Алексей БЕРЕГОВОЙ (Ростов-на-Дону)

КРАСНЫЕ ОГНИ

Повесть

 

Предисловие к публикации

Я долго думал, к какому жанру отнести это литературное произведение: роману или повести. И всё-таки склонился к повести, —  наверное, так будет более правильно.
В этом году повести исполнилось двадцать семь лет. Она —  о молодёжи и написана для молодёжи, хотя была неплохо принята и людьми старшего возраста. Ведь все мы когда-то бываем молодыми, потому часто остаёмся таковыми в душе, несмотря на прошедшие годы. Для меня же эта повесть памятна ещё тем, что, выйдя отдельным изданием, она стала моей второй книгой, по которой меня приняли в Союз писателей России.
И потому, откликаясь на предложение редакции «РП», я согласился ещё раз опубликовать повесть «Красные огни» без всяких изменений и доработок в надежде, что кто-то и из современной молодёжи тоже найдёт в ней что-то тдля себя интересное и полезное.
И ещё, чтобы сразу ответить на вопрос, который мне уже задавался неоднократно, я хочу сообщить читателю, что повесть «Красные огни» —  произведение не автобиографическое, хотя и написано от первого лица. Все образы героев в ней частично собирательные, частично выдуманные.

Автор

 

***
…За последним вагоном
погонится отсвет по шпалам
Ты вглядишься в него –
и в груди ощутишь пустоту,
будто сердце твоё
уплывает
фонариком алым,
льётся кровью по рельсам
и гаснет
на громком мосту…
Марк Максимов

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ
11 марта                                     г. Кадиевка

Здравствуй, Володя!
Извини, что долго не писала. Видишь ли, Андрюшка прислал мне твой адрес и написал, что ты просил моё фото. Адрес твой я где-то потеряла, и все мои поиски оказались напрасными. Пришлось ловить случай, он, наконец, подвернулся, и теперь я постараюсь наверстать упущенное.
Я часто вспоминаю наши летние похождения, и в такие минуты мне бывает очень грустно —  у нас сейчас очень дрянная погода: ветер, грязь, сырость, а моя «страдающая» душа так хочет лета, солнца! Вообще-то, летом здесь, наверное, здорово —  понимаешь, с одной стороны нашего дома (через три квартала) —  степь, с другой, совсем близко, —  лесопитомник, так что просто прелесть…
Дома сейчас сидеть очень скучно. Каток уже растаял, на танцы по грязи шлёпать неохота. Правда, четырнадцатого пойдём на мотобол, приезжают играть из города Шахты.
В апреле сдаём экзамены, потом нас пошлют на практику в Феодосию или Геленджик.
Зимняя практика прошла в Коммунарске —  обеспечивали строителей питательным рационом. Говорят, эта стройка войдёт в историю, потому что такой стройки ещё не было в стране. Реконструируется огромный металлургический комбинат, и в самые сжатые сроки —  одиннадцать месяцев. Работают там четырнадцать тысяч человек, и кого только нет среди них!
На май думаю поехать в Новошахтинск, если, конечно, не будет каких-либо препятствий.
В общем, сижу дома. На теорию не пошла —  не подготовила доклад по обществоведению, а пару получать почему-то нет желания.
С Наткой живём дружно. «Бастуем» вместе, к директору отчитываться тоже ходим вместе. Сейчас она сидит и повизгивает —  поёт. О чём? Не пойму. Впрочем, этим мы занимаемся каждый вечер, и зовётся оно у нас «игрой в искусство». Потом ночью крепко спим, а утром совсем не хотим вставать, поэтому часто моем полы в училище. Ничего не поделаешь —  ввели самообслуживание.
Ну, ладно, пора заканчивать, а то Наткино терпение заканчивается, а я не хочу стать её «жертвой». Привет твоему другу, который приезжал в Новошахтинск.
Посылаю тебе свою физиономию. Надеюсь, с твоей стороны задержек не будет.
До свиданья, Лариса.

1

—  Вовка, с тобой одна девчонка хочет познакомиться! —  таинственным шёпотом продышал мне в ухо мой старинный приятель Андрюшка Ремезов. —  Во-от такая! —  задрал он кверху большой палец руки. —  Не пожалеешь!
Мне почти шестнадцать лет, и ничто мальчишеское ещё не забыто. Мимо девчонок по-прежнему несёшь независимый вид —  при случае можешь даже изобразить презрение на лице, —  но, пока ещё тайком, смотришь на них уже иначе, чувствуешь, есть что-то в них такое —  туманит голову, волнует сердце при встрече и хочется глянуть ещё раз, сказать пару слов, да и компания их не так уж плоха, недурно даже посидеть вечером где-то на лавочке вместе и поболтать. Они такие разные, но интересные…
Только вот Андрюшка? Удивил, зануда! На целых три года моложе и туда же —  «не пожалеешь»! Я глянул на него, как на чудо заморское, но спросил деловито:
—  Кто?
—  Ларка Воронцова.
—  Да я же её знаю вот с такого! —  показал я ладонью возле колена, чувствуя, как зачастило, заколотилось сердце, сделалось сухо во рту. Неужели, правда? Сама хочет! Не может быть…
—  Знать-то ты знаешь, —  рассудительно возразил Андрюшка, —  а всё равно не знаком!
Точно. Ларку я знал давно, но никогда с ней не разговаривал, даже здоровался как бы приблизительно: вроде и да, вроде и нет. Жили мы почти рядом, но я, как приезжий, мог видеть её случайно, только на улице. И, надо сказать, нравилась она мне, то есть заметил я это совсем недавно, вернее, понял, —  притягивает она чем-то мой взгляд, заставляет помалкивать, а потом долго смотреть вслед. Но всё же представить такое, да ещё со слов Андрюшки?.. Нет, об этом я даже думать не мог!
—  Не врёшь? —  на всякий случай спросил я, изображая равнодушие.
—  Во! —  чиркнул Андрюшка ногтём большого пальца по зубам. —  Клянусь!
—  Смотри у меня!
—  Она сказала, если хочешь с ней дружить, приезжай на поляну сегодня вечером. Часов в восемь.
—  Хорошо, поедем.
—  И я?
—  И ты.
—  Про меня она ничего не говорила, —  упёрся он.
—  Привет! А кто же нас знакомить будет? Тётя Дуся, что ли?
—  Ладно, —  без охоты согласился Андрюшка, —  поедем.
—  Она того… не смеялась? —  Я все ещё не верил Андрюшке. —  Странно как-то: ни с того, ни с сего…
—  Ты чё, боишься? —  оживился вдруг Андрюшка и совсем неожиданно добавил:
—  Зря. Законная девчонка!
Я снова посмотрел на него, как на что-то диковинное. За всё время нашей дружбы, которая, можно сказать, началась сразу после того, как Андрюшка покинул пелёнки, ничего подобного он не говорил. Но моё удивление его ничуть не трогало, он увидел Пирата, засвистел, позвал:
—  Пират, Пират, ко мне!..
Пират —  собака добродушная, тихая, но здоровенная и страшная на вид. Живёт в Андрюшкином дворе давно, не знаю, сколько лет, но, кажется, он был всегда. Андрюшка ужасно доволен его зверской мордой, длинной, лохматой шерстью, —  собаку боялись, а для Андрюшки это верх блаженства. Очень хорошая у него собака! Правда, сколько раз он орал до хрипоты: «Ар-ря! Ар-ря!..», —  пытаясь натравить её хотя бы на кошку, но Пират только преданно смотрел на Андрюшку умными глазами, да лениво вилял широким, как рукав купеческой шубы, хвостом. Ну и что с того? Нашёл всё же Андрюшка применение его громадности: впрягал зимой в санки, и Пират, словно пушинку, волок их вместе с Андрюшкой под весёлый смех, улюлюканье и припрятанную зависть. И в этом тоже была исключительность Андрюшкиной собаки.
Сейчас Андрюшка подрос, Пират постарел, потому упряжка была отменена, но друзьями они оставались большими.
Пират выскочил в открытую калитку, валко притрусил к нам. Андрюшка долго елозил пятернёй по его кудлатой голове, пришёптывал:
—  Пиратушка! Клёвая собачка! Пиратушка…
Тот, понимая, старался лизнуть его руку.

2

Новошахтинск —  городок тихий, зелёный. Дома-усадьбы, узкие улочки, сады, сады… Мелькнёт шахтёрский барак, облепленный летними кухнями, сараюшками из «халабудной всячины» да кое-где двух-трехэтажный дом, редкая мощёная дорога к шахте. Лишь одна улица широкая, асфальтированная, мимо шахтных поселков, —  на неё нанизаны магазины, кинотеатры, парк, стадион. От вокзала —  к рынку. Что-то вроде центра. В городе иногда пыльно, иногда грязно, всё подкрашено синеватым налётом штыба, но всё же деревенисто уютно, обжито трудно, но привычно. По ночам в серебристом небе алеют чёткие вехи города —  рубиновые звезды тёмно-синих копров. Народ разный, приехал заработать со всех концов страны, да и остался, умеет вкалывать, но и веселится не хуже —  если выпадает праздник, гуляет как в последний раз. Со своим винегретистым языком, мешаниной обычаев здесь теперь все —  новошахтинцы, шахтеры, а это уже много…
Клёны и ясени вдоль заборов нашей Тихой улицы смыкаются в сплошной тенистый коридор, ковёр густого спорыша посередине прочерчен двумя мягкими пыльными ьстрочками —  следами редких машин. У калиток обязательно лавочки —  вечерами есть, где посидеть, побеседовать душевно, —  из дворов можно переговариваться,
не повышая голоса. Улица застраивалась сразу после войны, в основном —  особнячками на одну семью, и с тех пор живут здесь на виду друг у друга, а соседи порой роднее иных родственников.
Вечерами по дворам разбегается небольшое стадо коз (коров здесь почему-то не держали даже до запрета), поднимая пыль и взбалтывая блеяньем настоявшуюся за день тишину.
В трудные послевоенные годы коз было совсем мало. На Тихой только Андрюшкины родители имели пяток, да по округе набиралось ещё десятка три. Мы, мелкота нашей улицы, слонялись вечерами у Андрюшкиной калитки и с нетерпением ждали, когда его мать пошлёт нас встречать коз. Этот миг наступал, и мы мчались на недалёкую окраину города, находили стадо, узнавали «своих», гнали домой. Потом галчатами галдели на чисто выскобленном, деревянном некрашеном крыльце, пока Андрюшкина мать заканчивала дойку.
Уже в тёплых сиреневых сумерках она приносила подойник в летнюю кухню, цедила молоко, и каждый из нас получал по маленькой стеклянной банке из-под килек пенистой, душистой влаги. Мы медленно тянули сквозь зубы парное молоко, потом долго слушали разговоры взрослых, пока не начинали засыпать прямо на ступеньках.
Тогда Андрюшкина мать разгоняла нас по домам.
Этой нашей уличной мелкоты собиралось человек шесть-семь, да своих у неё было пятеро (самый младший —  Андрюшка, только-только выучился топать пухлыми ножками), но всем доставалось обязательно поровну, и молоко исчезало в какие-то четверть часа.
Было ли это проявлением доброты? Жалела ли нас Андрюшкина мать? Не знаю. Тогда многое было негде купить, но и многое не продавалось. Как и доброта. Как и человеческое отношение к людям. Ещё свежи были в памяти военный кусок хлеба и слёзы вместо соли, люди ещё не научились выставляться друг перед другом своим «умением жить», не вызрело ещё этакое соцсоревнование в способности «достать», «заиметь» —  так что, наш молокопой был штукой в общем-то нормальной и вряд ли тогда нёс на себе отметины значительности.
Сколько помню себя в детстве, в доме моих дедушки и бабушки всегда были гости или просто кто-то подолгу жил по каким-то неведомым мне причинам. Родственники, близкие и не очень, просто знакомые и совсем чужие люди, приехавшие по чьёму-то совету к деду с просьбой о помощи. Дед постоянно кому-нибудь в чём-то помогал.
Всю жизнь он провёл на партийной работе и для себя, как говорится, не заработал лишних штанов —  ему некогда было даже думать об этом, да и не смог бы он просто. Он вышел на пенсию, и забот у него не убавилось: напирая на свой авторитет, он продолжал заниматься чужими проблемами, и люди шли к нему, ехали, а дед никому отказать не мог. Это было в его натуре. Иногда он был резким, как клаксон, прямым, как заводская труба, даже грубым, но безразличным —  никогда. Не знаю, может, что-то у него не получалось, но люди верили в него, и я всегда слышал о нём только хорошее, уважительное, даже если говоривший не ведал кто я, —  видимо, простой народ всегда знает точно, кто с ним.
Когда дед умер, Тихая улица была запружена людьми. Никто не считал, сколько их: две тысячи, или три, или все пять, но по Новошахтинским меркам их была тьма, и никто из наших родных даже не предполагал, что столько людей соберётся на похороны пенсионера. И вся эта толпа провожала деда на кладбище. И говорила хорошие слова. Мне запомнилась одна неизвестная женщина, —  она плакала и рассказывала людям, как дед спас её двух детей от голодной смерти, достав ей, вдове Отечественной войны, в сорок седьмом году мешок муки. Я особо не представлял, что значил в сорок седьмом году мешок муки и как он мог спасти от смерти, но понимал —  раз достал, значит, было трудно, —  в доме деда это слово считалось выражением крайней нужды, и в дом никогда ничего не доставалось. И таких примеров, забытых случаев было множество. Но люди ведь помнят всё. И даже самое мелкое для кого-то может стать огромным. А если помнят люди только хорошее, это —  лучшая благодарность всей прожитой жизни, её цена. И я всегда гордился дедом.
И сейчас в городе есть район частной застройки, названный именем деда. Названный неофициально жителями этого посёлка и, может быть, повторяется теперь людьми, мало представляющими себе историю этого названия. А это он, дед, после войны добился разрешения на застройку этой территории, помогал получать планы земли, и люди по-своему отметили это.
Ну а по праздникам гостей всегда был полон дом. И обязательно —  застолье. Широкое, доброе застолье, от сердца. Это была семейная традиция, если можно назвать всех родственников со стороны бабушки и со стороны деда одной большой семьёй.
Тогда, наверное, можно было. В отличие от настоящего времени. Бедность сплачивает людей. На стол выставлялось всё, на что была способна южнорусская хозяйка. Ведь говорят же: у казачки —  поспать, у хохлушки —  поесть. А здесь как бы всё вместе.
Из самых простых продуктов моя бабушка могла сотворить чудо кулинарии, а люди тогда могли быть плохо одетыми, всю жизнь проходить в сапогах и фуфайке —  ценилась не внешность, а душа, порядочность, —  но они любили хороший стол, знали в нём толк и всегда хвалили бабушку. И странное дело, за столом могли просидеть хоть двое суток подряд, но редко кто перепивался или объедался.
И ещё они любили песню. Песня за столом была обязательной, как сейчас телевизор в квартире. И не просто песня, а маленький спектакль. Я и сейчас удивляюсь, как это могло у них получаться? Они не просто пели или, там, орали после двух-трёх рюмок, сбивая настроение. Они пели так, словно всю жизнь занимались в каком-то хорошем хоре, будто учил их пению какой-нибудь знаменитый профессор, мастер своего дела. Но чаще ведь случалось так, что пели-то они вместе всего два-три раза.
Я не знаю тонкостей этого дела, и вряд ли знает их кто-то из нашего поколения, —  наверное, они утеряны для нас. Разве что, —  специалисты, если ещё есть такие. Но пытаюсь вспомнить —  и на душе становится теплее. Боже, как много мы потеряли своего, русского...
Пелось очень ладно и умело. Кто-то заводил песню, кто-то пел первым голосом, кто-то —  вторым, кто-то вёл хор или просто подпевал. Но как это у них получалось! Они не пели, они играли песню! И не дай бог кому сфальшивить —  насмешек не оберёшься, —  они очень тонко чувствовали мелодию.
А лучше всех пела моя бабушка. Во всяком случае, я был уверен в этом.
Что это такое? Высокая народная культура праздников? Духовность? Традиции? Не знаю. Без музыки, без нот, песня звучала. Да и записана она была только в памяти людей. Играли её талантливо, с пониманием. К ней приучали из поколения в поколение. И даже те, кто совсем был «глух», вносили свою капельку в общую игру, не портя её. Каждый знал свои возможности.
Мы —  детвора местная и приезжая —  сидели в соседней комнате и слушали, разинув рты. И даже не баловались, не выясняли отношений.
Сейчас всё застолье зачастую сводится лишь к желанию крепко выпить да набить желудки. И, может быть, тот, кто ещё не совсем ленив, захочет потоптаться под грохот магнитофона или акустической системы. Они в доме теперь главные. А поговорить-то особо не о чем, тем более —  спеть. А уж запоёт кто, так это точно «кто в лес, кто по дрова». Мы стали слишком расчётливы, боимся не так принять, не то подать на стол, не хотим головой работать, больше сетуем на отсутствие хороших продуктов в магазинах (будто раньше их было много), говорим о дороговизне и потому не любим ходить в гости и соответственно —  принимать. Вот и живём, находясь рядом, словно на разных полюсах планеты.
Со смертью деда большая, дружная семья родственников потихоньку стала распадаться. Одни уехали, другие умерли, третьи подзабыли, родились новые, ни о чём не знающие. Но пусть это отступление —  так, немного штрихов к лицам жителей Новошахтинска...
Моя бабушка жила напротив Андрюшки, Ларка —  метрах в трёхстах дальше по улице.
Зелёный коридор Тихой улицы упирался в широкую поляну, которую почему-то забыли застроить. На поляне раздолье для коз и детворы. Тут проходили все футбольные баталии между уличными командами, а тёплыми синими сумерками пацанва гоняла по мягкому спорышу в «казаки-разбойники» или в «жмурки», пока сердитые мамаши не загоняли её по домам.
На поляну опускалась плотная, переливчатая ночь, и на дальнем краю кто-нибудь зажигал костёр, ребята постарше мотыльками слетались на его свет. Здесь всё было интересно и каждый раз ново. Можно было пару раз «дёрнуть» общий «бычок», всегда узнать новости, а главное —  послушать какую-нибудь невероятную историю, что случилась давно или совсем недавно, но обязательно с кем-то из только рассказчику знакомых людей, которые «железно» не станут врать. И всё было таким таинственным и заманчивым в красноватых бликах костра.
И первые свидания назначались здесь же, на какой-нибудь из лавочек по краям поляны.
Мои родители обожали Новошахтинск. Они считали его лучшим местом для летних каникул, и я ездил сюда постоянно —  когда охотно, когда не очень, но обязательно.
И, наверное, потому был своим и на поляне, и в местных футбольных сражениях.

3

Целый день во мне боролись нетерпение со страхом. Ведь это же здорово —  «моя девчонка!», —  но это же и в первый раз! Сердце полнилось чем-то огромным, волнующим и пока непонятным...
Три девчонки сидели на лавочке в конце поляны —  за спинами штахетины высокого забора. Я крутил педали и пытался узнать в них Ларку. Почему-то росла и росла тревога… Наконец, я узнал её, и мне стало жарко.
Подъехав, пофорсил секунду, стоя на месте и поводя рулём, будто дожидаясь, пока Андрюшка сползёт с багажника, потом, стараясь сохранять достоинство, спешился сам.
Ларка скользнула по нам взглядом и, словно не заметила ничего интересного —  продолжала болтать с подружками. В моей душе кипело возмущение, очень хотелось треснуть Андрюшку по стриженому затылку. Трепло!
А тот и не собирался смущаться. Он подвинул Ларкину подружку, втиснулся задом на скамейку и брякнул прямо:
—  Ну чё, будешь знакомиться? Вот, привёл...
Девчата сразу притихли, смотрели то на меня, то на Ларку. По-моему, Ларка усмехнулась.
—  Ну, раз привёл... давай знакомиться. Это Вера, это Наташа, а я —  Лариса. Твоего ьдруга, кажется, зовут Володей. Так? —  Она смотрела на меня в упор.
Ну, болван! Попался на голый крючок! Знал же, что с девчонками лучше не связываться!
—  Да... —  буркнул я и, наверное, покраснел, схватился за велосипед, собираясь смыться.
—  Постой! —  сказала вдруг Ларка. —  Давай покатаемся…
Ездил на велосипеде я тогда лихо. Мог влетать на большой скорости в любую калитку —  лишь бы руль прошёл, —  стоять на месте; гонял по лестницам, узеньким кривым тропинкам, «с рулём» и «без руля», —  всегда быстро и неутомимо. Удивляться здесь было нечему —  расставались мы с велосипедами тогда только для того, чтобы поесть, поспать, да была у нас ещё одна страсть —  футбол.
Лариса села на багажник, и мы поехали.
Допоздна носились мы по улицам, и я, чувствуя за спиной драгоценный груз, старался изо всех сил. Какое-то новое, радостное чувство захлёстывало меня. Неприятности быстро позабылись, и было легко оттого, что всё оказалось, в общем-то, простым, не пришлось ничего из себя строить или изображать и, наверное, дружить с девчонкой совсем неплохо.
Мы пили воду из колонки, обливаясь и брызгаясь, ели мороженое у высокой решётчатой ограды танцплощадки в старом городском парке и смотрели на пёструю толпу танцующих под эстрадный оркестр. Сквозь тёмные, густые кроны деревьев проглядывали крупные звёзды, жёлтые фонари бросали на песчаные аллеи странные тени, от клуба, утыканный редкими огоньками сигарет, тучно валил народ —  кончился киносеанс, —  выплёскивался из парка под зубастую улыбку удалого ковбоя на афише в оранжевом ожерелье электрических лампочек, растворялся в улочках и переулках…
Я болтал с этой девчонкой в первый раз, смеялся, касался её руки, украдкой заглядывал в глаза, и всё было так, словно дружили мы уже тыщу лет, и есть у нас много общего. Не знаю, может, на самом деле было у нас это общее или что-то уже возникло между нами, поднятое теми силами, что заставили нас увидеть друг друга и запомнить, только не тронул нас тот частый тяжёлый удар разочарования первой встречи, что бывает, когда находишь совсем не то, о чём мечтал и мысленно себе рисовал.
Я огорчился, когда Ларка сказала:
—  Уже поздно, едем домой...
Над её калиткой большая развесистая тютина, дрожащие от дворового фонаря тени на скамейке.
—  Мне нравится, как ты мотаешь на велике, —  сказала Ларка.
—  Чего хорошего? —  поскромничал я.
—  Правда, классно! Я давно заметила.
Я молчал. Наплывало неясное чувство досады, похожее на ревность к велосипеду.
—  Ты что завтра делаешь? —  Ларка не хотела замечать моего молчания.
—  Не знаю...
Она наклонилась ко мне, обдала жарким шёпотом:
—  Рванём за виноградом?
—  Куда?
—  Есть тут одно местечко. А?
—  Давай.
—  Договорились! В девять вечера на поляне. Одевайся во всё темное.
—  Годится!
—  А сейчас —  пока! —  Она исчезла в калитке…

Андрюшка сидел на лавочке и глазел в темноту —  ждал меня.
—  Ну как? —  спросил он, едва я подъехал.
—  А никак! —  Хотелось подразнить Андрюшку: рано, мол, знать тебе такие вещи! —  Пошли спать!
Андрюшка засопел, надулся.
Спали мы с Андрюшкой на открытой веранде —  моя бабушка каждый вечерстелила нам постель. Это было очень удобно —  приходить домой, когда тебе вздумается...
Делиться с Андрюшкой нашими планами я не собирался. Лучше просто сразить его той кучей винограда, которую я ему принесу.
Мы долго лежали, смотрели на звёзды из-под козырька веранды и молчали.
—  Ну, всё-таки, что вы делали? —  не выдержал Андрюшка.
—  Катались по улицам.
—  И всё-ё?.. —  недоверчиво и совсем разочарованно протянул он.
—  И всё...
Мне нравилось создавать видимость тайны многозначительными недомолвками.
—  Ну ладно, —  буркнул Андрюшка и отвернулся. —  Как знакомить, так —  я, а как рассказать другу, так сплошные выделки…
—  Много будешь знать, скоро состаришься, —  пошутил я и повернулся к Андрюшке спиной. Но, полежав, добавил:
—  Не злись, Андрюха. Мы, правда, только катались и ни о чём ещё не говорили...
Но Андрюшка притворился спящим.

 

ГЛАВА ВТОРАЯ
8 апреля,                                        г. Кадиевка
пятница, 17 час. 45 мин.

Здравствуй, противный мальчишка!
Почему же ты так долго не отвечаешь?
Скажешь, —  времени мало, учиться надо, а не баловаться письмами. Так, да?
Ну, нет, дорогой! Я сама знаю цену времени и очень уверена, что свободных бывает от шести до десяти часов в сутки, можно успеть написать кучу писем, если, конечно, не качать тунеядца.
Сегодня у меня почему-то хорошее настроение. Причины есть. Перечислить?
А у тебя будет свободное время, чтобы всё это прочитать?
1. Выпал снег. Он шёл сегодня целый день.
2. Были на мотогонках, потом ходили смотреть весенне-зимний парк. (Что-то не помню, как писать «весенне» —  с одним или с двумя «н»).
3. Передавали по радио вальс Глазунова.
4. Достала книгу В. Ардаматского про шпионов.
5. Мне подарили настоящий нож.
Неприятности только две: не пошли на занятия, и меня обозвали фашисткой (за что?!)
Вот и всё. Ты знаешь, я хочу и тебе поднять настроение до моего уровня, потому высылаю листок с маленькими анекдотами. Если понравятся, могу прислать ещё.
Если ты знаешь новые, пришли мне —  я люблю их читать и слушать.
Пора заканчивать. А то я что-то расписалась сегодня и даже без понятия —  приятно тебе это или нет.
До свидания, Лариска.

