О рассказах Вадима Арефьева

Хорошо, когда можно оглянуться на свою жизнь и задуматься, –– светло задуматься.  У каждого человека она насыщена, всего в ней хватает: и смеха, и слез, и встреч, и потерь.  Проходит порой  перед мысленным взором, как кинолента, и счастливы мы, если она освещается тихим сердечным светом. А если об этом ты можешь выразить  словом, значит, такой же свет появится  в сердце читателя.
Рассказы В. Арефьева –– это поход через жизнь: от самого первого, детского,  и  дальше, дальше…
Вот «островок сокровищ» –– хлам за сараем, где столько прекрасных жуков, что хочется ими набить карманы; вот переход по замерзшей реке и внезапная страшная трещина;  вот первое чувство любви к совсем незнакомой девочке… Читая, идешь за автором, и вдруг окунаешься в личные воспоминания. И вот уже движутся две «киноленты» –– своя и авторская, две жизни идут параллельно, ничуть не мешая друг другу.  Но даже когда теряется сцепка, ты все-таки с автором –– теперь уже просто душой.
За плечами Вадима Александровича Арефьева многие годы учебы, многие годы военной службы, писательская командировка в предвоенный Ирак, поездка на гору Афон, кругосветное плавание на барке «Крузерштерн» и поход по осенне-зимнему Тихому океану на паруснике «Надежда». Он признается: «Я счастлив этой дорогой –– все влекущей меня по стране, все зовущей куда-то».
На этих дорогах рождались его рассказы.

Нина БОЙКО

Вадим АРЕФЬЕВ

БОЛЬШОЙ ПОХОД

Рассказы о детях

БОЛЬШОЙ ПОХОД

Просыпается Витька рано, когда в доме темно и прохладно. Печь за ночь выстыла, и значит «вжик-вжик» – это баба Тоня большим ножом щиплет лучину. Витька слышит легкое потрескивание занимающихся пламенем дров, потягивается и, свернувшись калачиком, сладко дремлет до первых солнечных лучей. Затем он выглядывает из-под тёплого, обшитого пестрыми лоскутьями одеяла и смотрит в окно. Глаза у Витьки голубые, словно небо над занавеской, по лицу его щедро рассыпаны веснушки.

В комнате становится теплее, солнечные лучи щекочут Витьку, и он, сладко позевывая, медленно сползает с кровати и шлепает на кухню.

– Доброе утро, бабинька, – говорит Витька, улыбается и трет правый глаз.

– Ах, оголец ты мой, – замирает баба Тоня с ухватом в руках. – Ты пошто опять босиком-то? Ну-ка, марш одеваться!

Витька послушно возвращается в комнату, натягивает шерстяные носки-гольфы, майку, бумазейные штаны, кофту и идет завтракать. Ест он охотно и много. С настенного календаря уважительно посматривает на Витьку космонавт дядя Юра. У Витькиных ног вьется пушистый кот Васька, но сегодня Витьке не до кота: сегодня у него большой поход. Еще с вечера натер он парафиновой свечкой свои красные лыжи «Орленок» и вынес их до утра в сени.

Утро нынче свежее, морозное, ясное. Солнце весело ползет ввысь золотым ослепительным шаром. Витька стоит на крыльце, щурится и глубоко дышит. Он смотрит на дорогу, по которой прошел недавно трактор. Дорога манящая, широкая, дальняя. Хорошо Витьке.

Следом за ним на улицу выходит баба Тоня. Она в старенькой плюшевке, серой шали и валенках. В руках у нее две корзины с бельем, которые она несет полоскать на речку Ратанку.

Баба Тоня поправляет на Витьке цигейковую шапку-шарик, поднимает воротник шубы.

– И чтобы долго не ходил у меня, – говорит баба Тоня. – Дойдешь до осинника – и домой. Да чтобы в снегу не валялся, не то так наподдаю – будешь знать!

С тем она закрывает дверь, говорит Витьке: «С Богом» – и идет на речку. А Витька, почуяв свободу, встает на лыжи, приналегает на палочки и катит, катит в синюю даль – мимо соседских домов, колхозного правления, водокачки. Вот он уже выбрался за околицу – только и видели Витьку!

А он все бежит и бежит по полю, пыхтит, точно маленький паровоз на голубой лыжне-узкоколейке.

Вот и осиновая роща, где осенью Витька с бабой Тоней искали красноголовики, где был сплошной ковер бордовых листьев, а теперь белым-бело и все деревья голые, только снег блестит алмазными высверками да возле высокой желто-зеленой осины видны заячьи следы: две черточки – две точки.

Витька знает следы зайца. Не раз показывала их ему баба Тоня. Витька подходит к кустам и видит свежие погрызы. «Заяц кору ел», – замечает он и смотрит, куда ведут следы. А они петляют меж стволами осин, пересекают лыжню и скрываются в логу. «Хорошо бы посмотреть, какой он, этот заяц», – думает он. Глаз у Витьки зоркий, внимательный. Но где же ушастик? «Белый, дак потому и не видно», – успокаивает себя Витька и шагает дальше.

Лыжня ведет его сквозь осинник, краем лога, открытым полем и выводит к кладбищу. «Дедушка мой здесь спит», – думает Витька и медленно идет вдоль изгороди. Несколько раз бывал он здесь летом с бабой Тоней. Ему запомнились высокие раскидистые тополя, белая заброшенная часовня да могила деда. В одиночку заходить на кладбище Витьке боязно, но он и не пытается этого делать. Могилу замело снегом, а он ее все-таки рассмотрел. Вон она, в оградке с якорями. Дед у Витьки пароходы по реке водил, вот и ограда у него на пароход похожа.

– Дедушка, – произносит шепотом Витька, – ты здесь? Он замирает, вслушивается. Ветер постукивает тополиными ветками, поют хвоей кладбищенские ели.

– Ты здесь? – повторяет Витька. – А то ведь я попроведать тебя пришел...

«Чвик-чвик» – слышит Витька и видит, как две желтогрудые синицы откуда-то из глубины погоста перелетели на дедушкин тополь.

– Здесь? – произносит Витька и еще с минуту стоит, не шелохнувшись, поглядывая на лесных пичуг.

– Ну, тогда ладно, – вздыхает Витька, – пойду я, а то мне надо еще самолет поглядеть.

И вновь катит и катит он по лыжне вокруг кладбища к аэродрому. Поселковый аэродром невелик: небольшое заснеженное поле с одним тесовым домиком да двумя ветровыми мачтами - на одной красно-белый матерчатый колпак, на другой черно-белый. Смотрит Витька на аэродром, и так хочется ему, чтобы промчался сейчас по этому полю серебристый самолет, чтобы поднял он снежные вихри и, оторвавшись от земли, пролетел бы над ним, покачивая крыльями.

Но самолета нет, а солнце уже высоко и Витьке неспокойно. «Бабинька, поди, ждет», – думает он и торопливо перебирает палками. Вскоре он выбирается на угор, откуда виден поселок. Витька скользит верхом. Все ближе и ближе дом, солнце над головой светит все ярче.

Под горой, далеко внизу, тонкой серебряной лентой речка Ратанка блестит, а там и мосток, где все еще баба Тоня полощет белье. Витька останавливается. И так ему хорошо, что вот она, совсем рядом, родная его баба Тоня. От радости он кричит во всю мочь:

– Бабинька-а-а! Бабинь-ка-а!

Но не слышит его баба Тоня: высоко и далеко от нее Витька да еще вода в полынье шумит-журчит.

– Ба-а-би-инь-ка-а-а! – кричит Витька, задохнувшись от неизъяснимого счастья, слепящего снега, сквозящего ветра. – Я еду-у-у, ба-ба-бинь-ка!

Мелькнули кольца бамбуковых палочек. Присел Витька, сжался в комок и понесся вниз, только посвист в ушах да снежная пыль следом. Вот и подножие горы, и баба Тоня заметила его, и машет ему рукой, да уж очень быстро летит Витька, и почему-то не слушаются, разъезжаются его ноги...

В гору идут медленно. У бабы Тони две тяжелые корзины с бельем, у Витьки - сломанные лыжи.

– Да брось ты обломки свои, – говорит баба Тоня. – И не горюй. Будут тебе новые лыжи. Вот пенсию получим и сразу в культторг пойдем. Только не хворай у меня, да расти со Христом.

А ночью приснились Витьке снежная даль, самолетик, покачивающий крыльями, угор над речкой Ратанкой, с которого вдруг помчался Витька. Все быстрее и быстрее мчится он, и вдруг у самого подножия горы взлетает высоко-высоко, и вот уже летит, летит он в поднебесье, а где-то там, далеко внизу, баба Тоня все еще полощет белье, и Витька кричит ей с голубой высоты:

– Э-ге-ге-гей! Ба-бинь-ка-а-а-а!

 

КИТАЙСКИЕ ФОНАРИКИ

Черное море Ленька совсем не любил. Нет, не то чтобы само море. Он с удовольствием нырял в лазурную, кудрявую по гребню волну, доставал со дна пестрые камушки и ракушки, собирал в ладонь отшлифованные прибоем зеленые бутылочные стекла, строил из мокрого песка роскошные дворцы и замки с остроконечными шпилями, могучим крепостным валом, с заполненными по периметру водой рвами. Все это Леньке нравилось. И не только это. Лихо гонял он по набережной на двухколесном велосипеде «Дружок», что брала ему мама в прокате, уплетал мороженое, пил из автоматов газводу за три копейки, нюхал цветы, да мало ли...

Нравились ему и деревья, что росли во дворе хозяйки Дины Борисовны, которой Ленькина мама платила по пятерке в сутки за «мансарду» – маленький сарайчик в углу сада с одной койкой и столиком, где уже третий год подряд Ленька с мамой проводили по нескольку недель. Деревья были огромные, фруктовые. Под ними на земле щедро валялись спелые-преспелые абрикосы, инжир, персики, сливы. «Странно, – думал Ленька, – здесь валяются и даже сгнивают – никто не берет, а у нас если и привезут раз-другой за все лето, то очереди огромные. Чуть не в драку все расхватывают».

Мама запрещала Леньке есть падалицу. Но он все же украдкой подбирал, тщательно мыл ее под витой струей холодной воды из колонки, выковыривал, если были внутри, червячков и ел. Случалось у него урчало в животе. Но болеть он не болел. Как-то обходилось.

А вообще Леньке на море не везло. Однажды перебегал он неширокую асфальтированную дорогу и чуть не угодил под быструю, с серебряным оленем на капоте, серую «Волгу». Машина взвизгнула тормозами, из нее выскочил смуглый дядя в соломенной кепке, и Ленька, убегая в колючие придорожные кусты кизила и ежевики, слышал, как он зло ругался ему вслед: «Понаедэт тут всакая шюшера!»

В другой раз Ленька хотел пронырнуть сквозь свой оранжевый с темно-зеленым ободком надувной круг, но весь в единый мах не проскочил. Нижняя часть туловища осталась наверху, и он целую вечность барахтался, сучил ногами, глотнул пару раз горько-соленой воды - страшно стало Леньке. И если бы не толстопузый дядя в огромных полосатых плавках с якорем, который вытащил его на поверхность, как знать, чем бы все закончилось.

Но совсем не это периодическое невезение и даже не противное солнце, от которого белобрысый Ленька всякий раз сгорал, а потом мама несколько дней подряд мазала и мазала его худые плечи, спину и колени кефиром и сметаной, огорчали его.

Самое неприятное было в том, что его мама – тетя Люда, или, как было написано на табличке в железнодорожной кассе, Людмила Степановна Куликова – вдруг на море изменялась и становилась какой-то не такой – его и не его мамой. Темноволосые дяди, похожие на того, что как-то обругал Леньку, называли ее не иначе как «дэ-вушка». Много раз на пляже или за столиком в кафе, куда порой ходили они с мамой обедать, Ленька слышал: «Какая красывая дэ-вушка. Вай-вай-вай! Скажи, пачему одна? Нада быт вместэ. Пашли, харашо отдохнем». И вместо того, чтобы отогнать, точно назойливых мух, и отругать этих волосатых дядей, мама начинала притворно-весело смеяться и гладить при этом Леньку по голове.

По вечерам Ленька часто оставался один. Надзора за ним со стороны Дины Борисовны не было. Да и зачем Леньке надзор? Ленька уже большой. Месяц назад ему пошел восьмой год – в сентябре в школу. К тому же он за главного мужика в доме. Отца-то у Леньки нет. Что поделаешь – безотцовщина. Да и ладно. Был бы он один такой – обидно. А так лишь в его детсадовской группе таких четверо.

Как-то Ленькина бабушка, у которой гостил он в деревне, говорила при нем со своей подружкой:

– Повезло твоей-то, Наталья Осиповна. Мужик, видишь, какой справный. Не пьет. Что с того, что кривой? С лица-то воду не пить. Главное – дома каждый день. Зарплату до копейки приносит. С ребятишками опять же... Моей-то, Людке, вишь неудача какая. У всех люди как люди. А она нашла себе дурака. Кака-така профессия – пара... тьфу, па-ра-шю-тист – пожарник. Вот. Вначале ногу сломал. Говорили ему добром - брось, уходи. Так ведь нет же... Сгорел где-то в лесах чужих. Пятый год уж, как поминки справили.

После этого разговора Леньке не раз снился отец. Он видел его и себя летящими рядом на ослепительно белых, похожих на пух одуванчиков парашютах. Отец улыбался Леньке и говорил:

– Большой ты у меня вырос, Леонид. Молодец! Ты, главное, ешь хорошо. Будь сильным и смелым. Маму береги.

