

Скажи ему тогда кто-нибудь об этих летних днях на Карагинском острове, днях, исполненных тяжёлой работой и немногими часами отдыха, что они окажутся самым памятными днями жизни, о которых он будет счастливо вспоминать долгие годы, и равными которым не найдёт ни в одном мгновении последующего бытия — он бы не поверил в это.

 

...И всё чаще он примечал, что его уход с маяка и возвращение караулил один человек — что вошло в своеобразный ритуал ухода-возвращения. Ксения непостижимым образом узнавала об отлучках Мити с маяка и преданно ожидала его возвращения в инвалидной коляске у окна. И постепенно в душе Мити ожила и иная радость, когда он видел за стеклом её улыбающееся бледное личико и приветно поднятую ладонь.

 

Из «карагинского» архива автора. Начало 70-х годов прошлого века.

 

 

2. КУКОЛКА, ВЫБРОШЕННАЯ МОРЕМ

Посвящается Иле и Виктору Горницким

Рождённое чистым загадочно.
Гёльдерлин

Шаманский кот Дорофеевых любил спать в сковородке.

Его котёнком привезли с севера острова и подарили Семён и Настя Холол, корякская семейная пара, ранее с обширным семейством жившая на маяке. Семён немного подшаманивал, и иногда, чтобы поддержать славу сильного колдуна, извлекал неизвестно откуда бубен и устраивал с женой обряд запрещённого шаманизма.

Маманя боролась со скверной котовьей привычкой, ругала его и преследовала шваброй, которую Шаман очень боялся, нырял под шкафы и кровати и зыркал из темноты шальными глазами. Маманя отмывала осквернённую сковородку и опять забывала её опрокинуть вверх дном, и снова подкравшийся кот укарауливал нужное мгновение, запрыгивал в уютную колыбель, блаженно потягивался, поцарапывая когтями вкусную шершавую чугунину, хранившую неотмываемый запах еды, и снова засыпал.

Если иметь в виду, что Шамана не удалось приспособить по прямому назначению — ловить крыс и мышей, и он только с любопытством провожал крысиные проходы по овощным отсекам неплотоядным взглядом, не делая естественных попыток познакомиться с этими зверями — в остальном он был совершенно бесполезной тварью. Приметили, правда, за Шаманом особенность наиболее бесчувственно засыпать на непогоду, но подобное явление происходило на маяке столь часто, что этот кошачий талант оказался невостребованным.

Кнут считал, что Семён оставил кота лазутчиком в роли шаманского подручного, способного на расстоянии, как реципиент, колдовски воздействовать на маячный народ. Чем маячники досадили Семёну, которого на маяке никто не обижал, можно было только догадываться...

Едва Митя вошёл в квартиру Дорофеевых, как из ванной услышал глухой вопль Ильи:

— Аб-б-бревиатура!

Голос был глух из-за множества портьер, одеял и занавесок, коими Илья светоизолировал фотолабораторию в ванной.

— Артезиан! — тоненьким голоском кричала из кухни Маманя, а из ванной раздавалось раскатно-урожающее: — Аш-шурбанипа-л-л!

Дорофеевы затели старую игру, называя по очереди слова в алфавитном порядке, начиная с буквы «А». Когда словарный запас на букву истощался, они переходили к следующей.

— Аффектация! Старенький, Митя пришёл!

— Ацетиленглюкозид! Закреплено!

В ванной послышалась возня, потом дверь отворилась и из складок занавесей на белый свет выпутался Илья. Его лицо расплылось в довольной улыбке:

— А, морской пехотинец! Позировать пришёл? Ну, проходи, проходи.

Митя ступил за ним в комнату и в который раз осмотрелся...

