Юрий Николаевич Беличенко

Юрий Николаевич Беличенко (1939-2002) родился в с. Манев Черкасской обл. в семье агронома , вырос на Кубани . Окончил Харьковский политехнический институт(1962), заочно Литинститут (1971), экстерном Донецкое высшее военно-политическое училище (1973). Был членом КПСС (с 1965). Служил офицером в Советской Армии (с 1962). Работал в газете "Красная звезда": спецкор (с 1993). Печатался как поэт с 1962: газета "Калииградская правда". Автор поэтических сборников: «Звенья» (1969), «Виток времени» (1974), «Время ясеня» (1978), «На гончарном круге» (1986), «Полынь зацвела» (1986), «Зов чести» (1989), «Арба» (2002) и другие. Награждён серебряной медалью имени А.А. Фадеева, премиями журналов «Огонёк» и «Москва», премией имени М.Ю. Лермонтова. Жил в Москве.

* * *
Вот оно, Господи, позднее время мое!
Знала ли юность, что с нею случится такое?
Печка дымит, и тепла не идет от нее.
Сердце дурит. И товарища нет под рукою.

Время зимы, выдающей себя за весну,
снег января замесившей войною и грязью.
Время зеркал, затаивших свою кривизну,
чтоб человек привыкал к своему безобразью.

Время предателей. Время пролаз и подлиз,
деготь вранья услащающих ложкою меда.
Время деревьев, повернутых кронами вниз.
Время кротов, научающих птицу полету.

Время убийц, ощущаемых каждой спиной.
Время, когда, опустевшие души калеча,
сленг иноземный срастается с феней блатной,
чтоб мародерствовать в русской болеющей речи.

Старых знамен и орлов геральдический бред.
Странных законов почти несваримые брашна.
Время солдат, у которых Отечества нет.
Время наград, удостоиться коими страшно.

Время свободы, которой уже через край:
хлеба добудешь, а чести себе не алкаешь.
Не привыкай, — говорю себе, —
                                            не привыкай! —
в этом и подлость, что ты ко всему привыкаешь.

Не привыкай, — я себе говорю, — удержи
совесть от сна и сознанье свое от распада.
Сядь за бумагу и правнуку письма пиши.
Голос твой слаб, но надсаживать горла не надо.

Только бы выстоять, только бы духом не пасть,
не разрешая себе ни навета, ни лести.
Шут с ней, другая — но только бы честная власть:
стерпится-слюбится, если женилка на месте.

Печка пошла. Продолжается день не спеша.
Падает снег, проходящему дню не мешая.
Слышится стон — приближается чья-то душа —
или — в полях электричка проходит к Можаю...

* * *
Я помню первый год от сотворенья мира.
Царапинами пуль помечена стена.
«Вороне где-то Бог послал кусочек сыра...» —
учительница нам читает у окна.

Нам трудно постигать абстрактную науку.
И непривычен хлеб. И непонятен мир.
И Витька, мой сосед, приподнимает руку,
и задает вопрос: «А что такое сыр?..»

То было так давно, что сказка современней,
сквозь годы протекло, растаяло в судьбе.
Но бабушка и внук однажды в день осенний
вошли за мной в трамвай, бегущий по Москве.

Бульварами идти им показалось сыро.
Ребеночек шалил. И бабушка, шутя,
«Вороне где-то Бог послал кусочек сыра...» —
прочла, чтобы развлечь игривое дитя.

Я опустил глаза, и память, будто внове,
пересекла крылом родительский порог...
А мальчик, перебив ее на полуслове,
потребовал: «Скажи, а что такое Бог?»

* * *
Нас ничему не выучило время.
И, кофеем проветривая лбы,
историков кочующее племя
отеческие мучает гробы.

Опять у них Россия виновата,
что все темна, ленива и пошла -
а потому и брат восстал на брата,
и не туда история пошла.

Решения с подсказанным ответом
нам не новы. Но это - все слова,
Судить - суди. Но не забудь при это
она была. И тем уже права.

Искажены, а где и стерты лица.
Резон не тот. И логика не та.
Но так от крови склеились страницы
что не разнять, не разорвав листа.

И незачем нам сплетнями тиранить
те жизни, что остались между строк?
Прозревшим - честь.
А не прозревшим - память.
Прозревшим - боль.
А не прозревшим - Бог.