1

Виноград в городских садах ещё не созрел, и было непонятно, где она собирается его обносить. Потому, ожидая её, я чуточку сомневался.
Я сидел на поляне и смотрел в небо. Крупные, лохматые звёзды пересыпаны серебристой пылью, луны нет и, кажется, не скоро будет. Где-то стрекочет сверчок, от балки со ставком тянет тёплой сыростью.
«Это хорошо, —  подумал я про луну, —  легче будет пролезть незаметно...»
Чудная летняя ночь. Я чувствовал —  она помогает нам. Меняя привычный мир вокруг, она напитана тихим великолепием и заманчивой таинственностью. И можно попасть куда только душа желает —  в заморские страны или на чужую планету. Всего лишь чуть-чуть фантазии да капельку желания. Я ощущал чьё-то тепло, дыхание, такое незнакомое и лёгкое, слышал неясный шёпот. И мы двое в ночи —  заговорщики, и ни одна душа не знает… Только я и Ларка... Что-то кралось, кралось в голове и пришло:

Лилась мелодия о ночи,
Мерцал немой оркестр звёзд.
И ветер с моря, свежий очень,
Двоим таинственность принёс...
Почему с моря —  не знаю, рядом был только пруд. Море —  красивее, да и какая разница, что рядом, если я был готов, я жаждал, чувствовал красоту этой ночи?!
Только почему же так долго нет Ларки?
Совсем тихо на поляне. Я потихоньку начал скучать, и мысли мои о предстоящем приключении стали бледнеть, уступая место сомнениям. И вдруг из темноты вынырнула Ларка.
—  Привет! —  Она села на лавочку.
—  Чего опаздываешь? —  Моё недовольство было похоже на прямое бревно.
—  Мне можно.
—  Чего-й-то ради тебе можно?
—  Ты не джентльмен.
—  Х-ху, а я им никогда и не был.
Я прекрасно знал, кто такие джентльмены. Хотя бы по романам Жюля Верна. Честные и благородные дяди в цилиндрах и с тростями, почти всегда —  с усами и бородой, и в основном пожилого возраста, то есть —  за тридцать лет. Я представлял их манеру выражаться, их сверхнудную культуру и ужасную порядочность в поступках, но никогда не думал, что всё это можно прицепить ко мне.
—  Это плохо.
—  Что плохо?
—  Я тебя очень прошу, когда ты со мной, будь, пожалуйста, чуточку джентльменом, ладно?
—  Ладно... —  тоскливо пообещал я, чувствуя на голове цилиндр.
Ларка была в кедах и чёрном спортивном костюме. Живая фигурка из куска эбонита! Будто какой искусник выточил её, сгорая от вдохновения! Я глазел на неё и чувствовал: мне нравятся овалы и изгибы этой фигурки, нравятся тем, что не похожа она на поленистые фигуры мальчишек. И как же можно было раньше всё это принимать за недостатки?
—  Едем, —  Ларка поднялась с лавочки, —  надо спешить...
Мы мчались по тёмным улицам, и лёгкий ночной ветерок летел вместе с нами. Наугад выбирая дорогу, перескакивали через ухабы и мелкие ямки, снова прибавляли хода, едва чувствовали под колёсами ровный, мягкий шелест пыли.
Скрытые теменью садов, мимо неслись ночные дворы. Кое-где над порогами домов горели лампочки да светились окна голубоватым огнём редких ещё телевизоров.
—  Налево! —  кричала Ларка. —  Направо!
Я послушно сворачивал в очередной переулок и скоро уже плохо представлял, где мы находимся.
Наконец, широкая улица в серых буграх травы. По середине —  редкая шеренга столбов с тусклыми фонарями, меж столбов вьются два пыльных следа накатанной машинами дороги.
У большого анкерного столба Ларка толкнула меня в спину:
—  Стой!
Я резко придавил тормоз, Ларка спрыгнула с багажника.
—  Спрячь велик, дальше —  пешком.
Велосипед канул в высокой траве.
Мы пересекли улицу. Меж двух усадеб за глухими дощатыми заборами проступил узкий проход в темноту.
Ларка скользнула в проход, я —  за ней. Впереди смутный её силуэт, да чуть слышны шаги. Она шла в темноте легко и уверенно, точно ходила здесь не раз. Знает всё-таки место. Я старался не отставать.
Мы шли и шли, а заборы всё тянулись. Тропка полого стелилась вниз, и мы почти бежали.
Заросли каких-то деревьев и заборы вдруг повернули, разошлись в разные стороны. И сразу словно бы сгустилась таинственность, обняла крепко и страстно, до замирания сердца.
Ларка остановилась.
—  Тс-с... —  приложила она палец к губам. —  Будь здесь, я пока разведаю...
Я хотел было возразить, сказать, что негоже мне ждать, я же парень и должен быть впереди, то есть —  разведчиком, но она отодвинула в одном из заборов какую-то доску и пропала...
От нечего делать я пытался рассматривать заборы. Здесь они были не такие высокие и глухие, как на улице, словно тем, кто их строил, не хватало досок и им приходилось всё больше растягивать их на всю длину заборов.
Ниже, в балке, заливался лягушачий хор. Видно, там был пруд, или, по-местному, —  ставок. Таких ставков —  больших и малых —  в Новошахтинске тьма. Нет в городе ни реки, ни озера, потому издавна перегораживались, брались греблями все мало-мальски пригодные балки, способные собрать хоть немного воды...
Доска в заборе сдвинулась, Ларкин голос позвал:
—  Иди сюда...
Я пролез в дыру и совсем потерял ориентировку. Какие-то колючие заросли вокруг, ничего не видно даже перед носом. Почувствовал прикосновение её руки, услышал тихий Ларкин шепот:
—  Давай за мной... На четвереньках...
Я полз за ней, по шороху и треску сушняка угадывая направление. По запаху листьев и колючим стеблям догадался: ползём мы через малинник, и мне казалось, что пара медведей ломится сквозь лесные завалы. Я был почти уверен, хозяин слышит нас, и на всякий случай спешно обдумывал план спасения Ларки и собственного достойного отступления. Я уже ясно представлял, как выручу её при нападении злых владельцев сада, но Ларка уверенно шуршала впереди, и мне пока что приходилось только поспевать за ней.
Ткнулся головой в её ноги. Ларка стояла в полный рост. Малинник кончился.
—  Всё, —  прошептала она, —  здесь, рядом...
Встал. Впереди виднелся свет, изрезанный, рассеченный кустами, ветками деревьев. Во дворе, возле дома, горела лампа, изредка она бросала в нас суетливые тени —  там ходили люди.
Ещё несколько шагов, и перед нами —  ряды подвязанного винограда. На ощупь стали находить и срывать крупные кисти.
—  Погоди, —  прошептала Ларка. —  Куда же собирать виноград? У тебя есть что-нибудь?
—  Нет...
—  А-а, ладно... —  Она быстро стащила с себя майку от спортивного костюма, связала рукавами вырез для головы. Получилось что-то вроде сумки.
В темноте забелел её лифчик, неясным пятном обозначив девичью грудь, и у меня сильно заколотилось сердце, что-то непонятное подкатилось к горлу.
—  Отвернись! —  всё же почувствовала мою дрожь Ларка.
—  Я ничего не вижу, темно ведь...
—  Ну ладно... Только не сильно разглядывай.
—  Да, правда, не видно ничего... —  Я старательно прятал волнение, но шептал доверительно, был уверен: что-то интимное между нами уже произошло.
Да, конечно! Стала бы она снимать майку при постороннем! Да ни за что на свете! Я чувствовал себя близким ей человеком, и мне очень нравилось это чувство.
В то время я ещё не придавал значения извилинам человеческого характера и поступки людей определял весьма просто: это хорошо, а это плохо, это должно быть таким, а вот это —  нет. И никогда не искал причин. Я ещё не знал, как трудно определить поступки, как часто люди действуют вопреки собственным желаниям и пониманию окружающих.
—  Всё, смываемся... —  вернула меня в сад Ларка.
Мы двинули обратно. Я тащил майку с виноградом, она шла сзади, шёпотом подсказывала направление. Через минуту мы были уже по ту сторону забора.
Ларка вытряхнула виноград в траву, быстро оделась.
—  Подожди здесь, я сейчас...
Она пошла вверх по проулку и моментально растворилась в темноте. Куда это она? Или потребовалось куда? Ну что ж, мне опять оставалось только терпеливо ждать...
Попробовал виноград. Кисло-сладкий и почти спелый. Ничего! Классное местечко! Ну, даёт Ларка —  спец по винограду! Обносит сады! И от дома —  ого сколько!
Надо спросить...
Из-за облака вывалилась луна, облила бледным светом верхушки заборов, деревья, траву в балке, бросила резкие тени на землю. Тишина, казалось, заткнула даже лягушек в ставке.
В проулке что-то звякнуло. Я насторожился, на всякий случай втиснулся спиной в тень забора. Звякнуло громче, потом ещё и ещё, и Ларкин голос позвал:
—  Володь, ты где-е?..
—  Здесь... —  отклеился я от забора.
—  Вот, достала. —  В её руке снова звякнуло небольшое оцинкованное ведро.
—  На, собери виноград.
—  Где взяла?
—  Так, заняла. Давай, грузи...
Я собрал виноград, и мы двинулись вверх по проулку.
На улице также пустынно и тихо. Отыскали велосипед, по сонным улицам погнали домой. Я крутил педали, Ларка сидела на багажнике с нашей добычей в руке...

2

Потом мы ели виноград на скамейке у её дома.
—  Ты часто обносишь сады?
—  Нет... Сегодня в первый раз. Знаешь, очень хотелось, ну хоть разок, да не с кем было. Девчонки боятся, пацанов таких нет, с кем бы я могла...
—  Откуда ты знаешь это место?
—  Да так, знаю.
—  Но всё же?
—  Ты недоволен?
—  Доволен... —  вздохнул я. Ох уж мне эти секреты!
—  Там... там живёт моя бабуля, —  тихо сказала она. —  Это её сад...
—  Ты же могла днём —  сколько угодно!
—  Могла... Но это же неинтересно, правда, ведь? Нужно, чтобы никто не заметил, чтобы почувствовать, как это...
—  Ты почувствовала?
—  Не знаю...
Я понял, что могу всё испортить, и замолчал. Мы посидели ещё. Виноград уже отдавал кислятиной, наверное, мы набили оскомину. Ларка подвинула ведёрко ко мне:
—  Отвези Андрюшке.
—  Хорошо...
Смутно чувствуя за собой какое-то право, но долго и мучительно готовясь, я, наконец, собрался с духом, положил ей руку па плечо, слегка обнял, прижал к себе.
Ларка руки не сбросила, не возмутилась, но ко мне не подалась, сказала только тихо-тихо, как-то даже вяло, словно нехотя напомнила мне о скуке такого продолжения нашего вечера:
—  Не надо, Володя, не стоит...
Я точно обжёг руку. Давился досадой и молчал, чувствуя каменную неприступность её слов. Это же очень плохо так, когда почти уверен, что можешь, что нужно, и делаешь шаг, и вдруг натыкаешься на сжатую пружину отчуждения, которая отшвыривает тебя назад, делает маленьким и жалким прямо на глазах у неё —  Ларки, которая тоже должна была хотеть этого, но почему-то не захотела. Тогда и стыдно, и досадно, словно среди бела дня не рассмотрел фонарный столб посреди широкой улицы и наварил себе шишку на лбу.
И долго ещё я буду помнить эти её слова, ощущать их тяжесть, прежде чем на что-то решиться...
—  Куда завтра? —  спросила Ларка. —  Идём в кино. В «Спартак».
—  На сколько?
—  На восемь.
—  А что крутят?
—  Без разницы...
—  Договорились.
—  А сейчас до свидания. Пора уже. —  Она взяла мою руку своими двумя, как-то невесомо провела по ней пальцами и добавила:
—  Не огорчайся, Володя, не надо... Всё будет, если должно быть...

Андрюшка недоверчиво посмотрел на виноград, спросил:
—  Где взял?
—  Тебе не всё равно? Ешь...
Двумя пальцами, очень осторожно, точно маленькую зелёную гранатку, взял одну ягодку, положил в рот, придавил зубами и сморщился, сплюнул.
—  Фу, гадость! Горькучая кислятина! Надрали зелени...
Почему «надрали»? Или знает, что мы с Ларкой? Но всё же очень некультурный парень этот Андрюшка! И есть не стал, облаял, куда уж там «спасибо» дождаться?..

3

В то лето мы встречались каждый день.
Убегали в кино, и притихшие её подружки —  Вера с Наташей —  долго смотрели нам вслед. Мы не хотели брать с собой в парк Андрюшку, и он обижался, отчего на его лице чётче проступали мелкие веснушки. Жаркими днями мотались на ставок купаться, а вечерами часто просто сидели на поляне, болтали, глядя в бездонное кружево звёзд.
Было время первых космических полётов, и тема космоса не сходила с языков.
Часто и мы втравлялись в неё, выискивали глазами летящие спутники и, если нам это удавалось, радовались и даже спорили, кто раньше заметил. Мы перебирали созвездия и планеты, которые знали и которые не знали, находили их на небе и были уверены, что не можем ошибиться. Небо просыпалось на нас серебряным дождём, висело, натянутое на островерхие новошахтинские тополя, —  мы смотрели в него и забывали обо всём на свете.
—  Володь, ты бы смог вот так, как Гагарин?
—  Не знаю...
—  А я, наверно, смогла бы...
Я был уверен —  она смогла бы!
Узнавая её, я чувствовал, как тянет меня к ней всё больше и больше, хотя объяснить свои чувства точно я вряд ли смог бы.
Просто мне было хорошо с ней, нравилось всё, чем бы мы ни занимались, где бы ни бывали, без неё я быстро начинал скучать. Запоминались фильмы, книги, музыка —  всё, через что мы проходили вместе или хотя бы касались в разговоре. Мне так же очень хотелось обнять её, поцеловать, но теперь я старательно делал вид, что всё это мне «до лампочки», и пусть оно будет само, если когда-нибудь должно было быть.
Андрюшку я совсем забросил. Однажды он протяжно вздохнул и высказал мне:
—  Ты, Вовка, заелся капитально! Как снюхался с Ларкой, так стал такой, прям куды ж там —  на телеге не подъедешь, и старые корешки тебе побоку! И чё я вас свёл? Только себе на отрубку...
Андрюшка не собирался менять своих привычек, появись хоть тысяча Ларок. Ну чего там может быть интересного с ними, ну день, два, и хватит —  надоест же хуже горькой редьки...
—  Чего психуешь? Никаких корешков я не —  побоку! Зачем плетёшь? —  навалился я на Андрюшку, а сам подумал: «Прав же он всё-таки, словно от себя оторвал, нельзя так, наверно», —  и тут же пообещал себе: «А что? Гулять теперь будем втроём, помешает он, что ли?» —  Но в первый же вечер о своём обещании забыл...

4

Во второй половине августа мне пришлось неожиданно уехать домой.
Последний вечер. Ещё не зная, что он последний, мы долго сидели на лавочке возле её дома. Из калитки вышла её мама. Она пристально рассмотрела меня, готового испариться, в отблесках дворового фонаря, тихо сказала:
—  Лариса, уже поздно. Иди домой.
Через минуту Лариса ушла, а я под впечатлением этой неожиданной встречи побрёл к Андрюшке спать. Нет, мир не перевернулся, и клёны стояли зелёные, только почему-то немножко взмокла спина. Но кто же знал, что это всё так трудно —  поменяй она только одно своё слово, укажи на причину моего присутствия рядом с этой девчонкой, и всё вокруг разом переменится, взгляды станут тяжёлыми, плотными, —  не пробить их, не осилить...
Рано утром неожиданно прибыли мои родители и объявили: звонили из техникума, нашу весёлую группу до начала занятий опять посылают в колхоз, и быть уже завтра к восьми утра.
Новость оглушила меня. Я выскочил на улицу —  нужно было увидеть Ларку.
Часа два я бродил мимо её двора, заглядывал через забор, но не встретил никого, даже её сестренки. Словно уехали куда всей семьёй! Попробовать зайти во двор и позвать? Да, точно —  нет дома: давно бы увидела меня и выскочила бы на улицу.
Но всё же? Нет, не решился —  на меня всё время смотрели внимательные и строгие глаза её матери. Но надо же что-то придумать!..
И я пошёл к Андрюшке.
Он помогал сестре копать картошку на их маленьком огороде. Я тихо свистнул, поманил его в сторону.
—  Андрюха, слышь? Я уезжаю.
—  Уже?
—  Нет, в два часа.
—  Ну тогда чё прибежал? Ещё куча времени...
—  Сходи, позови Ларку.
—  Ну, нет, отвали! Сходи сам.
—  Мне неудобно. А тебе что? Позвал, и всё.
—  Не-е, я её отца десятой дорогой обхожу.
—  Ты же не к нему пойдёшь?
—  А на него напорюсь, да?
У Андрюшки всегда так: упрётся, и хоть ты тресни!
—  Тьфу ты! —  Меня переполняло возмущение. —  Отца испугался! Не думал я, что у тебя душонка, как у зайца!
—  Ничего у меня не как у зайца, —  спокойно возразил Андрюшка. —  Просто я не хочу иметь лишних неприятностей. Ты вот смелый, а сам того —  на меня валишь.
—  Я же тебе долблю: мне неудобно!
—  Да они о тебе без понятия.
—  Ещё хуже —  начнут примеряться: кто да что?
—  Езжай завтра, чё дергаться?
—  Не могу. Мои явились, гонят. Ты что, не секёшь, почему я её ищу?
—  Секу. Совсем вывихнулся...
Мы помолчали. Я —  выжидающе, Андрюшка —  что-то обдумывая.
—  Да-а, —  наконец протянул он. —  Спешка, как при ловле блох. Ну, ничё, ты езжай. Я ей всё растолкую. Скажу, ты не знал и не мог...
—  Эх ты, ещё друг! —  Я повернулся, пошёл с огорода.
—  Постой, Вовка! —  догнал меня Андрюшка. —  Ну, пойми, не могу я! Было одно дело. Я там, как касторка, или ещё хуже. Всё равно у меня ничего не выйдет.
—  А ты попробуй.
—  Без пользы. Да ты и рта не раскроешь, как её загонят домой. Из-за меня.
—  Всего два слова. Мне надо, чтобы она знала, почему я уехал.
—  Я ей всё расскажу, а тебе напишу.
—  Я должен сам.
—  Какая разница? Я всё сбацаю не хуже. Будь спок: всё будет в ажуре. Сейчас умываюсь и бегу тебя провожать...
Он уже тарахтел. Я понял, что ничего не добьюсь, и пошёл со двора.
Условности, обязанности, родители! Сплошные цепи! Подкатил опасный возраст, когда дружить мальчишке с девчонкой становится вдруг рано, хотя до этого они дружили, может быть, лет десять. Но что с того? И всё неожиданно окутывается налётом тайны, и каждый смотрит на эту тайну по-своему: кто хорошо, кто плохо, и как знать, кто из них прав?
Я уехал, увёз свою вину перед Ларкой.

 

ГЛАВА ТРЕТЬЯ
21 октября                                       г. Кадиевка

Володь, здравствуй!
В твоём письме уйма вопросов, но я постараюсь ответить на все, если, конечно, сумею. Итак, начали!
Живу я с Наткой уже почти два года. Можно считать ещё и нашу тётю Варю (она тридцатого года). Живём дружно, никого не притесняем, и нам платят тем же. В общем, дышим, как хотим, особо не считаясь с интересами всех домочадцев, да и самой хозяйки, взамен от них получаем то же самое.
Тебе первому спешу сообщить новость, которую только что принесла Натка: в середине ноября мы едем на практику и не только по нашей области, как раньше категорично было заявлено дирекцией училища, а —  и куда хочешь, но только по вызову, который можно добыть. Так вот, я думаю поехать домой или к Натке, точно ещё не решила.
Так что, если собираешься ко мне, торопись, —  я могу уехать.
Ты интересуешься, как я к тебе отношусь. Да, как? Ну что ж, попробую ответить, хотя сделать это мне сейчас очень трудно —  толком над этим я до сих пор не задумывалась.
Ещё тогда, в Новошахтинске, мне нравилось, что ты много знаешь, и тебе известны такие вещи, на которые я до тебя просто не обращала внимания. Ты чем-то действовал на мою «бешеную» душу, при тебе я совсем мало болтала, вела себя тихо и смирно. Да тебе, наверное, и сейчас кажется, что я тихая и спокойная. Но если бы я тебя лучше знала и чаще видела, я могла бы рассказать кое-что о своей жизни, да я не...
А ну их к черту, все эти существительные и глаголы! Одним словом, ты мне сильно нравился, и всё... Это не мешало мне дружить с другими мальчишками, но помнить о тебе.
Да, я забыла самое главное, что меня особенно поражало и вызывало досадное любопытство: ты был всегда сдержан, словно постоянно обдумывал: да или нет?
Это тоже заставляло думать о тебе раньше, вынуждает не забывать и сейчас.
Больше я ничего не могу прибавить, вернее, не могу точнее выразиться, сказать так, чтобы ты всё правильно понял да и сама я не ошиблась.
Надеюсь, своё отношение ко мне ты опишешь более точно.
Город наш средний, конечно, не сравнить с Ростовом, но жить здесь можно, да и развлекаться тоже —  были бы желание и деньги.
Кинотеатры, клубы, дома культуры, танцы, кафе, рестораны —  всё на уровне, но можно просто бродить по ночным улицам, дышать осенней свежестью, смотреть на мокрые цветные огни. Что и делаем мы очень часто, да к тому же и с любовью.
Лариса.

1

Письмо от Андрюшки пришло только под Новый год.
Он писал о своих пацанячьих делах и только в конце накарябал несколько слов о Ларке. Она, мол, просила у него мой адрес, и теперь он интересуется: давать или нет —  он боится подсунуть мне «свинью», вдруг её письма прочтут мои «предки», и тогда у меня по его вине будут неприятности. Он благоразумно спрашивал моего разрешения. И больше ничего.
Я обозвал его болваном, порвал письмо. Навалилась досада. Тоже мне, умник нашёлся! Как приняла она мой отъезд, что решила? Об этом в письме ни строчки.
Что мне делать? Глупо как, но всё, связь потеряна...
Быстро настрочил ответ. Я просил Андрюшку обязательно дать мой адрес Ларке, уверял, что мои «предки» не читают моих писем и не проверяют карманов, что всё будет нормально, лишь бы он чуточку помог нам. Я надеялся на него, но письма от Ларки так и не получил. Не писал больше и сам Андрюшка. Я знал, с какой неохотой он нацарапывает с десяток строк, и потому сильно не удивлялся его молчанию, но был уверен —  он сделает. Только вот Ларка, что же она? Неужели так ни разу не встретилась ему на улице, не тронула разговором моё имя? Мне нужно было её письмо, любое плохое, но ясное. В чём же дело?
Я не переставал ждать письма от Ларки, только с каждым днём ожидание это почему-то слабело. Можно было написать самому? Нет, как-то не приходило в голову...
Дома текла своя жизнь, чуждая Новошахтинску. Привычная обстановка, старые, повзрослевшие друзья —  они не подозревали о существовании Ларки, —  новые увлечения и каждодневное открывание мира вокруг. Постепенно летние похождения в Новошахтинске отодвинулись куда-то подальше, стали бледнеть, быстро превращаясь в один из эпизодов прошедшего времени.
Только иногда внезапно слышался знакомый голос или мелькала похожая фигурка, я встряхивался, и тогда сильнее колотилось сердце, учащалось дыхание —  я весь превращался во внимание. Долго искал знакомые черты, вглядывался, вслушивался, не теряя надежды, —  ведь близко же Новошахтинск, рядом, всего-то сотня километров! Фигурка уходила, голос исчезал, я медленно успокаивался, снова забывал свою подружку, чтобы опять когда-нибудь натолкнуться на что-то горячее, резкое, вновь почувствовать в груди тонкую, щемящую боль...
Говорят, семнадцать лет —  пора любви. И мои сверстники в ту зиму влюблялись. Кое-кто —  «на всю жизнь». Приглушенно кипели страсти: составлялись и распадались пары. Предлагалась дружба, принималась или отвергалась —  всё осторожно и бурно, с плохо скрытой радостью или с ехидным превосходством. И те, кто в «парах», были людьми заметными среди нашей публики, они уже знали, «что делать». А остальные искали своё. Примечались все смазливые мордашки, все стройные ножки. И мы, парни, все вдруг стали неодинаковыми, —  впервые между нами, как степень, встали слова «симпотный» или «не очень»... На какое-то время они заменили в нас многое.
У кого-то влюблённость была глубокой, «до потери пульса», у кого-то —  минутной, как говорится, дал Бог чувство сильное, горячее, да недолгое, но самолюбие всегда стояло на высоте, даже там, где, казалось, и ущемлять было нечего. И кое-кто уже начинал утверждаться с помощью кулаков и надёжных друзей. И таким способом, оказалось, можно было завоевать популярность и заставить девчонку, не слишком упрямую и гордую, быть верной тебе.
Город всегда делился на районы, поселки, улицы, дворцы культуры, клубы. Нет, не только в административном порядке, город делил молодёжь по принадлежности: к району, поселку, дворцу культуры, парку. Можно было жить в одном конце города, а убивать свободное время совсем в другом, входить в «общество» дворца культуры или парка чужого района. Везде были свои, неписаные правила, обычаи, и каждый —  хочешь-не хочешь! —  вынужден был их придерживаться. Кто установил эти правила, кто следил за их жизнью, да и следил ли, сказать трудно, но так было принято —  отступник сразу выпадал из общей массы «своих», а в результате мог иметь вполне нормальные неприятности.
И только девчонки оставались как бы вне районов, между ними. Нет, они тоже были «свои», «чужие», но это не мешало отстаивать право любого парня пойти с той, что нравится, даже если на неё уже положил глаз кто-то из местных почитателей.
Делалось это по-разному и результат тоже давало разный.
Так было в городе раньше и, наверное, всегда, на эти порядки пришли мы, остаются они, видимо, и сейчас.
В старину говорили: «Выход в свет». Куда выходили мы? В свет? Или просто в жизнь? Никто не подумал подобрать название. Комсомол близоруко верил в непоколебимость заседаний и лозунгов, нами, по сути дела, не занимался, всё вокруг восхваляло подвиги молодых, а мы видели рядом совсем другие дела, это было нашей жизнью, она была для нас новой, радостной, любой шаг в ней врезался в память, потому, что значил многое.
И мы отдавались ей, как отдаются впервые: взахлеб и без оглядки. Совсем не школьная учеба в техникуме —  там принималась наша взрослость. Праздничные и танцевальные вечера. Яркие афиши и цветные тени в громадных окнах Дворца культуры железнодорожников, и ночь —  морозная или мокрая, в бриллиантах дождинок, —  рядом с нежно пахнущей первыми духами нарядной девчонкой, сладкие поцелуи в каком-нибудь тёмном закутке и длинная, гулкая обратная дорога домой через спящий город.
Много было девчонок в ту зиму в нашем Дворце, красивых и просто симпотных, только вот не дано мне было задержаться возле какой-то из них. Что-то мешало мне...
А Ларка всё не писала и не писала, и я думал уже, не напишет никогда.

