Алексей БЕРЕГОВОЙ (Ростов-на-Дону)
КРАСАВЧИК

(Рассказ)

Иван Нестеренко и Михайла Чепурной собрались на мельницу, выпросили у бригадира сивую кобылу Машку, запрягли спозаранку бричку, кинули в неё по три мешка гарновки и двинули по холодку. Дорога недальняя, но и не близкая – до соседнего хутора, где мельница, километров десять. В общем, есть время и подремать, и покалякать кое о чём.

Сначала помалкивали: то ли языки ещё с привязи не сорвались, то ли дух переводили после мешков да понуканий ленивой кобылы. Потом Иван развязал оклунок, достал завёрнутую в тряпицу еду.

– Исты хошь? – спросил он у Михайлы.

– Не, баба успела напхать; лучше недоспать, грит, чем недоисть.

– А моей хочь бы хны! Оклунок собрала – и дуй! У шляху, каже, пошамаешь. А чё, и правда – у шляху чё ишо робыть? – Иван шмыгнул красным, облупленным носом, сунул под пегие усы редиску и захрумкал. – Може, сальца, цибуля вот зэлэна е, пэтрушечка?

– Не, я той петрушечки лет на десять наевся. Наперёд.

– Ну да, – не поверил Иван, – як же то?

– Да как-то дали в колхозе путёвку у санаторию под Батумом, моя причепилась: ехай да ехай! Ну, поехав. Санатория там ничё, хорошая, токо кормют так, как в голодный год от себя отрывают. Лечение это у них называется. Ну и надоела мне такая жизня. Ресторан там был недалеко, забыл как название, – не по-нашему, по-грузински... Н-но, короста! – стегнул Михайла кобылу. – Совсем стала, прислухивается! В обчем, думаю, дай я себе разгрузочный день сделаю. Это в санатории день такой есть – разгрузочный, када о том, што ел утром, к обеду начисто забываешь, а в три часа дня совсем без паморок: жевал ли чё-нёбудь сёдня или не. Наемся, думаю, до отвала, гроши мне жалеть, што ли?..

– Ну?.. – заинтересованно хрумкнул Иван.

– Зашёл. Ресторан ничё – красивый, снаружи щикатуренный, а снутри булыганы на стены навешаны, в пещере как бы... Длинные ряды столов, и на кажный ряд гвардеец с усами и с полотенцем. Людей не дуже много, токо в одном ряду грузины сидят, штой-то едят, пьют. Меню – книжка такая страшная в ресторанах есть...

– А шо вона страшна? – перебил Иван. – Картинки, шо ли?

– Ага! Почитаешь, почитаешь, и с копыт – в обморок. Это када грошей у кармане кот наплакал.

– А-а...

– Так вот, меню раскрыл, а там – што душа желает, и всё грузинское: харчо, шашлык, хочамбили, сацвили, ещё што-то, уже не помню. Ну, шашлыком и харчом нас с ног не свалишь – их у нас в любой столовке из чего хошь лепят, а в остальном, думаю, хочь я и хохол, но не хужей грузина разберусь...

– И ты усэ зъив? – не удержался Иван.

– Штобы всё съисть, даже твово пуза не хватит, надо разов у пять поболе. В обчем, зову хвицианта. Подбёг. Я ему заказ даю: харчо, шашлык, хочамбили, ну и запить, штоб было чем. Сполняй! «Шашлык надо ждать», – грит. А я не спешу... «Зэлэнь будэшь?» – спрашивает. Глянул – все зелень зубами трут, а я што, хуже? «Буду», – грю. «Скоко?» А я знаю скоко – отродясь её не вешал?! «Тащи кило!»

Он на меня глаза вытаращил, аж усы раздвинулись, но примолк, побег заказ сполнять. Што такое, думаю? Чё он так, зелени, што ли, у них мало? Вроде чуток не по себе стало, но виду не подаю, сижу, отдыхаю. Он мне харчо, хочамбили приволок, бутылку вина, «Везисебяни», кажись, называется, клёвое такое винцо, приятное и не дурное. Вроде как один грит: «Вези себя», а другой отвечает: «Ни, – мол, – не после чего...»