Рассказывали, гидрографическое судно ГС-299 было наполовину загружено вещами Дорофеевых. Как серьёзный семейный человек, Илья на необитаемый остров переезжал из Петропавловска-Камчатского с полной загрузкой. Кроме посуды, одежды, белья и неисчислимого хозяйственного скарба, он посчитал необходимым захватить с собой режущий, сверлящий, пилящий, шлифующий, долбящий  и строгающий инструмент, комплект фотооборудования, начиная от фотоувеличителя с насадками для цветной печати, разнообразных широкоугольных, узкоплёночных, цветных и чёрно-белых, портативных и студийных фотоаппаратов с запасом плёнок, фотобумаг и химикатов для их обработки — и даже 8-миллиметровую кинокамеру с проектором и, соответственно, со своим запасом... Это не считая бачков для проявки, кюветов, монтажных столов, диапроекторов и приспособлений для изготовления слайдов.

Кроме того, ему показалось необходимым иметь на маяке довольно большую библиотеку художественной и специальной литературы, естественно, весь антураж профессионального живописца, начиная от красок, кистей, линеек  и прочих инструментов, ватманов, холстов и двух мольбертов, пленэрного и студийного, что сам Илья называл «гнидниками». Уж не говоря о множестве прочих вещей, происхождение и назначение коих было причудливо и темно: масса нетраченных отрывных календарей за прошлые годы, бормашина, электролобзик, цинковое ведро, наполненное недвижущимися ручными и карманными часами. Сверху ведра лежали особые настольные часы-хронометр с циферблатами на разных сторонах. Второй циферблат показывал поясное время, дни, месяцы и годы. Подобного хронометра никто из маячников не видал и сведущие в механике люди невольно стали за него переживать. На пришедших в прискорбное состояние часах Илья собрался освоить усидчивое ремонтное ремесло. Невзирая на предупреждение Кнута, что приличным мастером можно стать либо по дару, либо с помощью хорошего учителя...

А сколь большое мастерство потребовалось, чтобы всё разместить в двухкомнатной квартире и в мастерской, под которую прежний начальник разрешил занять квартиру над бывшей Семёновой квартирой! Какой же тонкий, даже изуверски-кропотливый расчёт и какое количество времени понадобились, чтобы это разложить и рассортировать на сколоченных стеллажах и полках, подвешенных где только можно... По одному тому, как с этой непостижимой задачей справился Илья, можно было судить, насколько талантливый человек поселился на маяке...

Илья был способен к самой чёрной работе, а чего не умел, учился у кого мог. Сверлил, пилил и точил металл, монтировал проводку и фильмы, паял жесть и строгал рамы для картин, после Кнутовой натаски притирал клапаны на дизеле и мог заменить подшипник генератора. Квартиру и мастерскую он обставил собственной мебелью. Коляску Ксении переделал так, что она складывалась в небольшую сумку, а развернувшись, представляла собой ещё и шезлонг с лёгким зонтом от непогоды. Такого робинзона не могло застать врасплох и отъявленное кораблекрушение!

Он запечатлевает действительность, думал о нём Митя, а потом руками, которыми изображал её на холсте, совершенствует и исправляет в той части, где она не соприкоснулась с художеством. Потому что художник в мире — прежде всего мастеровой.

— У нас салат из морской капусты, — из кухни показалось круглое простое лицо Мамани, осыпанное реденькими бледными конопушками, проясневшими на летнем солнце. — А парикмахер не нужен? Могу подровнять...

И громким шёпотом мимо Митиного плеча добавила сидящей у окна в коляске дочери, которую гость не заметил:

— Твой пришёл, Ксень.

Ксения ответила бледной улыбкой, отвернулась к подоконнику, на котором лежали какие-то книги и тетради и, как показалось Мите, покраснела.

Всегда было так у Дорофеевых: с порога чай или пирожок с начинкой из консервированных грибов или из рыбы, а потом — о делах. К ним тянулся Митя, захряснувший в сухих холостяцких перекусках, и больше тянули его не библиотека и не фонотека Ильи, не начавшееся увлечение кино и фотографией, а пирожковая приветливость хозяйки. Она была подстать мужу. Каких кружков и курсов только не закончила:  кройки и шитья, кулинарии и вязания макрамэ, художественной фотографии, санитарные, парикмахерские... На маяке брала уроки радиосвязи у деда Немоляки и уже прилично поддалбливала морзянку.