2

Наступило лето.
Сразу после экзаменов я уехал на Кавказ в спортивно-оздоровительный лагерь нашего техникума.
Место для лагеря выбирали сами. Нашли на горе небольшую поляну, поставили на ней шест с флагом и фонарём, вагончик с радиоаппаратурой, в кустах спрятали движок из кабинета электротехники для снабжения лагеря светом и музыкой, натянули палатки. Всё получилось превосходно.
С одной стороны нашей горы голубовато зеленело чудесное озеро Абрау с удивительно мягкой и чистой водой, с другой —  чуть подальше —  расстилало бескрайнюю, сверкающую на солнце синеву Чёрное море, и мы парили над озером и над морем на высоте четырёхсот метров; ночью звёзды, яркие и мохнатые, густо охватывали нас со всех сторон, в зеркале озера отражались земные звёзды —  огни посёлка на его противоположном берегу, —  и тогда казалось: наш лагерь поднимался ещё на большую высоту, к порогу космоса, —  вот они, звёзды, чужие миры, только протяни руку и коснись...
Говорят, вокруг городка Абрау-Дюрсо в горах есть километров пятьдесят винных подвалов, и в войну, когда сюда подходили немцы, вино сливали прямо в озеро, и вода в нём отдавала слабым привкусом вина. Нам не верилось, что может быть столько вина в одном месте и что с ним можно было так вот обойтись. Не западная граница всё же...
Посёлок и озеро плотно обступали зелёные вершины, и вечерами эта огромная чаша гудела нам музыкой поселковой танцплощадки —  она волнами падала в озеро и, оттолкнувшись от воды, легко взбиралась к нам па поляну. Мы старались не ударить лицом в грязь, тоже врубали усилитель на полную, и тут уж —  кто кого... Целыми вечерами, балдея, купались мы в урагане музыки, пряном воздухе, смехе и беззаботности. Через пару дней все знали всех, и кое-кто уже потянулся друг к другу.
Светка училась на другом отделении. Я почти не знал её раньше. Встречал как-то в гулких коридорах техникума, мельком видел на вечерах. Белесоватые, смеющиеся глаза под длинными ресницами, нос в разбеге веснушек. Обычная девчонка, каких много на любой танцплощадке.
Как всё началось, не знаю. Наверное, с танца под большим фонарём на поляне.
Или с позднего вечернего купания в озере. Или ещё как-то. Только скоро уже мы сбегали ранними сумерками с нашей горы на узкую, извилистую ленту шоссе и бродили, бродили среди тёмных громад, заслонивших полнеба. Кругом было угрюмо, таинственно и жутковато тихо, только цокала цикадным звоном глухая кавказская ночь да треснет порой ветка в лесу, трепыхнет порывом ветра листва в коридоре ущелья.
Я находил светляка, вставлял его Светке в волосы, и этот зеленоватый циклопий глаз был единственным светом для нас на тёмном тоннеле дороги.
Где-то на полпути к морю поперёк изгиба дороги открывалось бездонное нутро Вариного ущелья —  нагромождения отвесных стен, растительности и мрака с тихо шумевшей где-то внизу маленькой речкой. Какой-то далёкой зимой шла ночью от моря в посёлок девушка Варя, спешила, шагая по каменистой тогда дороге, по какому-то неотложному делу, —  что же ещё может погнать девушку одну в такую пору? И вот здесь, в этом ущелье, преградила ей путь стая трусливых, но голодных шакалов. На другой день нашли её растерзанную рядом с дорогой. Давно это было, люди забыли, зачем она шла в посёлок и какая она была, эта девушка Варя, только намять о ней всё живёт среди местных жителей в названии ущелья, а вместе с ним —  и легенда.
Страшновато было представить себя здесь одного, зимой, когда до крайнего огонька посёлка километров семь и нет надежды, что кто-то встретит тебя и поможет.
Смелая, видно, была девушка...
Над ущельем проступала бледнота рассвета, и тогда мы бежали в лагерь, подгоняемые пронзительным озёрно-морским сквозняком, сырым и холодным. Постоянно влетало нам за наши поздние прогулки, но мы не желали перевоспитываться. Как, впрочем, и все остальные в лагере.
Вот тогда-то я стал догадываться и кое-что понял. Что не вся та женская красота, что сшибает, как выстрел, как удар бича, —  есть ещё и другая, часто скрытая до поры до времени, не написанная на лице, фигуре красота, и можно ещё многое открыть в женщине, узнав её поближе, что мир гораздо шире Новошахтинска, как для меня, так и для Ларки...
Незаметно к нам подклеилась ещё одна пара: Лёшка и Люда. Образовалось что-то вроде «союза четырех». Так даже оказалось лучше, веселее: вместе бродить, о чём-то спорить, есть за одним столом, купаться в море (лучше ночью, если не нагонят пограничники). Нашли мы что-то общее и, наверное, чем-то дополняли друг друга.
Мы мотались с Лёшкой в совхозный сад за яблоками для наших девчонок, но были вынюханы собаками и едва не пойманы сторожами, благо, что оба прилично бегали даже через кушири и колючки. Зато сколько было подготовки, таинственных, но предательских переливов луны над молочными вершинами гор и немого восхищения в глазах девчонок, когда они залечивали наши колотые и рваные раны зелёнкой, морщились от нашей боли, усердно дули на наши ссадины. Мы чувствовали себя мужчинами. Яблок мы принесли, правда, немного: краснобокие, крепкие кругляши, —  девчонки грызли их так, словно не было на свете ничего вкуснее.
—  Ну, зачем вы? —  возмущенно морщила носик Света, но глаза её блестели совсем другим, словно это так, для вида только, на самом деле ей хорошо сознавать, что натерпелись мы из-за них и, если надо, натерпимся снова.
—  А-а, ерунда! —  отмахивался я. —  Ну, прицепились со своей зелёнкой.
—  Могли бы и нас позвать... —  недовольно говорила Люда, старательно перекрашивая Лёшкину спину во всё тот же тёмно-изумрудный цвет. Лёшка только ёжился да крутил головой.
Могли бы, да только не было бы всего этого...
А как они болели за нас, когда мы сражались на каменистом, покрытом коровьими ляпухами и куцыми островками жёсткой травы стадионе со лбами из поселковой футбольной команды. Наша лагерная была составлена из кого ни попадя, и потому мы уверенно проиграли со счётом 2:8, но, наверное, мы с Лёшкой старались больше всех или выходило у нас лучше —  сразу после игры лбы —  парни рослые, сильные, как на подбор, —  пригласили нас завтра же ехать в другой посёлок играть за них календарную встречу на первенство края. Это было приятно слышать, только что оно значило по сравнению с восхищёнными глазами наших девчонок, их задорным криком и аплодисментами.
Не знаю, были ли мы на самом деле парами или просто так сложилось: подружились две девчонки с двумя парнями, но нам было очень хорошо вместе, мы чувствовали это, тянулись друг к другу, и что там думали о нас остальные обитатели лагеря, нас особенно не интересовало.
Ушли те пряные кавказские ночи, растаяли, как сон, и наша четвёрка была из того сна...В августе мы вернулись домой и расстались. Будто бы до начала занятий, хотя все понимали, что это конец —  здесь, в городе, мы просто не сможем продолжить. Это был большой город, и у каждого в нём своя дорога. И, видимо, это нормально...
До первого сентября почти месяц. И снова потянуло меня к прежнему: я вспомнил о Ларке. Правда, мешали сомнения: на что надеяться мне теперь, ведь год прошёл, а это много. Ей-то, с таким характером и с такой внешностью? Ну что ж, хотя бы увидеть да перекинуться парой слов —  и то дело! Если удастся, конечно...
Наплывали неясное чувство подзабытой вины, всевозможные «надо было», и я начинал понимать, что, несмотря ни на что, очень хочу видеть её и нужно мне это сейчас.
Сейчас или никогда!
—  Серёга, едем в Новошахтинск, —  предложил я другу.
—  Чего я там забыл? —  Он удивлённо поднял брови.
—  Город посмотришь, ты же там не был.
—  Это Париж или лучше?
—  Вот и оценишь.
—  Нет, на такой риск я не согласен.
—  Поваляем дурака пяток дней.
—  Дурака валять лучше дома —  привычнее.
—  Едем, а? Мне очень нужно.
—  Ну, раз очень...

ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ
26 октября                                       г. Кадиевка

Володь, ты помнишь моё прошлое письмо к тебе? Кажется, я тогда чуть-чуть покривила душой, отвечая на твои вопросы. Или нет, не совсем? Мне трудно это объяснить, и я не знаю, с чего начать. Одним словом, ругала я себя малость, что не смогла толком ответить на твои вопросы. Так только, кое-что нацарапала, постеснялась. И вдруг спохватилась: ведь это же не просто вопросы! Что, если ты мне ответишь тем же? Я не хочу этого...
Знаешь, такие письма надо писать: или-или. Или регулярно и откровенно, или бросить совсем и не морочить голову. Не пишешь —  и всё легко, нормально. Потянет вдруг к ручке —  и тогда всё всплывает опять, ты психуешь, что ничего не можешь: ни помочь себе, ни отказаться, но со страхом чувствуешь: волнует тебя, зовёт...
Не выходит из головы наша встреча у поезда. И ты на вокзале такой непонятный и чем-то новый, но всё же... И я такая, как прежде: любопытная и жестокая, когда хочется быть нежной. Девчонки задолбили: кто да кто? Я же им про тебя ничего не рассказывала.
Так что, не очень верь прошлому письму или отбери из него для себя только то, что тебе нравится. Если —  ничего, то выбрось, порви и забудь. Наверное, всё гораздо сильнее, глубже и непонятнее, чем мы с тобой думаем. Извини, я пока ничего толком не знаю и потому молчу. Всё не так просто.
Лариска.

1

Новошахтинск всё поставил на свои места. Я увидел нашу Тихую улицу и понял, что не уеду, пока не поговорю с Ларкой.
Андрюшка —  мой связной и надежда —  гостил у тётки в Запорожье, скоро должен был приехать, но когда точно —  неизвестно. «Или ему там наскучит, или он там всем опостылеет, тогда и явится», —  смеясь, сказала его мать.
Оставалось ждать случая, и я ждал. Целыми днями сидели мы с Сергеем на лавочке перед нашим домом, плевали семечки. Он удивлялся моей привязанности к лавочке, но мне не хотелось преждевременно говорить ему о Ларке, и потому я безбожно врал, лишь бы не сдвинуться с места. Должна же она когда-то пройти мимо!
Наступал вечер, и я вёл Сергея «знакомиться» с городом. Мы осматривали парк, стадион, танцплощадку, кинотеатры —  места, где я надеялся встретить её. Я внимательно разглядывал каждую встречную женскую фигурку, и посторонний человек мог бы назвать меня бабником. Мы ничего не делали, никуда не ходили, мы только бродили, бродили, и я смотрел...
Через три дня Сергей заявил, что сыт по горло местными достопримечательностями, что «это всё же не Париж» и нам пора домой.
—  Иначе помрём со скуки, —  сказал он.
—  Ещё пару дней, —  попросил я.
—  Ни одного...
Мы медленно шли по липовой аллее старого городского парка. Липы, громадные и тёмные, закрывали звёзды. Похрустывал песок под ногами, издали прилетал шум танцплощадки. Я уговаривал Сергея, просил, но он упёрся, и никак...
—  Ты оставайся, а я завтра сматываюсь...
Меня словно ударило током. Я не понял, что произошло, и остановился, глядя на тех, кто шёл нам навстречу. Впереди —  три девчонки, за ними гурьбой валили парни, я смотрел на одну из девчонок и начинал догадываться, что вижу Ларку. «Ну, наконец-то судьба смилостивилась надо мной!» —  успел подумать я.
Кажется, она кивнула мне —  заметила! Но тут же быстро отвернулась, заторопилась мимо.
Наверное, я растерялся, не знал, что делать. Бежать ли следом, остановить, задержать, объяснить или поверить самому худшему, плюнуть на всё и завтра уехать с Сергеем?
Она заметно изменилась за этот год. Стала мягче в движениях, в фигуре чётко проступала женственность.
Я стоял и смотрел ей вслед.
—  Что за девчонка? —  усмехнулся Сергей.
—  Не знаю...
—  Она кивнула тебе.
—  Не заметил.
—  Не трепись, я же видел. —  Сергей тоже смотрел на уходящих. —  Классная кадра! Из-за такой бы я остался.
Я вдруг резко, до боли, ощутил, что Ларка может нравиться не только Сергею, а ещё многим и многим парням, на которых я её оставил или кому-то уже подарил.
Спасая её хотя бы от внимания Сергея, произнес почему-то с трудом:
—  Нет... она точно занята... Смотри, сколько за ней прётся! Ты же решил ехать домой.
—  Уже передумал. Когда занята, толпой не шляются. Да и почему только за ней? Там есть другие кадры, и, по-моему, совсем ничего...
—  Всё равно она там с кем-то.
—  Ну и что? С удовольствием потреплю нервы местным пижонам. Она же знает тебя, давай догоним, потрёкаем. Попытка —  не пытка!
Ну что ему ещё сказать?
—  Нет!
—  Что за фуфло? Я тебя не узнаю, Вова!
—  Да это невозможно!
—  Почему? В любви ничего невозможного нет! —  пропел Сергей. Глаза его внимательно и совсем серьёзно смотрели па меня.
—  Пошли. Чего стоять столбами?
Нет, пора начистоту. Хранить тайну уже бессмысленно.
—  Понимаешь, не могу я сейчас. Да, мы с ней знакомы. Вроде как встречались прошлым летом. Теперь вот приехал сюда и сам не знаю, зачем. Связать порванные нити, что ли?
—  Ну, я вижу, что-то неспроста ты меня маринуешь на лавке целых три дня. Зачем, шёл бы сразу к ней.
—  Не получится. Это трудно...
—  А тебе надо легко?
—  Да нет, трудно объяснить сразу. Я думал, встречу её на улице, будто нечаянно, понимаешь, увижу, поговорю: то да сё, мол... Ну и узнаю кое-что...
—  Встретил?
—  Да.
—  И хочешь поговорить с ней?
—  Издеваешься?
—  Так что же ты торчишь, как пень? Беги, догони, поговори с ней!
—  Не так всё просто, Серёга. На глазах этой компашки она выкинет такое... Даже против собственного желания. Это уж точно, она может... Тогда и я что-нибудь натворю, и всё погибнет.
—  Надо рискнуть.
—  Нет уж. Ею я рисковать не могу. Да и не хочу! Жаль, нет Андрюшки. Он бы помог как-нибудь. Не забыла же она совсем прошлое лето! Пришла бы хоть поссориться...
—  Ну, ты раскис: то да это! Не можешь, давай я попробую.
—  Да не станет она с тобой разговаривать, посмеётся только, да и надо мной за одно. Скажет, —  шлёт переводчиков.
—  Да мы посмотрим! Куда там —  цаца!
—  Ну, ты!
—  Пардон. Что будем делать?
—  Не знаю. Было бы поменьше народу... Надо подойти так, чтобы не было посторонних. Идём домой —  теперь она обязательно пройдёт мимо.
—  Ты уверен? Чего она туда попрётся?
—  На все сто! Живёт рядом.
По дороге домой я всё время смотрел по сторонам, продолжал напряжённо искать Ларку. Но ни на жёлтых аллеях парка, ни под разноцветными огнями клуба, ни на тёмных улицах Новошахтинска её не было...

2

Мы сидели на лавочке возле Андрюшкиного дома, курили и усиленно таращились в темноту.
И всё-таки дотаращились!
Мы успели выкурить только по паре сигарет, как в начале улицы послышались слабые голоса, потом в жёлтом круге угловатого фонаря неясно обозначились силуэты идущих. Двое. Узнал ли я Ларку или просто почувствовал, не могу сказать, —  у меня как-то разом сильнее заколотилось сердце, и я прошептал Сергею на ухо почему-то уверенно:
—  Она!..
Рядом с ней, судя по росту, белой рубашке и огоньку папиросы в зубах, шёл провожатый. Ларка что-то говорила ему, быстро, даже резко и, кажется, с той весёлостью, которая старательно подчеркивается упрямыми девчонками, когда им совсем не весело или даже обидно. Провожатый помалкивал, тянул папиросу.
Что-то тесное и душное шевельнулось в моей душе к этому парню. С трудом подавил я неприятное чувство, сказал Сергею почти легко:
—  Сейчас она уйдет, и всё... Задержи хахаля (ну не мог я назвать его тогда иначе!), а я попробую...
Вот они уже поравнялись с нами, и Ларка притихла, узнала, наверное. Или место здесь было такое, где нужно чувствовать и помнить? И узнавать...
Сергей поднялся, попросил прикурить. Они как-то нерешительно приостановились —  именно так: вроде бы и стояли, и в то же время двигались. Или мне так мерещилось? Парень протянул Сергею спички, тот не спеша прикурил, потом пристально рассмотрел Ларку и вдруг влез:
— А-а, это ты, Лара! Извини, сразу не узнал. Где же ты так долго ходишь по ночам? Вовка совсем умаялся, разыскивая тебя. Теперь вот сидит, переживает... —  Он ломал, путал, портил все мои планы, но я не смел вмешиваться. —  Нельзя так, Ларочка, —  устало-назидательным тоном внушал Сергей, —  как вымотались мы в тревоге, выбегались в поисках —  нельзя. Особенно с людьми близкими и дорогими...
Ларка резко повернулась, пошла по улице, а парень, кажется, здорово удивился, спросил:
—  Что за мутота? Какой ещё Вовка?
—  Не знаешь? Братик Вовка... —  язвил Сергей.
—  Какой ещё братик?
—  Самый родной. И вот из-за тебя, такого несознательного, столько неприятностей. Так поздно, ночь, можно сказать, давно на дворе, а ты прилип, не пускаешь девчонку домой! Издеваешься, да? —  навалился Сергей на парня.
—  Знаешь, что? Кончай воду лить, кореш! —  грубо оборвал его тот. —  Откуда взялся брат? —  Ему, наверное, очень хотелось это знать.
—  Такой большой и даже этого не знаешь? —  Голос Сергея стал печальным. —  Ай-я-яй! Чему тебя в школе учили? Под лопушком нашли...
—  И давно? —  не унимался парень.
—  Не-дав-но, —  протянул Сергей. —  Недавно. Смотря по чему мерить время...
—  Надоел ты мне, Емеля! —  обиделся парень. —  С детства живу рядом и никакого брата не видел...
—  Неужели с пелёнок близорукий?
Силуэт Ларки растаял в темноте, и я помчался следом.
—  Стой! Чего тебе от неё надо?! —  Парень ломанулся за мной.
Ларка остановилась. Мы подлетели почти одновременно, и она как-то скучно сказала:
—  Ну, чего?..
—  Лариса! —  вырвалось у меня. Я глянул на её спутника, тот готов был броситься на меня с кулаками.
—  Иди, Миша, домой, —  остановила его Ларка. —  Я сейчас тоже пойду...
—  Как же так? —  растерялся Миша. —  Ты что, с ним останешься?
—  Иди, Миша, я недолго...
—  Я тебя подожду.
—  Прошу тебя: иди!
—  Я у твоего двора...
—  Как хочешь...
Миша, кажется, обиделся всерьёз. Наверное, он глянул на меня с ненавистью, если б можно было рассмотреть его взгляд в темноте, медленно побрёл по улице и скоро исчез. Мы остались одни. В сомкнутых кронах ясеней прятались звёзды.
—  Ну, здравствуй! —  прошептал я.
—  Здравствуй...
Я не знал, что говорить дальше. Обилие слов, приготовленных на Андрюшкиной лавочке, куда-то улетучилось. С чего начать? Ну, хотя бы так, что ли:
—  Была в парке?
—  Ты же видел...
—  Заметила меня? —  Мне очень нужно было сейчас в это поверить.
—  Да.
—  И всё?
—  А что ещё?
О! Хоть какой, но уже вопрос! Но что ответить?
—  Я думал, ты остановишься...
Ларка промолчала. Мне показалось, она усмехнулась.
—  Это плохо, что я приехал?
—  Не знаю...
—  Не хочешь со мной разговаривать...
—  Я же разговариваю... —  Тон её был безучастным, и я не понимал его: она словно выдавливала из себя ответы, но не уходила и не пыталась оборвать разговор.
—  Ты обиделась на меня?
—  Нет.
—  Знаю, обиделась.
—  Уже поздно, —  сказала она, и я не понял, что именно.
—  Давай встретимся! Завтра! Давай, слышишь? Я приехал только из-за тебя, пойми! —  Я не мог, не хотел сознавать, что наше прошлое лето навсегда уплывает от нас, превращается в сказку, которая когда-нибудь покажется нам чужой.
—  Не знаю. Не могу знать. —  Она отвернулась.
—  Почему же, Лариса? Скажи хотя бы, почему?
—  Хорошо, я попробую... Я встречаюсь с Мишей. Второй месяц. Я не хочу его обманывать.
—  Он тебе нравится? —  Я чувствовал себя просителем, жалким и маленьким.
—  Да...
—  Сильно?
—  Какое это имеет значение?
—  Для меня —  большое.
Она молчала. Я принял это за ответ в свою пользу.
—  Вот видишь, не знаешь точно! —  Кажется, я уже злорадствовал.
—  Знаю, —  сказала Ларка твёрдо. —  Знаю точно!
Теперь молчал я. Закурил, сломав две спички. Всё получалось совсем не так, как думалось мне. Этого Мишу я до сих пор не принимал в расчёт. Подумаешь, хмырь!
Оторвал девчонку по случаю! А оно вон как —  Миша! В общем, выползало худшее, а лучшее куда-то пряталось.
Потом появилась злость. На себя, на неё, на весь мир! Ну почему я должен уступать её какому-то Мише?! Он и раньше торчал под боком, но не встречалась же она с ним! Чего ради он подписался? И почему всё должно перемениться? Да пусть он кашляет...
—  Лар, ну давай поговорим нормально! Не стоит выставлять обиды. Раньше мы умели разговаривать, понимали друг друга. —  Я пытался смотреть ей в глаза, и, кажется, темнота мне не мешала.
—  Вспомнил, «раньше»...
—  Я его не забывал.
—  Что было раньше, никогда не бывает позже. Закон природы! Извини, мне надо идти.
—  Когда мы встретимся?
—  Не знаю.
—  Я прошу тебя. Нам надо поговорить. Мы не должны стать друг другу плохими. Даже в мыслях, в памяти...
—  Мне надо подумать.
—  О чём думать, Лар?
—  Дай мне два дня.
—  Послезавтра?
—  Да.
Внезапно я понял —  она тоже хочет этого! Луч надежды вспыхнул вновь.
—  На поляне? На старом месте? —  Мне нужно было напомнить ей о нём!
—  Я приду.
—  В восемь вечера.
—  Хорошо.
—  Я провожу тебя.
—  Нет. Я сама. До свидания.
—  До свиданья, Ларчонок...
Она повернулась, быстро пошла по улице. Кругом тихо и совсем безлюдно, только чуть шевелил ветер листву ясеней, да там, вдали, то вспыхивал, то гас маленький красный огонёк папиросы.
Я побрёл домой.

3

Сергей сидел на лавочке с транзистором в руках. Мирей Матье пела «Прощай, ночь!» Я сел рядом, и мы молча дослушали песню.
—  Чудо-девочка! —  сказал Сергей. —  Слышь, Вовчик? Она любит тебя...
—  Вытри губы...
—  Голову даю...
—  Пошли спать.
—  Постой, ещё «Парижские мосты»...