На землю Ленька приземлялся всегда один. Перед самым касанием отца всякий раз относило куда-то в сторону. Ленька пытался высмотреть куда, но поднимался ветер и он просыпался.

В одиночестве Леньке не скучно. Он ждет маму и знает, что она обязательно к ночи придет. Пусть навеселе, пусть провожает ее до калитки какой-нибудь дядя, но все равно придет. Потом они будут ужинать и говорить о доме – немного уже осталось, послезавтра отъезд, а потом будут спать. Ленька у стенки, мама – с краю. Ленька твердо знает, что его мама – лучше всех. Его мама – самая красивая, добрая и нежная. Завтра у нее день рождения. Ленька помнит об этом. Он даже знает, какой расчудесный подарок приготовит ей завтра.

Ленька умеет ждать. Есть у него интересное заделье. Еще в прошлый приезд заприметил он в земле, меж корней старой сливы, маленькие отверстия, из которых и в которые шустро сновали муравьи. Муравьи как муравьи. Муравьев Ленька и у себя на родине вон аж сколько раз видал. Но только те были совсем иные. Жили в больших кучах из хвои, веточек и листвы, ползали в высокой траве как-то беспорядочно – где попало. А у этих никакой кучи и в помине не было. К тому же у некоторых из них посверкивали сзади тонкие радужные крылья. Да и бегали они не как придется, а строго по узким дорожкам. – Видать эти мураши поумней наших-то будут, – размышлял Ленька. – Дисциплина у них, видно, как в детском саду. А с крыльями – так то, наверное, воспитатели либо нянечки всякие.

Ленька сидел на ржавом перевернутом ведре и неотрывно смотрел. Одна муравьиная дорога шла вверх по стволу и где-то в кроне сливы терялась. Зато обратная дорога была понятна. По ней муравьи с какими-то восковыми шариками возле усов дружно забегали в норы, а выбегали из других отверстий-нор уже без этих шариков.

– Значит, есть у них там склад, – понял Ленька этот маневр. – И, может быть, даже специальные повара-мураши варят там сливовое варенье. Вот только как они находят дорогу под землей? Ведь там же темно, точно в погребе. Неужели у них в подземелье есть фонари? А может, муравьиные глаза, как у кота Васьки, светятся? Васька, тот, в любую самую темную ночь не заблудится – дорогу найдет. Уж на что в чулане совсем окон нет, а он и там умудряется стащить чего-нибудь.

Ленька вдруг представил себя таким же муравьем. Вот бежит он вместе со всеми муравьями по длинным коридорам, туннелям, пещерам, и глаза у него при этом, будто фосфорные бусины, светятся. У Леньки есть дома фосфорная бусина. Он иногда достает ее из маминой шкатулки, зажимает в ладонях и в отверстие смотрит. Свет зеленый, таинственный. Ух-х.

Подземный лабиринт то расширяется, то сужается. Где-то справа от Леньки молочно-белым огнем загорается лампочка-кнопка. Ленька нажимает на нее. Распахиваются двери. Это – лифт. Вновь он нажимает, но теперь уже на зеленую лампочку – точку. Ленька слышит, как застучали, затикали, словно бабушкины ходики, часы. Лифт поехал. Но не вверх и не вниз, а куда-то вдаль. А может быть, это и не лифт вовсе, а пригородная электричка или метро, на котором переезжал Ленька в Москве с вокзала на вокзал. Только людей нет никого. Гремят, стучат рельсы под Ленькой. Одна станция, другая, третья. Вот лифт-поезд замер и мелодичный женский голос объявил: «Осторожно! Двери открываются. Царство кота Василия».

Ленька выходит. Перед ним большая лесная поляна, вся в подснежниках, а на ней, как на перине, огромный белый кот Васька лежит и на Леньку смотрит.

– Ты пошто это, Васька, в прошлый раз всех ершей моих съел и даже бабушке на уху не оставил? – хочет спросить Ленька, но опасается. Слишком уж велик Васька, и усы у него отчего-то не белые, а синие.

– Отчего это усы у тебя, Васька, синие? – спрашивает Ленька.

Кот щурит на него бледно-зеленые с черными ромбиками глаза и мурлычит в ответ: «Дак, ведь ты же сам, Ленька, чернилами мне их летом покрасил. Не помнишь?»

– Так ты, что же, с тех пор их так и не облизал?

– А я и не облизывал, – взмахнул пушистым хвостом Васька, – так красивее.

– Ну... тогда покажи мне свое царство. Хорошо тут у тебя или нет?

Кот плавно подошел и лег рядом: «Садись». Ленька залез коту Василию на спину. Шерсть мягкая, глубокая, теплая. Кот вывозит его к двери, бесшумно открывает её лапой. Звенят колокольчики. За дверью ночь. Круглая, как тарелка, рыжая луна в небе. Где-то за покрытой туманом рекой бесконечными трелями поют лягушки. В такт им мурлычит кот Васька.

– Сейчас я покажу тебе свою мышарню, – говорит он, со значением выводя каждое слово.

Он подвозит Леньку к фонарю-луне: «Смотри». Прямо под фонарем в больших круглых клетках сидят большие, с человека, мыши. Каких только нет: белые, серые, коричневые, желтые. Одни толстые, другие худые. Есть длиннохвостые, есть щекастые.

Ленька идет по мышарнику и внимательно посматривает на мышей.

Морда одной из них кажется ему знакомой. Двойной подбородок, глаза навыкате, маленькие черные усики.

– Тетя Соня, – спрашивает он, – ты почему это стала мышью? – Мышь смотрит на Леньку и молчит.

– Ага, – кивает Ленька, – я-то теперь знаю, почему. Это за то, что ты велела мамин тополь спилить. Так ведь?

– Он загораживал свет в моем окне, – пискляво ответила мышь тетя Соня. – И пух с него летел. А у меня же астма.

– Все равно не надо было пилить, – рассудил Ленька. – Мама тополь растила-растила, сама его посадила, потом поливала, берегла, а ты велела дворникам спилить. Тополь-то живой был. Ленька заметил, что глаза у мыши стали грустными. «Поняла свою ошибку, – подумал, но не подал виду Ленька. – Тополь-то все равно не вернешь». Ему стало жаль мышь тетю Соню.

– Посиди тут еще, – строго сказал он, – подумай над своим поведением. А когда все поймешь, я, так и быть, скажу Ваське. Он тебя выпустит на волю.

Мурлычит кот Васька, мурлычит, подпевают ему лягушки. Ночь тихая, теплая. Звезды во все небо...

«Не забыть бы, что завтра у мамы день рождения», – успевает подумать Ленька и куда-то все едет и едет то ли на спине кота, то ли на маминых нежных руках.

День как день. Белое, не взглянуть на него, солнце сияет над морем. Кипарисы стоят свечками вдоль железной дороги. Ленькина мама с утра и не вспомнила о своих именинах. Она ловит на пляже последний южный загар, а Ленька бредет по обочине железнодорожного полотна, распростертого краем моря, и смотрит по сторонам. Он готовит для мамы подарок – букет удивительных, никогда не виданных ранее цветов – китайских фонариков.

– Всю зиму могут простоять в вазе, – как-то мимоходом сказала ему мама. А цветы и взаправду красота-красотой: стебелек, а на нем целые гроздья оранжево-красных трепетных сердец. Ленька увидел – аж дух захватило. На его подушке есть одно такое сердце. Мама сама вышивала ниткой мулине, правда, давно, еще Ленькиному отцу в подарок.

Идет вдоль обочины Ленька. Все больше, все ярче у него букет. «Наступит зима, – думает Ленька,– а китайские фонарики будут в маминой вазе стоять. «Это мой Ленька насобирал», – скажет мама». Шумит, поет прощальным прибоем море. Завтра в дорогу. Завтра сядет Ленька на лавочку у вагонного окна и побегут, поплывут перед ним города и поселки, леса и степи. Загудит призывной трубой поезд – и завертятся, загремят-застучат колеса. Хорошо возвращаться домой. «Ту-ту-у-у» – уже слышится Леньке. «Ту-ту-ту-у...» – долетает откуда-то издали.

Ленька оборачивается и столбенеет. Метрах в ста от него стоит на рельсах огромный электровоз, а по шпалам к Леньке во весь дух несется какой-то дядя. «Это машинист, – отмечает Ленька, – на пиджаке у него петлицы».

Дядя-машинист стремительно подбегает к Леньке и больно закручивает ему ухо: «Веди, мерзавец, к родителям», – часто дыша и пиная Леньку под зад коленом, говорит он.

– За что? Отпустите, дядя, – не понимая в чем дело, просит Ленька.

– Веди, гад, к отцу, – и тащит и толкает его дядя-машинист.

– Нет у меня отца, – отвечает Ленька.

– Ах, нету. Разжалобить хочет? – говорит дядя-машинист, обращаясь к подбежавшим прохожим. – Поезд остановил, стервец. А отца, говорит, у него нет. Может, и матери нет? Казанская сирота, может?..

– Мама есть, – бормочет Ленька. – Она тут, недалеко, на пляже.

– Пошли: сейчас... сейчас. Узнает твоя мать, как детей под поезд бросать.

Мама заметила Леньку и дядю-машиниста издалека. Она мигом набросила на себя халатик и через голые тела загорающих быстро-быстро побежала навстречу.

– Собирайтесь, гражданочка, – с ненавистью глядя на маму, сказал дядя-машинист. – Сейчас поедем в Тбилиси. На поезде прокатимся. Акт составим. Деньжат с собой не забудьте прихватить. Ма-ма-ша.

Мама стояла белая-белая. Будто и не загорала вовсе. Ах, мама-мама... Она вдруг упала прямо перед дядей-машинистом на колени и стала умолять его пощадить Леньку. Отдыхающие с любопытством смотрели на Ленькину маму. Но она словно не видела никого и все просила, умоляла. Она говорила, что завтра они с Ленькой уезжают, что денег осталось лишь на постель да на чай в поезде, что сама она тоже железнодорожница: «Простите ради Христа, простите...»

– Да пропадите вы все тут пропадом, – плюнул в сторону моря дядя-машинист. – Десять минут простоя из-за вашего олуха. Где я нагоню это время?

Дядя-машинист отпустил Ленькино ухо, сплюнул еще раз и, чертыхаясь, быстро пошел к электровозу.

Через много лет, когда Ленька вырос и стал командиром воздушного лайнера, он совершенно неожиданно вспомнил эту историю. Был день рождения мамы. Самолет шел на автопилоте. Прямо по курсу внизу мерцали огни крупного промышленного города. И вдруг расцвели они в глазах Леонида Андреевича Куликова нежным пламенем маминых китайских фонариков.

 

ЛОТЕРЕЯ

Столь ласково смотрели в то утро окна приземистых деревенских домишек, так искрил и скрипел под ногами наст, что Горька дышал полной грудью, останавливался и замирал, глядя на горизонт.

В варежке у Горьки металлический рубль, скопленный им на школьных обедах, и он то и дело вынимает его, рассматривает и трет о рукав серенького зимнего пальто. Идет Горька на площадь, откуда доносятся отзвуки праздничных песен и где провожают сегодня развеселую русскую зиму.

Так случилось, что родители Горьки уехали в отпуск, бабушка, с которой оставили его, расхворалась, и Горька, вечно дразнимый за малый рост дворовой ребятней, одиноко вышагивает по разъезженной тракторами дороге. И радостно ему, и тревожно.

С вечера долго обдумывал он, как бы половчее потратить свое богатство, все прикидывал так и сяк, ворочался на диване, пока не заснул, и всю ночь снились ему волшебные сны: то виделась ему книжка про собачку, что как-то заметил он в книжном магазине, то мчала его по белоснежному полю тройка лихих коней, а то катился он с ледяной горки.

Но скоро площадь. Горька делает последний поворот и... Сколько необычного перед ним: народу тьма, все гогочут, кричат чего-то. Справа возле орсовского магазина костры горят, там жарят шашлыки, возле которых вертится стая дворняг, рядом стол, на котором пыхтит толстобокий самовар, тут же чашки, чайники. Прямо перед Горькой разукрашенные петухами, лисами и зайцами фанерные домики, в них женщины в белых халатах и картонных кокошниках подают пельмени в тарелочках из алюминиевой фольги, баранки связками, куличи, сдобу, сок яблочный. Подходи, покупай!

Слева катушка блестит свежезалитым матовым льдом, по ней ребятня снует муравьями, кто на дощечках, кто на валенках катит. А в центре столб обледенелый, на вершине его платок пуховый висит, сапоги хромовые, транзисторный приемник. И Горька видит, как дядя Валера, что работает вместе с отцом, добирается до середины, но руки не выдерживают и он скатывается вниз.

– Что?! Кишка тонка, – кричит кто-то из толпы, – а еще руки канифолью мазал. Ха! Ну-ка, дай, моя очередь!

И какой-то костлявый парень в одних носках, шустро перебирая руками, ногами, ползет по столбу, пока не добирается до вершины и не сбрасывает все, что можно сбросить.

– Молодец, Иван, – кричат снизу, но тут же перебивают.

– Нашли молодца! Куркуль, вот он кто, зараз все сгреб, одно мог бы снять, а он – все.

Столб опустел, и Горька идет дальше. А вот и кони. Тройка потных буланых коней. Сколько лент на них, колокольцев сколько!