* * *
Накаркали снегу вороны.
Простуда в любом сквозняке.
И листьев в обтрепанных кронах
как денег в моем кошельке.

Пустыми идут электрички,
верша свой назначенный круг.
И смотришь скорей по привычке
на все, что творится вокруг.

Как банки, артели, картели
сшибаются в смертном бою.
Ведут телесъемки в борделе.
Убийцы дают интервью.

Как стынут на уличных водах
мазутная сажа и вонь,
и днем в городских переходах
голодная плачет гармонь.

И кажется: это - разлука,
и время - совсем на краю.
Но чувствую женскую руку,
крестящую спину мою.

Неприбыльно время земное,
и ноша моя нелегка,
но, словно бы крылья за мною -
крестящая эта рука...

* * *
В суете, суматохе и дыме,
За работой своей дотемна,
Мы б, наверное, стали другими,
Не вспаши наше детство война.

Откровенно признаемся в этом:
Наши судьбы в масштабах страны
Освещались естественным светом,
Отраженным от молний войны.

Ни вины, ни обиды здесь нету,
Ни к чему привставать на носки.
Под горячим светилом Победы
Наше поле давало ростки.

Мы спешили, спешили, спешили,
Но в душе понимали одно:
Совершить, что они совершили,
Нам, наверно, не будет дано.

Отрешимся от праведной блажи,
Воздавая почет старикам, -
Ведь История наши поклажи
Не фасует по равным тюкам.

Мы за спинами их постарели.
Но, наверное, логика есть,
Что о тех, кто в огне не горели,
Нам заботиться
            выпала
                  честь.

* * *
Что ты заводишь песню военну
Флейте подобно, милый снигирь?..
Г.Державин

С утра морозно. Над домами
дымы стоят веретеном.
Снигирь в гусарском доломане
клюет рябину за окном.

В снегах, вдали от жизни светской,
от службы царской ли, советской,
по чье-то воле иль вине
                        отставлен -
я живу, как пленный,
сменив суровый шарф военный
на разгильдяйское кашне.

Судьбе и веку благодарный,
почти не явленный числом,
осколок рати легендарной,
зачем-то пущенной на слом,
я не ищу в себе героя. -
Я лучше печку растоплю.
Музыку нежную настрою
да бабу снежную слеплю.
Да на границе огорода
для снега выстрою заплот...

Когда в России нет народа -
то каждый сам себе народ.

А куст рябины, чуть оттаяв,
с ветвей отряхивает лед...
Снигирь клюет - Как Чаадаев
свое отечество клюет

О, сколько их, таких свободных,
страну клюющих задарма,
отменно умных, благородных,
но все же сдвинутых с ума,
казнимых, каторжных, болящих
родило в замыслах благих
свободу блуда - для гулящих,
свободу слова - для глухих!

Обманы те и те порывы,
увы, я знаю по себе.
вот живу теперь как рыба
с крючком на порванной губе.
Неволи нет И нет желаний
вменять порядок мировой.

А день уходит за елани...
Лети снигирь, пока живой!
Лети над изморозью пенной,
калину сладкую ищи.
Но только больше песнь военну
на русской флейте не свищи!

* * *
По выходным, когда его просили,
Хоть старым был и за день уставал,
Колхозный кучер, Ващенко Василий,
Военные иконы рисовал.
Еще казались вдовы молодыми,
Еще следили за дорогой мы.
Еще витала в сумеречном дыме
Печаль вещей, покинутых людьми.
А дед Василий - памятники строил.
Он выпивал, но дело разумел.
Он как художник, - ничего не стоил,
Но ключик от бессмертия - имел.
По имени погибшего солдата
Он брал сюжет. И посреди листа
Изображал Николу с автоматом
И рядом с ним с гранатою - Христа.
Мы шли к нему. Нам странно это было.
Но вот стоишь - и глаз не отвести,
Увидев меч в деснице Гавриила
И орден Славы на его груди…

* * *
Нам досталась такая страна,
что к душе прирастает, как кожа, -
где кругами идут времена,
а иконы - на близких похожи.

Где не с каждою шуткой смешно,
и не всякая слава сгодится.
Где достаток иметь не грешно,
а богатства - привыкли стыдиться.

Здесь у нас выпивают легко:
с полведра ухлебнут - и не охнут.
А по рекам течет молоко,
только рыбы от этого дохнут.