Ну, я винца плеснул, полстаканчика пропустил; токо собрался ложку в харчо воткнуть, тут глянул на моего гвардейца и обалдел. Стог сена прёт, охапку, точно корове. Ну, думаю, хана мне, но вида опять не подаю. Даже грузины за столом примолкли, смотрят то на меня, то на него – не поймут, наверно: чи щас я всё это жрать буду, чи на зиму запасаюсь. Я, в обчем-то, петрушечку, укропчик помаленьку уважал, а тут тюк травы, и чего токо в ней нет! Ну, што себя им насмех выставлять, надо заказ употреблять. Да ещё и тот, паразит, стоит недалече, полотенце через руку, уставился на меня – интерес его берёт: съем или не. А што, думаю, съем, да ещё как, штобы ты и не пикнул, што я в той траве ни бельмеса.

– И што, зъив?

– Умолол. Стакан свой допил, другой наливаю и тому хвицианту – на, мол, опрокинь. Тот башкой трясёт – нельзя, мол. А я ему: давай-давай, всё одно от него пьяный не будешь, уважь, мол. Он глазищами чёрными по сторонам зырк-зырк, стакан схватил, и я не вспопашился, как тот стакан уже на столе стоит сухой, хочь паутину в ём заводи.

Ну и стал я то сено в себя запихивать. Жую – вроде ничё. На вкус не поймёшь, может, оттель, што я всё скопом, без разбору, но противности нет. Потом тяжельше стало, так я беру пучок и в солонку, в солонку – с солью вроде полегче... Вот жую и жую свою жвачку, а все на меня уставились, любопытствуют. Пятую бутылку вина приканчивал бы, так, наверно, никто и не засёк бы, а тут... И ничё, не сдаюсь, хочь не лезет она в меня, но я её силком: давай-давай! И вот травы у меня осталось уже не так богато – как у всех, – и уже совсем себя спокойно чувствую, и зал так это осматриваю с достоинством, а один толстый дядька с круглой шапочкой на голове не выдержал, кричит: «Какой маладэц! Савсэм наш чалавэк!» – и бутылку вина мне посылает. Ну, я ему бутылку взамен, а сам думаю, пора и за харчо браться, а то во рту какаясь хреновина, а в пузе совсем не поймёшь што: вроде и полно, а как не ел. Вот тебе и вся петрушка, смотреть я на неё счас не могу.

Дорога пошла под уклон, в балочку, и Машка затрусила рысцой, выбрасывая копытами фонтанчики пыли.

– Гля, – удивился Иван, пряча в оклунок остатки еды, – проснулась, шо ли? Сама побигла!

– От Машки дождёсся! То бричка теперь смотором, а ей её держать невмоготу...

– Слухай, Михайла, у тя опять мешок развязався, сыпет. Тпр-ру! – Михайла натянул вожжи. – Вот короста!

– Хто?

– Да жинка! Так мешок завязала, што я его уже три раза перевязываю, а он опять развязывается...

Михайла неторопливо слез, затянул мешок бечёвкой, уселся снова. Раннее солнце висело над притихшей пылью дороги, бросало косые, ещё прохладные лучи на перекаты полей, извилины лесополос, зеркалило в глаза дальним одиноким прудом.

– Н-но, проклятая! – мотнул Михайла кнутом, и бричка снова потолкала Машку по склону балки.

– А за шо тя Красавчиком у хуторе кличут?

– Стешина работа! Как поженились, она всё: «Миня, красавчик мой!» И на людях, и дома. Ну и добалабонилась, подчепили – и пошло с подковыркою: Красавчик да Красавчик! На хуторе токо дай порвать! А я сам знаешь, какой красавчик! И ничё бы ещё, хочь бы токо в хуторе толдонили, а то и до области дошло. Раз поехали с ею по магазинам пошастать, зашли в универмаг, жинка: шляпу померь да померь! Я шляпу на голову, поперед зеркалом крутнулся, возьми да и спроси: «Ну как?» А та, што шляпы подаёт, – морда такая круглая, нахальная, на голове пук соломы крашеной, её хочь голой встрень на тёмной улице, сразу увидишь, какой она прохвесии, на той морде всё написано, – головой трясёт, верещит: «Берите, берите! Ещё как идёт! Вы в ней прям красавчик! Я на Стешу косанул, потом на рыжую, и такое меня зло взяло! Ну, думаю, в области знают, – даже эта халява подначивает, а в район теперь вовсе не покажись! Моя губы защемила, мелкой дрожью взялася – молча смехом исходит, вот-вот коньки отбросит. Ну, думаю, домой прибудем – сроблю тебе красавчика! Шляпу на соломенные патлы наткнул – и ходу... Ты-то чё икаешь?