 

ГЛАВА ПЯТАЯ
20 декабря                                     г. Кадиевка

Володя, здравствуй!
Получила твоё письмо и долго думала над ним. Не то, чтобы я чего-то не поняла или чем-то оно задело меня, нет. Просто я почувствовала, как соскучилась по дому, Новошахтинску... и по тебе.
Живём здесь неплохо, даже весело, девчонки хорошие, я привыкла, и домой совсем не хочется —  не думаешь об этом. Вдруг получишь такой клочок бумаги —  маленький, белый, безликий и холодный с виду —  подержишь его в руках, подышишь на него и почувствуешь: он тёплый, живой, тянет он тебя опять к старому, и было оно не таким уж скверным, а сейчас тебе его чуточку не хватает.
Наплывает какая-то дурная сентиментальность, а я её не терплю, всегда гоню прочь —  не дай Бог увидит кто раскисшей! —  но где-то в глубине души что-то сладко ломит, и хочется немного задержаться, попить этого чувства.
Да ну его! Не стоит унывать! На Новый год должна быть дома. Правда, когда приезжаешь домой, старое почему-то не возвращается.
Ты только не думай, что я тут преподнесла тебе этакую меланхолию ветерана, который живёт миражами воспоминаний. Нет! Ни в коем случае! Это только так, совсем чуть-чуть. Всего лишь маленькая слабость, рождённая сиюминутной обстановкой и твоим письмом. А в остальном мы бойко скачем вперёд и только вперёд...
Володь, слышишь? Если я дам телеграмму, ты приедешь в Новошахтинск на Новый год? Я очень надеюсь. Понимаешь, просто хочу тебя видеть, слышать твой голос, узнать, чем живёшь...
Как летит время! Совсем недавно удрала из Новошахтинска, и вот училище почти позади. В начале лета будет отпуск. Так что, не знаю, откуда придётся писать тебе, но только не из Кадиевки.
Пока всё. Лариска.

1

Утром уехал Сергей, а к вечеру прибыл Андрюшка.
Увидев меня в Новошахтинске, Андрюшка удивился, спросил прямо:
—  Ты чё припёрся? Время вроде неподходящее...
—  Припёрся и всё! Тебя проведать.
—  Я ничё, в норме.
—  Ты, говорят, теперь здесь знаменитость. Фигура на танцплощадке!
—  Было дело.
—  Ты ходишь танцевать?
—  Танцевать мне не с кем. Там одни лбы. А больше —  лбихи. Просто пошёл раз позырить, другой, ну познакомился кое с кем. Потом стали приставать: «Андрюха, скажи Таньке… передай Маньке…», —  будто сами не могут уладить своих любовных дел. Ну а мне это раз плюнуть —  у меня язык в зубах не застряёт. И всё с понтом! Все привыкли, и я привык. Вроде как своим там стал. Девки конфетками подкармливают, в щёчку целуют, а мужики —  только тронь кто меня! Почёт и уважение.
—  Во даёшь!
—  А, ерунда! Успевай только бегать да помаду со щёк сдирать...
—  Слышь, как там Ларка?
—  Без понятия. Давненько её не видел. Слышал, вроде она с Мишкой Бурковым гуляла. Точно не знаю.
—  Ты давал ей мой адрес?
—  Зимой, чё ли? —  наморщил лоб Андрюшка. —  Давал.
—  Почему она не написала?
—  А я знаю?
—  Мог бы спросить —  я же тебе писал.
—  Зимой я её не видел. Учимся мы в разных сменах. Я после школы уроки быстренько сбацаю и на стадион в хоккей гонять, а там —  допоздна. Не пойдёт же она на хоккей!
—  Так ни разу и не видел? —  не поверил я.
—  Может, где и встречал, да забывал спросить.
—  Забывал! Друг называется!
—  Слушай, это же ты с ней ходил, не я! Сам смылся, а я должен её охранять? Я, как обещал, так и сделал: объяснил ей, почему ты смотался, ты написал дать адрес —  я дал. Чё ещё?
Да, что ещё? Он был прав, как чугунная тумба, и я промолчал.
—  Уже видел её? —  поинтересовался Андрюшка.
—  Видел.
—  Ну, вот бы и спросил.
—  Не могу.
—  Что, Мишка путается?
—  Путается, но...
—  Чё но? Да это мы запросто! Я завтра Вите Футику скажу, он его в две секунды отошьёт.
—  Да не в том дело. Изменилась она как-то...
—  Все мы меняемся, —  рассудительно сказал Андрюшка. —  Лет-то нам становится больше. Но, честно говоря, я думал, вы переписываетесь, раз она взяла адрес, и потому сильно не старался спрашивать. А сама она ко мне не подходила. Потом где-то слышал, будто она с Мишкой Бурковым связалась, ещё подумал: чёй-то она вдруг? Ну, теперь всё понятно.
—  Что тебе понятно?
—  Да ты чухался, а ей, наверно, Мишка помешал —  сколько времени прошло?
—  Ну, ты у нас понятливый...
—  А как же! Чё ты вон целое лето не приезжал?
—  Ладно, мои дела. Спать придёшь на веранду?
—  Приду.
—  Ну, я похлял футбол смотреть по ящику.
—  Кто гоняет?
—  Наши со «Спартаком».
—  Продуют...
—  Но ты, короче!..

2

А на следующий день часов в десять утра я встретил у магазина этого самого Мишку Буркова. С двумя корешами, он загородил дорогу полуохватом, смотрел самоуверенно и насмешливо.
—  Здорово, коряга!
—  Здорово, пенёк!
Он хохотнул, великодушно принимая ответную любезность, потом смерил меня якобы удивлённым взглядом, спросил, словно не веря:
—  Так это ты к Ларке клеишься?
—  Ну?
—  Да я тебя одним пальцем!..
Я узнал его. Вернее, вспомнил: видел я его когда-то, встречались мы ещё пацанами. Может быть, на футбольном поле, или в клубе, или на поляне. Но давненько то было. Он тогда умел шевелить ушами и громко глотать воздух, это принималось всеми за несомненное достоинство. Мелким был пацаном, а теперь вымахал, детина.
Наверное, и он меня помнил, раз подошёл так уверенно. Или кто навёл? Всё может быть. Его корешков я тоже припоминал: два брата-татарина, Равиль и Шамиль, —  о драках с их участием только и было разговоров в округе. Они всегда вдвоём, привыкли брать нахрапом и очень любили выставляться тем, что «дома сидят» ещё два брата постарше, которые кидаются за них в драку, не разбираясь. Впрочем, это так и было. Но и они меня должны знать. Хотя, что с этого? Это им вполне до фени...
—  Чего ты сюда припёрся? —  Это опять Мишка, уже зло.
—  Надо, и припёрся.
—  Смотри, друг, я хочь и терпеливый, но пока добром предупреждаю: Ларка занята, запомни это! —  Братья тем временем, как бы от скуки, сжимали и разжимали —  демонстрировали —  кулаки, пожёвывали папироски. —  И ты лучше —  того, билетик в зубы и чухай до дому, пока дают возможность. Таких гастролёров у нас своих: во! —  Мишка стукнул себя по горлу ребром ладони. —  Так что, смотри в оба!
—  Смотрю...
—  Она моя девчонка!
Он был уверен. Вот болван! Сколько таких уже пролетело со своей уверенностью в женщинах! Неужели не дрогнуло сердце, ни на миг не засомневалась душа? Ведь осталась же с другим среди ночи, а его попросила уйти. И всё это просто так, да?
Или он из тех женихов, что привыкли к успеху без конца, что уверены —  кулаками любое дело поправишь? А по виду не скажешь. Но сам-то ты откуда взялся, гад?
—  Так вот, запомни...
—  Я всё понял, —  перебил я его и пошёл между ним и братом.
Шёл и чувствовал: стоят, смотрят мне вслед. Наверное, братья были разочарованы.
Но мне-то что до этого?

3

Два трудных дня прошли.
Проползли, терзая мыслями о нашем, таком нелегком разговоре с Ларкой. Я сомневался и нетерпеливо ждал его продолжения, и в этом ожидании было что-то от сидения на горячей печке.
Я очень рано пришёл на поляну, посмотрел на всё те же, перечеркнутые двумя белесыми нитками следов машины, заросли спорыша, на белые и рябые пятна кур, копошившихся у заборов, на старую отполированную штанами и юбками, чуток покосившуюся теперь, лавочку, и сердце моё сжалось —  мне подумалось: она придёт и ничего не скажет, и глупо надеяться, что наше, уже однажды бывшее, вернётся и из него получится ещё что-то. И тогда я почему-то почувствовал себя маленькой лодкой, щепочкой, которую несёт могучая волна времени, и пока не видно берега, к которому её может вынести...
Между тем, на поляне шла жаркая футбольная битва между двумя уличными командами, и шум стоял такой, точно решалась участь кубка Европы.
От нечего делать я понемногу стал следить за игрой. Мне нравились «голые» —  раздетые по пояс игроки. По неписаным уличным законам это значило, что в предыдущей встрече этих же команд они проиграли. «Голые» яростно мотались по полю, стараясь изо всех сил, орали друг на друга при каждом неправильном пасе или плохом ударе, и сквозь эти крики до хрипоты иногда явственно проступали слёзы.
Как они хотели победить! Но им поразительно не везло: уже при мне они пропустили два гола, и, кажется, назревал третий. Было что-то отчаянно-захватывающее и по-спортивному злое в беготне этих босоногих, со сбитыми коленками, мальчишек, целиком отдававших себя простому футбольному мячу.
Ларка подошла неслышно.
Я увидел её, когда она была уже совсем рядом —  волосы схвачены ленточкой, взгляд тревожный и влажный, —  вскочил, машинально глянул на часы и сразу —  по её глазам, походке, наклону головы —  понял: она на что-то решилась. И снова сердце кольнула тревога.
—  Здравствуй, —  тихо сказала она.
—  Здравствуй!
—  Сядем?
—  Давай...
Было почему-то неловко, мы сидели и молчали. Словно первое свидание —  молчаливое и напряжённое. Точно и не было прошлого года, когда всё было легко и просто.
А может, и на самом деле это наше первое свидание?
Ларка опустила глаза, теребила пальцами край платья, я посматривал на неё и лихорадочно искал слова —  с чего начать?
—  Ну?.. —  не выдержала она.
—  Что? —  глупо переспросил я.
—  Ты хотел поговорить.
—  Да.
—  Ну, говори...
А что говорить? Вот пришла блажь в голову увидеть её и примчался? И мне очень не правится этот Мишка Бурков? А что нравится ей? Не думал об этом, да? Но надо же о чём-то говорить, хотя выяснять что-то не стоит —  не было уверенности ни в чём, да и претензий —  ни к ней, ни к себе. И я сказал честно:
—  Я не знаю, о чём говорить.
—  Да? Зачем же звал?
—  Когда звал, думал, надо поговорить, знал, что скажу. А теперь тебя вот увидел и понял —  всё зря. Да и что говорить, Лар, зачем? Мы же были хорошими друзьями...
—  Да, были...
Мне показалось, она хотела сказать ещё что-то, но промолчала.
—  Были, —  повторила она тихо. —  Только нужно ли ворошить старое?
—  Тебе это неприятно, прости...
Она вскинула голову, посмотрела прямо в глаза, сказала резко:
—  Слушай, зачем ты приехал, скажи, для чего опять всё перевернул? Я уже забыла всё, понимаешь? За-бы-ла!
—  Ничего ты не забыла!
Она молчала.
—  Лариса. —  Я взял её руку, сжал —  сейчас вспыхнет, выдернет, скажет что-нибудь резкое! Нет, не вспыхнула, не отняла руки. —  Я очень хочу, чтобы было так... по-старому. Поверь, очень!
—  Для тебя это просто. Прилетел, схватил за руку, держишь, а через пару дней опять исчезнешь, и всё.
—  Ну почему —  всё, Лариса? Ведь я же к тебе приехал, значит, не просто, значит, мне было плохо без тебя. Наверно, не могу я иначе, должен был приехать. И ты об этом знаешь, я уверен.
—  Да?.. —  Кажется, она усмехнулась.
—  Ну вот... —  сказал я и почему-то замолчал.
—  У меня был парень, и мы с ним неплохо проводили время...
—  Почему «был»? —  Я ухватился за это слово, как за спасение.
Она снова посмотрела на меня, потом тихо сказала:
—  Сегодня я говорила с ним... и он теперь знает. В общем, мы с ним не будем пока встречаться. Только не думай, что это из-за тебя. Нет. Просто мне нужно хорошенько во всём разобраться. Особенно —  в себе.
—  Почему ты мне не написала?
—  Я писала. Сразу после Нового года.
—  Но я ничего не получал!
Она опять посмотрела на меня, и я понял: не верит!
—  Это правда, Лариса. Я ждал письма, но его не было. Я думал, ты не захотела написать или Андрюшка неправильно дал адрес.
Она достала из нагрудного кармашка платья вчетверо сложенный тетрадный листок, протянула мне. На нём кривым Андрюшкиным почерком был накарябан мой адрес. Всё верно.
—  Странно...
Мы так и не узнали, почему то, первое её письмо ко мне так и не пришло. Да и некогда нам потом было разбираться в этом, только немного недоумения тогда, и всё.
—  Сам-то ты почему не написал? Ведь тоже мог бы первым!
—  Не знаю. Так получилось. Андрюшка накрякал: родители у тебя очень строгие.
—  Что за чепуха?! —  Её голос дрожал от возмущения. —  Совсем средневековая Испания!
Я молчал. Да и что я мог сказать, если сам не знал точно. К чему увёртки? Если посмотреть на это честно? Не хватило желания повернуться к ней. Думал, и так всё будет о’кей! И спрятался за ожидание, как за ширму. Куда она денется? Почти год прошёл, а ничего не понял толком...
Нелепые ошибки и случайности частенько мнут, давят судьбы людей. Недавно близкие люди годами страдают, не зная, что их ударил всего лишь глупый случай, чья-то нечаянная ошибка. И тогда, как спасение, —  возможность объясниться. Как последний шанс. Если он бывает. Может, нам немного повезло...
Небо над поляной быстро темнело. Футболистов уже трудно было различать. Они продолжали сражаться, и как они видели мяч, было известно им одним.
—  Лариса?
—  Что?..
—  Давай попробуем ещё раз, а?
—  Я знаю, это не нужно, но я пришла. Дело в том, что я не могу иначе.
Мне стало легче, и я снова взял её руку.
—  Мы попробуем сделать иначе, да? Тебе остался один десятый, следующим летом ты поступишь к нам учиться, и мы будем рядом, вместе.
Пальцы её рук были холодными. Мне очень хотелось, чтобы она тоже верила в это.
—  Не надо обещаний, —  сказала Ларка, —  с ними трудно жить...
Футбольная битва кончилась, только слышен был в темноте угасающий гомон возбуждённых голосов. На том краю поляны кто-то разжёг костёр, и даже к нам сюда тянуло едким запахом дыма. Поздняя летняя ночь бросила своё покрывало на город высветила над поляной яркие, переливистые звёзды.
Мы сидели на лавочке и почти не разговаривали. Что это —  примирение? Но не было же ссоры или хотя бы размолвки. Или просто мы вернулись друг к другу после долгого отсутствия? Мы хотели этого и теперь знали, что нам нужно. Мы были уже достаточно взрослыми, чтобы понимать это, но ещё чересчур юными, чтобы передать свои чувства хорошими, честными и нужными словами. И потому просто молчали...
Не знаю, сколько было времени, когда мы пошли по домам, но Большая Медведица над поляной уже успела прилично повернуться.
Я проводил Лару до калитки, и там, выше по улице, тревожно тлел навстречу нам огонёк папиросы. Может, то был случайный огонёк или кто-то из пацанов жёг камышовую качалку, только врезался он в память мне, этот красный огонёк, и по дороге домой я несколько раз оборачивался и снова искал его.
«Вот, перебил парню», —  неожиданно подумал я, но горячая и душная мысль о том, что Лариса могла быть сейчас с ним, а я —  жарко раскуривать и вглядываться в темноту, ударила в голову, и я, точно собственник, у которого отнимают владения, сдавленно промычал:
—  Н-нет!!!
Потом вспышка прошла. Я понимал, у Мишки больше причин ненавидеть меня, —  он терял всё, не мысленно, а конкретно, —  и потому старался поскорее забыть и встречу в парке, и ночной разговор под кронами ясеней, свой слоновий напор и дурацкие насмешки Сергея, и братьев-татар, и красный огонёк папиросы. Я старался, но вряд ли из этого могло что выйти...

 

ГЛАВА ШЕСТАЯ
2 января                                    г. Новошахтинск

Володя, ну вот опять я тебе пишу. Сейчас сижу у мамы на работе, грызу ручку и закрываюсь руками и бумагами, чтобы она не видела, кому и что я пишу.
Завтра уезжаю в Краснодон, где пробуду до десятого июня, потом отправлюсь в Кадиевку на экзамены, а после поеду в царство вечного холода, почти к белым медведям —  в город Норильск. И там я буду жить до самой своей кончины, изредка приезжая навестить своих стареющих родителей и немного согреться.
Вот это мои последние новости. А по поводу того, что ты не приехал... Ну что я могу тебе сказать? Наверное, совсем ничего. А упрекать тебя я даже не имею права —  выглядело бы это довольно странно
Хочется только одного: чтобы ты знал, мне было очень обидно —  я просидела дома с двадцать второго числа без дела, хотя у меня на руках направление в Краснодон, и вместо того, чтобы ехать работать, я ждала с моря погоды. Глупенький, ведь я тебя больше не увижу, а если когда и встретимся мы на дорогах судьбы, мне будет уже лет тридцать-тридцать пять, тебе же и того больше.
И возможно, мы не узнаем друг друга при встрече, разойдёмся, как совсем чужие люди.
Вот такие-то дела, Владимир В., я даже не знаю твоего отчества.
Может, когда-нибудь я и напишу тебе, но это будет не скоро, пока это я устроюсь, пока то да сё, а телеграммы я тебе больше слать не буду, потому что за свою чрезмерную откровенность я поплатилась самолюбием.
Прощай!
За те два предыдущих письма мне сейчас очень стыдно. И как мы всё-таки бываем бесконечно глупы!
Крепко целую, Лариса.
Ты знаешь, у меня мелькнула мысль —  ты не получал моей телеграммы! Возможно ли это?
Л. В.
У меня нет даже твоего фото. Но ничего, мы прекрасно умеем не только грустить, но и смеяться!

Благодарю за жизненный урок.
За то, что мне мозги прополоскал.
Была надежда —  слабенький росток,
Но ты его безжалостно сломал.

Не нужен оправданий лживый вздор. —
Что будто мимо воли поступил…
Зачем лепечешь ты, потупив взор?
Ты увлекался лишь и вовсе не любил!*

*Стихи в письмах я привожу в переписном виде, без указания авторов, которых иногда не знаю. Сам на авторство этих стихов не претендую. —  А.Б.

1

—  Ну, я же тебя предупреждал, что же ты так?
Теперь их пятеро, и место вполне подходящее —  длинный сквер от клуба, где и днём ни души. Я бегал за билетами в кино (шёл новый американец «Семь невест для семи братьев» —  вечером будет душиловка), ну и подкараулили, попался.
—  Ну, ты совсем слов человеческих не понимаешь, —  продолжает Мишка гнусным тоном, он не спешит, всё в его руках, и надо продлить удовольствие.
Я напрягаюсь, смотрю по сторонам.
—  Ты не гляди, не гляди на них, я сам с тобой справлюсь без лишнего шума.
—  Тогда чего их приволок?
—  А чтобы ты не сбежал, знаешь, неохота мне за тобой гоняться, а Лёха вон классно бегает. Чемпион.
—  А никто тебя не заставляет гоняться.
—  Ну, ты шутишь.
—  Не сбегу я, не привык. Можешь начинать. Да и брешешь ты всё.
—  Не, ты начинаешь оскорблять.
—  Ну, короче. —  Мне уже надоело. —  Давай, начинай, говорю...
—  Ну, шустрый!..
Что-то тянет резину. Я начинаю понимать. Нет, так не бывает в этих делах, что-то тут...
—  Ну, знаешь, я не злодей, и, учитывая, так сказать твоё пролетарское происхождение и наши древние связи...
—  Да ничего ты учитывать не будешь. И вообще, не притронешься ко мне. Сказать, почему?
От такого предложения он как-то сразу сник.
—  Потому что ты боишься!
—  Тебя, что ли?! —  неожиданно взревел он. Заело!
—  Меня? Вас вон пятеро, самый последний трус не испугается. Ларку ты боишься! Знаешь, что у вас —  всё, но не теряешь надежды. Тебе надо, чтобы я уехал, вот и стараешься. Грозишься, мужиков своих побольше собираешь. На испуг взять. А тронуть? Не-ет, знаешь, тогда к Ларке тебе уже не подойти... Никогда... Даже поздороваться. А я не уеду, не напрягайся...
Мишка молчит, глаза его налиты бешенством, но он молчит. Парни стоят поодаль, курят и над чем-то регочут. Они друзья и ждут сигнала. Только его не будет.
—  Ну что?
Мишка молчит и, кажется, ненавидит.
—  Тогда я пошёл, мне некогда. Большой привет! —  Я шагнул мимо, потом остановился. —  Зря подковы гнёшь. Это не я тебе мешал, а ты мне. Я взял то, что у меня уже было. И я не виноват, что тебе она тоже приглянулась. Так ты и чужую жену потребуешь. Подумай и не печалься...
Но у него своя правота.

2

—  Вовка, айда на рыбалку!
—  На ставок лягушек гонять?
—  Но ты остряк! На Лиман! Чудо-озеро! Чистое и глубокое! Местечко знаю —  закачаешься!
—  Туда пока дотопаешь, возвращаться надо.
—  А мы на великах и с ночёвкой, —  оживился Андрюшка, будто я уже согласился.
—  Погодка классная! Деньков-то хороших с гулькин нос осталось...
С ночёвкой? Заманчиво! Деньков до отъезда действительно осталось немного. И ещё минус один вечер с Ларкой...
—  Годится, едем!
—  Я знал, ты тоже рыбак ничё...
—  Я позову Ларку.
—  Ларку? Ты чё?!
—  Без неё я не поеду!
—  Эх ты!.. —  Негодованию Андрюшки не было предела. —  Да мы... да... а-а! —  махнул он рукой, словно нет в русском языке слов, чтобы выразить то, что он сейчас чувствовал.
—  Андрюх, ну давай возьмём её, а? —  Подхалимничать было просто необходимо. —  Ну что тебе стоит?
Андрюшка посопел ещё пару минут и сдался.
—  Ладно, —  буркнул он и с досадой поморщился, чтобы я видел: и половины рыбы нет уже в нашем улове, и половины настроения.
Ларка неожиданно согласилась сразу.
—  Едем, —  сказала она. —  Я только сбегаю домой, отпрошусь…
До реки километров восемь, в путь мы двинулись после обеда на велосипедах: я вез на багажнике Ларку, Андрюшка —  большую сумку с продуктами и снастями, на обратном пути в сумке должна была перевозиться пойманная рыба.
—  Если наловим полную сумку, ты её не довезёшь! —  смеялась перед этим Ларка при виде огромной сумки на багажнике Андрюшкиного велосипеда.
Андрюшка снисходительно улыбнулся, поправил привязанную к раме велосипеда палатку.
—  Не тяжелей тебя! —  отметил он ехидненько. —  Ничё, посмотрим, как будет пыхтеть твой Вовка! —  И покатил впереди нас по улице.
Ларка посмотрела на меня и ничего не сказала. А у меня просто сразу поднялось настроение: ведь уже все, даже Андрюшка, привычно употребляют слово «твой», а Ларка молчит, значит, согласна, и ей тоже нравится это слово.
Мы помчались догонять Андрюшку.
В конце улицы, поперек её —  междугородное шоссе. Река ныряла под него далеко от города. И где-то там отличное, со слов Андрюшки, место, где рыбы тьма, а рыбаков нет совсем, потому что никто, кроме Андрюшки, этого места не знает.
Только вот Ларка навязалась —  возни с девчонками много, а пользы от них мало, и всем это хорошо известно.
Эх, Андрюшка, Андрюшка! Открыть тебе великую тайну, что ли?
В знак протеста он нацепил независимый вид, вооружился начальственным тоном, и мы поняли: отвлекаться от рыбной ловли он не намерен, разве что сварить уху да поставить палатку. И всё. А мы можем делать, что нам угодно, только не мешать ему. Ну что нам оставалось? Лишь соглашаться...
Через час мы съехали с шоссе, стали петлять тропинкой к Андрюшкиному месту. По-местному река почему-то звалась Лиманом. И ещё —  озером. Небольшую речку перегородили где-то ниже по течению, и с годами она затопила огромную, изрезанную оврагами и балками долину. Получился громадный пруд или даже водохранилище.
Мы пробирались правым берегом, высоким и неровным —  из зарослей травы и кустарника торчали нагромождения голых скал, местами они висели над водой метров на десять-двенадцать, кругом россыпи камней из слоистого мергеля, крохотные ущелья.
Левый берег пологий. Он покрыт сплошным ковром травы, к воде легко подъехать на машине или мотоцикле —  мы видели там рыболовов, стояли машины, кое-где дымились костры, над ними висели котелки.
Минут двадцать мы терзали тропинку, а она нас. Мы прошли мимо знаменитого одинокого дерева на ровной площадке высоко над водой. На длинной веревке —  как раз до обрыва —  к дереву привязывался велосипед, потом смельчак разгонялся с противоположной стороны и мчался к реке, верёвка резко тормозила, и он кубарем летел в воду метров с десяти. Это было не под смелость каждому, но кто решался, тот был героем.
И вот, наконец, позади остались все крутые склоны оврагов, узкие проходы между камней, мелководные бухточки, густо поросшие камышом со зрелыми, лысоватыми качалками, и вдруг тропинка нырнула в большой оросительный канал. Мы выбрались почти к началу Лимана.
—  Вот это место! —  торжественно ткнул Андрюшка пальцем в берег на той стороне канала —  сравнительно ровную площадку с большим, похожим на усеченную пирамиду, камнем посредине. —  В Лимане можно на удочки и донки, в канале —  на блесну, есть щуки. —  Он секунду подумал и добавил:
—  Должны быть... Давайте переправляться.
—  Сейчас погрузим велосипеды в твою сумку и поплывём, —  ковырнул я Андрюшку.
—  Без сумки обойдёмся. Далась вам эта сумка, ещё вспомните про неё, когда понадобится. —  Он попробовал пальцем ноги воду. —  Ничё, тёплая. В конце лета здесь её обычно мало. Не получится вброд, придётся объезжать, до мостика километра два.
Он снял трико, навьючил на плечи сумку, потом для чего-то почесал голое плечо, нерешительно шагнул в воду и сразу провалился но пояс.
—  Ух ты! —  вырвалось у него, он присел пару раз, намочив спину, и медленно побрел через канал, погружаясь и нагребая животом небольшую волну.
Скоро вода дошла ему до груди, потом голова, плечи и сумка начали медленно выдвигаться из чёрной, взбаламученной жижи.
—  Порядок! Давайте без мандража... —  Андрюшка бросил сумку на обрывчик противоположного берега, повернул назад.
Я тоже разделся. Ларка стояла рядом, бросала отрывистые взгляды то на воду, то на тот берег и не решалась. Потом вдруг резко пошла к каналу, и я понял —  она собирается переходить одетой.
—  Лариса, давай я перенесу тебя! —  боясь своих слов, предложил я.
—  Нет, я сама...
—  Стой! —  Я бросился к ней, схватил за руку. —  Мне не трудно, честное слово, а ты вымокнешь! Уже вечер, ты не успеешь просохнуть, а ночи уже дуборные...
Всё это было выпалено одним духом, наверное, звучало неубедительно, и я боялся —  она остановит меня новым отказом, а я уже не буду настаивать.
Ларка смотрела на меня и улыбалась, а я напряжённо молчал, чувствуя, как уносит в поле свежий ветерок мои слова, как становятся они всё меньше, меньше, тают...
Она ещё посмотрела на меня и опустила глаза. И я понял!
Носить девчонок на руках мне не приходилось, разве что, совсем маленьких, да и, если честно сказать, не нравилось мне это занятие, но Ларку я готов был носить сколько угодно —  сейчас это мне было очень нужно. Словно со скалы вниз головой, ринулся я к ней, поднял —  она обняла меня руками за шею —  и моментально забушевало, заколотилось сердце, закружилась голова —  я почувствовал запах её волос, чистый и чуть терпкий. Пряча волнение, пошёл к каналу.
Нет, не тяжела она была и, конечно, не тяжелее полной сумки —  зря Андрюшка молол, —  я только опасался крутого спуска в воде, где он провалился по пояс, боялся не заметить его начала: ноги скользнут по склону, и всё... я шлепнусь в воду вместе с Ларкой, навеки покрыв свою голову позором.
Наверное, даже чересчур осторожно, словно с редчайшей вазой китайского фарфора в руках, ступил я в воду, пошёл, пошёл, и, когда мои ноги всё же неожиданно скользнули по жидкому илу вниз, я напрягся, на секунду прижал к себе Ларку и, с восторгом почувствовав, как она тоже прильнула ко мне, удержал равновесие.
Я ощущал это её объятие на протяжении всего пути через канал, у меня горело плечо, которого касалась её грудь, под нашим общим весом ноги мои вязли в иле выше щиколоток, но я уже жалел, что дальше дно было ровным, без всяких сюрпризов.
Воды в канале действительно мало, да и узкий он ужасно —  всего пару счастливых минут, и я поставил Ларку на зелёный шелк противоположного берега. Андрюшка, возвращаясь за велосипедом, при встрече посмотрел на меня с состраданием.
Довольный сделанным, я бросился обратно —  помогать Андрюшке.

