24 сентября исполнится 100 лет со дня рождения Константина Воробьёва (1919-1975)

Борис АГЕЕВ (Курск)

ВЕЛИКАЯ ДУША И ЛЮДИ МЕЛКОВОДЬЯ

Заметки о центральном конфликте повести Константина Воробьёва «Друг мой Момич»

Сперва не было понятно – о чём это? Подросток-сирота Сашка Письменов, пригретый в доме тётки Егорихи, в полуголодной среднерусской деревне Камышинке выживает по соседству с необыкновенным человеком богатырского склада и внешности, пятидесятилетним вдовцом Максимом Евграфовичем Мотякиным, по-уличному Момичем. Коммуна, колхоз, мечтатель-учитель Дудкин в необыкновенной портупее; не зная, чему учить детей, он вместе с учениками собирает по улкам утильсырьё, из чего в светлом будущем-де должны построить аэропланы… Конокрад Зюзя, которого назначили председателем сельсовета. Где-то лихом громыхает гражданская война, и события в деревне должны были бы указать читателю на происхождение этой междоусобной брани русского мира, но тут, в деревне, всё тащится как-то ненапоказ, исподволь, неспешно. Казалось сначала, что основной конфликт спрятан между строк, а выявится он со второго, а то и третьего чтения. Эта мысль подтвердилась, о чём и хочется рассказать, вспоминая финальный эпизод повести, после встречи выходящего со взводом окруженцев лейтенанта Письменова и утаившегося от мира в глухом лесу Момича, оживляя их диалог:

«- Всё носишь обиду? - Надо б, да не на кого, - повернулся он ко мне. - Кабы оно не на наших дрожжах то тесто взошло! Ить не германец же с туркой грёб нас?»

А что за дрожжи-то? Не социальные, экономические, политические причины привели к гражданской войне в России, как о том толкуется и поныне? Но что? Это и пытаемся мы выяснить.

И ещё не оставляло ощущение, что Константин Воробьёв в повести «Друг мой Момич» (в первой публикации «Тётка Егориха») не имел полного голоса и подвергался оскорбительным для повести цензурным изъятиям; в полотне текста скрывались умолчания и недосказанности, будто автор хотел что-то своё прохрипеть со сжатыми на горле чужими руками. Потом-то прояснело, и эта воробьёвская манера сказать, не рассказывая, показать не целое, а его краешек, вдруг заиграет неожиданными красками и придаст повествованию особую глубину и чудесную выразительность, отчего вдруг потяжелеет и сама книга с этой повестью, переполненная не замеченными с первого чтения смыслами.

 

События повести привязаны к пасхальному циклу, а особо значимые происшествия упоминаются автором в связи с главными церковными праздниками. Зачин повести - накануне Пасхи, праздника воскресения.  Заканчивается Пасха пожаром – сгорела Момичева клуня, тайком подожжённая Иваном. Масленица, Рождество, Покров… В отсчёте повествовательного времени и связи его с происходящим нет логического противоречия: прежний имперский календарь продолжает использоваться в деревне, пока не придуман временный, революционный отсчёт. Но привязка к «вечному» календарю придаёт и самим событиям повести характер вневременный, библейски объёмный.

 

…Сашка любит тётку Егориху, она друг, сообщница в его замыслах, наперсница, напарница по чувствованиям. Детский взгляд замечает её красоту и житейские качества, но она ему кажется женщиной пожилой. «Нам с нею нравится всё одинаковое - звёзды, гармошка, карагоды, наступающие праздники, запах кадила в церкви, богородицына трава на полу хаты, и чтобы на дворе всегда было лето. Тётка, наверно, уже старая, но лучше и красивее её других людей на селе нету!», - вспоминает о ней Сашка. И только из повести мы узнаём, что Егориха находится в цвете лет и лишь непонятная каверза судьбы, либо общая крыша лядащей хатёнки свела её с «тронутым» стариком Иваном по прозвищу Царь, приходящемся Сашке дядькой. «Было жалко его, слаборукого, встрёпанного, не похожего на мужика».

Она необыкновенно чуткая женщина с летуче-лёгким характером, обладающая внутренней свободой. Есть основания поместить её в центр читательского внимания как сгущенный образ русской женщины с признаками богатства цельного в своих очертаниях внутреннего мира. Она вроде жемчужной низки, потаённой в сердцевине венка из луговых и полевых трав и цветов.