У них обычай делать сразу два-три  дела. Нельзя терять и минуты, объяснял Мите Илья. «Сидишь на толчке и, если не читаешь свежих газет, то хотя бы думай». «А просто сидеть нельзя? Просто жить?», — спросил Митя в шутку. «Что прибавится?» «Да сидеть, глазеть по сторонам...» «Чтобы время убить, не надо даже прицеливаться. И окажется, что это не мы время убиваем, а оно нас. Иногда хочется посидеть... Но, голубь сизокрылый — а если в это время ещё и сонет поднаписать?»

На каких путях и перекрёстках судьбы Маманя с Ильёй встретилась, можно было только догадываться. Митя думал, что такие встречи не происходят случайно.

Не один Митя любил их квартиру. Толклись у Дорофеевых  Кнут со своими побасёнками, Фаина с рецептами, Элина с секретами швейной машины, прошмыгивала меж ног гостей нартовая лайка Беляночка, в очередной раз щенная, да и Настя Холол по приезду на маяк спешила первым делом к Мамане. Со всеми она находила нужный язык и общие увлечения, и, когда к ней ни загляни, то либо вила пряжу из собачьей шерсти, а из пряжи вязала свитера и шапочки, то сушила грибы на самодельной сушилке, то стряпала беляши с начинкой из воловьих хвостов из рациона собак штатной нартовой упряжки. Никто не видел её без дела. Словом, их с мужем экспедиция была снаряжена надёжно и надолго.

— Не откажусь!

Митя ещё раньше распробовал Маманин салат, приготовленный, как у неё бывало, из малого числа продуктов, но с большой смёткой. Море начало выбрасывать ламинарию ещё в марте, она образовывала на берегу большие бурты, свитые из длинных жирных листьев. Маманя сотворила из неё такое блюдо: отварила в подсоленной воде, сдобрила соусом из томатной пасты, сушёного лука и маринованных чеснока и грибов с капельной добавкой уксуса.  Получилась такая сытная штука, что её можно было пускать на завтрак, на обед, и на ужин. Маманин рецепт стал достоянием маяка.

— И я с тобой! Явились мы с Митей погазить тебя госкошью наших желаний, матушка моя, — показательно грассируя, заблажил Илья. — Чаем, вагеньем с гыбой и пгекрасной отбивной из сивучиного мяса нас не погадуют?

— Отбивную вы не заработали, — подыграла Маманя. — Ты обещал сходить  на берег за капустой,  Ксеню прогулять.

— Ну, что ж, Маманя, — Илья подвинул к кастрюле с салатом чистую тарелку. — Заодно и гнидники свои прихвачу, помазюкаю.

И они с Ильёй в унисон, под одобрительные взгляды Мамани, захрустели капустой.

— А Ксения как?

— Спала, как убитая. — Маманя тихо рассмеялась и шёпотом добавила: — Вчера ты уходил на берег — она опять у окна. Я её спрашиваю: «Ты влюбилась, что ли, Ксень?» Она мордашку скукожила и говорит: «А если дядя Митя заблудится?». «Где ж заблудится, на берегу дорога одна. А если и заблудится, чем ты ему поможешь?». «Я ему буду в мыслях направление показывать». Я её опять спрашиваю: «Но ты же не всех ждёшь, кто с маяка уходит». Она так серьёзно отвечает: «Мне все дяди нравятся». «А дядя Митя нравится тебе так же, как другие?». Она подумала: «Нет». И сама поправилась: «Но дядя Митя нравится лучше». «Почему?». «Он красивый!». Больше ничего выпытать не удалось. Стихи начала писать. Прячет, не показывает. Так что ты для неё красавец, и стихи, наверное, про тебя...

У Дорофеевых Ксения была поздним ребёнком: Маманя её родила в двадцать восемь лет. Лишь к двум годам выяснилось, что она не может ходить. На маяк Дорофеевы уехали, чтобы оздоровить её на свежем воздухе, поднакопить денег на лечение, к школе подготовить.

