Вахтенный журнал Бориса Агеева
<<< Ранее        Далее>>>

16 марта 2017 года

ПОРАЗЪЕХАВШИЕСЯ
ВЫСШИЕ ЛИТЕРАТУРНЫЕ КУРСЫ НАЦИОНАЛЬНОГО ОТКОЛА 1987-1989 г.г..

 
Перестройка... Потянуло сквознячком перемен, взреяли надежды на обновление жизни, на очищение общества, а на окраинах Союза уже затлевали смуты. Набор Высших литературных курсов 1987-1989 годов известный филолог, ведущий курса по языку художественных произведений, фронтовик, профессор Леонард Юрьевич Максимов называл особенным. «Это первый набор, где нас слышат!» Должно быть, все предыдущие наборы талантливых людей обладали свойством непостижимой замкнутости, когда особинки ведущих семинаров, или находки преподавателей, исследователей творчества Есенина, скажем, или Достоевского, отскакивали от слушателей ВЛК, как горох от стенки. Никто тогда и не предполагал, что высшие достижения русской культуры окраинные интеллигенты, которых по разнарядкам отправляли на ВЛК, вряд ли присваивали, считая дополнением к собственным планам, но по большей части приезжали обучаться сепаратизму. И в том вольно или невольно Литературные курсы заботливо их охраняли и взращивали. Говорю «невольно» исходя из уверенности, что ложно понятая идея интернационализма смутила истинные цели и проблемы взаимодействия народов и племён безликого Советского Союза. Идейная практика тогдашнего партийного руководства состояла в возвышении национальных особинок, пестовании новых племён и наций и, таким образом, закладывалась и неизбежность откола по этническим признаком целых республик и краёв. Опасность сохранилась до последнего времени. Уже в начале этого учебного, 1989 года, будто спохватившись, покинули семинары и вернулись на свои родины молдаванин Николае Попа, литовская поэтесса (забыл её фамилию). Периодически отъезжали и возвращались и другие национальные интеллигенты, – и только мы, сиволапые, ещё ничего не подозревали…

В этом смысле интересно будет взглянуть на атмосферу семинаров и на отношения различных племён и народов на курсах помянутых лет… Тем более, что возникают странные переклички времён, а стычки страстей в том времени вдруг получают накалённый отзвук в современности. Раскладываю на столе немногие фотографии, снятые штатным фотографом Литинститута Чирковым. Особенность их в том, что из десяти фотографий - семь или восемь получались нерезкими. Должно быть, в той нерезкости заключался какой-то художественный приём.  Вспоминаю поимённо тех, кто приезжал по разнарядкам от союзных республик, поэтов-критиков-прозаиков-драматургов… Многие лица память уже подёрнула пеленой забвения.

В закоулках сумрачных коридоров в доме по улице Добролюбова тогда ещё мелькала тень крылатого коня с золотыми удилами. Бряцал звонкими струнами бард Николай Шипилов, пронзая огненным взором сомлевшую очередную литинститутовскую музу, запевал сочным баритончиком знаменитые строки «После бала». Семейский казак Степан Лобозёров отмечал в узком кругу мхатовскую премьеру спектакля по своей новой пьесе – он входил и в моду и в новую для себя богемную жизнь.

За одной проницательной для звуков стеной в комнате №730 общежития на улице Добролюбова плакал новорожденная дочка поэта Голубовича. За другой стенкой поэт Иван Машин декламировал под гулкий перебор струн стихи Лорки «Начинается плач гитары…», - а потом ревел то ли с тоски, то ли от восторга… Так происходило с ним каждый день после получения стипендии.

Уже съездил (можно стало) на родину предков в Германию поэт из Казахстана Саша Шмидт, внук пленного немца Первой мировой войны и русской. Высокий, русоволосый, голубоглазый. Про себя я называл его русским агентом немецкого происхождения на мусульманском востоке. Он уже должен был занять должность директора русскоязычного республиканского издательства «Жазуши» в Алма-Ате. Границы открылись, позвали далёкие родственники. Съездил, вернулся. С восхищением рассказывал о великолепных немецких дорогах, об устройстве западной жизни, об их непостижимом порядке… «А когда проехал Брест и поезд потащился по русским просторам, посмотрел я на нашу бедность... И, знаешь, Борис, слёзы навернулись…»