Момич весь чёрен, как и его жеребец, белые у него только зубы и рубаха. Вот он в минуту пожара: «Момич был страшен и пугающе притягателен в своей пламенной атласной рубахе навыпуск, клубом вздыбившейся на спине». У него «медлительная и прямая походка, перебитый паузами разговор, манера щурить глаза, держать в руках ношу». «Всё, что переходило из моих рук в Момичевы, мгновенно и странно оказывалось для меня непомерно большим и ценным, исполненным непонятного значения и смысла. Это, видно, происходило оттого, что Момич забирал вещи каким-то обхватно-ёмким и властным движением обеих рук, забирал полностью и навсегда». Этого вдовца, крепкого хозяина уважает деревня по признаку физической и душевной силы. Его редкое и негромкое слово слышно в каждой избе. Он весь в своей цельности есть воплощение достоинства русского человека. С Сашкой их пути «перекрутились насмерть», фигура и поступки Момича оказывали и продолжают оказывать на подростка сильное влияние и сопровождаются гаммой переживаний - от восторга и преклонения, до разочарования в Момичевом всесилии.  

Их троих связывают особые отношения. Подростку Сашке отношения нравятся и он не хочет их расчленять, анализировать. Они кажутся ему красивыми, правильными и единственными. «…Под низким толстым дубом на поляне, увидел тётку и Момича. Они сидели бок о бок, и голову Момича криво опоясывал величиной с решето лохматый венок из ромашек вперемежку с колосьями ячменя, - тётка, наверно, сплела, не сам же Момич!» «…Тётка качнулась к нему и пошла тесно и молча под мышкой у него»... Так ведут себя близкие люди. Сашка и относится к ним, как к близким людям, связанный с ними общими секретами, переживаниями и судьбой. Эти трое чужих людей ощущают себя одной семьёй. Момич по сути содержит Сашку и Егориху. То зернеца подбросит, то говяжью ногу от зарезанного быка. Сашка помогает ему метать парину, строить новую клуню взамен сожжённой. Они представляют собой семью, сложившуюся в силу обстоятельств – по естеству.

Тётка Егориха и Санька ищут места в этой новой жизни. Она была непонятна и временами пугала противоречиями и нелепостями. Соблазнились уйти в коммуну в бывший барский особняк и долго не догадывались, что в ней ни хозяина, ни вожака, а только распорядитель. Голодно. Все таятся друг от друга, подворовывают на стороне и у других коммунаров. Начинают заправлять в «общежилке» бывшие уголовники. Коммуна – это призрак тюремной зоны. Потом политика изменилась, имущество и хозяйства крестьян начали обобществлять, появились колхозы.

Уже кого-то арестовывают и уводят. Данилу Губанова забрали, родню Арсениных из Чикмаревки. Троих мужиков в длинных поярковых зипунах сопровождает в арестанский дом картинный милиционер Голуб. Началось раскулачивание. Из повести не видно, что раскулачивали именно кулаков, «субъектов» паразитарный деревенской прослойки, - хотя были, вероятно, и таковые. Нет, частой гребёнкой вычёсывалось именно ядро, семя деревни. Добрались и до Егорихи с Сашкой: но забрать у них, кроме раскисших лаптей, было нечего. Зато на хозяйстве Момича оттянулись вполне. Даже круги бросового жмыха реквизировали. Более всего Момича потрясло бездушие этой «акции»: бесхозных Момичевых пчёл из ульев выбросили в снег - погибать…

Мы склонны доверять Константину Воробьёву, поскольку он оказался участником тех давних событий и доставил современникам художественное свидетельство, подтверждаемое дальнейшими событиями. Реквизиции, то есть, насильственный отбор имущества, а по сути – грабёж силами государственного аппарата, ссылки, сгон населения деревни сперва на Соловецкие выселки, потом «за Мамай», в неизвестное. Не оставляет ощущение, что целью этих действий, предпринятых не специалистами-хозяйственниками либо экономистами, а политиками, напитанными идеологическими догмами, то есть, непрофессионалами в области сельского хозяйства, являлось попросту рассеяние корневой России. Из дальнейшей истории стало очевидно, что деревенский мир оказался перемолот изменениями в обезличенный городской социум, расточённый по всей стране…

 

Церковь, наконец, освободилось из имперского духовного пленения, когда религиозной жизнью управляла канцелярия Бога, чиновное предприятие Священный Синод, возглавляемое штатским министром по делам вероисповеданий – и вновь обрела пастыря, православного Патриарха. В городах в церковь пошли раскаявшиеся эсеры-бомбисты, разочаровавшиеся в социальных переменах интеллигенты, студенты и молодёжь с обострённым религиозным инстинктом. Храмы наполнялись новообращёнными, разрастались церковные общины, зацветали живой жизнью. Власть к этому не имела отношения, но в Камышинке претворяла в действительность убогую антирелигиозную пропаганду.