И какой-то родительский свет
насыщает деревья и травы.
Но в пророках - Отечества нет,
а спасатели - вечно не правы.

Выйдешь ночью - большая луна
за леса свои зарева прячет.
У вокзала гулянка хмельна
под советскую музыку плачет.

Задевая за кроны дерев,
ходят звезды по вечному кругу.
И какой-то неясный припев
добавляется каждому звуку.

И глядишь, как с осенних дубрав
прилетает листва золотая.
И стоишь, как последний дурак,
непонятные слезы глотая...

* * *
В продавленной луже любого следа
протекшее небо колышет вода.
Весна - не весна: наказанье.
Размокшую землю копать не с руки.
Подался бы в город от этой тоски -
да все не найду расписанья.

Я книг не читаю, и водки не пью,
вослед за газетой душе не даю
томиться державным недугом.
Но в нас нестираемо это клеймо,
и время проходит сквозь стены само:
то эхом, то криком, то слухом.

Зайду в магазин - мужики “на газах”,
былого сочувствия нету в глазах,
не спросишь “за так” сигарету.
Каким-то страданием люди больны,
как будто живем от войны до войны,
и легкого продыха нету.

Дойду по дороге до старых калин.
В осенней щетине непаханый клин -
на осень не жди урожая.
Немеряны дали, несчетны леса -
да вот отливается чья-то слеза,
и тучи заходят с Можая.

Здесь пустоши пахнут ордынской золой.
Здесь, в землю войдя, становились ветлой
те стрелы, что пущены Грозным.
И гул Бородинский витает в земле.
И древние стены в Можайском кремле
унижены словом стервозным.

Где серым пожаром, где мертвой водой
проходит по насыпи век молодой,
на деньги и похоти падок.
По русским могилам пошла лебеда...
А, может, и не было их никогда,
и нет у России загадок?..
Можайск - Москва

Из АФГАНСКОГО БЛОКНОТА

1.
Побелило курганы поземкою рано,
Вечерами одной не гуляется Тане.
В сентябре проводила на службу Ивана,
А служить ему выпало в Афганистане.

До апреля ему вышивала рубаху
Голубыми вьюнками и красной калиной.
Старики говорили: «Не плакай, деваха, -
Мы ведь тоже не сразу дошли до Берлина».

А потом почтальоны дорогу забыли,
И завыла собака, уснуть не давая.
«Погоди, не бедуй, - старики говорили, -
С закавыками почта идет полевая».

И весна пролетела, и лето настало,
И привстал одуванчик, готовясь к полету,
И нашла она в ночь на Ивана Купала
Чародейный цветок у степного болота.

И сказала ему: посвети мне в тумане!
Я тебя напою и от зноя прикрою,
Ну а ты – помоги мне увидеться с Ваней
За горячей пустыней, за снежной горою.

Помоги на рассвете домой воротиться.
И придумай личину – не знаю какую:
Если облаком стану – могу заблудиться,
Если стану кукушкой – беду накукую.

И горячий цветок погасила кручина.
Озарилось, потом покачнулось болото.
И степною лягушкой очнулась дивчина
На Кабуле – реке, у верблюжьего брода.

Три душмана вдоль берега ставили мины,
На подмогу к себе призывая Аллаха.
И на плотной стене остывающей глины
Пела нежную песню какая – то птаха.

А потом над вершиною пыльной чинары
Приоткрылась калитка в заоблачной сфере.
А потом по дороге запрыгали фары –
Это ехал Иван на своем БТРе.

И как будто беда в ее сердце запала.
И как будто надежда ее подтолкнула.
Поскакала. Нашла проводок от запала
И к нему обмирающим телом прильнула.

И увидел Иван : над ночными горами,
Над сбегающей к берегу темной долиной
Разукрасило небо цветастое пламя
Голубыми вьюнками и красной калиной…

…На войне обязательно верят приметам,
Только их проверять перед боем не надо.
Я услышал печальную сказочку эту
В безымянном ущелье под Джелалабадом.

Впереди, за камнями, таились душманы,
Терпеливо удачу свою выжидая.
Я хотел записать, но подумал: не стану –
У меня ведь в России жена молодая.