– Эх, прокачу! - слышит Горька и семенит в самый дальний угол. Многого хочется попробовать ему, и рубль есть, да мал он ростом, а очереди везде большие, суматошные, того и гляди обругает кто-нибудь, толкнет, по шее смажет. И Горька обходит все по кругу на почтительном расстоянии, поглядывает издали, пока не добирается к ларьку, где очередь поменьше и не столь шумящая. Здесь торгуют книгами. За прилавком стоит молодая продавщица, на ней черная шубка, платок на голове цветастый, цыганский, она ничего не выкрикивает, голос у нее приятный, спокойный.

«Тут-то я и куплю себе книжечку», – думает Горька и подходит ближе. Но вдруг кто-то хлопает его по шапке. Горька оборачивается – перед ним сосед, старшеклассник Мишка.

– Че, горемыка? За марками пришел? – сипит он, шмыгая носом и сплевывая под ноги.

– Не-е-т, – тянет Горька, – мне бы книжечку про собачку.

– А деньги есть?

– Р-рубль! – Горька показывает монету. – Вот...

– А ждешь чего? Тут, если хочешь знать, на четыре билета. Червонец выиграть можно. Понял? Тебе книжки, мне марки. Ну-у-ка, дай сюда!

Мишка подныривает под какой-то девчонкой, что-то говорит женщине в цыганском платке. И вот завертелся барабан, запрыгали в нем квадратики лотереи.

– Ну-ка, подь сюда, – зовет Мишка, – тяни, у тебя рука счастливей.

Горька поднимается на цыпочки и вытаскивает один за другим четыре билета. Мишка складывает их вместе, срезает кончики и разворачивает. Лоб его морщится, он облизывает губы.

– Ну-у, Миш... – спрашивает Горька.

– Погоди... Последний.

Но вот развернут и он. Мишка вновь плюет под ноги.

– Плакал твой рубль, нету, тоже мне вытянул. Все, привет! – и он исчезает в толпе.

Уходя, Горька оборачивается и долго еще стоит на пригорке, все глядя то на небо, отчего-то помутневшее вдруг, то на пустой столб, над которым висит белое солнце, так похожее на утренний рубль.

 

ШУМ АЛЫЙ

Всякий раз, как случается мне бывать в родных моих уральских местах, отправляюсь я обычно погулять по своим тропинкам-дорожкам, что бегут и бегут по старым, густо по- росшим осинником, елью и березником, горам, да пригоркам. Находишься, нагуляешься так по синим чудо-далям и, невольно ноги сами приведут меня к знакомому с детства родничку. Тихо бьёт он и бьёт хрустальной струйкой в распадке двух гор – Шумихи и Алёны. Присяду возле родника и долго так сижу, всматриваюсь. Много раз бывал я здесь. По грибы, по землянику бегал, случалось и рыбу ловил в речке нашей Косьве. Есть о чем вспомнить и подумать. Но как бы ни связывала ни переплелась память моя с родничком, ярче иных картин видится мне первый мой поход за грибами с бабушкой. Тогда-то я и узнал, что называется родничек тот – Шум Алый.

– И почему это такое название у него? – спросил я у бабушки.

– А вот попей воды из него, я тебе и расскажу. Вкусная водичка, ледяная, свежая. Журчит переливается ручеек.

– Давно это было, – говорит бабушка. – В ту пору и людей-то ещё не было. Одни только горы на земле нарождались. Густые леса покрывали их, звери, да птицы в них жили. И не было более никого.

– Никого-никого? – переспрашиваю я.

– Говорю же, совсем никого. И горы тогда были живыми. Вот видишь большая гора, вся в ёлочках – это гора Шум–Шумиха. Послушай, как она шумит.

Я вслушиваюсь. Тонко шумит ельник. У-у-у как.

– А напротив Алёнина гора. Берёзки, на ней, слышишь, листвой шелестят. В бане тебя веником парим. С этой вот горы веник-то. Помнишь, какой ласковый?

– Помню–помню, – отвечаю я. – Только, почему эту гору Алениной зовут?

– А потому что восход над ней алый-алый бывает, – говорит бабушка. – Потому и прозвали. Если утром долго спать не будешь, придем как-нибудь – сам увидишь. А родничёк этот, из которого ты воды попил, Шум Алым называется. Понял почему?

– Почему?

– Да потому, что две горы вместе сошлись и родился у них, вот этот ключик волшебный, сын-родничёк.

– Да разве горы сходятся?

– А как же? Хоть и говорят в народе – гора с горой не сходятся, а эти вот сошлись...

– И как же это получилось-то?

– А вот так. Увидели они друг друга – и полюбили. А меж ними поле было тогда огромное и много всяких непреодолимых препятствий. Но не испугались они, а пошли навстречу друг другу. Долго шли, трудно. Но вот встретились и живут теперь вместе. Грибами-ягодами нас угощают, водой ключевою поят. А вода эта силу нам даёт. Потому что – от любви она. От родной сторонки. Вот ты водички этой попил – теперь расти будешь. И много-много разных дорог в жизни пройдёшь. Походишь-походишь, а всё потом к родничку придёшь. Он тебе новой силы даст и детям твоим, и внукам.

– А ты со мной тоже придёшь? – спрашиваю я.

– Может, и приду, а может, и облаком прилечу, – говорит бабушка и гладит меня по голове.

Много дней и дорог пронеслось-пробежало с тех пор. Нет-нет, да и присяду я возле родничка Шум Алого. Шумит, журчит и торопится к речке светозарная живая его вода, плывут в небе белые, пушистые облака...

 

ЕХАЛ ГРЕКА

Сашка с Витькой большие друзья. Познакомились в детском саду, а теперь вместе в школу ходят - во второй класс. И живут они в небольшом, затерянном среди старых, густо покрытых елью и березой гор посёлке, в кирпичном пятиэтажном доме, в одном подъезде и на одном этаже. Даже квартиры рядом – у Сашки дверь с табличкой «35», а у Витьки – «36».

Все вроде-бы у них одинаково: и штаны с заплатами на коленках, и шапки цигейковые с резинкой поверху, и валенки толсто подшитые; только сами Сашка и Витька друг на друга совсем не похожи.

Сашка ростом невысок, худоба-худобой, волосы черные, да к тому же – заикается. Посмотришь на него – так, метр с кепкой, а может, даже и без нее. Зато летом в футбол играть мастер.

На поле только и слышно:

– Янышу пасуй. Яныш, бей, бей!

Яныш – это потому, что фамилия у Сашки – Янко. Вот и прозвище у него по фамилии.

А вот Витьку по фамилии-то не прозовешь. Иванов – это вроде и не фамилия вовсе. Ванькой же не станешь звать. Да к тому же во дворе еще две семьи Ивановых. Поэтому прозвище у Витьки – «Попрыгун». Бегает он быстрее всех во дворе. Ноги длинные, сам рослый, светловолосый. Если Витька куда рванет – не угонишься, только ноги да белая голова сверкают. Нет, ничуть не похожи они с Сашкой. Но – друзья. Даже не подрались ни разу.

– Поехали к твоему отцу на паровозе кататься, – говорит однажды Витька, – все равно завтра воскресенье.

– П-поехали, – согласился Сашка, – т-только в-вначале у б-бати спросить н-надо, а т-то может, у него д-дальний рейс какой...

– Ну, если рейс, то конечно. Тогда на каток пойдем, – предложил Витька.

На том и порешили, и стали ждать завтрашнего дня.

Утро пришло пасмурное, серое. За окном густо сыпал снег.

И Витька, наверняка, спал бы часов до двенадцати, если б не стук в дверь.

– Н-не достучишься до тебя. С-спишь как х-хорек. З-забыл, ч-что-ли о чем д-договаривались? – сердито смотрел на него Сашка. – Л-ладно, давай одевайся. Б-батя сегодня н-на станции м-маневрует. Обед ему повезем. – Сашка чуть приподнял синюю сетку, в которой была небольшая кастрюля, обернутая полотенцем, алюминиевый термос и газетный сверток. – Только т-ты одевайся б-быстрее, а то г-голубцы остынут.

Сашка с Витькой – капиталисты. У одного – двадцать копеек в кармане: на кино – десять и на автобус по пятаку туда и обратно. У другого – пятнадцать: на фильм гривенник и на пирожок пятак.

Станция от города недалеко, забрался в автобус и смотри в окно. Жилмассив промелькнул быстро: домов немного, один на другой похожи. Промелькнула школа. Пусто в ней сегодня, только сердитая уборщица тетя Маша сидит, наверное, в своей комнатухе среди швабр и скучает – ругать-то некого. Затем рынок, где кроме картошки, соленых огурцов и сала сейчас ничего не продают, потом лесопарк, где сейчас пусто и снежно, а весной и летом жгут костры, играют на баяне, пьют вино и водку и вкусно едят. Все это называют массовым гуляньем... Далее дорога ведет с горы вниз, петляет.

Вот показалась шахта. Терриконы породы, словно египетские пирамиды, что видели Сашка с Витькой в детской энциклопедии, высятся между гор. От долгого лежания порода дымит.

– Внутри них огромная температура, – говорит Витька. – Когда-нибудь эти терриконы превратятся в вулканы.

Витька – фантазер. Он любит, что-нибудь придумать про шахты. Отец у Витьки – шахтер.

– Д-да, ну в в-вулканы, – возражает Сашка. – В-вулканы там, где горы молодые. А у нас с-старые. Автобус, тем временем, въезжает на мост через Косьву, едет вдоль ГРЭСовского забора, вдоль Коксохима, мимо огромных, до самого неба труб, из которых валит и валит пар. РаньшеВитька думал, что все на свете облака рождаются из этих самых труб.

– Хорошо бы забраться на трубу, – сказал Витька, – сесть бы на облако и полететь.

– А к-куда? – спросил Сашка.

– Куда-нибудь бы полетели. Хотя бы в деревню к моей бабушке. Приземлились бы там, а я бы сказал:

– Вот, бабушка, познакомься – это мой друг Сашка. Червей бы накопали. Удочка у меня есть. Одна, правда. Вторую бы у соседей взяли. Рыбы наловили бы. Только крючки надо не забыть с собой взять. Я раз подсекал – крючок оборвал. Крупная рыба, видно, была. Жерех, наверное, или язь крупный. Наловили бы с тобой рыбы, а потом сели бы снова на облако и обратно домой. Вот бы все удивились.

– Т-так т-там разве Г-ГРЭС есть? – спросил Сашка.

– Где?

– Н-ну, у бабушки т-твоей?

– Нету. Но зато там церковь есть. Высокая-высокая. Белая. И купола золотые. Из чистого золота. Мы бы на нее забрались. Дождались бы когда облако подплывет и… полетели.

– В-вряд ли, – сказал Сашка. – Н-на облаке н-не улетишь. Провалишься.

Отцовский паровоз Сашка заметил сразу. Только вылезли на станции из автобуса, а он уж сказал:

– В-вон, слышишь, г-гудит? – Сашка показал рукой в сторону переезда. – Я б-батин Ф-федор откуда хочешь узнаю. С-свисток у него с-самый басовитый.

– Хорошо, – сказал Витька, – самый басовитый – это здорово.

Витьке хочется поскорее добежать на этот призывный гудок. Но он сдерживает себя, смотрит на Сашку, который идет солидно-степенно. Как же, сын машиниста.

Витька любит бывать на станции. Несколько раз уезжал он отсюда в деревню к бабушке.

Однажды он долго бродил по перрону в ожидании поезда, вдыхал воздух, сладко пахнущий коксом и железной дорогой, смотрел на круглые часы с резко прыгающей минутной стрелкой, а когда никого не было рядом, подошел к латунному колоколу и слегка дернул его за язык:

– Дзы-н-н!

Сашка с Витькой весело прыгают через рельсы. Взгляд направо-налево – и вперёд, направо-налево – и дальше. И Витька и Сашка хорошо знают, как надо переходить пути: есть специальные навесные мостики – вот по ним бы и надо. Но некогда. Тем более что паровоз совсем рядом, а там – пока ещё обойдёшь.

Они перелазят через тамбур товарного вагона, спрыгивают и… прямо на путях возле большого желтого здания тяговой подстанции пыхтит масляно-чёрный огромный паровоз ФД. От одного только вида его могучего парового котла со звездой, угольного бункера, громадных чугунных колёс с красными сегментами, всевозможных шипящих и посвистывающих труб и трубок Витька с Сашкой замерли точно вкопанные.

Из окна паровоза смотрел на них Сашкин отец – дядя Толя.

– Так вот вы где, сорванцы, – строгим голосом сказал он. – Сколько раз говорено было через пути не бегать? Было говорено или нет? – посмотрел он сначала на Сашку, а потом на Витьку и пригрозил пальцем.

– Всыпать бы вам!.. Ну, да ладно, чтобы в последний… В последний раз!... Ясно?!

Сашка с Витькой согласно закивали. Дядя Толя спустился вниз и помог подняться в кабину по вертикальной трап–лестнице вначале Витьке, а затем Сашке.

– Та-ак… – миролюбиво проговорил дядя Толя, усаживая Витьку и Сашку на дерматиновое, затёртое, точно в автобусе сидение, – обживайтесь тут, а я пока гляну, чего нам мать перекусить сварганила.

Он выставил на ребристый металлический столик кастрюльку, затем термос, и тут над станцией скороговоркой пронеслось:

– Маневровый на одиннадцатый!.. Маневровый на одиннадцатый!...

– Кипит твоё молоко, – выругался дядя Толя, – пожрать не дадут, заразы.