Поскольку известно, что по науке Бога нету и не было, а, значит, попы заблуждались и умышленно обманывали веками трудящий народ, то на Покров на собрании в школе камышинский поп должен был отрекаться от Бога. Отречение в битком набитой школе строго принимали председатель сельсовета, уполномоченный из Лугани и милиционер Голуб. «В школе наступила душная тишина, а поп всё молчал и молчал, и тётка стала зачем-то быстро оглядываться и суетиться, будто искала кого. Тогда и погасла лампа». «- Заблуждался... с Божьей помощью,- пискляво, с переливами сказал поп, но никто не засмеялся, потому что сразу же, справа от нас с тёткой, от печки, услышался всеми - и Голубом тоже - угрожающе-обиженный голос Момича:

- Слышь ты, служба! Поиграл с человеком и будя!»

Уже не то время было, 1930-й год, чтобы с окуклившейся и заматеревшей властью брань затевать. Лампа всё гасла и гасла, и некому было посчитать в темноте, кто поднимал руку за резолюцию по отречению, а кто нет, но характер Момича читателю очевиден: один из всего смятенного собрания он возвысил голос, чтобы оборвать глум над верой и человеком.

 

…Да, конечно, все люди равны перед Богом, и должны быть равны перед Законом. Ликвидация сословий в Советском Союзе исходила из уравнительного принципа, истирающего, по замыслу тогдашних вождей, не только социальные и правовые различия, но и естественные, свойственные природе человека, ведь осталось неравенство и природное и нравственное. Люди нравственно неразвитые, с преступными склонностями образуют в любом обществе слой, отстоящий от остальных. Из этого неравенства вызревают не только недоумения, но и неразрешимые в реальности противоречия. И в подходящих для этого условиях они становятся причиной конфликта, уходящего в публичную и даже массовую сферы. Те из «многих званых», кто труждался на евангельских виноградниках, получили свой динарий, но не стали избранными, - ибо «глаз твой завистлив». Когда схлынул угар социального переворота и угасла революционная романтика, человек оказался один-на-один с собственной природой. Это очень важный вывод, сделанный на основе анализа повести Константина Воробьёва.

Движущая пружина поведения персонажей с мелководья – зависть. Момичу завидуют и дядька Иван, и Сибилёк, и недобитый конокрад Зюзя, и его мать, побирушка Дунечка Бычкова. Зависть не преобразует отношения, не усовершает жизнь – а извращает её. Люди с тёплого низменного мелководья, в котором только пиявки и лягушки и водятся, движимые уравнительной завистью, становятся по отношению к Егорихе и Момичу неодолимой силой, когда получают от власти знаки вершить закон – печать и наган. Они несовместимы. Когда последние становятся первыми не в евангельском значении, а в социальном, к тому же получают и государственную санкцию, ущерб терпят те, кто соблюдает закон человеческий и заповеди. И, хотя голубы, зюзи и сибильки царили в деревенской истории недолго, а прошли потом в исполнительные механизмы государства люди деятельные, с созидательным императивом поведения, ставшие подлинной опорой нового общества, сам импульс преобладания во власти «последних», жертв случайностей порождения, непрофессионалов, людей с низменными интересами и стайными инстинктами, ещё долго сохранялся в жизни. «На наших дрожжах то тесто взошло!» Взамен отменённых сословий народился пласт – нет, не сословий, не каст – а чиновной корпорации, сплетённой общими интересами с политическими работниками и идеологической обслугой, куда входили и чуждые по духу Воробьёву литераторы. Эволюцию этой сервильной корпорации можно уследить и в основе другого произведения Воробьёва, романа «Вот пришёл великан». Этот факт объясняет в нашей истории много странного, отсюда же тянется и наша российская беда.