3

Конечно, всем распоряжался Андрюшка.
Он выбрал место для палатки, начал её устанавливать, а нас послал к старой скирде за полем принести соломы на подстилку, потом погнал в дальнюю лесополосу собирать сушняк для костра. Мы тащили хворост к нашей палатке, и где-то высоко над нами звенел жаворонок, воздух, разбавленный запахами реки, распирал грудь, щекотно колола наши босые подошвы золотистая стерня. И сразу —  такие ощущения, такая свобода... Эх!
Ну, Андрюшка —  начальник! Только покончив с хозяйственными заботами, разрешил нам взять удочки и идти к воде.
Река в этом месте глубокая, дно уходило вниз почти отвесно. Мы с Ларкой поставили высоко поплавки, забросили удочки и стали ждать клёва.
Андрюшка устроился чуть поодаль, на завороте берега к каналу, ловил на две удочки, изредка бросая в нас короткие взгляды. Рыбацкая кровь заволновалась...
Солнце ещё высоко висело над Лиманом, но вечер уже наступил: жара спала, и веяло безветренной прохладой, что бывает над водой летом после жаркого дня, когда чувствуешь, как тебя обдаёт чем-то чистым и лёгким, тянет свежестью, словно запахом хороших духов в комнате, где всё неподвижно и спокойно.
Поплавки не подавали признаков подводной жизни. Мы начали уже сильно сомневаться в «закачиваемости» места, «известного одному Андрюшке», как вдруг от него донёсся возглас (если не вопль!) радости, мы обернулись: на Андрюшкиной удочке серебром блеснула рыбёшка.
Через минуту возглас повторился, и стало ясно —  он предназначался нашему слуху. Мы с Ларкой переглянулись, пожали плечами и сделали вид, будто ничего не слышим, ещё сосредоточенней уставились на наши поплавки.
На поплавок её удочки села стрекоза. Поплавок наклонился, слегка притонул, Ларка шёпотом стала ругать стрекозу за столь великое нахальство и совсем ненужный визит, та бесчувственно сносила её возмущения, —  поплавок вдруг дёрнулся в сторону, качнулся и пропал под водой так быстро, что бесцеремонная стрекоза едва успела спастись. Ларка явно зевнула —  вырванный из воды крючок был гол, как в магазине.
—  Спокойнее, не спеши... —  Я насаживал на её крючок нового червя.
—  Да эта!.. Противная!.. —  Голос Ларки дрожал от возмущения и азарта.
В это время заплясал поплавок моей удочки, косо ушёл под воду. Я бросил её удочку, схватил свою... Поздно...
—  Спокойнее! Не спеши! —  смеялась Ларка.
—  Закон подлости! Клюёт как раз в тот момент, когда ты занят чем-то другим...
От Андрюшки донёсся очередной возглас радости.
—  Я поняла, он нас надул, —  сказала Ларка.
—  Почему?
—  То место, где рыба —  там. —  Она показала в сторону Андрюшки.
—  Да ну? Слишком близко. Не может же она кучковаться возле него.
—  Может. Там или яма какая-то, где живёт рыба, или ещё что-то. Не зря же он отделился и теперь дразнит нас...
Но потом пошло и у нас.
Сначала маленькая таранка, потом окунь, ещё окунь, и —  Ларкиной удочкой —  приличный карась. Клёв стал совсем хорошим, теперь мы уже подавали Андрюшке сигналы радости, да так восторженно, что он подавленно замолчал.
Ларка снимала рыбку с крючка, и глаза её светились счастьем. Глядя на неё, я радовался так, словно поймали мы по меньшей мере метрового осётра.
В нашем садке плескалось уже около трёх десятков разной рыбьей мелочи, и тут клёв внезапно прекратился. Занятые рыбалкой, мы только сейчас заметили, что солнце село, и краски догорающей зари играют на небе и воде, переливаются, меняясь, накатываются волнами, будто дразнят какого-то зазевавшегося художника.
Небо от тёмно-синего на востоке цветными ступеньками спускалось к багряному на западе, вода светилась серым, голубым, золотым и оранжевым, точно кто уложил на поверхность Лимана огромную живую, шевелящуюся мозаику.
Изредка где-то на середине вскидывалась крупная рыбина, и тогда на кругах от всплеска горела золотая, с тёмно-изумрудным основанием, корона, росла —  всё ближе, ближе к нам и пропадала где-то в темноте.
Мы побросали удочки в траву, сидели молча, смотрели на угасающую зарю, пока небо из синего не стало тёмно-синим, затем фиолетовым, контуры скал на берегу расплылись, потеряли очертания. Подул лёгкий ночной ветерок, вода зарябилась тусклым свинцом, над Лиманом повисли первые звёзды —  чистые, точно умытые в реке.
Река стала совсем чёрной, лишь светился во мраке двойной огонёк костра на далёком мыске противоположного берега, бросал в нашу сторону зыбкую, едва заметную дорожку.
Андрюшка возился возле палатки, мы с Ларкой подобрали удочки, пошли к нему.
—  Сколько у вас?
—  Не считали, —  ответил я.
—  А у меня —  вот. —  Он небрежно бросил луч фонарика на свой садок. Тот был заметно толще и увесистее нашего.
—  Ничего... —  как можно безразличнее ответил я.
—  Кому ничё, а кому и чё! —  возмутился Андрюшка, презрительно коснулся ногой нашего садка. —  Я бы со стыда сгорел...
—  Ну ладно, не задавайся...
Сказать, что Андрюшка просто рыбак, —  значит не сказать ничего. Он настоящий фанатик! Ради рыбалки Андрюшка готов на всё и от всего откажется. И всё ему в радость: шагать, ехать, мокнуть, спать, где придётся, только бы подержать в руках удочку, обмануть, выудить хитрую рыбёху, глотнуть азарт, кого-то обштопать в добром соперничестве. И ещё быть первым, вызвать в чьих-то глазах тихую зависть своей удаче, своему умению. Иногда он терял чувство меры, перешагивал его в своём страстном стремлении, но его можно было понять и не обижаться.
Он порылся в сумке, достал закопчённый котелок, треногу, протянул мне.
—  Разжигайте костёр, чистите рыбу, а я сейчас...
—  Сколько чистить? —  спросила Ларка.
—  С полкотелка, но чтоб не получилась каша... —  Он исчез в темноте.
Пока Ларка с помощью фонарика отбирала рыбу, я установил треногу, развёл под ней костёр. Маленький огонёк скользнул по соломинкам, перебрался на сухие веточки акации, пламя поднялось, и стало видно Ларкино лицо, будто написанное светлыми, красноватых тонов, красками на тёмном фоне. Она смотрела загадочно и улыбалась. Потянуло теплом, запахом дыма и каким-то домашним уютом.
При свете костра мы начистили полкотелка мелкой рыбы, остальную я высыпал в Андрюшкину сумку, переложил мокрой травой. Ларка чистила картошку и лук, я принёс речной воды для ухи.
—  Куда он провалился? —  спросила Ларка. —  Уже всё готово.
—  Не знаю. Сказал —  сейчас.
—  Давай варить сами.
—  Он нас поубивает.
—  А так с голоду помрём...
—  Андрюха-а! —  крикнул я.
—  Чё-о? —  донеслось из темноты.
—  Чего ты там застрял?
—  Иду-у!
—  Ставь воду пока, —  сказала Ларка. —  Картошку и лук я положила.
Я повесил котелок над огнём, присел у костра рядом с Ларкой...

4

Мы смотрели на игру пламени и молчали. Оно завораживало своей таинственностью, непостоянством и какой-то первородной силой. Фиолетовые язычки взбирались на подкинутые в костёр ветки, секунду плясали на них и, ярко вспыхивая, устремлялись вверх, словно хотели оторваться и улететь далеко-далеко. Изредка костёр выстреливал снопиком искр, и снова огонь шумел весело, почти без дыма, катил на нас волны тепла и света.
Подошёл мокрый Андрюшка, высыпал из майки на траву десятка два раков. Те сразу —  врассыпную. Андрюшка быстро собрал раков опять в майку, положил её на траву возле палатки, сказал довольно:
—  Я блюдо вам приготовлю —  цимус!
—  Что за блюдо? —  недоверчиво спросила Ларка.
—  Ничего нет на свете вкуснее печёных раков! Будем печь в золе.
Ларка пожала плечами.
Я никогда не ел печёных раков, но восторгаться не хотелось, и я промолчал.
—  Зря вы так, —  обиделся Андрюшка. —  Для вас же в потёмках лазил и сейчас дуборняк держу. Попробуете, тогда узнаете.
—  Попробуем, —  покорно согласился я.
Он сидел напротив нас, грелся и строил усмешки. Он ещё не хотел понимать, как это рыбалку можно разделить с девчонкой, иногда обижался и немного играл: то опытного рыбака, а то и просто доброго дядю —  и всё было в этой игре: нетерпение, снисходительность, муки и радости дружбы. Часто он забывал про игру, и тогда на его веснушчатом лице светились простым любопытством добрые мальчишеские глаза.
Ларка притихла, неотрывно смотрела на пляску огня. О чём она думала? Поди узнай...
Вода в котелке забулькала, и за уху взялся Андрюшка. Он колдовал над ней, а мы опять были подсобными рабочими: подай то, принеси это, подложи дров... Он успевал отдать команду прежде, чем мы могли догадаться сами, —  он снова восседал на всей высоте своего ответственного положения, и нам приходилось только выполнять его приказы да терпеливо дожидаться «чуда в котелке». Над костром струился парной, аппетитный запах, и чувствовали мы себя так, словно не ели неделю.
Андрюшка морщил короткий нос, дул в дымящуюся ложку —  пробовал уху. Наконец поднял большой палец руки, снял котелок с огня. Готова! Откуда-то из темноты принёс хлеб, миски и ложки, начерпал из котелка полную миску, подал Ларке.
—  Ешьте, миледи, наслаждайтесь и радуйтесь, пока я жив! —  торжественно изрёк он и весело засмеялся.
Мы ели, впитывали запах свежей ухи с дымком на пьяном речном воздухе, обжигаясь, с трудом держали горячие миски в руках. Уха действительно была очень вкусна, а мы голодны, как львы.
Костёр угасал, потянуло прохладным дыханием реки. Андрюшка подбросил последний запас сушняка, тепло снова охватило нас снаружи, подмешалось к горячей ухе внутри, и стало совсем хорошо —  не хотелось двигаться и разговаривать.
Андрюшка нашёл в сумке транзистор —  маленький, в кожаном чехле приёмник, —  покрутил его, поймал какую-то музыку. И сразу в первобытную темноту вокруг костра ворвалась цивилизация, заполнила всё, ничуть не испортив нашего настроения и наших ощущений.
Неожиданно Ларка положила мне голову на плечо. Я вздрогнул от удивления, встревожился, восхитился и почувствовал себя на вершине блаженства, но жаль, не успел им насладиться —  так же неожиданно она убрала голову: то ли поняла моё состояние, то ли ещё что-то, но то, что ко всему добавила разочарование, это уж точно.
Я всё время помнил: скоро идти спать, и мне было чуточку страшно. Страшно и сладко. Ведь это же не просто так —  провести ночь рядом с Ларкой. Но надо ли будет что-то делать? Окажись сейчас на её месте любая другая девчонка, никаких сомнений бы не было: я бы знал —  надо или не надо. Мог бы забраться в палатку и проспать до утра. Мог бы потянуть резину, прикинуться даже, что мне интересно, я увлечён. Я бы знал обо всём сразу и хорошо. А тут? И вообще, можно ли спать в такую ночь? А вдруг я храплю? Нельзя увидеть самого себя спящим, услышать собственный храп. Как быть? Чтобы не потерять себя в её глазах, не ошибиться? Не сказать что-то не то, не сделать, когда очень хочется и говорить, и делать... Ох, недостатки, недостатки! Куда бы вас спрятать, как бы от вас избавиться? Чтобы никто не видел, никто не знал? Как быть тем, кто видит их в себе особенно отчётливо?..
Откуда я тогда мог знать, что женщины способны любить и за недостатки?!
Пламя костра сникло, опало совсем, буро-красные угли испускали сизый дымок, тускнели на глазах. Андрюшка высыпал в костер раков, палкой нагреб горку угольев над будущим «цимусом».
—  Пока погаснет, будут готовы! —  объявил он, но через пяток минут откровенно зазевал, попросил:
—  Ларис, ты не постелешь? Одеяла в палатке...
Ларка посмотрела на него, молча пошла в палатку. Он снова растянул рот в зевке, спросил:
—  Сколько там натикало?
—  Половину второго.
—  Ого! Надо спать. А то зорьку —  того, продрыхнем! —  Он встал, потянулся, махнул рукой в сторону костра. —  А ну их! Пусть пекутся. На завтрак будут... Ларк, ты скоро?
—  Уже готово. —  Ларка выбралась из палатки...

4

Мы остались вдвоём.
Остались среди ночи и безмолвия у затухающего костра, и мне хотелось говорить, говорить, сказать ей многое, если не всё. Рядом дышала река, где-то стрекотали сверчки, ветерок ласкал её руки, губы. Беспокойные, неясные желания бродили в моей голове, горячили мысли, но я молчал. С чего начать? Как? Ведь это же не просто так мы снова вдвоём под звёздным покрывалом неба, и вокруг ни души, если не считать соню-Андрюшку?
—  Мне холодно. —  Лариса поёжилась, запахнула Андрюшкину куртку. —  Идём в палатку.
В палатку! Ну вот, наконец! Я дрожал от нетерпения. Пропустил её, полез сам. И вдруг... Прямо посредине развалился Андрюшка. Пнуть его, что ли? Пусть думает не только о себе! Но что-то помешало мне, и я сдержался. Спит! Я нащупал свободное место, лёг. Андрюшка между нами. Ладно, пусть лежит, —  по крайней мере, можно свалить на его недогадливость. Но всё равно я чувствовал только досаду...
Спать не хотелось. Включил транзистор. Эстрадная программа «Маяка» негромко лилась по палатке. «Ла, меццалуна...» —  шептал нам певец, и мы понимали его, как, наверное, поняли бы сейчас всё, связанное с любовью.
Я почувствовал её руку над Андрюшкиной головой, —  наверное, она искала мою ладонь. Немедленно откликнулся на зов, легонько сжал её холодные пальцы. Над Андрюшкиной головой сплелась арка из рук, он спал, ничего не подозревая. Держась за руки, мы молчали —  за нас говорила музыка.
Это рукопожатие тогда заменило нам всё. Нужные и нежные слова, объятья и всё то, что людям старше уже не заменит простое прикосновение рук. Мы объяснялись, понимали друг друга, чувствовали и боялись шевельнуться, чтобы случайно не сломать наше безмолвное единение.
Так лежали мы долго, и когда я уснул, не знаю...

 

ГЛАВА СЕДЬМАЯ
17 января                                        г. Кадиевка

Здравствуй, Володя!
Ответ даю молниеносно, потому что не знаю, буду ли здесь завтра или нет.
Только что вернулась из училища, где меня здорово выматюкали и прогнали до приезда мамы, которой уже дали телеграмму.
Попробую —  подробно.
Кажется, я тебе писала, что у нас выпустили шесть групп кулинаров и распределили только по нашей области, то есть просто рассовали по углам. В этом месяце выпускают ещё три группы. Девать их некуда, и потому выпускников сажают на головы первым. Что из этого получается, суди сам. И теперь наша практика полетела кувырком. Пока мы мотались домой, наши места моментально заняли, вот мы сидим и «кукарекаем». Рая устроилась на завод, а я сижу, Натка —  тоже.
Ей отец вчера прислал телеграмму, чтобы она выезжала и устраивалась на работу дома. Я решила ехать с ней. С такими вот намерениями мы и направились сегодня в училище. Встретили нас так, как всегда встречают в подобных случаях: молча выслушали и так же молча указали на дверь кабинета.
Через полчаса наша участь была решена: Натку отправить домой, а меня —  тоже домой, для чего маме дать телеграмму, чтобы она приехала и забрала меня. Как видишь, все сделано чисто и гладко: скидывают меня-обузу на «мощные» плечи мамы. Как говорится, с рук на руки.
Вот я сижу и жду маму, а когда она приедет, никто не знает. Может, неделю буду сидеть, а может, уеду даже сегодня.
По правде сказать, ехать не хочется. Будешь там торчать всё время дома, а если вдруг куда пойдёшь, вернуться нужно не позже десяти вечера. Все (родные) будут стараться воспитать порядочную и прилежную девушку, которая бы всё умела делать, разговаривала бы, не повышая голоса, и всех бы слушалась.
Потом они найдут мне мужа тридцати лет, но с хорошей зарплатой. И все будут страшно довольны, при всяком удобном случае я буду слышать: «Ларочка, благодари нас за своё семейное счастье! Ну, скажи, что тебя может не радовать?»
И я должна буду отвечать с сияющим лицом и блестящими от радости (или от глупости) глазами: «Ах, спасибо! Я этого никогда не забуду...»
Эх, Володя! Хорошо вам, мальчишкам! Только от того, что за вами не следят, вы должны быть счастливы. А за нами! Идёшь в туалет, тебе кричат: «Куда пошла?» —  и —  «Долго не задерживайся!» Скажи, ну не смешно ли это? И обидно.
Так вот, гуляем ли мы в компании, бродим ли ночью по городу и курим (пробуем, конечно) или ещё что-то делаем «нежелательное» для девушек нашего возраста, всё это без разрешения и в большей степени оттого, что такого разрешения никогда не будет ни под каким предлогом. А раз за каждую минуту, пробытую вне дома, приходится отчитываться, то, соответственно, —  и врать безбожно, не краснея и придумывая всё, что хоть немного смахивает на правду.
Вот так я буду жить дома. Но всё равно я к тебе скоро приеду —  числа двадцать пятого, а может, и раньше. Одного я боюсь, и знаешь чего? Ведь мы с тобой всё так же мало знакомы, и то, что было раньше, мне кажется теперь просто детством. Я боюсь, ты можешь оказаться совсем не таким, каким я тебя помню и сейчас представляю, да и я могу быть не той, которую ты ждёшь. Что, если так получится? Я приеду, а ты разочаруешься, что тогда?
Мне, например, нравятся мальчишки смелые и легкомысленные, которым море по колено (не по пьянке, конечно). Не стал ли ты этаким «социалистическим» парнем, у которого есть цель и голова? Тогда я буду сидеть возле тебя и молчать, чтобы не ляпнуть глупость, а если и скажу что, то буду немилосердно краснеть и сомневаться. Опять же, что тогда?
Ответ пиши в Новошахтинск —  к тому времени я уже буду там. На поездку к тебе разрешения от мамы я, конечно, не получу. Практика кончается первого июня в семь часов утра. Потом —  один месяц каникул и два года отработки по своему усмотрению. Если удастся свистнуть паспорт, отрабатывать не буду —  не нравится. Пока всё. До свиданья.
У меня был знакомый парень, он говорил, что умеет целоваться по-французски, по-английски, по-немецки и по-индийски, а по-русски нет. Не похож ли ты на него?
Лариса.

1.