Два монгола. Их почему-то любили, хотя в пристрастии к литинститутовским пьянкам они замечены не были. Один довольно свободно говорил по-русски, другого называли Хуанган. До сих пор не знаю – фамилия это, или имя. Но он не обижался, когда его так звали. Сухенький, маленький, с зачёсанными набок прямыми редкими волосами, грубым лицом не монгольского, а, скорее, тибетского типа. Сообщили, что - из пастухов в степном аймаке, писал стихи. Прилежно ходил на семинары и лекции, внимательно выслушивал всех доцентов и профессоров. Ни разу не слышал от него слова по-русски, потому и не уверен, что он хоть кого-то понимал на ВЛК. Однажды подсмотрел, как он писал каракулевыми буквами непонятные слова в тетради. Должно быть, увёз её в свою степь, на пастбищах продолжал внимательно изучать конспекты, осмысливая прожитый опыт, а потом писал монгольские стихи. Надеюсь, он оказался одним из немногих заграничных слушателей ВЛК, которому курсы пошли на пользу.

Двое армян. Поэт Норайр Багдасарян с тонким лицом и длинными поэтическими кудрями. О, как он метался по коридору, бегал звонить по ненадёжной связи в разрушенный город, где оказались его родственники  - когда случилось катастрофическое землетрясение в Спитаке. Они избежали участи быть погребёнными в развалинах, но погибли дядя Норика и кто-то из его племянников. Армен Агабабян на курсах присутствовал временно и ничем не запомнился. Коротко стриженный, с пристальным взглядом исподлобья. Из националистов. Впоследствии, как я узнал, он погиб в боях в Нагорном Карабахе.

Было двое или трое поляков. С одним из них, боюсь теперь ошибиться, Ежи Фофорой, у наших детей были общие проблемы. Они родились без верхнего нёба. Потребовались годы коррекции, десятки операций, иногда по две за год. Со своей стороны проблема служила причиной всепоглощающей тревоги и – на десятилетия – нравственного беспокойства, о котором известно только тем, кто пережил подобное испытание. Но мы находили с Ежи общие темы, рассказывали друг другу об особенностях лечения таких заболеваний в Польше и Советском Союзе…

Как Ежи казался простаком, так польская поэтесса Иоланта Барылянка являлась воплощением польского вольного духа. Поневоле перед нею робели. Ширококостная раскованная улыбчивая красавица. Войдёт в комнату и невольно все взгляды обращаются на её шелестящие одежды, свободную осанку, гордый постанов головы, гладко зачёсанные волосы пшеничного цвета… - как крупная диковинная птица. Бог весть, что она там писала и издавала... Но когда с Камчатки приехали давние знакомые с целью разведать наши торговые возможности, мы указали с женой на Иоланту. Видел бы кто, с каким азартом они стали торговаться!

Поляки везли в нашу страну не только шмотки, причудливые бра и светильники, фены, обогреватели и холодильники, но и увозили из нашей страны холодильники, фены, бра и шмотки. Товарный конвейер не прекращался ни на неделю, ни на день.

Мне до сих пор кажется, что поляки просрали свою империю «от можа до можа» не только потому, что увлеклись нацизмом наравне с немцами (поляк(немец) – пан: остальные холопы), но и из неистребимо торгашеского духа, им свойственного. Зачем воевать, когда можно купить? Незадачливость в строительстве славянской империи на католическом основании до сих пор есть причина польской русофобии (русским-то империю построить удалось!). И раздражительность, возбуждённая этим несоответствием, будет в глубине души поляка вздуваться вечно.

…Поведывали узбеки о нечеловеческих склонностях бухарских евреев. Вообще о евреях было много разговоров не только у узбеков. Кого только те евреи не терзали и не умаляли, против кого ни строили козни и не усугубляли превратности судьбы. Пожалуй, только монголы избежали печальной участи. Критик из Ленинграда Евсей Цейтлин проходил от лифта в свою комнату на этаже по длинному коридору, вжав голову в плечи. Из каждого, пожалуй, общежитского номера выкатывалось наружу и носилось по коридору: жиды, жиды, жиды… Евсей где-то в городе снимал комнату и редко появлялся в неприютной общаге на Добролюбова. Однажды на прямые обвинения в его причастности семитскому племени, он с какой-то подавленной гордостью спросил: «Да, я еврей. Меня зовут Евсей Цейтлин. А теперь скажите – в чём я виноват?». Никто из тех, у кого засечки на мозге, этого почему-то не знал, и, - как бы по-библейски написать… - в смущении отошёл. А вменить Евсею индивидуальную ответственность за прегрешения семитов перед кровью Христа никто не догадывался – да и тогда, в постбезбожном советском пространстве, это и в голову никому не пришло.  Потому, наверное, как только открылись границы, он уехал в Америку и теперь ведёт там интернетовский журнал о литературных проблемах.