Он снял со стены коричневый на витом проводе микрофон селекторной связи, нажал на кнопку:

– Вас понял, маневрирую одиннадцатый, – коротко ответил дядя Толя, затем он открутил большой вентиль, отчего где-то внизу зашипело, дернул за проволоку над головой, так что, следом, в воздухе повисло густое «Гу-у-у», и посмотрев назад, двинул от себя рукоять какой-то заслонки: «Держись, пацаны, поехали!»

Тут же, отрывисто кашлянув, самая большая, похожая на цилиндр заглавного буржуина труба выбросила в небо тугое облако дыма, затем другое, третье... Паровоз напрягся, загудел и со скрежетом двинул назад.

Витька и Сашка сидели плотно прижавшись друг к другу и, затаив дыхание, следили, как в засаленной телогрейке и шапке с обрезанными ушами дядя Толя, такой небольшой по сравнению с паровозом, лихо подчиняет себе эту черную громадину.

– Н-на одиннадцатый путь идем, – шепнул Сашка Витьке, – с-состав формировать будем. П-посмотришь... – и Саш-ка потер рука об руку точно так же, как потирал ладони дядя Толя. Руки у Сашкиного отца черные от угля, в татуировках: на правой руке – закат с чайкой, на левой – сердце, пронзённое стрелой.

– Это потому, что он на флоте служил, – объяснял Сашка Витьке. А паровоз уже вовсю набрал ход, прогрохотал по рельсовым стыкам, вышел за вторую линию синих семафорных огней и вдруг, решительно затормозив и покрывшись клубами пара, за стрелкой остановился.

– С-сейчас в-вперед п-пойдем, – сказал Сашка. – В-видишь б-батя реверс п-перебросил. – Паровоз вновь зашипел, распорол воздух гудком, скрежетнул колесами и понесся на одиннадцатый путь.

– Ну как, пацаны? – весело поглядывая и почесывая щетину на подбородке спросил дядя Толя. – Нравится?

– Н-нормально, б-батя! – ответил Сашка. А Витька молчал да кивал и по восхищенному веснушчатому лицу его было понятно, что и у него все «н-нормально».

– Так-то, – вздохнул дядя Толя. Считай, что повезло вам, пацаны. Последний год паровозы-то, бегают. Скоро все, крышка им – на консервацию. Если, конечно, войны не будет или бедствия, не дай Бог, какого. А вы-то уж будете на электро- либо на тепловозах гонять. Состарюсь, дак, возьмете прокатиться?

Часа через два, насмотревшись вдоволь на всевозможные рычаги, вентили и трубы, на прожорливо пожирающий уголь зев паровозной топки, после двух голубцов на брата и чая с бутербродами Сашка с Витькой были высажены на землю. Дядя Толя вывел их к вокзалу и, наказав ждать автобус: «Чтобы никуда ни-ни...» – вернулся на паровоз.

Что и говорить, счастью Сашки и Витьки не было предела.

– Хорошо, – сказал Витька.

– Х-хорошо, – подтвердил Сашка.

Однако впереди была еще добрая половина воскресного дня, который обещал новые радости и приключения. И, проделав несложную арифметическую операцию, Витька с Сашкой вдруг совершенно точно поняли, что денег, поедь они сейчас автобусом, на кино одному из них точно не хватит. А потому было принято решение идти пешком.

– Чего там идти-то, – сказал Витька, – перейдем через Косьву, поднимемся в гору – вот и вся дорога. Еще и на пирожок хватит. Небольшая река Косьва – то ли двести метров, то ли чуть больше в ширину – обещала Сашке и Витьке скорую дорогу домой. В гору они поднимутся лихо. По горам им бегать не привыкать. Да и тропинка идет вверх с того берега.

– П-пошли, – ответил Сашка. – Т-только давай ш-шарфы свяжем н-на всякий случай. Я в одной к-книжке читал – т-там за шарф д-держались.

Все было быстро решено, шарфы связаны и Сашка, как самый легкий, шустро зашагал, возглавляя связку. Витька же шел чуть сзади, прочно намотав на руку серый конец шарфа.

Снег был неглубок, а на середине реки его и совсем не было. Видимо, там река продувалась ветром, была оголена и призывно блестела.

– Вот бы на коньках покататься, – глядя на сверкающий лед, сказал Витька, – разогнаться и... катись себе хоть до моста.

Весело было идти, хорошо. Под снегом чувствовалась такая мраморная крепь, что Сашка с Витькой нет-нет да и подпрыгивали от радости и от своего правильного решения.

– Ехал Грека через реку, – во все горло проорал Витька.

– В-видит Г-грека в реке р-рак, – вторя ему, проговорил Сашка.

– Сунул Грека руку в реку, – подпрыгнул Витька.

– Х-хвать за р-руку Г-греку р-рак.

Шальная радость накатилась на Витьку с Сашкой, и таким праздничным и беззаботным казался им этот день, да что там день – вся жизнь, что треск, раздавшийся под ногами, был словно аккомпанементом в этом празднике. Сашка замер.

– Т-трещит, слышишь, – пробормотал он. – М-может повернем?

– Да ну-у... – нерешительно произнес Витька. – Идти-то тут... Давай только прыгать не будем. Не боись. Мы же застрахованы. Пошли.

И Витька, уже перейдя на шепот, начал выводить: «Е-е-хал Гре-ека через реку...»

Шаг, еще шаг, еще пять шагов...

– Сашка! Назад! Сашка-а!..

Прямо под узлом на шарфах между Витькой и Сашкой возникла трещина, откуда ледяными фонтанчиками била вода.

– Сашка, прыгай!

Треск льдины. Как струна натянутые шарфы. Витька, распластанный на льду. Бьющийся в полынье Сашка.

– У-э-у-э, – скрипят зубы Витьки.

– У-э-у-э, – захлебываясь и скалывая лед, бьется и бьется Сашка.

Очнулся Сашка раньше Витьки. Он вдруг понял, что сидит на Витькиной спине, внизу - это дорога, а мельтешащая в глазах чернота – это Витькины ноги. А Витька не слышал ничего. Он лишь очумело выбивал дробь зубами, да валенки его в такт челюстям часто лупили по дороге: «Бут-бут, бут-бут, бут, бут, бут...» И сквозь этот бут-бут, сквозь чаканье зубов Витька бормотал: «Е-ехал Гре-ека че-че-че-ерез ре-еку. Ниче, Сашка, ниче...»

На ГРЭСовской автобусной остановке жарко. Трубы парового отопления идут прямо от котельной. Людей от смены до смены нет никого. Прямо на паровом змеевике стоят валенки, свисает Санькина одежонка. Прижавшись к ней худым задом, стоит Сашка. Витька – у двери. Караулит, чтоб не вошел никто.

Полчаса – и одежда высохла. Только жеваная вся стала да с белыми от раскаленных труб проплешинами.

– П-попадет д-дома, – вздыхает Сашка. – Ч-чего с-сказать-то?

– Н-не знаю, – почему-то тоже заикаясь, отвечает Витька. – Скажем, что в снегу вывалялись, а потом сушились.

– И-ищи д-дурака. М-моего б-батю не п-проведешь... Т-так в-всыпет.

Поздним вечером Витька сидит в туалете-ванной возле титана и через стенку слышит, как орет Сашка.

– Н-не б-бей, п-пааапочка... Н-не б-буду... н-никогда-а-а-а. Н-не б-б-бей... Н-не б-буду...

Витька выскакивает в коридор и что есть мочи кулаками-ногами молотит в Сашкину дверь.

Ее резко распахивает Сашкина мать - тетя Лена.

– Чтоб ноги твоей здесь больше не было, гадёныш, – не говорит, а чеканит она по слогам и захлопывает дверь.

Утром Витька долго стоит у подъезда и ждет Сашку в школу. Но Сашки нет.

«Может, раньше ушел?» – думает Витька и идет один. Но Сашки и в школе нет...

Только через три дня Витьке удалось повидать Сашку. Он лежал на четвертом этаже городской больницы в маленькой, но светлой палате под голубым одеялом. В палату Витьку не пустили. Но Сашке передали от него три больших, самых красных, купленных матерью к Новому году пахучих алма-атинских яблока.

А на следующий день, когда Витька вновь стоял у стекольчатых дверей палаты, то Сашка уже не спал, а улыбался и показывал Витьке поднятым вверх большим пальцем, что «в-всё н-нормально».

 

НА БЕРКУТЕ

Удивительно быстро откружила снегопадами зима, отзвенело капелью и отсияло в лужах весеннее солнце, пришло в Прикамье и к Семке Шундикову долгожданное лето.

Коротко оно на Урале, быстротечно и поэтому любимо. Лишь к середине июня и расцветает здесь эта пора, пора сенокосов, полнолуний и вахт – речных, бессонных, таких нужных и напряженных...

Хороша этим временем Кама, полноводна, сильна. Только сейчас и проскочишь по ней в ее северные притоки, да и то с трудом. Даже маленькому катерку непросто пробиться сквозь заторы сплавляемого леса: то и дело приходится ползти на самых малых оборотах, а уж совсем в верхах, стоя на носу, расталкивать багром коварные топляки и плавучие коряжины.

Шустро бежит в те края леспромхозовский катерок «Беркут», торопится: как же иначе – еще два-три рейса и обмелеет фарватер, тогда разве что вертолетом и доберешься в эти заболоченные места. Какую только работу не выполняют этой порой небольшие суда: наливные везут солярку для тягачей и дизель-генераторов, сухогрузы доставляют запчасти, стройматериалы и продовольствие. «Беркут» же занят по хозяйству. Да оно и понятно. Кто как не он способен заняться этим нехитрым делом? Новую-то технику берегут для сплава, больших грузов, дальних рейсов, а этот – старый, за плечами два капремонта, движок водометный, КПД процентов двадцать, не больше, поэтому и гоняют его туда-сюда – старик, мол, доскрипит свое, а там и замену подыщем.

Вот и сегодня жмет он в небольшой поселок, выполняя, казалось бы, самую незатейливую работенку. Давно сюда не забрасывали пива. Не было – не было, а тут на тебе – целых девятнадцать бочек. Тащит их «водохлебка», осев по самую ватерлинию, оставляя за кормой белесый след на ровной воде.

А река тем временем пузырит в своем вечернем наряде, то протащит пучок прошлогодней травы или водорослей, оторванных с какого-нибудь плывуна, то блеснет играющей на закате рыбешкой, как бы соглашаясь всем этим с неспешным и негромким разговором стоящего у штурвала юнги речфлота Семки и его деда капитана-механика Петра Егоровича.

– А правда ли, дед, что на «Ермаке» ты ходил?

– Отчего ж не правда? И на «Ермаке», и на «Петре Великом» пришлось. Я ведь, милок, всю жизнь на реке. Много их, посудин-то, перевидал всяких. «Ермак» – что?.. Он небольшой был, да и бегал недалече. Вот «Пётр»-батюшка, тот да! Один вид у него какой! Баской был пароход!

Глаза у деда золотисто блестят, точно они восприняли весь горизонт, где сливается река с облаками, в такт своему рассказу он покачивает головой, иногда привстает с баночки, чтобы взять спички и раскурить трубку. Он делает глубокую затяжку, открывает лючок в машинное отделение и, по-докторски прослушав ритм теплоходного движка, выпускает облако табачного дыма, затем дает Семке пару наставлений – чтобы следил за створными знаками и не проморгал Щалыгинское колено.

– Было мне тогда четырнадцать годов, ростом-то разве чуть тебя побольше, только шустрее был, как же. Отца-то, вишь, рано не стало, мать с сестрой от тифа померли, так что рос при деде – Федоре Матвеевиче. Здоровый был дед, с бородой до самого пояса. Он-то меня на «Петра» по знакомству да по милости Божьей и устроил. Рад я был несказанно, бегал пароход на самый Каспий, народу приходило всегда к его прибытию много. Глаза-то я попервости на все топорщил огромные. Так-то вот, Семка, и попал я на «Петра». А он громила! Двухдэчный! Две палубы, значит. Как загудит, я аж приседал поначалу. Ну ничего, после свыкся. Та-ак... Вот, похоже и колено Щалыгинское. Дай-ка, Семен батькович, штурвал, отдохни покуда.

Дед подает рукоять хода чуть на себя, отчего «Беркут» послушно сбрасывает обороты, нажимает на кнопку - взвывает тифон и над рекой разливается протяжно-прерывистое: «У-у, у-у-у». Из приречных кустов взмывает стайка мелких птиц и испуганно-быстро летит куда-то вдаль, к лесу.

– Есть кто на реке, нет ли, – говорит дед, – а просигналить не забудь. На воде перво-наперво порядок должен быть, Семка. Река, море ли глупостей либо вольностей не прощают.

Плавным движением дед поворачивает штурвал вначале вправо: «На двенадцать градусов», – успевает отметить Семка, глядя на стрелку аксиометра, затем стрелка резко ползет влево. «Беркут» уверенно, словно сам по себе, проходит извилистое русло, выбирается на простор и бежит дальше, туда, где призывно помигивают один над другим зеленые огоньки створа. Семка вновь в роли рулевого, а дед вроде и в сторону поглядывает, да все видит, чуть что – «ну-к, Семка, отдохни покуда».

– Так вот, – покуривая, продолжал дед, – зачислил меня капитан Борис Юлианович в вестовые матросы. Палубу до блеска швабрил, чай по каютам да кубрикам разносил. Жил по тем временам очень даже неплохо. Форменку мне выдали, кормился при камбузе бесплатно. А по осени еще четыре рубля выдать обещали. Чем не жизнь?! Это вы теперь народ городской - не то вам, да не так. Радоваться люди разучились. Колбасы нет, так вроде и жизни нет. Не те стали люди, не те.