Утреннюю зорьку мы с Ларкой, конечно, проспали. Коварный Андрюшка —  то ли продрых сам, то ли с умыслом —  нас не разбудил. Когда Ларка растормошила меня, солнце стояло уже высоко.
Я поспешно пополз из палатки.
Ещё не жарко. Слабый ветерок слегка рябит воду, небо словно выполоскано в синьке.
Андрюшка с удочками на прежнем месте, и в садке у него уже что-то есть. Ларка только что умылась. Её лицо в капельках речной свежести. Я смотрел на неё и морщился от стыда и досады, что проспал именно я. Глянул на часы: двадцать минут девятого! Подошёл к Андрюшке:
—  Чего не разбудил?
Он молча уставился на поплавки.
—  Оглох, да?
—  Мы, кажется, рыбалить приехали... —  Он сильно занят своими удочками.
—  Ты бы мог...
—  Пушек нет, стрелять не из чего... —  развёл руками Андрюшка.
—  Вот козёл!
В ответ —  молчание. Может быть, даже в знак согласия.
Потом я понял причину. Просто ему очень хотелось поймать больше всех, доказать, затвердить свою рыбацкую умелость, но тогда мне было очень обидно. Проспать самым подлым образом! Да ещё при Ларке...
—  Есть что-нибудь? —  спросил я безразлично.
Он поднял садок из воды, показал. Садок затрепыхал живым серебром —  пухлый, увесистый.
—  Неплохо.
—  Прикормил с вечера, —  признался Андрюшка.
Он вытащил из земли колышек, потянул из воды бечёвку. На кукане сидел небольшой сазанчик.
—  Откуда? —  не поверил я.
—  Две донки на ночь.
—  Когда успел?
—  А как раков ловил. Одна пустая, на второй вот есть.
—  Заныкал донки.
—  А как же? Хотел сюрприз сотворить!
—  Хитрюга ты, Андрюшка.
—  Ну-у, рыбак и должен быть таким! —  засмеялся он.
—  И ханыга...
—  Ну, ладно, короче...
—  Володь, иди рыбу ловить. —  Ларка на нашем месте разматывала удочку.
—  Поздновато собрались, —  сказал Андрюшка. —  Клёва уже ма.
—  Сам наклевался, а нам —  «ма»! Ничего, попробуем.
—  Давай-давай. Пока попробуешь, солнце уже печь будет! —  Андрюшка снова уставился на поплавки.
Что припозднились мы с Ларкой, это точно. Видно, день ожидался жаркий, и рыба это знала лучше нас. Редкая поклёвка была ленивой и неохотной. У меня чесались руки от желания схватить рыбину и засунуть ей в рот крючок с червяком, хотя бы для того, чтоб дёрнула она за него, как следует. Только как это сделать, когда она там, а мы здесь, когда у неё свои заботы, и ей начхать на наши чаяния? Я знал, сидеть у воды бесполезно, и азарт уже прошёл совсем, и солнце сильно припекает спину, но тянул время, с затаённой надеждой смотрел на поплавок —  а вдруг?!
Подошёл Андрюшка. Удочки его смотаны, в руке улов. Он нехотя глянул на наши поплавки, спросил:
—  Хавать будем?
—  А есть что-нибудь?
—  Конечно. Хлеб, помидоры и... —  Он выдержал паузу и объявил почти торжественно:
—  Кажется, вы забыли —  печёные раки!
—  Печёных раков ешь сам, —  сказала Ларка.
—  Болтай, болтай! Посмотрю, как будешь облизываться!
—  Зря надеешься.
—  Ох, как будешь жалеть! —  В его голосе сплошная уверенность и чуточку великодушия. —  Да я никого не заставляю, гражданы, я только пытаюсь популярно объяснить тем, кто ничё не рубит... Давайте перекусим и начнём собираться.
Мы смотали удочки, вернулись к палатке.
В той же сумке нашлись помидоры и пакет с остатками хлеба. Андрюшка вооружился палкой, стал ковырять в золе вчерашнего костра. Накатал горку черных раков, сбегал к воде, помыл их и высыпал перед нами на траву.
—  Прошу, панове!
Раки выглядели по крайней мере странно. У большинства один бок обгорел до угольев, другой зеленел по-речному, между этими двумя крайностями слабо проглядывалась красная полоска —  свидетельство готовности блюда. Были ещё совсем чёрные, красных не попадалось.
—  Перевёл только, —  сказала Ларка. —  Надо было сварить.
—  Тебя вразумлять —  без пользы время тратить! Я уже внушал вам: печёные вкуснее! Наваливайтесь без страха...
Мы стали есть помидоры и хлеб.
—  Не хотите, не надо, мне больше будет, —  обиделся Андрюшка, стал чистить рака.
Он ел, а мы смотрели на него. Он съел сначала чёрного рака, затем с трудом прожевал трехцветного. Мы ждали. Андрюшка явно тянул время.
—  Что же ты больше не ешь? —  поинтересовалась Ларка. —  Вкусные?
—  Уже наелся. Они очень питательные.
—  Надо было следить за ними, когда пёк, переворачивать, подгребать золу, а ты бросил их в костёр и завалился спать. Я же говорю, —  только испортил.
—  Почему? Он любит как раз такие —  трехцветные!
Андрюшка поморщился, помолчал, потом нехотя признался:
—  Прямо слипались глаза... Особенно после ухи. Да и зорьку проспать боялся… Какая-то дрянь получилась. Ну, ничё, когда-нибудь не поленюсь, заделаю их вам по-настоящему! Пальчики оближете!..
—  Нужен ты?! Спать хотел —  надо было выпустить их в речку, —  сказала сердито Ларка и отвернулась.
Андрюшка молча собрал оставшихся раков, зашвырнул их далеко в воду.
Потом мы купались.
Вода в реке прохладная и чистая. На глубине, если откроешь глаза, смутно прочерчивается скалистое дно, круто уходит в черноту.
Сначала купались мы с Андрюшкой, потом, загнав нас за палатку, купалась Ларка. Мы сидели за палаткой, обсыхали и жалели, что не получилось купаться вместе, —  было бы веселее...
Собрались домой быстро. Мы с Андрюшкой сложили палатку, Ларка вымыла посуду, потом песком начала оттирать бока котелка от вековой копоти.
—  Брось, —  отобрал у неё котелок Андрюшка. —  Без пользы тереть, да и без нужды. Смехота будет —  на рыбалку с блестящим котелком...
Назад Андрюшка повёл нас другой дорогой —  в обход канала через мостик, так оказалось даже ближе, но у меня имелись причины быть недовольным...

2

Андрюшка весь наш улов отдал Ларке.
—  Возьми, —  сказал он.
—  Не надо. Мне не нужно.
—  Возьми, —  повторил он, —  а то обижусь.
Он знал, никто не любит, когда он обижается.
—  Это нечестно, —  осторожно упиралась Ларка. —  Давайте хотя бы разделим.
—  Всё честно! И ты ничё, молодец! Тебя можно брать с собой. Хоть и девчонка, возиться с тобой почти не пришлось. Рыбу ты заслужила, а нам я всегда могу поймать.
Наглость Андрюшки не имела границ, но мы молчали. Потом он уехал.
—  До вечера, —  сказал я Ларке.
—  До вечера... —  Её чёрные глаза улыбались. —  Что же ты не едешь?
—  Сейчас поеду.
—  Я тебе не надоела?
—  Словно и не было никакой рыбалки...
Ларка снова улыбнулась, потом как-то сразу посерьёзнела, посмотрела прямо, сказала:
—  Езжай всё же.
—  Поеду...
—  Ну, я пошла?
—  Иди...
Она ушла. Я постоял немного и закрутил педали вслед за Андрюшкой.
У своей калитки он отвязывал от велосипеда палатку. Я —  сразу с лёта и сердито:
—  Ты, что ли, с ней возился?
—  С чего ты взял?
—  Тогда зачем болтаешь: «Возиться с тобой почти не пришлось»?
—  Но ты же её волок через канал.
—  Это моё дело. Тебе-то что, жарко или холодно?
—  Для друга старался, —  погрустнел Андрюшка. —  Думал, спасибо скажет, что назад поехали через мостик.
—  Болван! —  вырвалось у меня.
—  Это почему же?! —  возмутился Андрюшка.
Я посмотрел в его честные глаза. Спорить было бесполезно, разница в наших возрастах ещё действовала.
—  Думать надо башкой, а не задницей! —  ответил я, пошёл к своему двору.
—  Сам ты ею думаешь! —  крикнул Андрюшка через улицу, потом, прожевав обидчивость, спросил:
—  Делать что будешь?
—  Не знаю. Может, завалюсь спать до вечера.
—  Приходи ко мне.
—  Ладно. Гляну только, что дома...

3

Прошло два дня.
Над нашей улицей висит тишина, дворовый фонарь бросает жёлтые отблески света на Ларкино лицо, слабо шевелит листвой тютина над скамейкой.
Завтра мне уезжать, и я чувствую себя так, точно никогда и ни о чём не говорил с Ларкой, так много хочется сказать, и главное, просто необходимо решить, как быть  дальше? Разлука вновь встает между нами, неясная, тревожная, такая долгая и беспощадная —  что она нам принесёт в этот раз? И я молчу.
—  О чём ты думаешь?
—  Не хочу уезжать.
—  Я тоже не хочу... —  Её голос пульсирует толчками сердца, глаза что-то ищут в темноте улицы.
—  Возьму и не поеду!
—  И как ты объяснишь дома?
—  Никак. Не поеду, и всё!
—  Не надо, Володя. Это глупо.
—  Да. К сожалению.
—  Мы пока ничего не можем. —  Она смотрела на меня, грустно улыбалась.
—  Почему ничего? Можем не расставаться надолго, приезжать. Ведь недалеко же, почти рядом. Надо только очень хотеть.
—  Я хочу этого.
—  Я —  тоже! Потому что не знаю, как буду без тебя...
Калитка чуть приоткрылась, из неё высунулся детский нос. Ларкина сестрёнка Валюша.
—  Лариса, мама зовёт.
—  Иди, я сейчас...
—  Сказала без тебя не приходить.
—  Да иди же!.. —  Ларка прикрыла калитку. Из-за неё донеслось:
—  Мама сказала, пусть жених идёт домой, спать пора...
Жених! Ну вот, услышал. Мне было грустно и весело одновременно. Ларка угрожающе открыла калитку. Но там уже было пусто.
Минута расставания пришла всё равно. Как всегда в жизни, слишком рано, когда многое ещё не сказано и не сделано —  нога занесена, но ступить пока не пришлось.
Уже ушли в прошлое тёплые вечера ещё одного лета, встречи, слова, лавочка на поляне —  ушли, догоняют стремительные поездки на велосипеде по ночным улицам Новошахтинска и кисло-сладкий виноград лета предыдущего.
Мне очень хотелось поцеловать её, я был уверен —  она ждёт этого, не уходит, и надо сделать всего лишь маленький шаг, он прояснит всё, поставит на свои места, станет залогом будущего, надо... —  и снова я мучительно не знал, с чего начать, чтобы не повторилась та попытка, чтобы снова не промахнуться, краснея потом и кляня себя, —  какая-то неведомая сила удерживала меня, и я не решился...
Лариса ушла. Я сидел, вслушивался в негромкие голоса у неё во дворе, на душе было непонятно тоскливо, на сердце —  пусто, только ощущение того, что опять я поступил не так, не доделал самого главного, хотя мог бы, давило на сознание, насылало сомнения в том, что между нами может быть как-то иначе.
Наверное, тогда мы были ещё слишком молоды и потому шли друг другу навстречу словно бы ночью, да ещё с завязанными глазами, и всегда впереди почему-то маячил страх перед возвышенностью человека, который очень нравится, даже если не признаёшься в этом себе до конца, —  он всегда лучше всех, значительнее, в его глазах ты сам должен быть не хуже, —  не дай Бог, чтобы в этом он хоть на секунду засомневался! Здесь мало опыта, много ошибок, зато всё честно и чисто, и счастлив тот, кто успел полюбить, не успев ткнуться носом в случайную порочную связь.
Утром я уехал. И дома по ночам мне часто снилась её точеная фигурка, а вечерами очень не хватало её голоса, чёрных внимательных глаз...

 

ГЛАВА ВОСЬМАЯ
19 января,                                     10 часов вечера.

Володя, милый, извини, но сам видишь, письмо я тебе пишу уже второй день и всё никак не отправлю. Сейчас собираюсь ложиться спать и пробую писать прямо в постели.
Все эти дни я занималась дипломной работой —  нам сдавать её завтра, а приступила я к ней только шестнадцатого, потому сидела над ней день и ночь. За эти четыре дня я похудела сильнее, чем за месяц диеты. Дорога каждая минута, и нет времени даже бросить письмо —  для этого нужно шлёпать по грязи до магазина.
Володя, на этот адрес, и домашний —  тоже, не пиши, видимо, я уеду к Натке.
Почему ты так мало пишешь о себе —  что делаешь, с кем дружишь, чем дышишь? Возьми пример с меня: я написала столько, что хватит на целую книгу, а вот о тебе я ничего не знаю, для меня твоя жизнь точно в тумане. Тебя же скоро должны забрать в армию, а ты молчишь.
Твои письма я получаю решительно все. Они меня находят, где бы я ни была, так что хвала моим штатным и нештатным почтальонам.
Есть ли у тебя братья, сёстры? Сколько лет твоим отцу и матери? На каком этаже ты живёшь и как найти тебя, если идти с автовокзала? Что ты скажешь своей маме, если она спросит, кто я и зачем приехала? Где я буду спать и сколько у вас комнат? Есть ли у тебя девушка там, в Ростове? Почему ты до сих пор не прислал мне свою фотографию —  не считаешь нужным, да?
Вот видишь, я задала тебе кучу вопросов. Отвечай же на них, пиши мне много —  я всё хочу знать.
Конверт я сразу заклеиваю —  если прочту письмо утром, могу счесть глупым и уничтожить. Утром и вечером я очень разная и сама не знаю точно, когда поступаю правильно, а когда нет. В одном лишь уверена: утром я никогда не делаю то, что вечером, и наоборот.
Когда у меня будет постоянный адрес, я дам тебе телеграмму, и ты пришлёшь мне письмо на десяти листах, хорошо? А пока не пиши, отдохни от моих вопросов.
Мама все ещё не приехала, а день рождения у меня десятого апреля.
До свиданья. Целую, Лариска.

1

Новошахтинск занесён снегом, а Ларки нет. Везде скучно, пустынно, прямо глухомань какая-то. На нашей улице сплошной сугроб, только верхушки заборов торчат да узенькая тропка змейкой вьётся меж голубовато-жёлтых в свете фонаря снеговых бугров. Закаменели, застыли клёны и ясени на крещенских морозах.
Хоккей —  зимняя страсть Андрюшки. Хоккеист он мелкий, но шустрый и ловкий.
Полдня я ждал его с катка. Напрасно. В густых сумерках через сугробы я побрёл на стадион.
Несколько рядов фонарей чертили небо над тусклым льдом катка. В серой, морозной дымке открытой арены писали узоры закованные в доспехи парни, среди них трудно было найти Андрюшку. Потом я узнал его. К тому, как сражался на льду
Андрюшка, очень подходит слово «ярость». Его, Андрюшкина, ярость —  неистовая и беззаветная, но по-детски прямая и бесхитростная. По ней я узнал его.
Я подкараулил его у раздевалки. С красными от душа лицами гурьбой выходили хоккеисты. Вокруг болельщики. Смех, шутки, возбуждённые голоса. Сегодня команда выиграла. В Новошахтинске болеют за свои футбольную и хоккейную команды так, как в Москве не болеют за «Спартак». Даже за юношей. А всего-то —  первенство области...
Я потянул Андрюшку за рукав.
—  Вовка! —  удивился он. —  Ты чё здесь делаешь?
—  Смотрел хоккей.
—  Ну, как мы их причесали?
—  Нормально.
—  Обижаешь...
—  Ну-ну...
—  Идём домой.
Центральная улица накатана не хуже катка. В заиндевелых ветвях деревьев торчат яркие одноглазые «кобры». Народ расходится кучками, быстро исчезает, и снова улица тиха и пустынна.
—  Ларку видел?
—  Ларку? —  Андрюшка остановился, сдвинул шапку на затылок. —  Нет её.
—  Как нет?
—  Уехала.
—  Куда?
—  Говорят, учиться.
—  Учиться? Она же собиралась в Ростов. После одиннадцатого, на художника-модельера.
—  Не знаю. Ничего не знаю.
Рушились надежды, с грохотом катились куда-то осенние мечты. Что это? Предательство? Почему она уехала? Прошло полгода, а я ничего не знаю...
—  Далеко она уехала?
—  Кажется, в Луганскую область.
—  Андрюха, ну вспомни что-нибудь!
—  Что вспомнить?
—  Когда ты её видел в последний раз?
—  По-моему, летом.
—  Я же уехал двадцать седьмого августа.
—  Вот тогда я её и видел.
—  И всё? —  не поверил я.
—  Она вроде уехала через три дня... Точно! Не больше, чем через три дня. К первому же сентября, учиться...
Андрюшка, как всегда, прав. Но всё равно странный и непонятный отъезд. Похожий на бегство. Но мы же договаривались, мы же хотели... Зачем куда-то ехать учиться, когда здесь, под боком, сколько хочешь институтов, техникумов, училищ?
—  Андрей, узнай, если сможешь, её адрес. Подговори сестрёнку, спроси подруг, выкради, наконец... Мне очень нужен её адрес, поверь...
—  Лады...
Поднимался, упружился ветер. Выпускала белые языки позёмка, лизала подворотни, деревья, ноги редких прохожих. Нервами звенели провода. Сыпался за поднятые воротники мелкий, колючий снег. Казалось, душа замёрзла...
Лишь много позже я узнал: ехала туда какая-то её подруга, у которой в Кадиевке были родственники. Она расхвалила училище, предложила ехать вместе, и Ларка согласилась. Что погнало её туда, она не сказала, ответив на мой вопрос коротко и не совсем убедительно: «Да так, собралась и поехала. Надоело дома с родителями сидеть...»
Мы стояли перед сугробом нашей улицы и молчали. Андрюшка понимал моё состояние, давал мне время одуматься, прийти в себя. Всё было похоже на неправду.
—  Знаешь, я, кажется, Мишку Буркова встретил, —  сказал я. —  С девицей какой-то под ручку. Не уверен, может, ошибся, но, по-моему, это он. И девица с ним путёвая.
—  Чернявая такая? В белой меховой шапке?
—  Ага.
—  Точно они. Лидка Ирхина это. Законная супруга —  женился Мишка.
—  Уже успел? Куда торопится?
—  Как же не заторопишься? Пузо у Лидки видел?
—  Да нет вроде.
—  Из-за пальто не видно. Нагуляли пузо, а ему в этом году в армию.
Может, малюсенькое облегчение, но я почувствовал. Да ну их, всех этих претендентов, —  явных и косвенных...
—  Он доволен?
—  А кто его знает?
Андрюшка замолчал, втянул голову в воротник. Да и мне больше спрашивать было не о чем. Странно как-то, словно все мы тут и не друзья уже...

2

И снова всю зиму я ждал её письма, ждал известий о ней от Андрюшки, и скоро уже не понимал, почему я жду. Нет, не хотел я верить, что смогла она забыть всё наше с ней, отбросить его в сторону, как ненужный хлам. Значит, были причины её молчанию, видно, что-то новое и, наверное, очень важное занимало её, если она ничего не писала, не сообщала о себе. Время шло, и ожидание моё таяло, становилось всё меньше и меньше, но почему-то не проходило совсем, и я только слабо психовал на Андрюшку —  опять подвёл!
Письмо пришло в марте. Оно взбудоражило и разочаровало меня, вогнало в уныние. Причин не было. Вернее, была, но такая пустяковая.
Я ждал от неё тепла, откровенности, нежности, тоски —  чего угодно, что могло бы подтвердить, внушить мне: она скучает, грустит, она чувствует то же, что и я. Но письмо оказалось лёгким, пространным и даже весёленьким.
Зачем мне такое письмо? Как могла потерять мой адрес? Нужен ли он ей вообще, если плохо берегла? Или пришла пора заканчивать, ещё не начав? Вопросы, вопросы, вопросы. Они сыпались тяжелыми градинами на голову, и негде было от них укрыться.
Долго не решался ответить. В марте кричали галки в голых ветвях деревьев, моросил тёплый дождь, наполнял город бесконечной сыростью. Я бегал в техникум и всё время думал о её письме. Думал в троллейбусе, на занятиях, в курилке —  повсюду, и ничего не мог решить. Обида вела меня к ответу ей.
Потом всё-таки написал. Плохо. Как-то безразлично-хвастливо, без чувства, без сердца. Но надо же было дать понять ей, что прежние встречи и меня теперь нисколько не волнуют и всякая сентиментальная чепуха вовсе не в моей натуре, а сам я уже очень хорошо знаю эту паршивую штучку —  любовь, и, не теряясь, бегу вперёд по времени, набираю опыт, и жизнью своей вполне доволен.
Пусть же и она почувствует моё письмо!
И подумает под дрогнувшее сердце и щемящую душу.
Я заполнил листы бумаги длинными рассуждениями о жизни, отношениях между парнями и девушками, о человеческих характерах, лицемерии и достоинствах, и, наверное, вывернул всё наизнанку. Писал я уверенно, словно брал всё из собственного опыта. Возможно, я выглядел циником, но нужно же было ещё и ошарашить её.
Я понимал, это глупо, но продолжал писать. О себе —  почти ничего. А зачем? Лучше уж так: отвлечённо, но с вывертом, бесцеремонностью, до лампочкиного света и чуть ли не с перечислением побеждённых и победителей. Или —  ни о чём. И слова почему-то ложились такие: колючие, резкие и, может быть, даже жестокие.
Если честно, я не хотел писать так, знал —  это чужое, не моё письмо, но ничего поделать с собой не мог. Мне было больно и не хотелось ничего.
Отослал письмо. Всё! Ответа не будет, «любовь растаяла в тумане льдинкою». Надо чувствовать себя мужчиною, который умеет справиться со своими страстями, и поступить правильно. Я был уверен, что поступил именно так. Где-то в глубине души всё же подступала горечь сожаления, я гнал её прочь, старался не думать больше ни о Ларке, ни о её прошлых и будущих письмах.
И вдруг, как снег в апреле, —  второе письмо. Весёлое, дружеское, словно не писал я колкостей, не пытался задеть её! Да как же так?!
И от этого тоже было больно... Я даже сомневался: получила ли она мой ответ?
Письмо мне не нравилось. Коротенькое, дополненное «крокодильскими» анекдотами «Улыбки всех широт», и —  снова ни о чём. Словно и не случилось ничего, и нечего создавать драмы, ей просто скучно, и потому —  на, читай анекдоты! А мне хотелось знать точно: да или нет? И ещё немножко: почему? Я быстренько накатал ответ в духе второго её письма и, хотя на душе у меня «скребли кошки», отправил, не перечитывая. Вопросов больше я не задавал.
Чего я ждал? Что она сама расскажет, объяснит, предложит? Нет, наверное. Но ведь должна же она что-то сказать. Сколько не писала... И всё так круто повернулось.
Может, это было глупо, может, смахивало на малодушие, не знаю. Но я стоял на своём. Ответ ушёл, и только тут я внезапно понял: все мои самовнушения о Ларке пустые, как мыльный пузырь, выкинуть её из моего сердца уже не так просто и пока невозможно. Письма её уже задевали моё самолюбие.
Я всё понял. Да сказать бы об этом вслух меня не заставили бы и под пистолетом...

 

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
20 января                                     20 час. 15 мин

Сегодня утром я отправила тебе письмо, а вечером пишу опять. Мне очень тоскливо, хочется видеть тебя, но тебя нет. Было бы между нами хотя бы сто, двести километров, я приехала бы, не задумываясь, но... Опять это проклятое «но»! На улице совсем тепло, тает снег, пахнет чем-то весенним, лёгким, а мне грустно...
Мне приснился сон: я приехала к тебе, мы сидим в каких-то подсолнухах, и с нами —  ваша соседка, ей лет восемнадцать, похожа на цыганку. Я облокотились на твоё колено, вдруг приходит твоя мать и говорит так зло, даже мурашки по коже побежали: так, мол, сидят одни распутницы, и только бесстыжие так поступают. Тогда я стала говорить ей, что её не должно трогать, как я сижу и что делаю. Она обозвала меня дрянью, велела тебе идти домой. Ты встал и ушёл, а ваша соседка сказала, что твоя мать очень вредная и ты её боишься. Знаю, приснилась какая-то чушь, но меня почему-то преследует мысль —  ты её на самом деле боишься. Так ли это?
Прошу тебя, пиши больше о себе —  я хочу знать всё, решительно всё! Подожди, может, я тебе надоедаю, мои письма кажутся тебе глупыми и бестактными, да и вообще все они тебе ни к чему? Не отбываешь ли ты повинность, когда пишешь мне ответы? Ну, отвечай же! Я хочу это слышать сейчас же, а не через целых шесть суток, у которых есть шесть дней и шесть ночей, а между ними ещё утро и вечер, и всё это надо суметь прождать. Да как это сделать? Особенно если сидишь целый день дома, точно в тюрьме, и живёшь лишь от утра до вечера, считая не только часы, но и минуты. Я хочу слышать твой голос, а не читать твои буквы.
Володя, я тебя совершенно не помню в лицо! Да, я окончательно тебя забыла!
Остались какие-то смутные черты, и всё. Слышишь? Всё!
У меня хватает энергии в один присест настрочить тебе десяток листов, и что же в ответ? Только скудные разъяснения моих вопросов —  они вечно вьются вокруг моей практики и твоей учёбы. Ты что, мил человек, ничего не хочешь знать, кроме «наших трудов», никуда не ходишь, тебя не интересуют музыка, концерты и всё такое, что непременно должно бы интересовать? Ты только «грызёшь» науки и стараешься поскорее стать солидным человеком, да? Я знаю, чувствую —  это не так, но ты же молчишь!
А вдруг всё же это так? Тогда разреши мне послать подальше всех твоих друзей и подруг за то, что не смогли они сделать из тебя нашего парня —  человека второй половины двадцатого века, который ко всему проявляет живейший интерес, оставаясь хладнокровным, ведёт себя смело и уверенно, опираясь на собственные понятия и совесть, а не на мнение окружающих.
Иногда ты бываешь смелым и решительным, жаль лишь, что только в письмах.
Где же эти качества были раньше? Ждали моего толчка? Ты боялся, я плохо о тебе подумаю, да?
Мне вот лично всё равно, что ты сейчас обо мне думаешь. Думай, что хочешь, и как нравится!
Так-то, мой мальчик! Ты сам виноват, если у меня сложилось неверное мнение о тебе. В письмах нужно стараться хоть немного раскрыть свой характер, а не заполнять их формальностями и условностями.
Жила когда-то наивная и глупенькая девчонка, она не знала почти ничего, кроме маминой юбки да её нравоучений. Была бы она прилежной и скромной до сих пор, если бы не уехала на два года. Сидела бы дома, сосала бы палец и была бы довольной, как слон. Но за эти годы она узнала столько —  дома ей понадобилось бы на это десять лет.
Там её надежно прикрывали от всего, что не положено ей знать и видеть. А теперь? Теперь она делает всё, что хочет, ходит, куда нравится, и всё такое. Но самое главное, она знает, что отвечать за каждый свой шаг, уважать или презирать людей, понимать мир вокруг себя ей приходится теперь только самой и только самой за себя решать.
По радио передают «Онегина». Нас всегда заставляли говорить, что Онегин отрицательный герой, а Татьяна —  гений добродетели, откуда ни посмотри. Прививали свои мысли, как оспу. Вдалбливали, точно законы физики. Упаси Бог, если скажешь иначе! Катастрофа! Лучше молчи, если имеешь всё-таки собственное мнение. Что это за мнение? Оно всего лишь твоё, а не общепринятое, построенное на твоих (а кто ты?) скромных и довольно сомнительных знаниях. Всё должно быть одинаково стандартно!
Но взять Татьяну? Что толку от её жертвы собой? Кому это нужно? Кому она доказали? Себе и только себе! Порядочность, разговоры! Муж-старик! «Но я другому отдана; Я буду век ему верна». Зачем? «Любви все возрасты покорны»? Так пусть сидит он со своей любовью, если она у него проклюнулась, а молодая, красивая жена не только дополнительная экипировка к орденам и бантам, на тёплой печке и плетёт кружева! И нечего совать молодость в клетку! Если он на самом деле честный и благородный! Но его-то ещё понять можно, а вот Таню —  не-ет!
Увы, в жизни бывает всякое, и многое потом изменить нельзя.
Володя, извини меня, что-то я сегодня совсем сумасшедшая! Взялась зачем-то за Евгения и его Таню. Сейчас очнулась, думаю, всё это вздор, глупость, а на тебя я незаслуженно накричала. Начала хорошо, кончила плохо, верно?
Вот так сидишь, сидишь, потом начнёшь писать письмо, настрочишь пачку листов, а когда очухаешься, задашь себе вопрос: «Зачем всё это?» Письмо порвёшь или отложишь. Если тебе их все отослать, ты схватишься за голову —  читать надо будет целый месяц.
Чего-то хочется моей неспокойной душе. Ты не удивляйся, что я кидаюсь в крайности, может, даже причинила тебе неприятное своими манерами, грубостью и занудством. Это не грубость и не занудство, это невысказанные ясно потребности и откровенная тоска по встрече с тобой. Часто и среди массы друзей бывает пустынно, если не хватает одного-единственного человека.
Пока всё.
До свиданья.
Целую, Лариска.