– Да то я так. Воды, мабуть, хочу...

– Попей тада.

– Попью... А шо дальше?

– Дальше? Дальше как раз сено складать надо. И вроде подзабулось усё, да она опять навела... Я, знамо, мечу, Стеша наверху укладывает, топчет. Здоровенный такой стожина получился, поболе сарая. Пошабашили. Я закурил, доволен: корова, думаю, энтой зимой без соломы обойдётся. Баба наверху сидит, отдыхает. И вдруг опять за своё: «Миня, красавчик мой, тащи дробину, слезать хочу». Я за малым окурком не подавился! Ну, думаю, дам я тебе счас дробину! Побёг у хату, ружжо со стенки хвать – и на двор. Как бабахну повыше ей – боялся, конешно, что зачеплю, да зло дюже душило. Так она про свою дебелость забыла и как пёрышко со стога спорхнула. Стоит, глазами лупает. «Слезла?» – спрашиваю. «Слезла», – говорит. А после очухалась, видно, как заорёт: «Ты што, паразит, с ума совсем рехнулся? До смерти испугать захотел?» – и притихла, смотрит так, смотрит и вдруг каже: «Миня, красавчик мой, ну нельзя же так!» И што ты с ей сробишь? Махнул я рукой и пошёл в хату...

– Не отучив?

– Не. Подумал: да пусть себе, не со зла  же. Токо вот от других обидно было поначалу. Пока не привык. А баба у меня ничё, хорошая: и хозяйка, и всё што надо, токо счас выбухала на пятьдесят восьмой размер, а смолоду тростиночкой была. Я сам-то, вишь, еле на сорок шестой тяну – куды мне с ей тягаться? Ну и, как любая баба, любит, шобы, значь, всю получку ей положил да за кажную копеечку отчитался. Токо што же за мужик без заначки? А куды ты её от бабы сховаешь, если она и на дворе, и в хате кажную шшель знает? Так я вон што придумал: кепочка у меня была, старая-престарая уже – ты её видал, на работу в ней ходив, – я в той кепочке, в подкладке, махонькую дырочку пробуравил, как раз червонец плотненькой трубочкой пролазит. Ну, значь, я в ту кепочку заначку мыкну, домой прийду, на веранде кепочку в угол – бух! – остохренела она мне, мол; поверх рабочую одёжу кину – и пошёл в хату. Жинка шумит: опять робу покидал! Одёжу переложит, кепочку ту ногой пихнёт, летит она куды-нибудь, а я молчу и радуюсь: в надёжном месте, значь, заначка! Скоко лет жили, а она всё ту кепочку ногами пинала да ругалась на неё. Другие бабы хвалятся – находят заначки, а Стеша: нет у мово!

А с месяц назад на работу сбираюсь – глядь, а кепочки нема. Я к ей: «Игде мой головной убор?» – «Какой такой убор?» – спрашивает. «Рабочий!» – «Фуражка, што ли?» – «Да!» – «Так я её в печку кинула, надоела она мне, не приведи господи!» – «Спалила?!» – не верю я. «А куды она ишо годная?» – грит. И до того мне ту кепочку жалко стало – с заначкой же сгорела, – што хочь плачь, да, как Штирлицу, даже виду показать неззя.

Я зубы сцепил – дух перевожу, а после спрашиваю: «И как это всё ты дальше кумекаешь? – Грю, а сам стараюсь в голос поболе стали самой твёрдой добавить, штоб звенел, как меч в крепкой руке. – В чём же это я на работу ходить буду? Или прикажешь при всём народе лысиной сверкать?». А она ласково так, как кошка, мурлычет: «Миня, красавчик мой, не серчай. Я те новую фуру купила, на вот. Гля, какая славная. Токо ты не кидай её в угол боле».