Я запомню и так эти смертные лица,
Николая из Сум, из Уфы – Михаила.
И как прямо над нами с закрытых позиций
По горячим горам артиллерия била.

2.
Вышли из войны, как из купели,
И, не доверяя тишине,
Перед жизнью словно оробели,
Словно бы остались на войне.

Их высокойчести и печали
Обучали пламя и свинец.
Школы до сердец не достучались –
Пули достучались до сердец.

Неудобны, словно марсиане,
Равные по песням и судьбе,
Формулы, известные заране,
Снова проверяют на себе.

Им сегодня тесно на Арбате,
Музыка для них не весела –
Где – то в Кандагаре иль Герате
Раненая молодость прошла.

Вот она, в составе отделенья,
В голубых беретах, на броне,
Как одно прекрасное мгновенье,
Кнопками приколота к стене.

А за кадром пули пролетали
И горела техника в пыли.
А отцы – боев не наблюдали,
И уже до пенсии дошли.

И Отчизна, что сказала: надо
Вам побыть в пороховом дыму,
На героев смотрит виновато,
И пока не знает, почему.

3.
Мы вернулись обратно, но что – то, наверно, осталось,
В штукатурку дворца и рябые ступени впиталось.
У мечети лежит, темноту зажимая руками.
И на уровне сердца дувал пробивает ростками.
И, заслышав шмелиную музыку автомобилей,
Над фугасными минами пляшет воронками пыли.

Угасающий луч по погонам проводит рукою.
Приближается ночь, но она не приносит покоя.
Завязалась роса на остывшем стволе пулемета.
Для геройских гробов наступает пора перелета.
На соседних вершинах таятся душманские гнезда.
И, как мины Вселенной, висят над ущельями звезды.

Повелела судьба, и история дни сосчитала,
Где работу души продолжает работа металла.
Где на смертном току, от зерна отделяя полову,
Указует полку всепогодное русское слово.
Чтобы русское имя, с афганским вступая в согласье,
На штыке и Коране писалось дарийскою вязью.

Мы вернулись домой, а товарищи наши – остались.
И на первый – второй, и на мертвый – живой рассчитались.
И доносит до Инда вода из афганской криницы
Голубые глаза и от копоти черные лица.

* * *
Дожди крупяного помола.
Распахнутый двери проём.
Станичный райком комсомола.
Четвёртые сутки – приём.

В Москве – похоронные марши.
В депо паровозы гудут.
И матери скорбные наши
на траурный митинг идут.

В халатах из крашеной бязи,
надвинув платки до бровей,
по нашей породистой грязи
чистейших кубанских кровей.

И, кажется, тучи и горы,
и ставшая тихой река
идут к пьедесталу, который
так скоро обрушит кирка...

Прошло паровозов гуденье.
Под шинами щебень лежит.
Но то, что приходит с рожденья,
ревизии не подлежит.

Еда наша дымом горчила.
Была нам вода солона.
Нас добрыми быть научила,
пройдя через детство, война.

А то – началась наша юность.
И мы позабыть не вольны,
как больно в груди шевельнулось
огромное сердце страны.

Как дождь крупяного помола
латает оконный проём.
Как страстный райком комсомола
ведёт перекрёстный приём.

И круто нисходит с портрета,
и круто идёт по сердцам
железная логика эта,
ломавшая жизни отцам.

Потом нам билеты вручают.
И, словно бы глядя в прицел, –
суровы. Не трогаем чая.
И сахар райкомовский – цел...

* * *
В соловьиную ночь на Бориса и Глеба
кочевала заря по окраинам неба.
Отдыхая, тяжёлые руки легчали.
И не ведало солнце беды и печали.
И костёр веселился, по сучьям летая,
как летает по юности жизнь молодая.
И о счастье заботиться было нелепо
в соловьиную ночь на Бориса и Глеба.

А вокруг по садам соловьи распевали,
словно вечные клятвы друг другу давали,
уверяли, что смерти для любящих нету.
И хотелось поверить в нелепицу эту.

Ах Россия, Россия, крестьянское поле!
Всё ты воли хотела – но где твоя воля? –
На пространствах твоих, как печальная треба,
повторяются судьбы Бориса и Глеба.

А вокруг по садам соловьи не смолкали;
то певучие клювы в заре полоскали,
то в летучие флейты искусно дышали,
так печально и сладко – как жизнь провожали.