Трубка гаснет, дед тщательно вычищает из нее пепел, пробивает специальной проволокой отверстие мундштука, вновь набивает табак, но прикуривать не спешит, а смотрит и смотрит в белые июньские сумерки над рекой, молчит минуты две-три. Может, вспоминает о чем.

– А каких людей я на «Петре»-то повидал. Э-э-э... не поверишь. Вот хоть дружка моего взять, тезкой твоим был, Семена Гудкова. Силища у него была такая, что уж больше никогда я такой настоящей русской силы не видывал. Старше-то он был меня всего на пять годов, а посмотреть, хоть и росту не шибко большого, но кулачищи у него, что моих два. Стояли как-то под разгрузкой, зерно, вишь, возили в ту пору. А тащить его на берег надо было волоком на себе: из трюма по трапу, по сходням потом да еще до склада шагов так полста будет. И что тебе скажу, каждый мешок-то пуда четыре как не больше вытягивал. Мужики-то взвалят на себя, идут да корчатся. А Семен, Гудом мы его звали, набросит себе на спину два мешка и, пока остальные-то раз сходят, уж другую, а то и третью ходку бежит.

– Зачем же он так надрывался-то? – не оборачиваясь, спросил Семка. – Если такой сильный был, то мог бы в цирке выступать или борьбой заниматься. Чемпионом бы стал. Медалей бы имел целую кучу.

– Может, и имел бы, – согласно кивнул дед. – Может, и в цирке бы выступал... Ты вон там за мыском у левого берега красный огонь видишь?

– Вижу.

– Вот на него и держи.

– Так там не один, несколько красных. И белый тоже есть.

– Я тебе про самый левый говорю. Буй это. У Селивановских Гарчей как раз на траверзе – напротив, значит. А те, что ты углядел, – это нефтеналивной идет: три вертикальных топовых огня у него на мачте. Отмашку ему скоро будем давать.

– Это каким бортом расходиться надо?

– Ишь, запомнил уже. В прошлом году-то только раз с тобой и ходили. Памятливый ты у меня, Семка. Молодец. Штурвал вот еще бы шибко не дергал – и совсем бы отличным рулевым был. Помягче надо подруливать. Вправо дал – отработай влево.

Дед встает за штурвал: «Смотри, как надо». Семка смотрит и на штурвальное колесо, и вдаль – на речную ширь, перемигивающуюся сигнальными огнями. Ночь светла. Солнце неглубоко еще окунулось за горизонт. Над правым, заболоченным берегом вовсю полыхают розовые зарницы, а левый берег черен, обрывист. По гребню его остро щетинится хвойный лес, а над лесом сквозь прозрачные перистые облака пробивается мелкое голубое звездное крошево.

С верховьев навстречу «Беркуту» бежит небольшой речной танкер. Дед выходит на палубу с левого борта, машет ему фонарем – делает отмашку – и приветствует, и показывает, какими бортами предлагает разойтись. Ответно белым просверком мигает «Беркуту» нефтеналивной. Минут через десять они проходят друг возле друга. Серебристо-серый танкер уходит вниз, лишь гакабортный да кормовые огни еще светят, отдаляясь какое-то время.

–Так что дальше с Гудом-то было? – спрашивает Семка. – В цирк не пошел работать?

– Нет, Семка, не такой он был человек. С Волги – волю любил.

– Сам работал, сам и деньги получал. Да ведь и получал немало. Опять же, вишь, и погубил себя через эти деньги. Как придем, бывало, в порт, так гудит наш Гуд в кабаке. Все, что заработает, враз и спустит. Но, скажу тебе, не буйствовал. Спокойным был. Сидит себе за столом, попивает горькую, и ни тебе забидеть кого, ни дурным словом обругать.

Ну и к нему с плохим словом никто. Да и кто посмеет. Ударил бы кого, так и дух бы вон. Все уж его знали, всегда ему и почет, и место возле стойки самой. Только он чего сказать хочет, а кабачник уж рядом: чего, дескать, Семен Иванович, хотеть изволите, и бежит тут же вновь к нему со штофом.

– Штоф – это бутылка, что ли? – оборачивается к деду Семка, пока тот распаляет свой самосад.

– Ясный день, что не булка, – вздыхает дед, – сколько народу эти бутылки позагубили, горя сколько принесли – о-хо-хо. Вот и вокруг Гуда соберется всякая портовая пьянь да дрань, нахваливают силищу его, а он, широкая душа, денег не жалеет – подавай да подавай... И к девкам он, по совести сказать, прилипчив не был. Выпьет, случалось, ну и гульнет. А чего? Парень молодой, видный. Девки-то любили его. Не пить бы вот ему, да была бы кровь не такая горячая, глядишь, жил бы сейчас.

Семка хочет спросить про Гудову судьбу, поторопить деда, но сдерживает себя, помнит дедово: «Не спеши. Всякому овощу свое время и место». Дед тем временем спускается в машину, проверяет давление масла, температуру воды. «На щитке приборы – это одно, а в машине – другое, – говорил он Семке. – Всюду надо порядок иметь. Внешность может и красоту да марафет показывать, а нутро-то при этом гнильцу в себе содержать».

Но вот он возвращается, вытирает руки чистой ветошью, посматривает за корму – проверяет по следу, ровно ли Семка держал курс, одобрительно хлопает внука по спине: «Ну, как, не устал еще?»

– Да ну, – бодро отвечает Семка, – скажешь тоже. Ты лучше бы историю не прерывал, а то не поймешь, где конец, где начало.

– Отчего ж непонятно, дело известное. Сидит вот как-то в кабаке ночью Гуд, а тут пришла с верховьев баржа, рельсой груженная. Дорогу тогда с Нижнего Новгорода куда-то тянули. Вваливается в кабак подрядчик. Эй, дескать, мужики, кто заработать хочет? Неустойку-то, вишь, за простой платить не желает, вот и решил прямо ночью найм сделать. А Гуд-то уж пьяненький был, ну мужики-то и давай егозвать: давай, мол, Семен, покажи силу-то богатырскую. Долго не уговаривали – пошел Семен. А подрядчик-то нездешний был.

– Это что за герой такой, – спрашивает, – что за честь ему такая? – Погоди, мил человек, – ему отвечают, – сейчас и сам все увидишь. Приходят они, а ночь, как помню, осенняя, темная была. Я тогда на своем «Петре» вахту нес. А баржу-то, вишь ли, рядом на швартов поставили. Гляжу, идет дружок мой, Гуд, балагурит, вокруг него мужиков дюжина – и все нахваливают его. Вот подошли все дружно, откатили крышки и давай к рельсам-то примеряться. А они длиннющие, тяжелые – сталь-чугун, что ты хочешь. Вдвоем одну-то унести благо дело, а Семен-то пригнулся и кричит:

– Э-гей, братва! Вали мне три штуки. Покажем, какой на реке нашей, матушке, люд жить изволит!

Мужики-то хоть и хмельными были, да и то меж них шум прошел.

– Ты эт че, Семен?! Не мешки это! Железо! А он уж раз чего скажет, так умрет - сделает.

– Вали, говорю, на спину! Чего сказал!

Ну и взялись мужички. Кладут, это, Семену первую – стоит парень, будто веса и не бывало.Вторую положили – стоит, только покачнулся слегка.

– Быстрей! – орет. – Скорее, что ли, третью! Не медли, говорю!

Ухватились и за третью, и, на тебе, – положили...

Трубка у деда погасла, он тянется за спичками, бьет у себя на руке жирного, насосавшегося крови комара, прикуривает и глубоко полной грудью затягивается.

Повело Семена, вперед-назад качнулся, но выровнялся, вроде как песню начал.

– Эх, э-эх, дуби-и-ину-у-шка... Й-эх, да ты кудря-а-ва-а-я, – и идет, шагает. Трап-то под ним аж дугой.

Пальцы у деда белеют, он крепко сжимает кулаки, словно не Семен, а сам он взвалил на себя этот груз и теперь идет по трапу, скрипит зубами и поет.

– Все, думаю, беда стряслась. Мужики-то как обмерли, пьяные, а молчат – пикнуть не смеют. Тишина, ни звука. Вдруг – ба-бах – рельсы грохнули. Соскочил я тут с места и, хоть нельзя было вахту оставлять, ветром на берег. А там он, Гуд мой, на земле лежит и стонет. Взяли его мужики за руки – за ноги, отнесли в кубрик. Ерунда, дескать, – к утру отлежится...

Всю ночь я бился возле него. Воду подносил, полотенце мокрое ко лбу прикладывал. Но не помогло ему. Под утро уж бредить начал, Зорянушку все какую-то вспоминал. Глаза откроет, а мутные они у него, будто сыростью налились. Положили его на носилки - и в лекарню.

А мы тем же утром швартовы отдали да в низы пошли. Уж потом только узнал я, что вырезали Гуду моему грыжу и не стало силача такого на «Петре» нашем, не гудел больше Гуд мой...

– Жаль Гуда, – вздыхает Семка, – хороший, видно, был человек.

– Хороший, – в такт Семке вздыхает дед. – Но грустить шибко не стоит. Были и кроме Гуда на «Петре»-то люди интересные. И хоть побыл я на пароходе том недолго, однако повидать кой-кого повидал. И дед и Семка замолкают, всматриваются вдаль, вслушиваются в ритм двигателя. Хорошо им молчится, дружно.

– Спать, поди, хочешь? – спрашивает дед. – Пошел бы вздремнул, а?

Семка отрицательно мотает головой.

– Не хочу, дед. Ты же обещал, что вахту вместе будем нести. Лучше давай-ка расскажи, почему ты с «Петра Великого» ушел. Четыре рубля-то тебе по осени дали или нет?

– Не дали. Да и сам бы, знаешь, не ушел. Высадили меня. А дело вот как было. Шли мы тогда из Астрахани в Самару, арбузами груженые. Время у меня по вечерам имелось. А потому решил я его использовать с толком и привезти деду моему, Федору Матвеевичу, арбузного вина. Мужики-то на «Петре» все его попивали. А вино так делали: дырку в арбузе прорезаешь – и стопку водки туда. Перебродит сок недельки две, корки разрежешь, мякоть отожмешь – и пей-попивай. Сам-то, конечно, не пил, я этим делом никогда не баловался. Деду вез, любил я его, вот и хотел гостинца ему привезти. Взял еще при погрузке два больших арбуза, водки чуток у мужиков выпросил, залил все это хозяйство, а чтоб покрепче перебродило да не нашел никто – опустил в машину, завернул в ветошь, да там и оставил. Думал, как раз к своему возвращению все у меня готово будет. Но не получилось. Не довез. Сплю как-то в кубрике своем, тихо все, спокойно. Вдруг слышу сквозь сон будто рвануло что, да так сильно, что я и святого отца вспомянул. Вскочил с койки и пулей в чем был на палубу. А там и без меня переполох. Бегут все – кто с ведром, кто с брезентом. Механик уж давно машину остановил и бедственные огни на мачте зажег. Спустились в машинное отделение, а там никто ничего не поймет – все вокруг в какой-то шелухе, пригляделись, а это зеленые корки да семечки. Жарко было, вишь, в машине-то, вот и рванули мои арбузы раньше срока. Ну а по прибытии в родные места меня торжественно с «Петра»-то и списали. Долго меня потом ребята Петькой-арбузником звали.

– А дальше, дальше-то что было, – посмеиваясь, спрашивает Семка.

– Эх, да все тебе, непоседе, сразу, – решительно встает и подходит к штурвалу дед. – Многое дальше было, жизнь была, со всеми ее порогами и притоками. Ладно, Семка. Хорош на сегодня. Смотрю я, уж туманом потянуло и темень вон какая. Вали-ка, брат, спать. На ночь-то в бережок ткнемся, а с утра ушицы сварим, позавтракаем и пойдем. К вечеру как раз на месте будем. Пятница у нас завтра или уж сегодня?

– Пятница, – отвечает Семка.

– Это хорошо. Люди с работы придут – пивка попьют. А то, знашь, днем пить пиво не дело.

Через четверть часа катер замирает у берега. Дед еще остается в рубке, а Семка спускается в спальный носовой отсек, представляя, как доберутся они вечером в поселок, где их с радостью встретят, а потом дед непременно скажет ему что-нибудь вроде: «Молодец, Семка. Правильный курс держишь. Вот школу закончишь, в армии, а лучше на флоте отслужишь и давай иди учись на штурмана. Придешь ко мне когда-нибудь на могилку и расскажешь – как там оно ходится. Приятно мне будет».

А над рекой, над берегом и над лесом все гуще и плотнее расползается туман, скрывая от чужого, стороннего взгляда до сих пор еще нужного старика «Беркута».

 

КЛАВКА

В дежурке у Клавки холодно, электробатареи греют неважно, и ветер все гудит, гудит в щелях под крышей. Близится конец навигации, и химпричал принимает последние суда, загружает в них остатки медной руды, еще лежащей кучами, чуть присыпанными снегом, но скоро зачистка, пройдет неделя – и все замрет, замолчит здесь до весны, только метель, шальная и простудная, будет вертеть свою пляску.

Работает Клавка в третью смену, ночью тут поспокойнее, несуетно, раза три по телефону начальник смены спросит, как идут дела, и она отвечает, сколько трюмов засыпано и были ли перебои на транспорте.

Но сегодня с погрузкой тянут, все ждут припозднившийся с низовьев «Волго-Дон», и время у Клавки тянется медленно: она то пытается читать, то, оставив книгу, поднимается со стула, приплясывает, чтобы отогнать сон и согреться. Одевается она легко, понаряднее, все будто ждет кого-то, все кажется ей, что тот единственный человек вот-вот явится, заговорит с ней ласково и добро, как уж давно с ней никто не разговаривал.