«Последним», ставшим первыми, противопоставлены люди из деревенского мира, объединённые по признаку духовного родства. Чужие люди становятся ближе родных, сплетаются в образ «други своя». И да – за ближних, за «други своя», человек отдаёт жизнь, ради них он подвигается на лишения и страдания. Сашке Письменову «други» и сосед Момич (не случайно же повесть называется «Друг мой Момич»), - и убитая милиционером Егориха, заменившая Сашке мать... Отношения Момича с Егорихой основаны не на физическом влечении – хотя и таковое могло их связывать – а на духовном сродстве. С Егорихой Момич нежен и миролюбив, женщина отвечает с любовной пристальностью, со строгим взысканием чувства… Особенно это заметно из сцены, в которой они поют общую песню. Они составляют непостижимое читателю единство внешнего и внутреннего. Момич борется с собственной низменной природой, которую воплощает в себе его лютый жеребец: Момич то и дело укрощает животину, спасает её от скотских самопогибельных страстей – и побеждает, как существо с высокой нравственной дисциплиной. Он способен не только на жалость, но и, что очень важно в опознании характеров повести – на великодушие.

Великая душа не знает обид, но иногда впадает в недоумение при виде низостей человеческих.

Это видно из эпизода самосуда над Зюзей и Сибильком. Момич повязал их в ночном и привёл на деревенский суд, который обычно заканчивался смертью конокрадов при том, что схвативший их не должен, по жестокому обычаю круговой поруки, быть причастным к убийству. И тут же, в последнюю минуту, по отчаянному зову Сашки, останавливает казнь и прощает преступников. При том, что избитый односельчанами Сибилёк на границе собственной жизни и смерти в истребительной ненависти готов добить кирпичом своего напарника Зюзю.

«- Ну, ты! Осмёток! - грозно крикнул Момич, и Сибилёк понял, что это ему. Не оглянувшись, он прирос к месту и опасливо втянул голову в плечи. Никто ничего не говорил больше, все чего-то ждали, и Сибилёк ждал тоже. - Пс-сина! - раздельно сказал Момич».

Судить открыто конокрадов нельзя, а милость Момича в их глазах – слабость, за которую нужно мстить. Воробьёв в этой сцене показал страшную бездну меж двумя типами людей, людьми великой души и «осмётками», - людьми духовной нищеты, людьми мелководья. Это эмоционально бедные существа, без особых мыслей и глубоких переживаний, но необузданно страстными, чьё поведение продиктовано едва ли не биологическими инстинктами. Бездна эта была всегда и в любом обществе, но лишь после социальных переворотов «осмётки» получают и неожиданный статус и новое положение. Говорить об этом ранее не было принято, да и власть в своё время возгласила план выработки нового типа человека, воспитание преобразователя настоящего в светлое будущее… Из кого «преобразователи»-то?

Из сибильков и зюзь!..

 

Сельсоветчики Митяра Певнев и Андриян Крюков сбросили, наконец, с церкви крест и воодрузили вместо него «большой и весёлый флаг». Уж этого-то, после как разграбили алтарь, деревенские бабы не стерпели и хотели заставить сельсоветчиков поставить крест обратно. Но никто не знал, как это сделать: крест был железный, двухсаженный, тяжёлый. Милиционер Голуб, будто всадник камышинского апокалипсиса, понёсся на коне к галдящей толпе с наганом и верещащим свистком, толпа брызнула с площади, а тётка Егориха никуда не побежала. Она хотела лишь задать вопрос представителю власти и вскинула руки, чтобы остановить всадника. Голуб с перепугу нажал курок и убил Егориху на месте. Убил Голуб, конечно, не Егориху, а душу деревни Камышинки. И после её гибели она как-то опустела и всё в ней, и без того подавленной, пошло наперекосяк.

Впервые на страницах повести Момич с Егоровной на руках потрясённо рыдает. «Через ровные промежутки он вскидывал-нянчил мёртвую тётку и охрипло взрыдывал - гых-гых-гых, глядя сам поверх ноши, в недалёкое небо над Брянщиной». Сашка ещё не понимает значения утраты: «Я боялся и не хотел взглянуть в лицо тётке, и только теперь на проулке увидел её полуоткрытые и по-живому чистые глаза. Они были сухие, и лоб под сбившимся платком блестел разглаженно и крепко, и подбородок круглился покойно и мягко, - наверно, не успела ни испугаться, ни заплакать»... И в последующем он представляет Егориху живой, они по-прежнему с нею беседуют и смеются, притворяясь, будто она умерла понарошку.

Похоронили её головой к дереву, откуда утром было видно солнце…

Правды в городе Момич не нашёл, возвращался домой смирный и хмельной. И повторял одно, непонятное: «Ох, Александр, не дай Бог сук-кину сыну молоньёй владеть». Кого он имел в виду под «сукиным сыном»? Может - и себя.