Но хотелось, чтоб жизнь никогда не кончалась,
и над нею – дубовая ветка качалась,
и, дожди насылая на тёплое лето,
в деревянной кадушке плескались планеты.
Чтобы наши надежды и наши страданья
трепетали всю ночь в соловьиной гортани.
Чтобы, зябкое тело моё согревая,
истлевала, как сердце, зола костровая...

А когда я уеду из этого дома
на сосновый бугор в молодую урёму,
принеси мне вина и можайского хлеба
в соловьиную ночь на Бориса и Глеба.
На поре молодой, на заре соловьиной
помолчим, как бывало в той жизни недлинной.
Посиди, коль не страшно, со мной до рассвета.
Может, смерти и вправду для любящих нету...

ПРОЩЁНОЕ ВОСКРЕСЕНЬЕ
                              Оле
Возраст и март. Голубое мерцанье небес.
Маковый цвет, наполняющий ветви берёзы.
При расставании с милой невольные слёзы.
И, как сорока, во тьму ускользающий лес.
Ах, как банально, мне скажут, твоё ремесло!
Сколько у прежних про это написано было?
Это – во мне, а у тех, кого было, – прошло.
Было похожее – год или много назад.
Но лишь текущее наново нами творимо.
Разве рябые поляны в лесу повторимы?
Разве вон те облака повернутся назад?
Возраст, и март, и берёз розоватая даль.
В слово «прощенье» всё больше приходит прощанья.
Даже в снегу или звонких синиц совещанье –
краткость минуты, в которой пролита печаль.
Липы с утра стали старые ветки ломать,
вместе с сосульками выпустив искорки света.
Разве я так бы сегодня почувствовал это,
если бы знал, что жива моя старая мать?!
А на полянах, гудящие ульи маня,
через неделю вовсю разгуляется верба.
Разве о том же расскажет тебе наша верба
в марте, в котором впервые не будет меня?!
И на банальные чувства не надо грешить.
Не существует банальных ни слов, ни предметов.
И по-другому наступит грядущее лето.
Но не для всех. А для тех, кто останется жить…
2002

ТАМАНЬ
Отложи карандаш и сознанье свое не тумань!
Жизнь и так не длинна. Но покуда она еще длится -
различаешь - опять: где-то около сердца Тамань,
как тяжелая рыба в придонной крови шевелится.
А придонная кровь - это вовсе не квас, и не чай -
у нее накопились привычки к серьезным нагрузкам.
Значит, снова пора археологу крикнуть: «Встречай!»
И поехать к нему, просочась через горлышко узко.
Он имеет привычку портвейном споласкивать рот,
говорить торопливо и жить в прибережных кошарах.
Он потащит в раскоп, где он роет столетья, как крот,
и покажет следы миновавших людей и пожаров.
Он, наверно, один из оставшихся в жизни людей,
чья свобода легка, а рука и судьба непродажны.
Да, я помню, что здесь напрягал паруса Одиссей -
но пускай говорит! - мне его останавливать страшно.
А потом мы лежим с опрокинутым в небо лицом
среди хора сверчков и мерцающих крапинок света,
различая вопрос, задаваемый людям Творцом,
на который мы оба пока что не знаем ответа.
Приминая полынь, погрузившую корни в века.
Отыскав звездолет на светлеющем небе лиловом.
Хорошо понимая, что здешняя жизнь коротка,
но она, говорят, иногда продлевается словом.
А на север - Мстислав на касога уводит полки.
И куда-то на юг проплывают суда из Ростова.
И степной паучок оплетает слюной черепки,
погребенные здесь за века до Рожденья Христова.
И на свежих могилах кузнечики звезы куют.
И советские звезды на красных холстах выгорают.
И колючие травы казачеству славу поют.
И залетные ветры в проливе рубашки стирают...

ИСТОРИЯ С ПОВЯЗКОЙ НА ГЛАЗАХ
             Меч мой тяжёлый
             да панцирь железный…
                       М. Лермонтов

1
С подлотекущим временем в разрыве,
на Яузе, сгустевшей ото льда,
как водолаз в бушующем заливе,
в Военно-Историческом Архиве
я погружался в прошлые лета.
Не архивист и даже не историк,
а офицер, внезапно отставной,
я прятался от этих перестроек,
беременных гражданскою войной,
от нищеты, где хлеб случайный горек
и выпирает воровской топорик
в подкладке демократии срамной.