1.

Середина июня.
Неожиданно —  телеграмма: «Шестнадцатого буду проездом поезд 152 приходи Лариса».
И больше ничего.
Я позвонил в справочную вокзала —  поезд 152 приходит в двадцать-двадцать на третий путь. Так, ну это ясно, только вот куда она едет и в каком вагоне —  загадки.
Девятый час вечера. Вовсю ещё полыхает жаркий и длинный летний день. На платформе тесно, лениво-неподвижно. С какой стороны встречать? Лучше с хвоста —  поезд пройдёт мимо, и, может, увижу её. Или —  она меня.
Пронзительный женский голос проверещал прибытие поезда № 152. Толпа засуетилась, точно узнала что-то невероятное. Люди задвигались, поплыли чемоданы, узлы, букеты цветов.
Из-за поворота показался красный электровоз, скрипят тормоза, мимо постукивают зелёные вагоны. Я увидел её! Лариса стояла у открытой двери тамбура рядом с проводницей и махала мне рукой. Шестой вагон!
Почему-то налились свинцом, стали подкашиваться ноги. Всё вокруг нереально, словно происходит с кем-то другим, а я стою в стороне, смотрю и жду: чем же это всё кончится?
Она переменилась —  это бьёт в глаза! Но в чём перемены?
Не поймёшь...
«Чего разнервничался?» —  насмехаюсь над собой, хотя прекрасно знаю «чего», и кисло улыбаюсь. Медленно побрёл вдогонку шестому вагону.
Поезд протянул ещё немного и стал. Из её вагона на платформу сыплются молодые девчонки. Лариса уже бежит навстречу.
Не дойдя друг до друга двух метров, мы замерли, точно какой-то джин воздвиг между нами прозрачную стену.
—  Ну, здравствуй! —  Лариса подала руку. Почему так дрожит её голос?
Я взял её ладонь, ответил вяло:
—  Здравствуй.
—  Думала, не придёшь... —  Она улыбается приветливо, тянется ко мне взглядом чёрных глаз. —  Тебе сейчас, наверное, не до старых подружек!
Эта улыбка! Я узнал в ней Ларку, и все сомнения отлетели прочь.
—  Было бы не до них, не пришёл бы! Но, как видишь...
—  Володя, я рада, что ты пришёл! Честное слово, это хорошо, что я опять вижу тебя, даже не верю... —  Она говорила быстро, взгляд прямой, точно в сердце.
—  Куда ты едешь?
—  Разве я не писала? В Геленджик, на практику. Будем работать куда пошлют: в столовых, кафе, а в свободное время —  бегать на море и загорать.
—  Хорошо тебе... —  для чего-то вздохнул я.
—  Да, неплохо. Я напишу из Геленджика. Если прилично устроюсь, позову тебя. Приедешь хоть на пару деньков?
—  Не знаю. —  Её предложение остро кольнуло сердце. —  Нас собираются загнать в стройотряд.
—  Жаль, —  огорчилась она. —  Ну, может, как-нибудь?..
—  Может, как-нибудь. Ты позови...
Теперь я понял, в чём она изменилась за этот год. Нет, не то чтобы сильно повзрослела, —  держалась она как-то по-другому и говорила иначе: уверенно, свободно, словно сбросила с себя что-то тесное и неудобное, и ей стало легче. Голос у неё и взгляд человека, знающего себе цену. И свои возможности. Теперь уж она никогда не станет прятать дыхание, слушая меня, —  у неё есть своё, твёрдое и надёжное, она сама разбирается во всяких там людях и поворотах в жизни —  это прямо брызжет из неё, а то, что когда-то было интересно, теперь хорошо известно.
Надо сказать, её уверенность ошарашила меня, точно ступил я на что-то с виду надёжное и прочное, а оно вдруг обернулось трясиной, и я никак не мог прийти в себя от такой ошарашенности.
Но лицо, руки, улыбка такие знакомые, и я снова почувствовал нереальность происходящего: вот он, стоит передо мной незнакомо-знакомый человек, а я всё никак не могу разобраться: чего же в нём больше? Будто пришёл я в мае на речку в первый раз купаться и гонит жара в воду, уже разделся, готов, да всё не решусь, осторожничаю —  вода-то, должно быть, холодная…
Десять минут стоянки поезда для нас в тот день оказались мгновением. Электровоз пронзительно засвистел, забеспокоился женский голос в вокзальном злодее-репродукторе. Лариса вдруг быстро обняла меня и поцеловала в губы, задерживая, растягивая этот наш первый поцелуй, словно глоток живительной влаги в пустыне наших от-
ношений. Не знаю, как мои руки оказались на её талии, но, кажется, я отвечал...
Лариса побежала к подножке вагона. Поцелуй горел у меня на губах, хотелось что-то крикнуть вдогонку, удержать, но слова почему-то застряли в горле, голос внезапно охрип; поезд, между тем, сдёрнулся с места, поплыл вдоль перрона, и Лариса опять мне махала рукой с площадки тамбура.
Я поднял голову. Мимо подрагивало вагонное окно. Девичьи головки, сплющив носы, таращились на меня, проткнув любопытством мутное стекло. Всё видели!
«Рассматривают, как барана на базаре!» —  с досадой подумал я, глядя на девчонок. Что, так интересно, неужели никогда не видели? Я почти ненавидел эти завитые головки.
Поезд громыхал, набирал скорость. Я стоял на перроне, тоскливо смотрел на прыгающий на стыках последний вагон, его красные огни. Улёгшуюся было, душу вновь всколыхнула нежданная встреча. Она пронеслась, как летний сон, с дорогой, желанным поцелуем и чужим любопытством. Поцелуй! Может, и родился он только для них, этих любимых, дорогих подружек? Вот мы, мол, какие; даже проездом успеваем, на всех станциях у нас порядок! Ведь не решалась же раньше никогда, наверное, избегала даже, а сейчас...
Вагон, скользнув под мост красным фонарем, исчез. Через несколько дней теперь придёт письмо. Как бы вырваться к ней, поговорить бы с этими подружками...
Я пошёл домой.
Письмо не пришло. Пролетело лето, а его все не было. Я даже не знал, где она.
Это было неприятно, но я уже сумел привыкнуть к её молчанию, как привыкают к чему-то неудобному, тяжкому, но необходимому или неизбежному. Эта привычка приносила боль, как нерасхоженная обувь, и я расхаживал свою боль, как обувь. Да и сам научился молчать. Мало ли какие увлечения бывают в детстве? Почему бы не вспомнить, не вернуться на час? Вроде, как —  зимой подкралась печаль по летней Ялте, и ты вздохнул, задумался и —  снова за дела, заботы, привычки, для тебя важные и, главное, —  сегодняшние...
И всё же иногда душу тихонечко колола обида.
Письмо прислал Андрюшка. В августе он видел Ларису в Новошахтинске. Она шла на вокзал «с чемоданом и родителями», наверное, собиралась уезжать и с ним «даже не поздоровалась», видно, не заметила.
Странно. Не заметить белобрысые Андрюшкины вихры, проходя мимо! Или постаралась не заметить? Должна же была хоть пару слов сказать, кивнуть хотя бы! Они же хорошие старые друзья! Здесь снова было что-то не то, и мои мрачные предположения начинали перерастать во вполне определённые выводы...

2

Сразу после экзаменов я уехал в стройотряд. Работали в отдалённом совхозе. Рядом со старым, вросшим в землю, глинобитным и кособоким, строился новый хутор —  просторные, благоустроенные двухквартирные дома.
По ночам на хуторской площади кричали —  выясняли что-то своё —  косяки гусей, лунная дорожка бежала через широкий пруд к нашему общежитию —  будущему детскому саду. Днём мы работали на стройке и, наверное, только здесь впервые по-настоящему поняли, что такое вкалывать до седьмого пота. Мы обветрились, загорели, руки сделались шершавыми от цемента, покрылись мозолями. Вечером в столовой молотили всё подряд, набивали животы и не наедались...
Хуторок всего-то дворов на тридцать, нас приметили сразу по пёстрой одежде, ковбойским шляпам и фальшивому иностранному акценту, очень скоро и мы знали всех хуторян.
Вечерами население собиралось в клубе —  бывшей чьей-то хатке, длинной, как вагон, с камышовой крышей, подслеповатыми окошками и маленькой дощатой сценой у одной стены единственной комнаты. Наверное, в таких хатках проходили колхозные собрания ещё при коллективизации.
Пулеметно стрекотал аппарат кинопередвижки, кидал на потёртый экран цветным пучком света Галахвастова-Борисова —  в пятый раз за последний месяц. Внезапно аппарат смолкал —  кончалась лента, —  и публика валила во двор менять спёртый воздух клуба на табачный дым, а киномеханик Вася, не суетясь, полный особой значимости здесь своей персоны, перезаряжал плёнку.
Утыканное голубыми дырочками света, висело над хутором тёмно-лиловое полотно неба, укрывало камышовые крыши, вишнёвые и жердёльные садики, прятало саманные стены за покосившимися плетнями, паковало тишину —  разве только, брехнёт где от скуки собака да обронит кто нечаянно громкое слово.
Аппаратная дробь выпрыгивала в открытую форточку, народ спешно тушил цигарки, топотел досматривать картину, а пацаны тем временем тихонько курочили старенький Васин «Ковровец», на котором он привозил фильмы из центральной усадьбы.
Было что-то неторопливо уютное в жизни этого хутора, устроенное веками, с трудом представлялась здешняя зимняя глухомань, квашеная осенняя бездорожь.
И мы понимали: за этой ретроэкзотикой лежит жизнь тяжёлая и малорадостная, с угарными печками, стылыми уборными и долгой дорогой к врачу или в магазин. Нужен, очень нужен этим людям новый хутор с хорошими домами, клубом, магазином, амбулаторией, и от сознания этой нужности вырастала и наша собственная нужность в их глазах.
И всё-таки хутор бедствовал, и, кажется, безвозвратно, непоправимо. Не было в хуторе молодёжи. Только трое нашего возраста приходили в клуб: девушка по имени Варя —  здоровая, краснощёкая, словно это с неё рисовали доярку на плакат «Молодёжь —  на ферму!», да два её ухажёра —  гармонист Витюня и мотоциклист Петюня.
И Витюня, и Петюня сразу слились в мотоциклетно-гармонистскую коалицию и при первой же встрече глянули на нас волками. Точно приехали мы сватать у них единственную на хуторе невесту. Потом ничего —  поняли и даже подружились.
Вот поэтому никто, кроме, наверное, районного начальства, не верил, что новая улица спасёт хутор...

3

За прудом на взгорке вагончик геодезистов.
Четыре железных колеса на резиновых шинах, зелёный домик на две половины: в одной «сам Гебо» —  Георгий Борисович да шофёр «рафика», если оставался ночевать, в другой —  практикантки из университета: две хохотушки, похожие, как близнята, Галка и Вера, и третья —  Клара, девушка тихая, спокойная —  синий взгляд из-под длинных льняных волос-локонов тянется недоверчиво, щупает незнакомца, вроде как сомневается. «Сам Гебо» выглядит солидным дядей, голос —  тёмный бархат, голова лысым чурбанчиком, бородка —  веником, и вежливость, вежливость, вежливость.
Он или добряк, или зануда.
С крыши домика, на которую мы прибивали шифер, хорошо видны геодезисты: Галя и Вера —  жёлтый и красный купальники —  носятся туда-сюда, ставят рейку. Гебо в старой соломенной шляпе склонился над теодолитом, Клара —  рядом, в лёгком бело-голубом платьице, пишет что-то в большую амбарную книгу. Бесстыжий степной ветерок облизывает Кларино платьице, отчего её набравшая формы фигура просматривается заманчивее, чем те —  в купальниках.
Вечером девчонки пожаловали в кино, и мы не минули случая прицепиться.
Наговорили кучу прелестей про нашу весёлую жизнь, замешали их на небылицах, поперчили секретами, украсили живыми именами, и получилось —  во! Девчонки сначала доверчиво разинули рты, а потом долго смеялись.
Назавтра они пришли к нам на спортивную площадку за хутор поиграть в волейбол, и мы уже чувствовали себя друзьями. В нашей команде добавились игроки: два темперамента и одно спокойствие. Темпераменты визжали, отчаянно кидались на мяч и громко, до слёз, страдали, если удар не удавался. Спокойствие и тут оставалось спокойствием —  Клара принимала мяч серьёзно, сосредоточенно, словно горячую сковороду с праздничным пирогом, и только печально подсинивала взглядом траву под ногами, если тот летел мимо.
Такие девчонки не могут не нравиться, да ещё и обстановка требовала, и в один из вечеров, после очередной Васиной порции «Двух зайцев», у них обнаружились провожатые.
Нас —  трое, их —  трое, дорогу почему-то выбрали не ближнюю —  через греблю, вокруг длиннющего пруда: тропкой, тропкой, через одуванчики, спорыш и подорожники склонов балки.
Ночь, как в песне, —  «хоть выколи глаза», только без криков попугаев, но даже привычных звёзд не видно, небо тяжёлое, плотное, его можно ткнуть кулаком, как деревенскую подушку. Парко пахнет ещё не свалившимся дождём.
Как-то незаметно —  получилось —  разделились мы: хохотушки и двое наших вперёд утопали, заблудились в липкой темени, мы с Кларой подотстали, медленно вышагиваем сзади.
Клара всё молчит, и я помалкиваю, хоть и стараюсь придумать какой-нибудь разговор.
—  Клара, вы ещё долго на практике?
—  Ой, не знаю. Долго ещё, наверно...
—  Так «не знаю» или «долго»?
—  Не знаю, долго...
Я засмеялся.
—  А ничего смешного, —  Клара спокойненько. —  Не знаю, потому что знать не могу, когда работу закончим. Конец работы —  конец практики.
—  А-а, вон оно что.
—  А вы как думали?
И снова молчим, только шуршит трава под ногами.
Что ещё спросить? —  «Клара, сколько тебе лет?» —  Какая разница, видно, что молодая. —  «На каком курсе учишься?» —  Знаю. —  «Есть ли у тебя папа и мама?» —  До фени мне... —  «Откуда родом?» —  Не из Америки же?.. Такую фигуру лучше обнимать. Положить руку на плечо, ну будто бы нечаянно...
—  И зачем это вам?.. —  деланно удивилась Клара, повела пухлым подбородком в сторону моей руки.
—  А ты мне нравишься, Клара! —  Я подгибаю руку в локте, легонько прижимаю Клару, прижимаю...
—  Ха-ха! —  коротко и спокойненько просмеялась Клара. —  И чего это вам хочется про это говорить?
—  Хочется, и всё... —  Мне уже становится весело от её нелепых вопросов.
—  Все вы так!.. —  неожиданно, с претензией на опытность, подытоживает Клара.
Мы перебираемся через узкий ручей меж стенок камыша —  начало пруда, —  поднимаемся на взгорок, и снова трава хватает за ноги —  мягкая, шёлковистая.
—  Клара...
Она не даст мне докончить, я чувствую её руки у себя на шее, ощущаю её тело, ловлю мягкие, пухлые губы. Поцелуй долгий-долгий, вкусно пахнет жареным луком, и —  сразу же, не разжимая рук, Клара обмякла, повисая, жадно потянула меня вниз...
Это уже была совсем другая Клара...
Назад я бежал под утро, подгоняемый близкими сполохами и первыми тяжёлыми каплями дождя.

4

Весь следующий день никто в хуторе не смотрел мне в глаза, потому что я не поднимал своих: мне казалось, все догадываются, знают, понимают и не может быть того, чтобы хоть кто-то не проткнул взглядом вчерашнюю запрудовую темень.
Целый день меня преследовал пьяный запах Клариных волос, её крепкое тело пружинило в моих пальцах, а губы —  всё целовали меня, и мне было страшно понимать, что всё это случилось так легко и просто, даже слов никаких не потребовалось, и вся эта Кларина обычная спокойная меланхолия от чего-то другого, пока непонятного мне. И ещё я испытывал неясное чувство, похожее на стыд, —  будто нашкодил где-то и прятался теперь, оно было подсолено разочарованием в том, что вроде бы не должно было случиться всего лишь на второй день знакомства, да ещё с такой уравновешенной девушкой, как Клара. Я представлял встречу с ней в городе и уже спешил дать себе клятву: нет, никогда больше!
Эта ночь преследовала меня, я чувствовал себя мужчиной, но понимал: нет всё же у нас с Кларой чего-то такого, очень нужного и тесного, чтоб сердце стучало от тихого слова, как после спринтерской гонки!
Всё мешалось и путалось у меня в голове: нравилось до захватывания духа и отвращало до вжатия в самого себя. Всё было очень похоже на пьянку с похмельем, и я только мог успокаивать себя: нет, не пойду больше, хватит —  точно так же пьяница клянётся бросить пить.
Может быть, со стороны я выглядел чуточку чокнутым, не знаю, —  занятый своими новыми, колющими душу мыслями, я не замечал ничего вокруг.
Или я просто боялся, потому что не привык ещё видеть в девушке женщину, и всё это таким образом укладывалось во мне; только вечером, как индеец на тропу войны, я снова тайно ступил на дорогу через греблю —  за пруд...
Потом пришло и завтра и послезавтра, и ещё несколько ночей, только волнений наутро каждый раз становилось всё меньше и меньше, лишь накатывалась какая-то лёгкая, пьянящая усталость. Я переставал удивляться.
В один прекрасный день мы вернулись на стройплощадку с обеда и не увидели привычного вагончика за прудом. Исчез он вместе с обитателями. И она почему-то не прибежала, не сообщила, что уезжает, не спросила, как быть дальше, и даже не простилась. Всё спокойненько...
Надо признаться, я вздохнул с облегчением...
И вот тут-то я почему-то вспомнил Ларку, и неожиданная ярость сдавила мне горло —  это потому, что я подумал: может, и у неё вот так где-то?! Впрочем, остыть постарался быстро —  какое я имел право впадать в ярость по этому поводу? Я запретил себе думать о ней. Только вот не прикажешь душе не болеть...

 

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
13 февраля                                  г. Новошахтинск

Добрый день!
Володя, письма твои пришли ещё позавчера, но я только что приехала из Краснодона, потому ответ немного задержала, извини.
Честно говоря, я дала себе слово больше не только не писать тебе, но даже не вспоминать о нашей переписке. О причине ты мог бы догадаться сам: это действительно обидно —  ничего не получить в ответ на четыре своих письма. Но вот появилась весточка от тебя, и я, глупая, снова берусь за ручку.
Сразу хочу сообщить об изменениях в своей внешности: я отрезала баки и чёлку, проколола уши —  теперь ношу серьги.
Дома, возможно, я пробуду до шестнадцатого числа —  всё зависит от решения директора училища, с ним отец заказал переговоры. Он должен дать мне новое направление, но есть шанс на его согласие оставить меня дома —  без практики —  до десятого июня. Иначе снова придется ехать в Кадиевку. Пока ничего не известно.
Моё будущее на этот год туманно и расплывчато, я сама не знаю, где окажусь завтра.
Ты пишешь, что одно из четырёх моих писем тебе не понравилось. Я догадываюсь которое, но мне хотелось бы знать —  почему? Или нет, не надо. Я прекрасно знаю, что, где и когда не так. Вот видишь, чуть не слицемерила!
Ты уверен, что идеальных (в моём понятии) парней нет, а если и есть где, только не в нашем кругу. Неправда!
Может, тебе это покажется странным, но для меня огромное большинство парней делится на две группы: чересчур разболтанных и слишком разносторонне отшлифованных, уравновешенных, то есть «идеальных» в моём понятии.
Первые приглашают в кафе или ресторан, предлагают сигареты, любят делать пустяковые подарки, говорят глупости, извиняются, но почти всегда прячут за всем этим какие-то собственные выгоды. Вторые водят только на серьёзные фильмы, концерты, много рассуждают, никогда не грубят и не извиняются, потому что не говорят и не делают глупостей, и, пожалуй, не скрывают своих намерений. Этих —  вторых —  всё же не половина, их, видимо, больше. Но я не ошибусь, если скажу, что они продолжили бы титанический труд моих родителей —  воспитывали бы меня напропалую. «Этого нельзя... Пожалуйста, не делай так. Это нехорошо... Не говори глупостей!..»
Я с трудом переношу и первых, и вторых, —  мне кажется, здесь должна быть какая-то середина, встречается она, наверное, очень редко. Вот эту-то середину я часто ищу в тебе и —  слава Богу! —  иногда вижу.
Ты удивляешься: в чём заключается строгость родителей? Да хотя бы в том, что они желают всё знать! Я не хотела тебе писать об этом, но теперь напишу.
Приезжаю, мама подаёт мне твои письма. Отец сидит рядом, спрашивает в пространство: «От кого?» Мама отвечает: «Не знаю». Я отлично вижу, она знает, от кого, и, если бы не её деликатность, с интересом прочла бы их. Я, молча, ухожу к себе. Через минуту приходит отец с вопросом: «Что он пишет?» Я встаю, иду к сестре, он за мной, на ходу произнося речь о том, что они мои родители (для меня —  новость!), они мне плохого не хотят, о чём это можно написать в двух конвертах и так далее. Заканчивается всё «блестящим» предложением: «Давай я напишу ему ответ!» Они, видимо, совсем мало знают о нашей переписке и хотят сразу решительно вмешаться.
С тобой такое бывает?
Дома я должна делать только то, что нравится соседям, знакомым, родственникам, —  упаси Бог, если обо мне они подумают плохо! Мои желания —  ноль без палочки! А потому всё под жёсткий контроль! Как тебе такая опёка?
Ты как-то писал о девчонках, «издали» они тебе нравятся, и таких много, но вот «ближе» тебе в них чего-то не хватает и потому ты долго не можешь быть ни с кем... А ты подумал, что так же может быть и со мной? Что, если так будет?
Что тогда? Всему конец? Зачем же тогда вся эта переписка, встречи, которые были и которые, надеюсь, ещё будут, трата времени, нервов? И как же узнать это «что-то»? Ведь ты же сам не знаешь! Остаётся лишь надеяться, что оно во мне есть или хотя бы появится.
Но, по-моему, ты просто влюбчив. Так? Ты влюбляешься издали, в образ, в полумечту, находишь живого человека, и у тебя всё проходит. Верно? Я ехала в Геленджик и думала об этом. Не сердись, если я ошиблась.
Не переживай напрасно —  я правильно понимаю все твои письма и тебя в них.
Мне всегда ясны не только твои слова, но и намёки.
Когда будешь писать мне в следующий раз, запри Сергея в ванной комнате, чтобы обеспечить себе возможность писать столько, сколько нужно мне, без его нетерпеливых понуканий. Кстати, его я совсем не помню. Кажется, он был подстрижен под «один см», у него чёрные волосы, и всё. Лица я его совсем не знаю...
Только что принесли письмо от моей тёти —  она живёт в Ростове. Тётушка вздыхает, что не видела меня уже три года, и обижается на невнимательность к её особе. Это отлично! Если ещё продержусь дома, то поеду к ней. Делай выводы!
Ехать, скорее всего, придётся в воскресенье, значит, в пятницу я дам тебе телеграмму. Надеюсь, она не станет поводом для неписания писем мне.
Сергею всё же от меня привет! До свиданья, Лариска.

До свиданья, друг мой, до свиданья.
Милый мой, ты у меня в груди.
Предназначенное расставанье
Обещает встречу впереди.

До свиданья, друг мой, без руки и слова,
Не грусти и не печаль бровей, —
В этой жизни умирать не ново,
Но и жить, конечно, не новей.

Что-то вспомнилось неожиданно. Хотя и не совсем подходит к сказанному,не удержалась, написала. Последнее стихотворение Сергея Есенина. Написано 27 декабря 1925 года. Было прочитано уже после его смерти 28 декабря 1925 года.
Только за эти строки его уже можно назвать великим поэтом.