Потом его забрали Голуб и Зюзя, а появился он неожиданно на своём подворье с винтовкой, из чего читатель может сделать вывод, что Момич скрывался в банде или партизанил. А уже начался голод, дядька Иван стал умирать, едва выжил и Сашка. По следам Сашки Голуб и Зюзя хотели выследить Момича, но Момич убивает Голуба. Он подозревает, что Сашка непроизвольно действовал так, чтобы вывести Голуба под выстрел Момича – дабы отомстить за смерть тётки Егорихи... Возможно, на совести Момича это не первая смерть, но к убийству его толкает накалённая обстановка неодолимых, не разрешимых через смирение внешних конфликтов.

 

О чём же повесть? Нет, не о том, что люди великой души и люди душевного мелководья не могут жить рядом, не мешая друг другу. Повесть о том, что люди мелководья, встав из рядов «последних», из-за задворков общества, в разряд первых, увеличили масштаб трагедии, произошедшей с нами в минувшем столетии. Возгонка трагического градуса событий происходит, когда в распрю общественных сил втекают люди мелководья, придавая им необратимо-гибельный характер. Похожим событиям в Донбассе недавно сопутствовала обычная для новых киевских властей политика: из тюрем освобождается и вооружается большая часть заключённых и, случается, жестокостью и ненавистью они берут верх на затяжных и вялых участках боёв, поскольку эти люди не подчиняются законам, лишены сочувствия и не ведают пощады...

Много мудрых объяснений и оправданий произошедшей в 1917 году революции мы слыхали, да ещё и услышим. Но можно ли взрывом котла устранить недостатки паровой машины, о чём применительно к этому событию писал философ Семён Франк? И никакие оправдания не снимали и не снимут в будущем невидимую массам остроту распри, ведущей начало ещё с библейских времён под «недалёким небом»  – распри между семенем Авеля и семенем Каина. Между Момичем и Зюзей…

Вот почему у повести такая трудная судьба, вот почему цензура советских потомков тех «последних», кто занял ключевые места в новом обществе, резала и сокращала текст: чтобы избежать невозможной для них правды о том, какие тёмные силы вызвала из недр жизни бездумная политика новой власти.

 

…Сотни тысяч, если не миллионы человек, изменили имена и фамилии, сорвались с отчих корней, чтобы избежать преследований новой власти по причине «неудобного» ли происхождения, по фактам сопротивления свежим установлениям… Исчез в заключении ли, в ссылке и крестьянин Момич, а в белорусской пуще в глухой заимке появился некий лесник Бобров. Он и встречается с Сашкой на горестном пути отступления в первые дни войны. Невзирая на отношения со властью, подлинно русский человек Момич не может не противустать чужеземному нашествию и включается в партизанское движение. Немцы казнят его через два года после встречи с Сашкой.

Возможно, Константин Воробьёв допустил уступку читателю в сюжете о непреклонной распре, когда прекратил дни своего героя не от пули Зюзи – тот должен был согласно логике повествования появиться на страницах повести, чтобы поставить финальную точку от имени Каинова семени – но предложенный автором финал прекращает, наконец, видимую миру фазу их противостояния, которое «на наших дрожжах взошло».

И не обманываемся более: фаза невидимой миру брани продолжается до скончания времён…

 

Воробьёв превращает читателя в соучастника событий повести, он обладает редкой для художника способностью погрузить читателя в прямое переживание изображённого его пером внешнего мира и - внутреннего мира прописанных скупо, но со чрезвычайной точностью действующих на страницах его повести персонажей. Назвать ли эту его особенность погружением в реальность – поскольку описанное им производит впечатление полной достоверности – не знаю. Это признак высокой литературы – не приведение к правдоподобию, а постижение сгущенной правды. В этом есть и загадка творческого переосмысления действительности, когда описанный посредством слова мир становится реальней существующего.

И нужно быть художником виртуозной стати, чтобы суметь обо всём важном сказать так ёмко и выразительно, как это удалось Константину Воробьёву.

Впрочем, высокая литература, дотрагиваясь до такой тонкой области утрат, как умаление души русского человека, оставляет читателю не только живого наследника сродственных ему душ Момича и Егорихи, возмужавшего подростка Сашку Письменова, но и образ художника и пророка – самого автора глубокой и трепетно-искренней духовной эпопеи, повести «Друг мой Момич»…

 

Наш канал на Яндекс-Дзен

Вверх

Нажав на эти кнопки, вы сможете увеличить или уменьшить размер шрифта
Изменить размер шрифта вы можете также, нажав на "Ctrl+" или на "Ctrl-"

Комментариев:

Вернуться на главную