2
Там затаилась во дворце Петровом
горючая, как порох, тишина.
На стеллажах за кованным засовом
там истина, запекшаяся словом,
которая потомкам не нужна.
Не потому ль с какою-то опаской
нас пропускают, если повезёт,
под арочный, с облупленною краской,
почти не размыкаемый пролёт.
Как будто, отзываясь на огласку,
история опустит с глаз повязку,
и прошлое опять произойдёт.

3
В угоду дню столетия тревожа,
среди гробов ища себе вражин,
мы ничему живому не поможем.
Проходит век – а мы раздоры множим,
и, как посуду, прошлое крушим.
Когда же вновь случаются напасти –
приходится смирившимся врагам
соединять разрозненные части
и заплатить по краденным долгам.
Оно бы так. Но, распаляя страсти,
не опыта в минувшем ищут власти,
а оправданья собственным грехам.

4
А я нырял с блокнотами и снедью
из наших поэтических проказ
в ту половину прошлого столетья,
где слово «Русь» гудело бранной медью
и за стихи ссылали на Кавказ.
Где Лермонтов, ещё почти безвестный,
биографов оставив в дураках,
служил и жил, отпив из чаши крестной,
в кавказских гарнизонах и полках.
Лишь рапортом, да шуткою нелестной,
да излеченьем в госпитале местной
пока ещё прописанный в веках.

5
Я разбирал военные заметы,
доверенные старым сургучам.
И замечал, когда хватало света,
что по стенам висящие портреты
меняются местами по ночам.
Больших открытий не происходило.
И мне казалось: время, как вода,
из ниоткуда вроде восходило
и снова протекало в никуда.
А за окошком оттепель бродила
иль отражались вечные светила
на гранях кристаллического льда.

6
Былых ранений выцветшие пятна.
Умолкнувшие звуки батарей…
Один спешил. Другой писал опрятно.
Но служба шла привычно и понятно,
как в гарнизонах юности моей.
И я не удивился бы нимало,
легко перемещаясь в мир иной,
когда б себя в каких-нибудь анналах
нашёл под пылью папки номерной.
А время – орденами торговало.
И армия в Кремле митинговала,
как раненый прощаясь со страной.

7
Лишённую и чести, и закона,
её разворовали до штыков,
заставив жить в палатках и вагонах,
униженно стирая на погонах
следы демократических плевков.
Её рядов боятся, как заразы.
Её знамёна списаны в запас.
В ней стало страшно отдавать приказы
и стало стыдно выполнять приказ.
И нашивают звёзды и лампасы
присяге изменившие пролазы,
как говорится, веку про запас.

8
Я с нею шёл спокойно и устало
по небесам, по суше и воде.
Она порою молнии метала,
но никогда в беде не покидала.
И страшно покидать её в беде.
От этих перестроечных насилий
вся музыка её разорена.
Ей столько раз погибелью грозили,
но всё не получалось ни хрена.
Ведь армия всегда была Россией.
И в том была разгадка нашей силе
с времён Петра и дней Бородина…

9
А время шло. Перемещались тени,
проскальзывали дни в календаре.
Похожие на плечи поколений,
держали шаг чугунные ступени –
курилка находилась во дворе.
И раз сосед, похожий на завхоза,
видать, привычный к бою и труду,
спросил меня, мусоля папиросу:
– Ну, как дела? – В курительном быту
нет более невинного вопроса.
И я ответил, ёжась от мороза:
– Процесс пошёл! – И плюнул в пустоту.

10
Он дёрнулся, закашлялся надсадно,
потом, внезапно втягивая в спор,
заговорил сердечно и невнятно:
– Что он пошёл – и ёжику понятно.
Куда пошёл? – об этом разговор.
Не в том беда, что нам меняют флаги.
А в том беда, что, бедных не щадя,
взамен вождя, что шамкал по бумаге,
из спекулянта делают вождя!.. –
Он молодым войну закончил в Праге,
хлебнул ковшом от той победной браги
и поперхнулся сорок лет спустя.