В хорошую погоду отец вывозил её на пандус дома с морской стороны, где она терпеливо сидела часами, играя в куколки и поглядывая на дорогу, которая по срезанной бульдозером плоскости спускалась на берег. Случалось, Митя возвращался не с той стороны, куда уходил, и тогда он заглядывал за угол дома, несколько мгновений скрытно наблюдая её кропотливый дозор. Кто знает, что чувствовало её сердечко в эти часы!

Митя отвечал на её привязанность, как умел. Приносил ей вычурные пузырьки и флакончики, найденные на выбросе, а однажды подобрал на отливной полосе и подарил Ксении лупоглазую заграничную куколку в обглоданной морем странной одежде, подпоясанной выцветшей красной тесьмой. Отбеленные морской солью волосы куколки были заплетены в длинную косу, уложенную затем венцом вокруг целлулоидной головки. Этот отбаюканный беспокойной волной подарок пришёлся по душе Ксении, и она благодарно шепнула Мите, что назовёт куколку Марго — по имени той девочки, которая её потеряла...

Откуда ей было известно, как звали  девочку, и почему она решила, что куколку потеряли, а не выбросили, потому что была подарена новая, интереснее прежней? Однако в шёпоте Ксении звучала такая отрешённая убеждённость, что Митя не решился ни о чём её спрашивать.

Он иногда думал, что этот удивительный ребёнок знает о нём, Мите, больше, чем знает о себе он сам. Однажды посмотрел на себя в зеркало её глазами и поразился: загорелое лицо обмётывала небольшая клочковатая русая бородка, на лоб и на шею спадали космы давно не стриженных, выгоревших допроста волос с  завившимися кончиками прядей, а в упор из зеркала на него смотрели широко раскрытые, высветлившиеся голубые глаза...

...На двери дорофеевской мастерской висело объявление, которое Митя ещё раз с удовольствием перечёл, прозревая за ним бездны юмора: «Третьего, заскорузлого, аки пережжённый кирпич, кой вознамерится взойти в сей кабинет, определим пойти пешою эстафетою». В мастерской Илья завёл «Иоланту», радиолу с ревербератором, создававшим эффект стереофонического эха, бережно поставил пластинку с Шубертом, мягко и точно опустил иглу звукоснимателя на начало пластинки. Задрожали подвесные вибрационные пластины и мощные звуки струнного квартета охолодили душу высокой тревогой.

— Не потянешь ты Шуберта, голубь сизокрылый. Для начала подберу, что полегче. Вивальди там, Изаи, Сарасате. Помни железное правило: вещи не виноваты, что мы такие... С пластинками обращайся аккуратно, бери ладонями за рёбра, чтобы, значит, жирными чёрными пальцами не лапать такую тонкую, чистую и нежную звуковую дорожку. И не топчи ты пластинку ногами, если не понравится музыка та...

— Ну, что ты, Илья, — пробормотал Митя. — Разве ж я не знаю...

Вещи понимали Илью. У него и инструментальная снасть, слесарная или живописная, всегда находились в должном состоянии, заострена и наточена, вымыта и высушена, а всякий аппарат работал во всех режимах. Илья заметил интерес Мити к коллекции пластинок, выяснил, что в классической музыке тот профан, но — тянется. И ссудил ему несколько пластинок. Проигрыватель оказался в студийном радиоприёмнике с трансляционным усилителем — некогда к радиорубке была подключена сеть маячной трансляции — и Митя забрал его попользоваться.