Взял я ту кепку – новая, аж хрустит, как песок на зубах, – подкладку пошшупал: ничё, думаю, и эту приспособим, – и на работу... На, закуривай...

– Дак я ж не курю.

– Ничё, чужие можно.

– Тада давай...

– А то как-то раз дрыхнем утром, хочь с пушки стреляй. Вдруг она мне в бок ка-ак саданёт кулаком да заорёт почище репродуктора: «Миня, проспали, коров уж погнали!» Я вскочь, в окошко глянул: точняк, коровы уже прошли, ишо пыль на улице стоит. Догонять надо, а как? Какиесь тряпки попались – я их на себя, на веранде ноги в Стешины сандалеты пхнул – и в сарай да корову на улицу. А там, веришь, не токо бабы да мужики, што скотину провожали, – сами коровы рты пораззявили; стоят, на меня лупятся. Што такое? Чую, штаны падают, глядь на себя –  а на мне моя майка да жинкины панталоны, широкие, как парашют. Бегу, панталоны под мышки зажал – нехай лупятся, думаю, мне того и надо. Догнал я стадо, хочь сандалеты то с ног слетают, то каблуками подворачиваются, и сдал свою пеструху пастуху, пока он мычал на меня, как бугай. Чего мычит, думаю; наверно, дюже к коровам привык, по-ихнему разговаривает...

– А Стеша шо?

– Када как. То смеётся, ничё – весёлая, то, хочь убей, – не понимает, и всё тут. От тем ноябрём лежим у хате, ночь ранняя, за окном дожжь в ставни молотит, и не снится, хочь глаза выколи. И што-то так тоскливо, уныло. Чую, Стеша моя придремала. «Стеш, а Стеш», – грю. «Чё тебе?» – бурчит спросонок. «На двор хочу, живот скрутило». – «Так иди», – не хочет просыпаться, хочь ты лопни! «Там темно и холодно, дожжь лопотит, как к тебе после полезу?» – «А ты оденься...» – «Неохота». – «Тада терпи». – «Ой, не могу терпеть, не могу-у!» – дуркую я. «Отстань!» Смотрю, начинает шевелиться. «О-ой! О-ой!» – сам за живот держусь, будто мочи никакой нет. «Да иди ты!..» – грит. «Куды?» – «Куды хошь!» – «Тебе всё одно?» – «Всё...»

Я через неё перевалился, снимаю штаны и сажусь прям посередь горницы, на коврик. Ох, как она взбеленилась! Как заорёт: «Ты што, паразит проклятый, надумал? Совсем сдурел?» Я молчу, делаю вид, што занят своим нетерпимым и неотложным делом и даже как уже полегчало мне. Она с кровати слетела, схватила не то стул, не то комод (в потёмках не разобрал) – и хрясь! – меня по горбу, аж в глазах фонарики зажглись, заплясали. Тут уж не до хохмы! «Ты чё, – грю, – озверела?» Она свет зажгла, увидала, что я шубатую, засмеялась. «Ну, – грит, – гад, довёл до ручки!» Потом так жалостливо: «Миня, красавчик мой, тебе не больно?» – «Дура, – грю, – тридцать лет живём, а всё шуток не понимаешь!..» – «А ты пошуткуй ишо...» – «Нет, – грю, – неохота...»

– Намаялась она з тобой, верно...

– Не знаю. Никада об том не сказала. Был такой ишо случай: навернулся я на мотоцикле. И так по-дурацки всё вышло: я вообче-то этих тарахтелок не терплю, а тут меня на станцию хрен понёс и, стыдно сказать, – за бутылкой. Коля Кислый сам бухой был, так мне свой друшпак наделил – сгоняй да сгоняй! Ну и сгонял...

Там на магазине замок с ядро чугунное, што под Азовом нашли, висит, за версту видно, ну я и повернул назад. Ещё подумал, не поверят архаровцы: это ж надо – на станции магазин закрыт, совсем как у нас в хуторе!