Мне его было почему-то жалко. Я уже был знаком с Евангелиями и думал, что Евсей не стал бы кричать Понтию Пилату «Распни Его!» - доведись ему жить в то время. А только по этому признаку и следовало бы относиться к еврею. Однажды за стопкой чаю в чадной компании с продолжением несусветных переговоров о жидах, имел дерзновение объявить: «Вы поосторожней, ребята. Ведь я - еврей». Компания впала в замешательство. Вокруг меня заходили на цыпочках дежурные патриоты, приглядываясь к моему покляпому профилю. Товарищи мои по семинару прозы вопросили: «Подожди: мать твою Клавдия Григорьевна зовут?».  «Зовут». «А отца – Пётр Афанасьевич?» «Ну, и что? А я - еврей». Эта сцена со стороны показалась бы смешна, если бы те патриоты услышали в среднеазиатских ханствах нарастающее эхо призывов изгонять и даже убивать русских в целях очищения расы… Если бы знали о грядущей резне русских на Кавказе. И сопоставили бы судьбу тех русских изгоев с ветхозаветной историей евреев. Теперь на историческом изгибе, если переступить древность духовного раздора в тяжёлый миг сходственной этнической судьбы, то еврей и русский – братья навек...

 …Лёня Голубович был серьёзный поэт. Когда в Курске в 90-х годах завязалось межрегиональное издание «Славянка» и альманах «Порубежье» в качестве приложения к ней, на правах его редактора я связался с Белоруссией и попросил стихов для публикации. Лёня выслал подборку «Дай спокойно выслушать людей» преимущественно на трасянице. Подборка была так и опубликована, но одно из небольших стихотворений по мере сил я попробовал перевести на русский язык. Меня остановила в нём глубина и ёмкость выражения, и захотелось постичь его смыслы… Причём не оставляло странное ощущение, что перевожу я с русского на русский. Напомню, речь идёт о середине 90-х годов, когда стихотворение было написано. Национальная интеллигенция ещё не отказывалась от совместного имперского и советского прошлого, не агитировала за этническое окукливание. Прошлое было общим…

Славяне милые, все мы – однокровки.
С прекрасной крапинкой, как Божии коровки
Ползём по светлым пажилкам листа,
Как по ладони своего Христа…

И вот до края доползли, сдаётся,
Отмеренных времён…
                                                      Нам остаётся
Расправить крылья, взнявши дух и плоть –
Ведь опускает длань Свою Господь…

Имелась ли в виду в стихотворении судьба общего славянского племени на той стадии национальной зрелости и силы, когда оно станет вершить историю в духе полного Божьего доверия? А может, поэт предвидел богооставленность славян в том полёте, за которым следуют «отмеренные времена», ведь по чтению от обратного, с конца, можно и так освоить стихотворение. На примере событий на окраине судьба части славянского племени с его «духом и плотью», переменившей имя и впавшей в откольническую ересь, привела к духовной нищете, к самоистребительной ненависти.

Может быть, Лёня в своей глубине ощущал, что отказ от владычного русского языка и переход на трасяницу – лишь начало незавидной судьбы, подобной окраинской? И уже использовал высокие речения, навеянные новозаветными смыслами и перекличками. А единственно во Христе несть ни эллина, ни иудея…

Года два назад попробовал в интернетных чащобах аукнуть Лёню, разведать о его судьбе. Хотелось думать, что продолжились его поэтические бдения, да и житейски всё у него сложилось благополучно. И не хотелось думать, что переменил жену и семью, как случается у иных ветреных поэтов, - откуда и до перемены веры недалеко. Не хотелось также думать, что впал он в этническую ересь и превратился в одного из оголтелых нациков, идеологов «освобождения от империи» и «возвращения к истокам». Нет, он был серьёзный человек.