Митя огляделся в мастерской. Он не знал, что разглядывать мастерские художников — занятие пустое. Кроме сопутствующего художеству живописного такелажа, в иной мастерской на пригоревшей плитке можно было заметить закаменевшую в водяной бане ёмкость со столярным клеем, а под столом с причиндалами рисовальщика нешуточно двухпудовую гирю. Это не могло бы привлекать внимания, если бы посетители знали, что перечисленное, как и многое другое, используется по прямому назначению. Мите был интересен процесс производства картин и рисунков, мир изображения сущего, который казался ему исполненным значения и был в его глазах напитан плодами непостижимого воображения. Тем более, что и сам он на уроках рисования в школе сподобился заслужить учительскую похвалу дару копииста, а потом и баловался заставками в армейской и судовой стенной печати. Он согласился попозировать, когда Илья его о том попросил, чтобы проникнуть в тайну непосредственного сотворения образа. Занятие это оказалось не столько скучным, сколько утомительным. Уже через двадцать минут сиденья на подиуме для «позёров», как это мысленно назвал Митя — два составленных один на другой ящика из-под приборов, драпированных грубой холстиной — отекли ноги и задеревенела спина, а конца сотворению не было видно. Митя вставал размяться, подходил к кипам ватманов на столах, или пытался заглянуть в лицо отвёрнутым к стене для просушки холстам. Илья тогда незаметно морщился, но сегодня его настроение изменилось.

— На, смотри, смотри! — дурашливо, будто под пыткой, закричал он и повёл рукой в сторону затаённо стоящих у стен холстов, разрешая смотреть всё, что Митя пожелает.

Митя нерешительно, будто опасаясь разочарования, повернул один холст, другой, третий. Портреты маячников, Кнута, Иотки. Несколько поясных и в полный рост портретов Элины... Казалось, на этой натуре Илья вернулся в ученическое время изучения анатомии. Нежно-пастельный портрет Мамани: она была изображена у окна, у которого давеча сидела Ксения, подперев подбородок рукою с выражением задумчивости на простом милом лице. Портреты Ксении. Картина с девочкой в корякской кухлянке посреди цветущей летней тундры, насыщенная сильным живым светом.

— Юля Холол, старшая дочь Насти и Семёна. Ей тут пятнадцать лет. Интересная девчонка. Мы думаем, они  дикари, в пещерах живут, шкурами укрываются. А это поколение — уже Европа.

Илья увлёкся разглядыванием своих работ, притащил из другой комнаты несколько новых холстов, расставил их у стены и, щуря один глаз, и то и дело резко отступая назад, чтобы уменьшить масштаб, снова вглядывался в картины. Он не обратил внимания на Митин вопрос о том, как называется манера, в которой написаны его работы, всматривался в них критически заострившимся взглядом, и что-то в них ему то ли не нравилось, то ли требовало исконной переделки. Он что-то бормотал, задирал рыжую встопорщившуюся бороду, угрюмо подмыкивая звучавшему из проигрывателя рахманиновскому романсу «Проходит всё»:

Расцвёл цветок, а завтра он увянет,
Горит огонь, чтоб вскоре догоре-э-эть.
Идёт волна, за ней другая встанет.
Я не могу весё-олых песен пе-эть...

Илья компаний не чурался, с людьми бывал близок, но, чувствовалось-таки — держался от них на расстоянии. Ходил на вахты, на общие работы, участвовал в авралах, однако, как художественной натуре, ему требовался градус одинокой свободы, как куколке, выброшенной морем, и гордый статус внутреннего мира, посягать на который он бы никому не дозволил. Устав духовной службы позволял ему возрождаться каждый день к новым делам и замыслам.

Митя забыл свой вопрос и, в свою очередь, оглядывал полотна, составленные друг на дружку уже в три этажа, когда Илья забормотал громче:

— Мужички наши съездили во Францию в творческую командировку. Меня не пустили, я неблагонадёжный. В Гавре спрашивают галерейщицу: что модно в нынешнем сезоне? Какое-нибудь поветрие кубизма-имажинизма?.. Она на них посмотрела, как на придурков: а наиболее модным во все времена, говорит, был и остаётся реализьм. Так и сказала по-французски — ре-а-лизьм. Вот я и принадлежу к этим наиболее модным художникам. К реалистам.

Он посмотрел повеселевшими глазами.

— Хотя они продолжают загнивать — человек уходит из  живописи — а вот ничего сделать не могут! Гниют-с...

— А зачем именно реализм? — спросил Митя, тревожась, что вопрос его может показаться Илье  наивным.

— В реалистической манере точнее всего можно обнаружить суть. Суть человека, явления... Что изображаемый предмет представляет на самом деле. Вот Элина, к примеру. Пишу, пишу её, и чувствую — ничего нет. Только форма. А в манере кубизма что можно понять? Она бы придала ей ложное значение.