Ну, жму назад, тут посередь дороги ямка приличная; я в ту ямку передним колесом смайнал, руль подвихнулся, и я полетел. Лечу и думаю: какая ж это короста её тут прям на дороге вырыла? И на душе как-то ну совсем неприятно, вроде ждёшь, што тебя хворостиной отлупят. Тут смотрю – клок соломы лежит, ну я в ту солому рожей и спикировал, вточь по стерне пахоту поднял, гектары дал. Ну, думаю, подвезло мне – мир не без добрых людей: ктойсь тот клок с можары потерял, как для меня специально оставил, и теперичь, как-никак, а всё ж на мягкое притулился.

Морду, конешно, всё одно свёз; такая морда была – закачаесся: вся пухлая да красная, вточь на сельхозвыставку откармливали.

А по хутору тряпошный телефон, знамо дело, уже набарабанил: «Стеша, Красавчик насмерть убился...» – и прибрехали кой-што: пьяный, мол, был, да у Колькиной телеги колесо на одной гайке привинчено.

Машина шла; подобрали, домой доставили. Моя как увидела – да ко мне. «Миня, – кричит, – красавчик мой, не помирай, я всё што хошь для тебя зроблю!» Я в хату вошёл, шатаюсь, на кровать бухнулся, ноги вытянул, вроде как помирать счас буду. Она – в слезу да за примочками, когойсь за хвельшерицей послала, когойсь ишо куды-то. А сама: «Миня, ну што ты хошь, што тебе дать?» Я лежу, хочь морда и огнём горит, а всё ж приятно, што так по тебе убиваются и всё, што ты хошь, тебе немедля приволокут. Ну и думаю: чего ж это я хочу? Попросить грамм двести, што ли? Нет, не надо, и сам не знаю почему грю: «Поцелуй меня, Стеша». Она как глянет на меня, как всполошится: «Ты што, прощаться надумал?» – «Да нет, – грю, – это я просто...»

– А хвельшерица шо?

– Её, слава богу, в хуторе не было: к дочке в район укатила, та рожать собралась, так вроде как без неё не разродится. И хорошо, а то рожу бы всю зелёнкой разукрасила – у неё ж боле ничё нема, да больнишный бы нарисовала – моя б тада тем больнишным меня б к кровати наглухо приковала, а я валяться не дуже люблю. И так всего два дня вытерпел, хочь Стеша от меня ни на шаг, и вся такая ласковая, душевная, вроде вчера поженились. И мне хорошо, чую – и ей тоже, прям сердце друг по дружке ноет. Однако скоко ж лежать можно, совесть надо иметь – тяжело бабе одной-то...

Они помолчали. Михайла стегнул кобылу, скорее для острастки, чем для резвости, задумался. Иван достал бутылку с водой, приставил к губам и забулькал крупными глотками, потом не спеша вытер усы, протянул бутылку Михайле.

– Жарко будет сёдни...

– Да, уже палит. Ты вот, Иван, нетутошний, скоко у хуторе живешь?

– Дэсять рокив.

– Во, потому ты про нашу со Стешей жизню не шибко знаешь. А я думаю, не, неплохо мы прожили. Четвёртый совместный десяток разменяли. Всяко было: и лихо, и радость – всё сумели перемочь. И вот што стало падать на ум, темяшиться в голову: не дай бог, она первая помрёт, тада и мне хана, ни дня у меня не будет, ни ночи – всё пусто... Хотя, если покумекать, как же и она без меня?.. Не знаю...

– А диты?

– У их самих дети. И свои жизни, свои тропки. Но всё ж тянется, растёт наша со Стешей лестница! А за Красавчика не виню её – не, хочь скоко годов хожу с той вывеской. Нехай подсмехнёт, кому охота, а мне што? Може, я для неё на самом деле такой; може, это она от сердца каже... За што серчать?.. Н-но! Родимая!..

Михайла достал из пачки «беломорину», пустил густую струю дыма, забыв угостить Ивана, и замолчал надолго, глядя поверх кобыльей головы: то ли мельницу выглядал в близком уже хуторе, то ли виделось ему там, впереди, что-то ещё далёкое, но уже ясное...

Ростов-на-Дону, 1980

Нажав на эти кнопки, вы сможете увеличить или уменьшить размер шрифта
Изменить размер шрифта вы можете также, нажав на "Ctrl+" или на "Ctrl-"
Система Orphus
Внимание! Если вы заметили в тексте ошибку, выделите ее и нажмите "Ctrl"+"Enter"

Комментариев:

Вернуться на главную