11
Меня пустые споры угнетают,
но было грустно, честно говоря:
служивые друзей не наблюдают,
но в час, когда нас служба покидает,
внезапно покидают и друзья.
Густеет кровь. Меняются привычки.
Заметно прибавляется седин.
Но кто-нибудь находит к нам отмычки –
и ты уже как будто не один.
Политборцам придумываешь клички,
полушутя одалживаешь спички,
а иногда – и нитроглицерин.

12
Мы скоро познакомились поближе
и выкурили рядом пачек сто.
Я до сих пор перед собою вижу
его щеку, подтаявшую крышу
и серое нетёплое пальто.
Я не придал особого значенья тому,
что он, ревнитель Октября,
разыскивал причины отреченья
последнего российского царя.
Сквозь линзы пролетарского ученья
хотел прочесть российские мученья
и доказать, что прошлое – не зря.

13
Он говорил: – Пока мы так беспечно
к чужим дорогам строили мосты,
как человек в горячке быстротечной,
при нас болела и ушла навечно
эпоха несвершившейся мечты.
В ней было всё. Под бантом кумачовым
соединились подвиг и дурдом.
Но кто б сейчас пошёл за Горбачёвым,
когда бы знал, что сбудется потом?!
Что эти игры с совестью и словом
нам обернутся разорённым кровом,
а может, и Емелькой Пугачём.

14
В последний путь идёт страна героев,
ещё вчера – великая страна.
Мы красным флагом очи ей прикроем.
Мы жили в ней и вместе с ней закроем
дарованные ею ордена.
Чужое время дышит за плечами.
Тревожно жить, не веруя ему.
Но спрятаться в Архиве от печали
ещё не удавалось никому.
На завтра вроде митинг намечали –
давай пойдём, пока не одичали!
– Давай пойдём! – ответил я ему.

15
Мы шли к метро. Печальные старушки
взывали к состраданью и добру.
Густой народ роился у пивнушки.
И возле места, где родился Пушкин,
рок-музыка кривлялась на ветру.
И у лотков, поигрывая бровью,
не ведая ни чести, ни стыда,
кто водкой, кто любовью, кто морковью,
как бесы, торговали «господа».
И думал я: покуда хватит крови,
мы – Пимены в «Борисе Годунове».
Наш долг писать – хотя бы в никуда.

16
Поверх вранья о рыночных свободах
пусть, как донос, напишутся слова
о серых днях и редких пешеходах,
об улицах, где воет в переходах
полуживая, страшная Москва.
О склоках политических паяцев.
О перестрелках уличной шпаны.
О людях, не умеющих смеяться,
кому стихи и книги не нужны.
О стариках, что смерти не боятся
и в статотчётах будут называться
потерями проигранной войны.

17
Пускай душа судьбы не убоится
и малый хлеб не будет мне в укор…
А он сказал: – Не станем торопиться.
Давай зайдём – кто хочет – помолиться,
кто помолчать – в Елоховский собор.
И мы зашли. При колокольном звоне
поля свечей мерцали, как снега.
«Царю Небесный, – пели на амвоне, –
очисти ны от скверны и греха…»
И, головы склонив в полупоклоне,
мы молча помолились той иконе,
что Русь оберегала от врага.

18
Наутро день был оттепельный, снежный,
с просветами в остудных небесах.
Мы встретились и двинулись к Манежной,
следы какой-то паники поспешной
читая у милиции в глазах.
Толпа густела. Эхо нарастало.
И всё яснее слышались слова
оттуда, где речами рокотала
трибуна у гостиницы «Москва».
Над нею знамя прежнее витало,
оно как будто облако листало,
и от него кружилась голова.

19
А между тем народу прибывало.
На площади, во всю её длину,
слова и флаги ветром надрывало.
И старики, как в горький час бывало,
запели вдруг «Священную войну».
Они запели. Площадь поддержала,
о ненависть ломая голоса.
Казалось, в ней копилась и дышала
уже неотвратимая гроза.
И все мы, потерявшие Державу,
как будто подтянулись моложаво,
не утирая влажные глаза.

20
А микрофоны звали не сдаваться,
спасать страны поруганную честь,
вступать в ряды своих организаций –
у них в названьях трудно разобраться,
а уж числом совсем не перечесть.
Призвать ворьё к народному ответу.
Вернуть права, которых лишены.
Позвать царя. Переизбрать Советы.
Идти на штурм «Матросской Тишины».
Помилуй Бог! – мне думалось на это. –
Когда согласья в патриотах нету,
кошмарные Россия видит сны.