Родом Клавка из деревни, и, может, никогда не оказалась бы она в городе, если б не умер от язвы желудка прошлой осенью отец и не осталось при матери, постаревшей сразу, двое младших Клавкиных братьев.

Отец ее работал шкипером, подолгу разъезжал, сопровождая продовольственные грузы, часто без меры пил с мужиками, отчего и погубил себя, не дожив до сорока пяти и осиротив детей. Но все ж память об отце осталась у Клавдии светлой: был он добряк и балагур, привозивший постоянно из рейсов подарки и любивший порассказать, где был и что видел.

Так вот и устроилась Клавка работать у реки, встречать и провожать суда, как некогда встречала и провожала отца. Найти место можно было и в деревне, но зарплата там меньше. А тут и при месте, и учится заочно в сельхозтехникуме.

Сегодня Клавке грустно – кончается навигация, приближается зима. Все бы ничего, будь она дома, но в общежитии как-то не находилось близких людей: девчата все модницы, старше ее, постоянно смеются над ней, «девчухой-деревухой» кличут...

Клавка глядит на белый пластмассовый телефон, и так ей хочется, чтобы пришел поскорее этот запропавший «Волго-Дон»: верится, что зайдет в ее дежурку погреться какой-нибудь моторяга, с которым можно будет поговорить о том о сем, послушать его рассказы, а потом проводить за порог и долго еще смотреть в темноту, ощущая дыхание замерзающей реки, слыша легкое потрескивание льда на заводях...

К концу смены Клавка одиноко выходит на край причала, подняв воротник легонького пальто.

Ночи длинные, осенние. Клавка вздыхает и говорит чуть слышно:

– Ну, ничего... в другой раз, значит... – а сама все смотрит вдаль, надеясь увидеть едва приметный блеск гакабортного или топовых огней «Волга-Дона», которого все нет и нет.

Она замерзает, вновь возвращается в дежурку, стоит, прислонившись к батарее, глядит в темное окно. А смена кончается, Клавка делает записи в журналах учета, складывает их стопкой. Растворяется дверь, входит сменщик, одноногий старик Халилов. Он стучит своим деревянным протезом и с акцентом спрашивает:

– Ну, как, дэфка?.. Ничэго?.. Не замэрзла? – От него припахивает сивушным душком, он непомерно весел с утра, хватает Клавку за плечи и кричит ей в самое ухо:

– Эх-хэ-хэ-э!.. Годков бы трыдцать мнэ назад, я б погрэл тэбя, дэфка. Хэ-хэ-хэ-э!

В город Клавка добирается электричкой, и, когда входит в общежитие, на улице уже светает. Она заходит в комнату, раздевается торопливо и, не позавтракав, ложится в кровать. Думается ей о доме, о матери и двух братишках, которых она давно не видела, вспоминается родная деревенька...

С тем и засыпает она, свернувшись калачиком и спрятав голову под одеяло.

 

РАЗЪЕЗД №3

На этом полустанке наш поезд задержался лишь на миг, всего на несколько секунд, для того, должно быть, чтобы выгрузить почту. Именно тут из окна тамбура я увидел пятерых малышей – трех мальчуганов и двух девчушек, которые грозили мне своими маленькими кулачками.

«Почему?» – спросил я себя. Ведь дети так любят махать проходящим поездам, а эти – грозят...

Наверняка, они переиграли уже во все свои игры, и теперь единственным их развлечением было встречать поезда и посылать безмолвный укор счастливо едущим вдаль пассажирам.

«Не обидел ли кто их? – подумал я. – А может быть, это плата за безразличие тех, кто проезжал здесь раньше?»

Мной вдруг овладела грусть оттого, что я никогда не узнаю, чьи это дети, кого и как долго они еще будут ждать, выглядывая в окно своего старого одноэтажного дома. Мне захотелось хоть чем-то порадовать их.

Но что я мог для них сделать? Что оставить после себя?..

Поезд тем временем отпустил тормоза и легко тронул, и в ответ на детские угрозы я прощально махнул ребятишкам рукой и так же прощально улыбнулся. Домик их начал отдаляться, а я все махал и махал – чем дальше, тем сильнее. И когда лица ребят стали едва различимы, я вдруг увидел, что детские кулачки один за другим стали разжиматься и затрепетали ладошками, провожая меня...

Кругом расстилалась пасмурная степь с седым ковылем и предгорьями по горизонту. Капли дождя оставляли длинные росчерки на окнах вагона, я все дальше и дальше уезжал от этих мест на свою далекую службу. Но весь день, несмотря на обилие пейзажей, нет-нет да и вспоминались мне теснящиеся в окне, точно опята, темноволосые головы казачат, что живут в сиротливо стоящем среди степей доме, под крышей которого висит табличка с простым и сухим названием «Разъезд № 3».

 

ЛЮБУШКА

На подоконнике в стеклянной банке – три веточки укропа. Он уже выпил воду, корешки обсыхают. Веточки поникли, опустили гроздья соцветий.

Входит Любушка, моя троюродная сестра. Берет банку, выливает остатки пожелтевшей воды, подрезает корешки и, поставив веточки обратно, наливает свежую воду.

– Зачем? – спрашиваю я Любушку. – Скоро обед, все равно порежем его для салата.

– Обед еще через два часа, – отвечает Любушка. – Пусть еще поживет. Солнцу порадуется…

 

ИСКУШЕНИЕ

На дворе май. И трёхлетняя Настя вся майская. На ней ярко-оранжевая болоньевая куртка, в косах – оранжевые ленты, и домой она приходит не просто так, а с букетом жёлто-золотых пушистых одуванчиков. У неё даже нос в цветочной пыльце.

– Что же это, Настя, у тебя нос-то жёлтый? – спрашивает её мама.

– А вот так, – говорит Настя и как-то по-особому смотрит то на маму, то на букет, то на меня.

– И всё же, – вступаю я в разговор, – нос-то почему у тебя жёлтый?

– А вот, потому, папа, – быстро и звонко лепечет Настя, – что мама называла этот цветок – куриной слепотой. А я вот поймала вначале кошку, и ткнула ей в глаз этим цветком. И она не ослепла. Потом себе ткнула. И тоже не ослепла. Не слепота это. Не слепота.

 

ВИТАЛЬКА

Виталькиной мамой пугают во дворе малышей: – «Будешь баловаться – отдадим тете Лене!» Сжимается, прыгает сердце у Витальки, но, что поделаешь, если с того момента, как он помнил себя, мама уже была такой: на правой половине лица у нее огромное лилово-красное пятно. Мама как бы разделена на две части: одна половина красная, другая – обыкновенная.

Еще до школы мальчишки дразнили Витальку во дворе: «Бей красномазых!»

Он старался не выходить на улицу, а если выходил, то обязательно дрался. Ему не раз засыпали глаза песком, в пять лет рассекли нижнюю губу, но драться Виталька не перестал. Только услышит обидное, тотчас кидается затравленным зверьком, достает обидчиков чем может: зубами, ногтями...

В школе дразнить его перестали, но Виталька начал понимать, о чем взрослые говорили шепотом.Однажды услышал:

– Кто только позарился на такую уродину, мальца ей сделал?

– Да, говорят, из тюрьмы один вернулся, погулял три дня на свободе, обворовал кого-то – и вновь в тюрьму... Вот он и был.

Обожгли эти слова Витальку. Никогда он раньше не спрашивал мать об отце. А сейчас решил узнать правду.

Он дождался с работы мать и, когда она поила его чаем, спросил:

– Мам, а где мой папка?

Настолько серьезно был задан вопрос, так прямо смотрели на мать голубые Виталькины глаза, что она не решилась соврать:

– В тюрьме твой папка, Виталик. Нехороший он человек, сынок...

Горько плакал в тот день Виталька, а к вечеру утих. И когда мать ушла в магазин за продуктами, накалил он до красна утюг и крепко приложил его к своей мальчишечьей щеке...

Вернувшись домой, мать сразу заподозрила недоброе. Щека у сына была подвязана мокрым полотенцем, и, хотя сказал он, что подрался с соседским Мишкой, укусившим его за ухо, слишком пахло в комнате паленым.

Приехал врач, намазал ожог какими-то мазями. Были длинные ночи и дни выздоровления.

Щека у Витальки зажила. Но не раз ночами слышал он, как рыдала в подушку мать; и сам все не мог заснуть, все спрашивал и спрашивал себя: «Как помочь маме?»

 

МИМОЛЕТНОЕ

А за окном тянулись холмистые степи, как море бескрайние, остро пахнущие полынью и чабрецом. Местами прошлись по ним пожары, оставив после себя траурно-черный наряд. Полосы кустарника бегут вдоль обочины, часто мелькая и сливаясь в сплошную тень.

Временами поезд замирает на полустанках, и я любуюсь, как клонит ветер деревья, расчесывает их головы – шумно и вольно. Проскакивают домишки – разноликие и пестрые. Один запомнился мне. Покрашен он в голубой цвет. Кладка кирпича и форма флигеля, крыша и ставни на окнах выдают его старость. Чья-то лампа горит за столом? Кто там живет?

А горизонт резко черен и горбат, небо облегает его розовой каймой, но, оторвавшись, голубеет, синеет и прямо над головой становится иссиня-черным, торжественным и звездным. Гудящими рядами дорожного караула проносятся телеграфные столбы, и белые изоляторы на их поперечных балках похожи на дремлющих птиц.

Проходит полчаса, и становится совсем темно. Поезд скрипит тормозными колодками, замирает на каком-то полустанке со спящими товарняками... В вагоне тишина, изредка лишь раздается приглушенный смешок мальчишки, заведшего мимолетное знакомство, да девичий хохоток. Колеса бьют мерный ритм, легкая дрожь гуляет внутри вагона, слышно: «Ту-ру-ду-дак, ту-ру-ду-дак». Временами пробежит колесо по рельсовым стыкам, пробьет другим переходным ритмом. А в соседнем купе кто-то включил переносной магнитофон, звучит легкая мелодия. Я встаю от окна и иду в тамбур, где сажусь на откидную скамейку и чувствую, как поезд уносит меня все дальше и дальше и как остаются позади казахские некошеные степи. И все это, оставляемое мной в бескрайнем просторе степей, все столь сложное, переплетенное судьбами живших, кочевавших здесь когда-то людей, все это, не указанное, тревожит сердце.

...Засыпаю я, и всю ночь снится мне степной закат, снится, как торопится к горизонту солнце, уставшее за день, и земля делает резкий оборот, окрашивая себя ярким пламенем степного заката. Видятся мне полевые дороги – белые и разъезженные, не зарастающие травой.

Просыпаюсь я на незнакомой станции. Торговки несут по вагону овощи и молоко. Но вот снова застучали колеса, вновь понеслись законные дали и вновь смотрю я в окно. И счастлив этой дорогой – все влекущей меня по стране, все зовущей куда-то.

 

КНИГА ЖИВЕТ ДОЛГО

В ту, невероятно теперь уже далекую пору, ходил я по школе с веселым пионерским галстуком. Какой же это был класс? Третий, четвертый, пятый? Да так ли это важно. Именно в тот день на урок истории или обществоведения пришел к нам самый обыкновенный, как тогда казалось, дедушка. Строгий костюм, небольшая бородка, галстук в горошек, виски седые. В общем, типичный интеллигент провинциального городка.

Пришел, понятно, не случайно. Целый час рассказывал он об истории нашего родного края, о его природе, названиях рек, гор, самого города, о промышленности и еще о многом другом. Дедушка тот входил в совет ветеранов, был активным сотрудником местного музея. Все как обычно. Не раз на занятия к нам приходили и другие подобного вида фронтовики, почетные гости – бабушки и дедушки.

Однако тот старичок-краевед принес с собой небольшую книжицу об истории нашего города. Отпечатана она была на серой бумаге, в местной типографии, небольшим тиражом, под скрепку. Тонкая такая брошюрка.

Именно за ней на перемене я и подошел к нашему гостю: «Где можно ее почитать»?

– А я вам подарю, – сказал дедок. – У меня есть еще один экземпляр. Пожалуйста, давайте я вам подпишу. Как вас зовут?

– Вадик, – представился я.

– А отчество? – спросил старичок.

– Зачем отчество? – удивился я.

– Ну, как, зачем, – развел руками дедок. – Это сейчас вы Вадик, а пройдут годы, будут у вас дети, внуки… Книга-то живет долго.

 

БАБУШКА В МЕТРО

В вагоне метро на скрипке играла старушка. Седая, маленькая, она сидела на последней скамейке и, несмотря на шум-гам, старательно выводила мелодию: «Во поле берёзонька стояла…». Рядом с ней лежал футляр от скрипки. В него пассажиры бросали деньги, в основном мелочь. Однако старушка почти не обращала внимания на свою «кассу». Она играла вдохновенно и отрешённо. Лишь раз она оторвалась, чтобы поблагодарить девочку, которая принесла ей десятирублёвую купюру.

– Спасибо! – сказала старушка. – Вы знаете, я ведь не только музыкант, но ещё и художник-портретист. У меня была выставка в Ленинграде.