…И узнал только, что Лёня оставил стихи. Он теперь их не пишет.

Не берусь судить о причинах. Возможно, не было никакого решения, если знать, что с годами поэтический огонь теряет  накал, и, как в двадцать лет прекращается физическое развитие человека, так и годам к сорока способность поэта пересоздавать образное поле естественным образом постепенно угасает…

Но разве Леонид Голубович перестал быть Поэтом?

…Павел Гирнык, окраинский поэт. Плотный кругляшок с Хмельниччины, с круглым же лицом, волоокий, с вислыми казацкими каштановыми усами. О таких говорят: всегда готовый к улыбке.

Нет, ничего унизительного для Паши я не написал. Он поэт, хотя и с большой чудинкой - и получил из рук тогдашнего премьера какую-то важную окраинскую награду за литературные труды. Просто начиная с одесской бойни мая 2014 года такая страна, как Украина, перестала существовать и превратилась в дальний околоток славянства, окраину.

Как многие национальные авторы на творческих семинарах ВЛК, он имел льготу писать на своём деревенском наречии, называемом мовой. Переводить Павло Гирныка у меня не хватило ни сил, ни воображения. Воспользовался переводами из подборки, выложенной в интернет любителями его творчества.

Уповай не на Бога, очнись
и прозрей, человече,
У тебя остаются лишь ветер, сова и свеча.
И восстанешь с колен,
позовёшь наугад среди ночи,
И падёшь головой на каменья небесных тенёт.
И кого ты ни встреть —
отвернут от тебя свои очи.
И кому ни молись —
слово тотчас тебя проклянёт.
Так неужто листаешь ты жёлтые эти страницы,
Лишь бы только увидеть —
средь месива крови и лжи —
Как народ, будто камень,
растёт на разрытой гробнице,
И пытается голос подать в её мёртвой тиши?..

Как сосуществуют в одной строке «ветер, сова и свеча», или «каменья небесных тенёт» - представить хотя и трудно, но можно. Однако в какой реальности они смогли бы находиться рядом, непостижимо читателю. Речь скорее всего может идти о той степени шизофрении, когда «назначенные» поэтом смыслы предметов или явлений отказывается сопрягаться с их вещной «конкретикой», вызывая ответную читательскую шизофрению. Вычурная, издуманная образность мутит и перегружает авторское высказывание так, что теряется связь с мерой свободного отображения действительности, отсылая такой «стиль» в область поэтической глухомани. Но кому-то нравится…

Всегда важно понимать, зачем человек пишет. И можно догадаться о свойстве его души, о побудительных мотивах творчества. И познать характер его музы. В глубине Пашиной души, думается мне, в сокровенных подпольях личности его гнела и язвила обида. Оттуда минорный строй его поэзии, тяжёлые стилистические обороты, художественная нестройность, натужность поэтических конструкций…

Он оказался из упоротых. Из тех, в кого галичанскими и польскими ветрами надуло бред об окраинском народе, особом от русского, от которого и все страдания… В справке о поэте-руховце Павло Гирныке написано, как он одним из первых в горбачёвское время «…на Подолье развернул сине-желтое национальное знамя». Участвовал в групповой голодовке в Хмельницком; через два дня демонстративно голодающие с площади ушли, «а Павла и ещё четырёх безумцев через девятнадцать суток отправили в реанимацию... Это из него, и из таких, как он, безрассудных и непрагматичных его товарищей, вырастала в нашем крае украинская независимость».

Интернет с предательской услужливостью подсунул его фотографии недавнего времени. Вот он на чердаке хаты у своей то ли жены, то ли сожительницы. Вот в деревенском магазинчике выбирает бутылку горилки, прозирает содержимое на просвет тусклой лампочки… Думал, что, невзирая на возраст, от человека остаётся что-то главное во внешности, по чему и можно опознать его спустя много времени – и не узнал Пашу в грузноватом старике со вжатой в плечи головой.