21
У всех резоны, цифры, аргументы,
Но вот беда, по чести говоря:
на митингах сорвав аплодисменты,
всем хочется в вожди и президенты,
и никому – в ткачи и слесаря.
Который век под этим небосводом,
изобличая зло и воровство,
все говорят от имени народа,
отнюдь не зная имени его.
И я сказал: – Пошли домой, пехота!
Политика – похабная работа,
она не производит ничего.

22
Вернулась жизнь в накатанное русло,
в архивный зал, под старый переплёт
былых нелепиц, маленьких и грустных,
тех, из чего рождается искусство,
не ведая об этом наперёд.
В ту череду догадок и открытий,
где, старые бумаги теребя,
винишь себя в развязке всех событий.
Где Лермонтов, тоскуя и грубя,
меня учил, стараясь не обидеть,
что лишь любя возможно ненавидеть
и страшно ненавидеть не любя.

23
Чужая жизнь, как старое огниво,
всё больше становилась мне ясна.
Я вновь тома листал неторопливо.
А между тем за стенами Архива
прошёл февраль, и началась весна.
Смягчались очертания предметов.
Сугробы уползали за гудрон.
Но у курилки, солнцем обогретой,
недели три не появлялся он.
И, видя в том недобрые приметы,
я из его читательской анкеты
переписал домашний телефон.

24
Мне рассказали: в памятную дату,
купив цветы, в шинели без погон,
он шёл почтить как павшего собрата
могилу Неизвестного Солдата.
Но встретил их дубинками ОМОН.
Он видел кровь на мокром тротуаре.
Пришёл больным. Лежал недели две.
Потом сказал: – Попомнят эти твари… –
И вышел прогуляться по Москве.
Был ясный день, без слякоти и хмари.
Его нашли на Сретенском бульваре
со ссадиной на старой голове…

25
Ну, вот и всё. От смерти не упрячут
ни добрый сын, ни женщины в слезах,
ни милый труд, который только начат,
тот, над которым, как вдова, заплачет
История с повязкой на глазах.
В ней наша жизнь, как некое деянье,
рождённое от Божьего огня,
кратчайшее проходит расстоянье,
пристрастия и гнева не храня.
Сладчайшее проходит расстоянье,
не ведая, что станет достояньем
для архивиста завтрашнего дня.

26
Заходит солнце в каменные ниши.
Сошли снега, и воздух стал хмельной.
Здесь тишина, но жизнь не стала тише.
Я тороплюсь. Я ежедневно слышу
его надсадный кашель за спиной.
Мой прежний друг со мной не разлучился.
Покоя нет – на что ему пенять?
Россия! Мати! Суд уже случился.
Чего ж молчишь ты? Как тебя понять?
Торговец из меня не получился,
но я, твой сын, ещё не разучился
ни сеять хлеб, ни строить, ни стрелять.

27
Но не любя ни власти, ни наживы
и не питая страсти к мятежу,
я ведь и сам принадлежу к архиву,
поскольку к этой свалке суетливой
что день – то меньше я принадлежу.
Грехов и заблуждений не минуя,
я не грешил ни честью, ни строкой.
Я жить хотел в эпоху не больную,
но у России не было такой.
И ты, Архив, к великим не ревнуя,
прими меня под папку номерную
и с Лермонтовым вместе упокой!
февраль–март 1993 г.

* * *
Когда тревога вставит ногу в стремя,
и, убывая, загорится время,
и мы пойдём, сминая зеленя,
за танками, надев противогазы,
на жизнь и смерть по голосу приказа –
любовь моя, не покидай меня!

Когда в горах или пустыне дальней
придёт последний час исповедальный
на линии прицельного огня,
то, этот час доверив нашей чести,
не одного – с товарищами вместе –
любовь моя, не покидай меня!

Когда в кругу весёлого застолья,
где и стихи, и речи льются вольно,
и, нас полунамёками маня,
горят глаза и светят чьи-то лица, –
дай руку мне, дай сердцу не разбиться,
любовь моя, не покидай меня!

И даже там, где только тьма немая,
а женщина, другого обнимая
и об ушедшем память не храня,
посмотрит ввысь. Когда с небесной кручи
скользит на землю метеор падучий, –
любовь моя, не покидай меня!


Комментариев:

Вернуться на главную