 

ПРОГУЛКА НА «ВЕТЕРКЕ»

Вообще-то я даже имени ее сейчас не вспомню. Фамилию разве что – по-моему, Сырчина…

Мне было тогда четырнадцать лет. После восьмого класса я приехал на каникулы в родной свой поселок Пожву. И вот там мой сосед и друг Витя Обухов научил меня прилично гонять по Каме на моторной лодке. Причем освоил я это дело так лихо, что вскоре Витя стал доверять мне самостоятельное управление подвесным лодочным мотором «Ветерок».

И тем же летом, и то же на каникулы, приехала к деду с бабушкой та самая девочка.

– Ну, вот видишь, – сказал Витя, – какая невеста к тебе прикатила. А ты и не чешешься.

– То есть, как? – не понял я.

– Очень просто. Не чешешься, – повторил Витя. – Вот возьми и пригласи ее сегодня вечером на лодочную прогулку по Каме. Понял?

Вопросов не было. И вечером, тем самым светлым, нежным, средне-июньским вечером я уже красиво выруливал на деревянном шитике по небольшой бухте с той самой девочкой.

Что это был за вечер? Помню лишь небо, такое глубокое, ясное. Солнце еще гуляло по горизонту – широта-то северная. Глаза помню той девочки – большие, лучистые, небесные какие-то глаза. Мы и не поговорили почти ни о чем. Так, разве что, познакомились. Просто хорошо было вести меж плотов моторную лодку, чувствовать в руке послушный румпель и смотреть то на эту девочку, то на еловый лес вдалеке. Все только-только начиналось. Чисто и тонко. Головокружительно было хорошо и все.

И вот именно тут, наша лодка на полном ходу врезалась в огромное бревно-топляк. Как я его не заметил? Не знаю? Мы просто чудом не перевернулись. Взревел и тут же заглох мотор. Вода хлынула через борт. Та самая девочка вмиг промокла до нитки…

Как ни дергал я за шнур стартера, как ни старался завести лодочный мотор, но сделать этого мне так и не удалось. До берега я добирался на веслах. Надо ли рассказывать о том, как я себя презирал?…

С тех пор с той самой девочкой мы ни разу более не встречались. Вообще – ни разу в жизни. Однако позже, лет может быть через пятнадцать-двадцать, я вновь приехал в поселок моего детства. В нем мало что изменилось. Те же самые почерневшие от времени бревенчатые домишки, та же река с плотами по берегам, тот же еловый лес вдалеке…

Меня приветливо встретила мама моего друга – Мария Устиновна. Много мы о чем переговорили. И среди прочего она вдруг вспомнила, что та девочка, теперь точно вспомнил фамилию – Сырчина – совсем недавно, год что ли назад, была здесь, заходила и спрашивала обо мне.

– И что же? – спросил я.

– А вот что, сказала мне Мария Устиновна: «Если бы, – говорила она, – доведись ей идти ко мне хоть на край света, то она тут же пешком пошла бы, ни на миг не задумываясь».

Вот ведь как! Подумать только! А ведь я ее чуть не утопил. И что самое интересное – мы тогда едва-едва познакомились.

 

НА ЛАВОЧКЕ

Хорошо летом в приморском парке. Хрустальными струями бьют до небес фонтаны; цветы, кустарники и деревья насыщают воздух сладкими ароматами и фитонцидами, шумит и блещет на солнце море, и люди ходят по аллеям спокойно и вальяжно. Хорошо, право, хорошо в приморском парке летом. И торговля здесь идет бойко. Вон лоточница с мороженым, вот – газводу продают, а прямо напротив лавочки, где я сижу, киоск «Спортлото».

– Папа! Папа! – слышу я, как щебечет маленькая светловолосая девчушка. – А что ты тут покупаешь? – Девочка от любопытства подпрыгивает возле своего толстого папы, стараясь заглянуть в окошко киоска.

– Погоди, Зайка, не спеши, – говорит папа. – Сейчас мы купим с тобой несколько билетиков «Спортлото». – Три, пожалуйста, – обращается папа к продавщице.

– Папа, а что такое это «Спортлото»? Что, папа?

– Ничего особенного, просто лотерейка. Вот мы сядем сейчас на лавочку, зачеркнем несколько цифирок, потом опустим билетики в этот синий ящик, а потом проверим.

– А когда проверим?

– В субботу. Пойдем-ка сядем вон рядом с дядей, – папа показывает рукой на меня, – и все заполним.

Папа с Зайкой усаживаются рядом со мной и начинают увлеченно заполнять билетики лотереи.

– А вдруг мы выиграем. Папа! – восклицает девочка. – Скажи, сколько можно выиграть в «Спортлото»?

– Не мешай!

– Ну, сколько?

– Много.

– А если выиграем, что ты мне купишь?

– Все куплю, что захочешь.

– И куклу «Барби»?

– Да.

– И «Синди»?

– И «Синди».

– Папочка, какой ты молодец, – весело верещит девочка. – Ты только обязательно выиграй. Ладно, папа?

– Постараюсь, ладно.

– А что мы маме купим?

– Стиральную машину ей новую купим.

– У-у, папа. Зачем стиральную машину? Купи лучше, ну, что-нибудь другое. Домашний кинотеатр лучше купи, папа.

– Ладно, купим.

– Ты только теперь обязательно выиграй.

Тут откуда-то из-за спины незаметно подошла к нам старенькая бабушка.

В одной руке у нее была сумка, сшитая из мешковины, в другой – деревянная палочка, на которую она опиралась при ходьбе. Бабушка заглянула в урну.

– Бутылочек нет тут у вас? – спросила она и перешла ко второй урне.

– Нету, нету, бабка, – ответил папа, оторвавшись от лотереек, – не там ищешь, – добавил он, – нормальные люди здесь отдыхают, а не какие-нибудь там бомжи-алкоголики.

А бабушка всё же заглянула под лавку и со вздохом сказала:

– Что-то не оставляют нынче бутылочек, не оставляют...

И она неторопливо пошла вниз по аллее, туда, где гуляет по набережной счастливый курортный люд, где сияет, играет и светится в волнах щедрое приморское солнце.

 

ГОЛУБОЙ ВЕЛОСИПЕД

А было это много-премного лет назад, той еще самой весной, когда Василия Михайловича Жарикова звали просто Васькой, и он подрабатывал в лесничестве. Работа была нехитрой. По воскресным дням, а случалось и после школы, Васька занимался посадкой сосенок. Он получал от лесничего – соседа по лестничной клетке дяди Коли – саженцы, которые вовсе не походили на привычные глазу деревца, а напоминали скорее высокий мох. Каждую микрососенку Васька при посадке аккуратно отрывал друг от дружки так, чтобы не повредить тонкие молочно-белые корешки.

Еще Васька получал тяжелый стальной меч, который тоже совсем не походил на обычный меч богатыря или средневекового воина, а похож был на букву «Т». Вертикальная часть у этого меча-буквы было копьеобразным, а горизонтальная – служила ручками. Именно этим мечем Васька дырявил в земле многочисленные лунки, куда потом садил и садил пушистые сосенки. Дело это Ваське было по душе, потому, что с малолетства он любил лес – грибы, ягоды собирал, за щавелем бегал. И не только поэтому: а еще и потому, что работал он в лесничестве как настоящий взрослый – за деньги.

Деньги Васька копил старательно. Была у него заветная мечта купить себе велосипед. Причем не юношеский, а настоящий взрослик – за семьдесят шесть рублей.

Всякий раз как доводилось бывать Ваське в городском универмаге, с каким-то особым трепетом останавливался он в отделе, где торговали велосипедами. Здесь их было целое царство. Они стояли, поблескивая серебром ободьев и рулей, лакированной кожей сидений, ярко покрашенными рамами. Все это звало и говорило: «Садись! Поехали! Мир прекрасен!»

Стоя в этом отделе, Васька ощущал странное головокружение, словно нет перед ним никаких рублевых преград, а уже сидит-восседает он в седле, и гудят-вертятся под ним педали. Вот мчится он на рыбалку, на быструю, холодную речку Рассолку: за спиной рюкзак, а желтая бамбуковая удочка крепко привязана к раме. Вот тяжело, но упорно выжимает он в гору в районе Басега, где он никогда не был, а лишь видел это место из окна поезда. Там, возле сухой речки, о которой рассказывал ему отец, можно найти белые грибы. И всё это совсем рядом – садись на велик – и, пожалуйста, все богатства мира открыты перед тобой…

И вот пришёл тот долгожданный день, когда мама просто добавила Ваське недостающую сумму, и они вместе отправились в универмаг. И купили велосипед. Голубой с серебристыми ободьями.

А вечером того же дня, для полного счастья, Васька поехал в сбербанк – получить выигранный рубль на лотерейный ДОСААФовский билет.

Он постоял в очереди в кассу, получил новую юбилейную монету, а когда вышел на улицу, то велосипеда не обнаружил. Кто-то что есть мочи крутил на нём педали и стремительно нёсся вниз по улице. Ах, как бежал, как мчался за ним Васька! Да разве догонишь?

Велосипед так и не нашли. Ни милиция, ни друзья-одноклассники, ни сам Васька. Говорили, что его, скорей всего, разобрали на запчасти, а саму раму перекрасили.

Пронеслись годы. Иногда Василий Михайлович приезжает в город своего детства. Бывает, он сходит в лес – в сосновую рощу или по улицам прогуляется. То туда пройдёт, то сюда. Вроде бы просто ходит и смотрит по сторонам. Словно ищет чего-то.

 

Я ПРИЕХАЛА!

По будним дням утром к нам с бабушкой привозят внучку Веронику. И всякий раз мы говорим ей: «Ты приехала! Наше солнышко! Наша радость!» Мы ликуем и веселимся.

А потом постепенно день входит в привычное русло. Вероника раздевается, моет руки, садится завтракать. Она проверяет свои игрушки, смотрит мультфильмы, лепит фигурки из пластилина. Бывает, что иногда ей приходится выслушивать и назидательные речи: «Не надо рисовать красками на подоконнике!» или «Ты опять ничего не ешь!» Тогда Вероника выразительно смотрит на нас и говорит: «Я приехала!»

И мы «вдруг» вспоминаем, что она действительно приехала. И вновь ликуем и радуемся. И всякий раз говорим ей: «Ты приехала! Наше солнышко! Какое счастье!»

 

ЭНТОМОЛОГ

Иногда вспомнится вдруг самое раннее детство: наш деревянный двухэтажный, почерневший от копоти и времени дом, угольные сарайчики вокруг него. Ниже дымили трубами и пускали в небо облака ГРЭС и Кокосохимзавод. Ещё ниже гудела паровозами железная дорога, а за ней блестела кофейного цвета, от шахтных вод, река Косьва. А надо всем этим тянулась к самому горизонту бесконечная Любимовская гора. Она была усыпана камнями, старыми досками, кусками толи. Это было любимое место моих первых прогулок и путешествий. Там находился мир моих главных наблюдений и исследований. Видимо, по призванию, я был… энтомологом.

Перевернёшь камень или доску и смотришь, как бегут меж белёсыми, напрочь лишёнными солнечного света, травинками и былинками разнообразные козявки, жучки и червячки. И я ловил, и собирал их в кулак, а затем в консервную банку. Это была моя первая добыча, моё богатство. Жучки были всякие: и чёрные с синеватым отливом, и красные с будёновскими усами, и коричневые с широкими рогатыми лапами. Каких только там не было! Все они переливались и сияли под солнцем, словно сказочные драгоценности. Особенно мне нравились жуки-щелкунчики. Сожмёшь такого в ладони, приложишь к уху и слушаешь, как он там чикает: чик-чик!

Так изо дня в день я старательно пополнял свои сокровища и относил их к заброшенному и доверху заполненному разным хламом колодцу. Я старательно сбрасывал туда весь свой сбор.

Это моё увлечение всерьёз взволновало родителей. И, особенно, бабушку.

– Мало ли какие там могут быть жуки, – строго сказала она. – Нечего тебе на этой горе делать. Ещё подцепишь какую-нибудь заразу.

Как-то раз на букете полевых цветов я увидел пчёлку. И поймал её. И так же привычно, как собирал на горе жучков, сжал в кулачке…

Рука с неделю болела, а потом прошла, но насекомые с тех пор меня более не интересовали.

 

ПОДДЕРЖКА

Двухлетняя внучка Вероника сидит за столом и рисует акварельными красками.

– До свидания! – говорю я ей перед выходом из дома. Она остаётся с бабушкой.

– А куда же ты идёшь, дедушка?

– В больницу. Надо починить зубки.

– Ой, подожди, деда, – быстро слазит со стула и бежит ко мне Вероника. – Давай я обниму тебя –- на дорожку!

 

НА ПРОГУЛКЕ

На зелёных берегах Яузы полным-полно золотых одуванчиков. Внучка Вероника старательно собирает из них букет.

– Этот цветок маме, – говорит она, – этот – папе, а этот – бабе!

Затем она подходит к речке и бросает цветок в воду.

– Зачем же ты его бросила? – спрашиваю я.

– А это, деда, уткам, – отвечает она. – Увидят – ахнут! Скажут: «Ба-тю-шки!»

 

СЕРАФИМ

Как-то раз на Рождество в храме после службы я поздравлял своих друзей и знакомых с праздником. Когда очередь дошла до трёхлетнего Серафима – внука моего друга, который был в новогоднем костюме кота в сапогах, я сказал ему ласково: «И тебя, дорогой Котик, с праздником». На что он мне серьёзно ответил: «Здесь я не Котик, здесь я – Серафим».