Что-то знакомое очертилось лишь в поседевших вислых усах…

…Латыш Артур Снипс пропал из русскоязычного сектора интернета... Он, помнится, родился в Сибири, в семье сосланных после инкорпорации прибалтийских республик «буржуазных националистов», то есть, хуторских крестьян, хорошо говорил по-русски, да и на русском тоже писал. Подшучивал над вопросами о значении своей фамилии («Аббревиатура: Строительные нормы и правила, с добавкой латышского окончания»). Светлоглазый крепыш, обросший рыжей бородкой, с нелёгким рукопожатием. Занимался в молодости боксом. Когда в семинаре прозаиков возникла идея посетить один из частых в то время митингов в Лужниках, пятым среди плотных русских мужичков пошёл и Артур. В случае возникшей в стотысячной толпе давки – или возможных провокаций разного рода смутьянов, договорились противостоять напору спиной к спине. До того не дошло, но запомнилась Артурова готовность стать рядом, если доведётся… Да и с боксом он не шутил. Один из прозаиков служил в армии во внутренних войсках, и однажды за столом с вызовом заметил, что вполне мог охранять ту зону, где сидел кто-то из родственников Артура. Артур мгновенно ответил жёстким апперкотом - не вставая со стула… Примирения ждали, но оно не состоялось.

После курсов мы переписывались. Артур присылал письма на бланках «Атмоды», латышского культурно-исторического движения со своими печатными органами – как подразделения расплодившихся по всему Союзу Народных фронтов. Обменивались новостями, сообщали об обстановке на местах. И вдруг в последнем письме у него вырвалось что-то затаённое, переполненное злобой, с обвинениями в оккупации и национальных несчастьях… Вспомнился его апперкот – и переписка закончилась.

Превратился ли он теперь в хуторянина, в согласии с представлениями о национальной независимости? Отгородился НАТОвскими граблями от страшной восточной империи, тревожащей обывателя новыми, поражающими размахом проектами социального или природного переустройства? Или пошёл во власть?

 (Продолжение будет)

 

МЕСТА СИЛЫ
ПРОГОН

Он представляет собой техническое земляное сооружение. Попросту – обвалованная грунтовая дорога километровой длины от деревни Кочановки до железнодорожного полотна. Прогон имеет свою историю…

Широкое строительство железных дорог в России началось в середине девятнадцатого века. Транссибирская магистраль, ради создания которой правительство влезло в долги, как стальной шов, стянула огромную страну. Сеть железных дорог развивалась и в европейской части Российской империи. Отрезок строящейся в начале прошлого века дороги Киев-Воронеж пролегал у Кочановки.

Хотя на строительстве российских железных дорог уже местами применялись экскаваторы и бульдозеры, закупленные в Европе и Америке, основная часть работ производилась вручную. Трудно поверить, но для выравнивания рельефа местности до прокладки железнодорожного полотна с помощью лопат и тачек срывались холмы, заваливались грунтом обширные овраги. А ещё отсыпались переезды, оборудовались лизерты – полосы отчуждения по обе стороны полотна,  и прогоны - отводные вспомогательные дороги.

Строили артелями. Сотни деревенских мужиков нанимались на строительство с шанцевым инструментом, подводами и лошадьми, разбивались на десятки. Десятником на строительстве прогона в 1911 году был и мой дед Фанас. Видится картина столетней давности… Едва над Глиницей и Кочановкой забрезжит летнее утро, по росной траве к железнодорожному полотну уже тянется череда бестарок и фур. По бечёвкам, натянутым геодезистом на колышки, мужики снимают лопатами полуметровый слой почвы, тачками и телегами вывозят в поле, роют водоотводные канавы по обе стороны дорожного полотна, отсыпают снегозащитные валы. Спустя два-три года - и дорога, и канавы, и валы зарастут травами. Это сооружение сольётся с окружающей местностью, лишь правильные формы укажут на его рукотворное происхождение.

Таким образом, прогон стал деревенским достоинством. Толика участия в масштабном имперском проекте приблизила Глиницу и Кочановку к пространству страны.

Прогон был дорогой во внешний мир. С прогона, а потом огородами, начинался путь на другой край деревни к остановке рабочего поезда. На нём можно было доехать до Льгова, Курска и Глушкова, а оттуда на междугородних поездах – до Киева и Воронежа, Ленинграда и Москвы. Чтобы увидеть потом и Челябинск, и Владивосток. По прогону добирались до автобусной остановки на селекционной станции. Автобусы ходили не только между райцентром и местными деревнями, но до Рыльска и Сум, до брянских и белорусских окраин.