Он потянулся, трижды присел, а потом попрыгал, демонстрируя готовность к новым занятиям.

— Сон ужасный приснился, — восторженно пропел он, закидывая голову. — Проснулся в холодном поту.

— Какой сон?

— Будто я худо-ожник! Ладно, бери пластинки.

Митя прошёл за Ильёй во вторую, меньшую комнату мастерской, где у хозина стоял большой рабочий стол, обставленный софитами, на котором Илья производил менее художественные работы: кройку ватманов, резку планшетов, склейку альбомов под фотографии. Книжные полки были плотно заставлены изданиями и советского периода и дореволюционными. Митя по корешкам книг удостоверился в том, что литературу населяют не только авторы томов Всемирной библиотеки, среди которых он отметил и толстый синий кирпич мелвилловского «Моби Дика», известного ему по упрощённому детскому изданию. Но и Бабаевский и Шолохов, но и античные римляне и греки, брокгаузовский Байрон и неизвестный ему Николай Данилевский. Лежало большое растрёпанное издание Библии с дореформенной печатью, с выползающими косяками страниц — в массивных корках, с потускневшими клеймами. На свободных полках стояло десятка полтора икон, обставленных репродукциями гравюр в рамках, аполлоническими бюстиками, статуэтками и прочими безделушками, которые указывают на присутствие творческого человека.

Среди икон Митя ещё раньше обратил внимание на одну. Бородатый лик Христа был обрамлен широким венцом волос, выписанных в условной манере, голова стояла на широкой, набычившейся и изморщиненной шее, с едва обозначенным рельефом груди и плеч, покрытых простой, со скупыми складками одеждой,  в целом оставляя впечатление монолитности. Оттенками охры были прописаны тонкий удлинённый нос, веерообразные морщины лба, надбровные дуги, небольшой рот и, может быть, слишком узко поставленные, золотисто-светлые, с тёмными зрачками огромные глаза. Пропись черт лица и мантии казалась незавершённой и наивной, облик Христа представлялся архаично-деревенским, простоватым, однако и сквозь щербатый муар потемневшего живописного слоя просвечивал нестерпимо напряжённый и светлый взгляд ясных молодых глаз.

— Радиоуглеродного анализа я не проводил, — Илья заметил его интерес, повернувшись к Мите с кипой отобранных пластинок. — Прибор, понимаешь, отказал. Доска помонгольского времени, а может, и более поздняя. Спас оглавный, а доска называется Спас Ярое Око. Школа византийского письма, источник образа находился в Успенском соборе Московского Кремля. Такие иконы редко писались, их старушки называют «грозными». Осталась от Никоновых, была тут такая семья. Братья-художники как-то нагрянули летом на этюды, предлагали продать, большие деньги давали. Но я досками не торгую.

— Знаешь, пускай она у меня постоит, — вдруг попросил Митя, сам не зная почему.

— Понравилась? — усмехнулся художник. — Постоять возьми. Хотя это такая доска... Она вопрошает…

 

Икону Митя поставил на тумбочку в глухом углу комнаты, где уже стояла бутылка из-под японского виски с воткнутой в горлышко оплывшей свечой — даром Мамани. Ночью, когда включался фонарь маяка, расположенный в нескольких метрах наискосок над потолком Митиной квартиры, темнота за окном тоже вспыхивала. Если на улице шёл дождь, или, — пуще того — клубился туман, то глухая тьма за окнами перемежалась и более яркими вспышками. И тогда глаза в глубине образа как бы вспыхивали в ответ, гасли и снова вспыхивали. Иногда ночью Митя просыпался и с безотчётным чувством всматривался в эти напряжённые сигнальные вспышки, пытаясь разгадать их код...

 

Вверх

Нажав на эти кнопки, вы сможете увеличить или уменьшить размер шрифта
Изменить размер шрифта вы можете также, нажав на "Ctrl+" или на "Ctrl-"

Комментариев:

Вернуться на главную