 

ЛЯГУШКА В РОДНИКЕ

Это было так давно, что даже и не верится, что вообще было. Тогда тоже шёл густой снег и мы с дочкой Настей пошли погулять. Мы шли по снегу и за нами отпечатывались следы – мои большие и Настины маленькие. Мы зашли в магазин и купили хлеба. Он был тёплый – недавно привезли. Хорошо было идти по белой дороге, жевать хлеб и смотреть, как с неба на нас летят крупные снежинки. Из магазина мы отправились к родничку, который был недалеко от нашего дома – на войсковом стадионе. Стадион тоже был весь белый-пребелый – его ещё не успели расчистить. Мы без труда нашли родничок, из которого обычно пили воду. Когда мы подошли поближе, то увидели, что в родничке сидит лягушка. Зелёная и глазастая.

– Смотри папа, – сказала Настя, – это же лягушка. Ей же холодно. Давай возьмём её домой. Пусть погреется.

Лягушка словно бы услышала, что её пожалели, и нырнула на середину родничка.

– А чего, – согласился я, – лягушка же – путешественница! Давай возьмём.

– Ура! – воскликнула Настя. – Вот мама обрадуется.

Вскоре вместе с лягушкой, которую я посадил в полиэтиленовый пакет из под хлеба – мы дружно отправились домой.

Мамы дома ещё не было, и мы решили устроить для лягушки бассейн. Набрали немного воды в ванну и отпустили её поплавать. Лягушка стилем брасс плавала из конца в конец ванны. Потом мы решили лягушку накормить. Мы накрошили ей хлеба, нарезали листик капусты и насыпали немного крупы.

И тут как раз пришла мама.

– Что это вы тут такое устроили? – спросила она.

– Мы лягушку домой принесли, – сказала Настя. – Она у нас будет жить, как в теремке.

– Не будет она у нас жить, – строго сказала мама. – Быстро забирайте свою квакушку и относите туда – где взяли. А мне ещё после вас надо будет ванну отмывать.

И вновь вместе с Настей мы шли по снегу и несли лягушку. Мы отпустили её на волю, правда не в родничок, а небольшую речушку, которая впадала в Славянский залив Японского моря.

Вот и вся история. Настя давно уже выросла. Теперь у неё есть своя маленькая дочка. И жизнь идёт своим чередом. А лягушка… Ну, что тут скажешь? Вспомнилось, бывает… Наверное потому, что за окном сегодня идёт густой снег, как тогда – давным-давно, когда-то…

 

ЖИЛ-БЫЛ ОСЛИК

Если случалось вам бывать в зоопарке этого южного городка, где высятся кипарисы и эвкалипты, а по горизонту стоят синие горы, где шумит и шумит лазурное море, то тогда вы, наверное, вспомните его – маленького серого ослика. Был он самым обыкновенным: с длинными ушами, плеточкой–хвостом и тонкими ногами. Правда, может быть, взгляд у него казался более задумчивым и грустным, но ведь то был еще очень молодой ослик. И еще, вспомните, была у него тележка на мягких резиновых колесах, которую трижды в день возил он по кругу зверинца между клетками и внешним ограждением. Два раза в день тележку нагружали едой, а третий – к вечеру – мусором, тем что вычищали из клеток.

Вот только не знаю, известно ли вам, что именно время работы более всего радовало ослика. Почему? Видимо, потому, что все остальные часы ему не с кем было поговорить. Жилье его находилось в небольшой внутренней ограде, и никто к нему не приходил. В полном одиночестве жевал он свое сено, пил воду из помятого тазика, а еще он размышлял: он о многом уже думал – этот маленький серый ослик.

Непонятно ему было, отчего к его ограде не пускают людей, которые, быть может, бросали бы изредка и ему какие-либо лакомые кусочки, те самые, что охотно поедали животные из клеток. Ослик просто-напросто не знал, что в этом курортном городе такие, как он, – обыкновенная рабочая сила, которая трудится на виноградниках, возит на базар фрукты и в ином качестве тут мало кого интересует. Не понимал ослик и того, почему во время его работы посмеиваются над ним обезьяны. Он делал для них хорошее дело – привозил яблоки, абрикосы, бананы, а они вечно похихикивали, подтрунивали, показывали на него пальцами, крутили задом и кричали: «Да вы только посмотрите, какие у него уши! Это же смех, а не уши! А он еще возит какой-то прицеп. Хи-хи. Вот нас-то никто не заставит его возить».

Особенно насмехался над ним разноцветный мандрил. Хохотал он так самозабвенно и заливисто, что однажды сорвался с веревочной трапеции и грохнулся на пол. С тех пор он цепко держится, когда скалит зубы, но при этом все же норовит запустить в ослика фруктовой косточкой или каким-нибудь огрызком. Ослику неприятно было останавливаться возле этой клетки, да что поделать – такая уж на его долю выпала работа.

Не ведал ослик также и того, за что амурские полосатые тигры и африканский гривастый лев так презрительно смотрят в его сторону и никогда с ним не разговаривают. «Разве в том есть моя вина, что я не родился львом или тигром», – думал ослик.

Однако были у ослика и друзья. Подвозя тележку к клетке толстощекого бурого медведя, ослик видел, как тот охотно поднимался на все четыре могучие лапы и при виде картошки приветливо урчал, скреб под себя опилки и бормотал:

– Ты всегда привозишь мне хорошую картошку, и у меня даже не болит живот. Но мне так хочется немного малины или меду, если можешь, привези как-нибудь.

– Я постараюсь, – согласно отвечал ослик. Только ни малины, ни меда все не было и не было, и ему приходилось всякий раз виновато опускать перед медведем ресницы.

– Ты не огорчайся, – говорил он, – в следующий раз, наверное, будет малина, а может, и мед. И я тебе что-нибудь обязательно привезу.

Рядом с бурым медведем жил белый. Это тоже был славный медведь. При виде ослика он начинал по-боксерски раскачивать огромной остроносой головой и приговаривать: «Неплохой хек, ослик, вот только жаль, что не свежий. Если б ты знал, как приятно поймать настоящую рыбку!»

Особенно радостными для ослика были разговоры с северным оленем, который всегда спрашивал у него: «Как житье, дружище?»

– Ничего, – отвечал ослик, – только иногда скучновато.

– А ты делай, как я, – говорил ему олень. – Ты старайся увидеть сны про север.

И олень всякий раз с удовольствием рассказывал ослику очередной сон про ту далекую-предалекую страну, где голубые дороги бегут к северному сиянию, где бескрайние, белоснежные стойбища и очень вкусный ягель, а дни и ночи длинные-предлинные - в полгода. Хорошо на севере!

Не все было понятно ослику. Никак не мог он вообразить себе северное сияние, но представлял радугу ночью и все слушал и слушал оленя и был счастлив оттого, что бывают в жизни такие красивые, праздничные сны.

А ослику ничего не снилось. Ночами он словно проваливался в черную яму, а когда просыпался, то утро уже пробивалось сквозь навес оградки и день вслед за солнцем катился по кругу. Так жил да жил ослик и, наверное, прожил бы всю свою не слишком долгую жизнь то в работе, то в разговорах с оленем, с медведями и зайцами, если бы не случилось ему познакомиться с одним новым, разъездным жителем зоопарка.

Однажды, именно однажды, потому что в зоопарке нет календаря и трудно сказать, когда это было точно, ослик, как обычно, проснулся и, как обычно, покатил свою тележку. И вот тут-то все и произошло... В загончике, пустовавшем ранее, самом ближнем к своей оградке, он увидел маленькую белую пони. Ослик прямо замер в растерянности. Трудно поверить, но перед ним без всякого ограждения, за небольшой перегородкой стояла чудесная стройная лошадка. «Может быть, я еще не проснулся», – подумал ослик. Он закрыл глаза, чтобы не спугнуть этот чудо-сон, – лошадка не исчезла, тогда он потряс головой и вновь посмотрел. Нет, то был не сон. Белая пони, с длинной рассыпчатой челкой, в которую был вплетен красный бант, смотрела на ослика и помигивала пушистыми ресницами.

– Здравствуй, – сказала пони, – что ли, ты работаешь здесь?

– Я вожу здесь тележку, – чуть кивнул ослик.

– А где же ты живешь? – спросила голубоглазая красавица.

– Рядом, в оградке, – ответил ослик и посмотрел в сторону своего жилья.

– И тебе там не скучно?

– Скучновато, – ответил ослик, – но ничего, жить можно. Вот только ночами мне почему-то не снятся сны.

– Это не важно, – ответила пони, – потому что надо жить наяву. Если тебя не запирают, то можешь прийти вечером - поговорим.

– Запирают, – ответил ослик, – но в моей оградке есть лазейка.

– Ну, тогда заходи, – сказала пони и встряхнула челкой, – а сейчас ступай, тебя ведь уже ждут.

Таким счастливым, но таким долгим был для ослика этот день, что он просто нигде не мог найти себе места, был рассеян и даже не запомнил, о чем рассказывал ему сегодня олень. Но вот опустился вечер, зажглись на небе первые звезды, желторогий месяц повис над деревьями – тихо стало в зоопарке. «Пора», – подумал ослик и, стараясь не скрипнуть жердочками, меж которых он пронырнул, выбрался из загона. Он сделал несколько шагов и замер возле оградки пони.

– Это ты? – спросила она.

– Я, – ответил ослик.

– Молодец, что пришел, – похвалила его пони, – сейчас я угощу тебя пряником. Мне бросил его какой-то мальчик. А я совсем не хочу есть.

– Спасибо, – ответил ослик, – но я тоже сыт. Ты лучше расскажи мне, откуда ты здесь появилась.

– Я обязательно расскажу, но, что ли, ты совсем не хочешь пряника?

– Совсем не хочу, – ответил он, хотя, признаться, даже не знал, что такое пряник.

– Тогда слушай, – сказала пони и вплотную подошла к своей перегородке. – Меня привезли сюда на зиму из соседнего города. Я работаю в разъездном зоопарке. А вообще моя родина за многими морями, в стране, где понимают язык птиц.

– И ты понимаешь, о чем говорят птицы? – удивился ослик.

– Понимаю, – ответила пони, – ему научила меня моя мама. Жаль, что ее нет сейчас со мной. Ее оставили в другом зоопарке.

– Жаль, - вздохнул ослик, – но ведь все равно надо как-то жить и даже радоваться.

– Надо, – охотно согласилась пони и улыбнулась.

– Неужели ты понимаешь, о чем говорят воробьи, которые залетают к нам в клетки? - спросил ослик.

– Они всегда завидуют нам, оттого что у нас много пищи.

– Глупые они, воробьи, – сказал ослик, – у них столько свободы, а они завидуют. Вот олень говорит, что на свете нет ничего вкуснее свободы. А ты как думаешь?

– Не знаю, – сказала пони, – наверное, я уже привыкла жить в зоопарке, и мне даже нравится, когда к моей оградке приходят люди. Ко всему привыкаешь.

– А ко мне никто не приходит, – сказал ослик. – Да мне и не надо. Я вот только думаю, что хорошо бы найти ту голубую дорогу, о которой мне рассказывал олень.

– Как же ты ее найдешь? – улыбнулась пони. – Ведь отсюда же нельзя выйти.

– Я знаю, что нельзя, – ответил ослик, – но все равно мне хочется думать, что я найду ее. Когда-нибудь.

– Чудной ты, – сказала пони, – все животные и звери мечтают о вкусной пище, а ты о какой-то дороге.

– Не все, – возразил ослик. – Олень думает о севере.

– Ну, так то олень. Север – его родина. А ведь ты там замерзнешь. Тебе нужна другая дорога. Вот о ней и думай. Каждый должен думать о своей дороге.

– Наверное, ты права, – негромко ответил ослик, – но мне все же хочется найти голубую, с ночной радугой над ней.

– Глупенький, – сказала пони, – ты совсем еще малыш.

– Почему малыш? – спросил ослик. – Ведь я больше тебя.

– Больше меня ты только ростом, а я тебя старше. К тому же повидала побольше. Хочешь, я научу тебя языку птиц?

– Хочу, – охотно согласился ослик, – может быть, он пригодится мне, когда я найду голубую дорогу. Хорошо бы пойти по ней вместе.

Так, в привычных заботах, прошла у ослика поздняя осень, а за ней и зима. И каждый вечер ослик приходил на часок-другой к загону пони, разговаривал с ней и учил язык птиц. Пони была рада ему, щедро угощала его тем, что давали ей люди, и ослик уж совсем позабыл, что такое скука. Но вот однажды, это тоже случилось однажды, когда утром он привычно покатил свою тележку и уже собирался сказать пони: «Доброе утро», пони в клетке не оказалось. Не было ее и в других клетках.

– Ее увезли, пока ты спал, – с грустью сказал ему северный олень.

В тот день ослик горько плакал. Это неверно, будто ослики не плачут. Неверно. Они умеют и радоваться, и горевать. Пусть не все, но этот умел.

Вскоре ослик заболел. Перестал есть и пить. Из зоопарка его забрали юннаты...

Что стало с ним потом – мне неизвестно. Говорят, он работал на пристани грузчиком. Недавно я побывал там, но ослика не увидал. Мне сказали, что как-то ранним утром, когда город только собирался проснуться, было слышно легкое цоканье копыт по мостовой. Возможно, это и был ослик. Наверное, он ушел куда-нибудь далеко-далеко в горы, где, может быть, и нашел свою верную дорогу.

Нажав на эти кнопки, вы сможете увеличить или уменьшить размер шрифта
Изменить размер шрифта вы можете также, нажав на "Ctrl+" или на "Ctrl-"
Система Orphus
Внимание! Если вы заметили в тексте ошибку, выделите ее и нажмите "Ctrl"+"Enter"

Комментариев:

Вернуться на главную