По прогону из деревень утекали в мир молодые силы, уходили парни и девушки, которым не нашлось на родине места и работы. Они не возвратились… Уходили и романтики, искушённые запахами далёкой тайги и морской соли. Уходили жаждущие правды. Ушёл и один молодой человек, чтобы вернуться в опустевший родительский дом спустя тридцать лет…

…Мой товарищ, выросший в обделённой семье, признавался, что искал в семье полноты. Ему не хватало ближних. Родственников, братьев, сестёр. Его жизнь потом и сложилась в открытом общении с людьми и миром. В противоположность ему мне приходилось искать уединения в большой семье: пятеро детей, отец с матерью, одна из бабушек, а то ещё жила троюродная сестра откуда-то из Белореченска. Это началось сразу, как освоил чтение. Книги занимали моё воображение и свободное время, а чтение превратилось в род тихого, но навязчивого заболевания. Старые люди в деревне не одобряли такой привычки, считая её опасной: «Зачитается»… Значит, уйдёт в вымышленный мир, отгородится стенами бумажных страниц от реальности жизни.

Был готов к чтению в любую минуту: читал на уроках в школе, положив книгу под парту на колени, ночью читал с фонариком в постели под одеялом, пока не садилась батарейка. Мать посылала в лавку за керосином, а я ехал на велосипеде, удерживая книгу на руле и одним глазом смотрел на дорогу, другим – в страницу. Читал за едой, пока мать не отбирала книгу: «Память заешь!» Была и такая примета…

Тишком заползал на сеновал в сарае и в самом дальнем тёмном углу ложился на хрусткое сено под дырку от гвоздя в шифере, откуда в раскрытую книгу бил тонкий лучик света.

В сене шуршали мыши, вокруг сарая по огороду бродили и кричали сёстры, искала мать – а я не отзывался, забыв обо всём на свете. И только когда во дворе мать начинала доить вернувшуюся из похода по травяным балкам корову, тихо спускался с сеновала, выскальзывал в дверь и, как ни в чём ни бывало, представал пред очи сестёр.

Корову нужно было попасти до заката, чтобы было что подоить утром, перед новой отправкой под пригляд деревенского пастуха. А кроме меня, всегда готового, попасти корову других не находилось…

Теперь и не помню корову, которую пас на прогоне. Звали ли её Зорькой или Муськой, была ли бурой масти или белой с чёрными пятнами… Остались в памяти общие приметы. Невысокая, скорее мелкая – а мелкие коровки как раз дойкие. Несуетная. До этого приходилось пасти её с бычком либо тёлкой – до той поры, когда их можно было привязывать к колышку на лужке у дома – на самовыпас. Они по-детски резвились, взбрыкивали, залетали в ров, карабкались на валы прогона. А потом посовывались к мамкиному вымени…

Подступал для каждого свой срок, подросшего бычка продавали, тёлочку-ярку уводили на осеменение. А старую корову отец однажды ранним утром увёл по прогону пешком – на льговскую бойню. Мы плакали, расставаясь с нею. Сёстры гладили её по боками, чесали за рогами, корова стояла смирно, нежась прикосновениями. А на прогоне хватала на ходу с обочины последний пучок начинающей сохнуть травы…

Но корова, которую пас на прогоне – вечна. Образ её необходимого семье, кроткого существа отпечатлелся в благодарной памяти. Пока она стригла траву на прогоне, временами под угрозой хворостины покушаясь на колхозные зеленя за его пределами, я раскрывал книгу и внедрялся в хитросплетения отношений между мустангерами и кабальерос. Над кочановскими просторами свистело лассо, звучали в оврагах отдалённые винчестерные выстрелы, скакал по полям всадник без головы. Зорька не доходила даже до коленного поворота прогона в его середине, трудолюбиво поворачивала обратно на другой ров. И, наконец, пресыщенная, поворачивала ко мне голову и в её лиловых круглых глазах отражалось недоумение, смешанное с упрёком: «Когда ж ты начитаешься? Домой пора!..»

(Продолжение будет)

На фото
1: (1991 год) Ректор Литинститута Сидоров вручает Артуру Снипсу свидетельство об окончании Высших литературных курсов;
2: Посередине снимка - въезд на прогон со стороны деревни;
3: Начало прогона со стороны железнодорожного перехода;
4: Прогон. Травы.


Комментариев:

Вернуться на главную