1

В октябре она всё же вспомнила обо мне —  прислала письмо. Я прочитал его без особой радости, ответил без энтузиазма и веры в то, что оно что-либо изменит, принесёт новое. Ведь и раньше приходили её письма, редкие, как снег в апреле, падали на голову, сгорали, точно спичка в безветрие, оставляя лишь темноту, молчание и неизвестность. И, видно, мы оба уже привыкли к этому.
Но тут Лариса ответила сразу, и с этого её ответа, собственно, и началась наша переписка. Не знаю, что значила она сначала: то ли установившуюся наконец тягу друг к другу, то ли привычку, а может, просто потребность высказать кому-то свои мысли, но было что-то такое, что рождало новые и новые письма, полные иногда страстной тоски, иногда пустого бахвальства, они стали подмешиваться встречами, но до настоящего было ещё далеко.
Но тогда, читая её письма, я понимал: мы теперь уже не сможем обойтись без них, так должно быть и будет, и от этого понимания я успокаивался, точно купец, который успокаивается, ощупав свой карман и убедившись, что кошелёк на месте.
Всё было в этих первых письмах: и радость, и обиды, даже наступления на собственную душу, но сказать, что её письма ничего не значили для меня, —  это слицемерить.
И всё-таки письма теплели, я не мог этого не заметить...

2

В нашем городе нет так называемого Старого города. Старый базар есть, а Старого города нет. Может, он слишком молод для этого —  двести лет для городов не возраст, —  может, потому, что так строился: новое громоздилось вперемежку со старым, а может, рельеф повлиял, река или просто не удосужилась чья-то мудрая голова наректи так какую-то часть, и потому нет Старого —  и всё... Однако старые районы есть, и в них долго жила (живёт и сейчас, пожалуй) вся суть города, —  они его лицо, сердце и даже слава Ростова-папы, которой он пользуется в стране уже много лет.
Мы с Сергеем выросли в одном из таких старых районов —  Ленгородке —  посёлков, в которых почти не бывает перемен.
По склону большого холма вниз, к речке, бегут узкие, неровные улицы, чёрканные такими же переулками (очень похожими, на первый взгляд, один на другой, но нам привычно разные), —  они лучами огромной звезды сходятся (или, если хотите, расходятся) на бывшей базарной (обжорной) площади, где не так давно выставился в небо серой квадратной башней Дворец культуры железнодорожников или Лендворец.
Пожилые люди ещё помнят прежние названия улиц: Коцебу, Ящинская, Андреевская и другие; забываясь, зовут их по привычке, а мы, молодёжь местная, к таким названиям не приучены, но отлично знаем: если тётя Вера живёт на Андреевской, значит —  на Республиканской. Улицы мощёны в основном булыжником, неровным и травянистым, некоторые тянутся вдоль склона холма в два уровня —  половина ширины улицы выше, половина —  ниже, —  и если будешь всё время идти спуском, когда-нибудь обязательно попадёшь к Лендворцу.
Люд здесь прежде жил небогатый —  рабочий, мастеровой, потому и революция в городе делалась, можно сказать, тут —  большинство улиц теперь переименованы в честь местных героев баррикад и революционеров. И сейчас народ проживает в основном тот же, жилища у него, как правило, те же —  новостройки почему-то мало коснулись района: все жактовские домики да бывшие доходные дома в два-три этажа —  в их массу, как дырочки в сыре, воткнулась негустая частная застройка.
Жактовский домик —  это не совсем домик, скорее —  общий дворик: внутри садик или пяток деревьев, по периметру —  несколько жилых строений, одно-, двух-, реже трехэтажных, всевозможные железные лестницы, галереи, балконы и балкончики, лоджии, веранды, злыми шмелями гудят примусы, тянет тёплым керосиновым чадом и запахом свежего борща, разлапилось поперёк прохода бельё на верёвках, и люди —  в домашних халатах, трико, а то и просто в трусах и майках —  неспешно занимаются своими делами; торчит над тазиком со стиркой забигудёванная голова, разноголосые разговоры с балкона на балкон, а то и пронзительный до визга женский крик:
—  Ви-ить-ка! Ты ч-чё, шалава, делае-ешь?! Я т-те сичас ухи оборву-у!
А в ответ вполне грамотный мальчишеский возглас:
—  Шалава —  женского рода!
Секундное замешательство, и не совсем уверенно:
—  Ну, —  шалай...
Как ни крути, всё здесь общее: праздники, пьяные или ревнивые скандалы, и туалет общий —  во дворе. Ничего не спрячешь за цветными занавесками в маленьких окнах, за домашними джунглями на подоконниках.
ЖАКТ —  это какое-то допотопное название будто бы жилищного управления с мало кому известной расшифровкой, потому никто из нас никогда над ним не задумывался, просто жакт, и всё, а дома —  тоже с маленькой буквы: «жактовские».
Управления давно нет, а название осталось.
Бывшие доходные дома тоже жактовские, но так их не зовут. Они больше похожи на дома, и квартиры в них получше, и удобств побольше, но жизнь уже несколько иная, ближе к по-настоящему городской: часто только «здрасте —  до свиданья», как в подъезде шестиэтажки.
Язык в посёлке свой, особенный, и песни стеклись со всего города, некогда знаменитые, а теперь ещё не совсем забытые. То там, то сям хрипловато накручивает толстая самодельная пластинка Петра Лещенко или Вертинского, а вечерами под воротами одной из жактух в кругу «шпаны» какой-нибудь Генка шпарит сипатым голосом блатную песню под гитару. Ведь Генкин брат, Паня Клык, настоящий блатной, кочует через их дворик из тюрьмы в тюрьму. Генка им ужасно гордится, взахлёб рассказывает про его подвиги —  о них должны знать все! —  и обещает любому обидчику неминуемую встречу с братаном: «Ничё, скоро дома будет, он с тобой потрёкает!..»
Слушатели ещё имеются, Генка своей усиленной причастностью к загадочному миру уже возвышается над ними, до изнеможения старается быть похожим на брата, даже о фиксе золотой говорит, в недалёком будущем, и пока выкладывается на гитаре:

Костюмчик серенький,
Колесики со скрипом...

И ещё —  море зелени! Сады, садики, палисадники, скверы да и просто зелёные тоннели улиц: акации, клёны, каштаны, тополя. И время можно мерить по этому морю: опустились розовые апрельские облака абрикос и жердёл на жактовские дворики —  полная весна пришла, напустила в воздух терпких, хмельных запахов.
Забушевало зелёное море, запенилась молодая листва белой кипенью вишенника, развесила по дворам ароматы сирень, —  май в городе. А вот уже украсилась белыми и жёлтыми гроздьями акация, и дух пошёл по городу, нежный, сладкий; бьёт в голову, дурманит сердце радостью. И следом:

Вот уж тополь отцвёл,
Белым пухом осыпался с веток... —

лето на дворе. И так дальше и дальше, до самого унылого однообразия нашей неровной и странной зимы.
Но зимними вечерами лучами-улочками стекалась молодёжь к Лендворцу. Одетая в серую штукатурку, с высокими ступеньками и колоннадой парадного входа, громада Лендворца бросает на площадь акварельные пятна широченных окон, мельтешит цветными тенями, и тянется сюда, спешит народ: цепочками, стайками —  остро дырявят темноту огоньки сигарет, катится вниз по ступенькам переливистый девичий смех.
На первом этаже просторный вестибюль с дверями в большой кинозал и в крохотное кафе —  утеху немногочисленной, но стойкой местной алкоты (стакан портвейна и пирожок с ливером), напротив кафе —  в комнату охраны дворцового порядка —  пункт милиции. Были ещё многочисленные помещения, но туда, за исключением туалета, редко ступала наша нога, потому я их пропускаю. И если сегодня не среда, не суббота, а тем более не воскресенье, то —  есть, нет во дворце танцев или какого-то вечера отдыха —  молодёжь кучкуется в вестибюле, ищет способы попасть в кино на последний сеанс, где можно и обнять девчонку, и покурить в кулак —  ведь когда такой фильм, как «Пусть говорят», можно и в третий, и в пятый раз —  просто послушать компанией новую тогда для нас звезду, испанца Рафаэля.
Но когда танцы или, там, какой-нибудь «посвящённый» или непосвящённый вечер отдыха молодёжи, жизнь круто перемещается вверх —  на второй этаж, —  там просторнейший зал с эстрадой и всякими необходимыми для музыкальных упражнений тела и души штучками вроде микрофона, освещения, оркестра и очень довольного своими шутками ведущего.
Можно забраться ещё выше: там, на третьем этаже, зал такой же точно, но полутёмный в это время, вдоль стен стулья, затянутые белыми чехлами кресла —  днём тут работают какие-то кружки, а вечером, когда танцы, здесь устраивались обожающие слушать музыку, но не желающие двигать ногами «железные» парочки, которым поцелуи милее танцев, шустряки, спешащие расширить и утвердить только что приобретённые этажом ниже знакомства, да наши дворцовые домовые —  наркоши, —  им-то действительно танцы до фени, но грохот музыки да зашовганная дрожь здания приятны всё ж для слуха и души.
С этажа на этаж —  широкие мраморные лестницы, на перилах можно лежать, если уж очень устал...
В этот год по дворцу гремела песня на мотив модной тогда итальянской новинки «В путь»:

По пятаку, е-е,
Мы соберём на баш!
По пятаку, е-е,
Баш этот будет наш!
По косяку, е-е,
Мы раскимаримся
И в Лендворец с тобой
Балдеть отправимся!

Не знаю, кто сочинил эти слова, возможно, они спустились к нам с третьего этажа, хотя ожидать от его завсегдатаев такой поэтической прыти было бы делом вполне наивным, но песню подхватили и понесли по дворцу, а потом и по району, как раз те, кто ко всем этим башам и косякам мало имел отношения и, может, почти не представлял, что это такое, но песня на какое-то время стала этаким гимном бесшабашности, удали и взрослости; кто из нас в то время не хотел выглядеть именно так: вот я какой, всё, мол, прошёл, всё знаю и могу!
А те, о ком как бы говорилось в песне, орали её как раз-то меньше всех —  они тихонечко посасывали, гоняя по кругу, свои мастырки и вели какие-то балдёжно-задушевные беседы под грохот музыки и шарканье ног второго этажа.
Изредка, как солнце в пасмурный день, возле них появлялась пара милиционеров, выборочно извлекала кого-то из своих постоянных клиентов, спускала на первый этаж, там выворачивала карманы, носки, воротники —  всё, куда можно затырить баш —  порцию анаши. Иногда, как геологам на Крайнем Севере, их поиски приносили результат; баш извлекался, естественно —  с конфискацией, и тут же задавался затоптанный, как окурок на перроне, вопрос:
—  Где взял?
—  На-ку-не-шёл-знаю... —  невнятно и тоскливо бормотал клиент —  ему было жаль баша.
—  Зачем носишь?
—  Да так, просто... не успел выкинуть, —  чуток трезвел клиент.
—  Продаёшь?
—  Уй! —  пугался клиент.
—  Ты знаешь, что это такое?
—  Без понятия! —  уже приходил в себя клиент, отбросив печальные мысли прощания с башем. —  Почём я могу знать?
И хотя все знали «почём», ответ в десятый раз за последние полгода принимался.
—  Ещё раз попадешься, посадим!
—  Не, да чё вы, начальник, не-е! —  отвечал клиент, уже уверенный, нет, не в том, что не попадётся, —  в том, что не посадят.
И поскольку дурь не морфий, не героин и бояться особенно нечего, а продавать он не собирался, да и наркоманов у нас нет в стране и быть не может (и с такими вот возиться по собственной инициативе кому охота?), его ещё чуток мурыжили, стукали по макушке обещаниями строгих кар и отпускали.
Да и какие это были наркоши, —  так, плановые, покуривали чуток только в интересах отдыха после тяжкого дня, экономя копейку —  стакан портвейна в кафе стоил шестьдесят копеек, а косячок —  полтинник, и его хватало на трёх-четырёх любителей, —  баловались ребятишки от скуки и желания побалдеть. Мы с Сергеем тоже попробовали как-то «дёрнуть мастырку» и —  слава Богу! —  её едкий дым внушил нам сразу же стойкое отвращение. Потому что нет такого планового, который бы не думал, что сможет бросить курить дурь, как только захочет. Потому что каждый уверен, что его молодого здоровья хватит по крайней мере лет на шестьдесят-семьдесят, и все эти россказни о наркоманах —  песни из чужой оперы.
Только вот некоторые скоро исчезали из дворца, им уже не хватало дури, и где они продолжали начатое на третьем этаже, мы не знали —  большой кайф требует скрытых мест и не терпит лишних людей.
Как-то летом возле дежурной аптеки мы с Сергеем встретили Мишку Рыбу (Щукин —  его фамилия), который незадолго до этого куда-то пропал из дворца. Рыба —  наш старый-престарый знакомец с соседней улицы, один из лучших наших гонял в прежних футбольных баталиях.
Встретили и испугались:
потому что он нас не узнал,
потому что глаза у него были навыворот и провалы во взгляде;
потому что он весь трясся, ходил ходуном, и, мне показалось, дрожат даже кончики его длинных, но почему-то редких теперь патл цвета грязной соломы;
потому что в его девятнадцатую зиму лет ему было далеко за тридцать,
потому что он непрерывно стучал в закрытое окошко аптеки и просил что-то гундосо и нудно.
—  Мишк, —  негромко позвал Сергей.
—  Чё надо?! —  Неожиданно плаксивость перевоплотилась в злобу. —  Канайте мимо!
Но мы не канали, мы стояли и смотрели, как он плачет. Нам было страшно и жалко его —  мы заметили чёрную россыпь точек на его руке. Наверное, ещё мы почувствовали себя на его месте.
—  Да дай ты ему этот проклятый пузырёк! —  не выдержал, заорал Сергей на девицу за стеклом. Та хладнокровно покрутила пальцем у виска...
Что-то я много мрачности развёл в этой главе, большинство во дворце всё же предпочитало танцы. Но ведь правда же, даже у самого малюсенького меньшинства есть свои огромные проблемы, и о них надо помнить. Да и кого куда судьба вывезет, можно ли думать, что если ты не там, то и не мог бы там оказаться?..

3

В ту тёплую и мокрую зиму наш Лендворец был похож на перенаселённый муравейник. Да и почему ему не быть похожим, если мы получили такое чудо, какого больше не было не только в нашем городе, но и на пару тысяч километров по прямой от него в любую сторону —  в этом мы были совершенно уверены.
Подкатило время славы ансамбля «Битлз» и рождения новой музыки. Гитара сменила голос на электрический и заняла первое место на сцене. Музыкой восторгались, ей поклонялись, обожали до помутнения мозгов —  её не понимали, гнали и ненавидели, как бациллу чумы. В неё, точно в рюкзак туристское снаряжение, паковались все
не наши пороки, хотя порок, пожалуй, был единственным: ансамбль был «оттуда», а этого вполне достаточно, чтобы не желать понимать и строить убеждения о беспутности музыки. Ну а нам, молодёжи, только это и надо, точно по принципу: чем хуже
—  тем лучше. И короткие волны доносили до нас истерзанные, зашорганные и драные, как морда мартовского кота, аккорды ливерпульских парней, да ещё клепались где-то прозрачные, слюдяные пластинки. Всё было ново, страшно, и кто бы рискнул его узаконить? И потому оно, как всегда, мимо газет и журналов, мимо эфира и особо старательно —  мимо молодёжи, как что-то постыдное и пакостное.
Но однажды перед танцами Сергей удивил меня:
—  Вовка, слышь? Сегодня всё третье отделение будет играть «Утренняя роса».
—  Что за «Роса»?
—  Не знаю. Говорят, парни из какого-то института.
—  Очередная халтура, наверно...
—  Да не должно быть... Что-то новое. Натащили кучу аппаратуры.
—  Как они сюда попали?
—  Сам не врублюсь...
И началось.
В третьем отделении на сцене появились пятеро парней без фраков и бабочек, будто выскочили они только что из толпы в зале, потянули шнуры к своим гитарам, пару раз для приличия глушанули публику аккордами, и взорвалась такая музыка, какой не слышали стены дворца со дня подписания акта госкомиссии по приёмке здания.
А потом они запели, и мы поняли: это что-то такое, знакомое нам, что ловим мы на «Спидолах», слушаем, затаив дыхание, только чистое и понятное, без эфирных шумов и подлостей.
Через три дня о «Росе» знал почти весь город. И повалил народ в Лендворец, и даже нам, завсегдатаям, приходилось выстаивать в длиннющей очереди за билетами —  их теперь продавалось раз в двадцать больше, и в зал набивалось столько парней и девчонок, что о танцах не могло быть и речи, —  публика стояла стеной в зале, на лестницах и на третьем этаже. Это уже были концерты. Наверно, именно такие концерты и нужны молодёжи: недорогие, массовые, где любимые и понятные исполнители находятся от зрителя на расстоянии протянутой руки.
Ещё не избалованные славой парни с гитарами старались вовсю. Они ходили по сцене героями и любую просьбу из зала принимали, как приказ.
Каждый раз «Роса» на треть обновляла программу. Пропустив три вечера, посетитель попадал па совершенно другой концерт. Когда они успевали готовить его, трудно было представить, но халтурой здесь не пахло, и мы это чувствовали остро.
Нам нравилось всё: и последние битловки, и прогитаренные песни советской эстрады, и даже народные, известные всем лет сто, они делали так, что песни казались новинками рок-музыки.
Народу всё прибывало, и скоро уже «Роса» заняла и второе отделение вечера, а мы были уверены, скоро займёт она и первое, —  пора ей брать в руки весь вечер (нам бы —  чем больше, тем лучше), потому что дворцовый, в общем-то, неплохой эстрадный оркестр с солистами Жанной и Валерой безнадёжно отстал во времени и нас уже не привлекал —  даже наш любимейший медленный фокстрот «Алая роза», что в переводе на русский язык означало «Ласковый Бессаме муччо», был нами основательно позабыт-позаброшен...

4

Народу вечером во дворце —  тьмища, выбирай кого хочешь!
Куда ни глянь: девчонки, девчонки, девчонки! Сколько их было во дворце в ту зиму! Нет, не девушки, не девицы, упаси Бог! —  не женщины, а именно девчонки в коротких юбках-колокол, со стрижками и кудряшками, весёлые и серьёзные, красивые и просто миленькие, они украшали дворец, приходя на танцы.
Та слякотная осень и дождливая зима были последними перед нашим уходом в армию, больше подобных зим не было. Через три года всё изменилось невозвратно, а главное, исчезли наши девчонки —  они разъехались, стали девушками, замужними женщинами, встречались редко, здоровались вежливо, иногда смущённо и не очень радостно.
Мы знали многих, большинство знало нас с Сергеем, но были там три девчонки, с которыми мы просто дружили. Познакомились случайно, и пошло-поехало: часто вместе —  их трое, нас двое, —  на танцы порознь, с танцев —  гурьбой, потом дальше, смотришь, ещё куда пошли компанией. Не знаю, кто кому нравился, выделял ли кто кого или тянулся, но, кажется, никаких пар не было, и так продолжалось целый год, вплоть до нашего ухода в армию.
Странно, но после службы ни я, ни Сергей ни разу не встречали никого из них.
Никого! Может, для миллионного города это и нормально, но всё же...

5

До самого Нового года погода стояла ровная: дожди и тёплые туманы. Изредка сыпал редкий снежок и тут же таял. Ночной воздух обдавал мокрой свежестью, городские огни блестели цветными отражениями в тёмных окнах домов, в отполированных дождем тротуарах.
Уже висели в витринах Лендворца красочные афиши новогодних вечеров, когда в очередную субботу вдруг почему-то мало стало людей в фойе, исчезла привычная очередь за билетами на танцы. Побродив чуток по дворцу, молодёжь расходилась.
—  Чёй-то толкучка сегодня пропала? —  спросил я у знакомого парня.
—  Откуда она возьмётся? —  усмехнулся он. —  «Росы*»-то больше нет!
—  Как нет? —  не поверил я.
Он сделал невкусное, как азербайджанский чай в пакетах, лицо, сказал уныло:
—  Как и не было! Какое-то солнце припекло, и она испарилась. Разогнали, одним словом...
—  Как это разогнали?! —  не унимался я, чувствуя, как закипает во мне возмущение. —  Какое имели право?
—  А никакого им права не нужно. Разогнали, и всё! Я почём знаю? Так говорят. Главное, играть больше не будут.
—  Совсем? —  Я всё ещё на что-то надеялся, точно эта надежда могла вернуть «Росу».
—  Говорят, совсем...
Мы так и не узнали, почему не стало ансамбля, —  никто не собирался тратить своё достоинство на объяснения нам. По дворцу, как привидения, бродили слухи.
Кто-то говорил, что взбунтовались эстрадники-профессионалы, кто-то —  что какому-то очень руководящему папаше не нравилось увлечение его дочери «чужой музыкой» и он, после кратковременного, но личного прослушивания её из какой-то тайной точки здания, запретил пускать ансамбль во дворец, точно к себе в дом, кто-то —  ещё что-то... Мы больше верили второму —  оно очень смахивало на правду, других причин быть не могло! —  и страдали от обиды и бессилия что-либо изменить.
Танцы в Лендворце сразу «скисли». В зале было пусто, как на базарной площади после полуночи. Остались только те, кто отирался здесь постоянно по причине великого безделья. Лишь эстрадный оркестр старательно выдувал в почти пустой зал медные звуки прошлогодней программы —  он был штатной единицей и сидел на указанном месте.
Ушла молодёжь, покинула наш дворец в разгаре зимнего сезона, и кто куда пошёл, сказать трудно...
Жаль было ансамбля, и мы негодовали на того человека, который одним взмахом руки перечеркнул наше горячее увлечение, даже не пытаясь понять нас. С удовольствием узнали бы его имя. Но кто снизойдет сказать? Да и был ли то человек, скорее всего это было всего лишь очередное мнение...
Успех ансамбля не был заложен в планах работы разных учреждений культуры, ни один могущественный покровитель не приложил к нему усилий, не указал руководящего направления. Он был неожидан, мало им понятен, а потому —  опасен: чем обернётся для мягкого кресла? Эстрадный оркестр —  другое дело, здесь всё привычно, проверено, утверждено —  пусть играет, даже если его никто не слушает. Можно подумать, что чьи-то уши имеют значение! Подождала бы «Роса», когда до неё дойдёт очередь, её рассмотрят, взвесят и, может быть, даже разрешат. Когда это будет? Неважно...
Жаль было и позже, когда вокально-инструментальные ансамбли стали популярными всюду. Они рождались, как бактерии, и остановить этот процесс уже был не в силах любой самый «руководящий папаша». Но мы могли лишь гордиться —  такое у нас уже было, да задумываться: не потому ли мы так отстаём во всём, что такие
вот «росы» вырывают с корнем, едва они проклюнутся, уничтожают, особо не размышляя, для чего это делается...
Под Новый год неожиданно пришла телеграмма: «На праздники буду дома. Если сможешь, приезжай в Новошахтинск. Лариса».

*В середине девяностых годов я случайно познакомился с одним мужчиной примерно моего возраста и подарил ему свою книгу «Красные огни». Примерно через неделю я встретился с ним вновь, и он вдруг начал горячо благодарить меня за книгу, за то, что написал в ней «о них», и тем самым ввёл «их» в историю. Честно говоря, я сразу не понял, о какой «истории» он говорит, и попросил его мне объяснить.
«Так я же один из них, —  сказал он, заметно волнуясь. —  Из тех, кто играл в «Утренней росе».
И мы пожали друг другу руки. А.Б.

 

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Так бывает, сразу обернёшься, —
Словно кто по имени назвал,
Встретившись глазами, улыбнёшься,
И как будто день просторней стал.
Больше он ничем и не отмечен.
Этот день среди обычных дней.
Ну а всё ж без этой краткой встречи
Жизнь моя была б куда бедней.
20 февраля

Здравствуй, Володя!
Ещё немного, и я бы уехала, не застав твоего письма. Дело в том, что я уезжаю в хутор Верхняки к своей подруге Наташе, она там проходит практику. Из нашей переписки выяснилось, что мы очень соскучились друг по другу и практику нам проходить лучше вместе. Это и стало причиной моего отъезда.
К тому же интересно пожить на хуторе, где много коров и кур. Надеюсь к лету, то есть к экзаменам, научиться доить этих коров и ездить верхом на лошади.
Скажи, прелесть, да?! Хутор!
Есть одна загвоздка: в Миллерово нужно делать пересадку с поезда на автобус —  до Верхняков ещё шестьдесят километров. Сейчас бездорожье, и автобусы не ходят, вот и придётся, наверное, ещё пожить в Миллерово —  «свет увидать», пока не случится мороз, сушь или какой-нибудь транспорт до хутора. Мама, конечно, не знает об этой «вынужденной посадке» и потому против ничего не имеет.
Фотографии твои подоспели вовремя —  ещё немного, и я бы тебя окончательно забыла. Из страха, что с тобой может случиться подобное, высылаю тебе свои.
Ты хочешь узнать, откуда у меня появилось мнение о твоей влюбчивости —  неверное мнение, как ты пишешь. Я бы не хотела отвечать. У каждого человека свои методы и приёмы познания нашего грешного мира, и разглашать их до поры до времени просто не стоит.
Жаль, что ты собираешься приехать в Новошахтинск только пятнадцатого марта. Меня уже здесь не будет. А так бы хотелось увидеть тебя и поговорить.
О моих вкусах в музыке. Если ты помнишь, очень люблю эстраду. Только не всё и не всех в ней. Люблю одноактные балеты и оперетты, музыку Глазунова и слушать вальсы. Нравится и симфоническая музыка, больше —  если она написана для скрипки или эти инструменты в ней участвуют. Такие вот пока мои потребности в музыке, если не считать, что ещё обожаю танцевать.
Буду заканчивать —  пора собираться в дорогу.
Возможно, я напишу тебе из Миллерово.
Да, ещё я хотела бы тебя попросить: никогда не зови меня Ларой, —  этого имени я терпеть не могу, а ты мне напоминаешь о нём в каждом письме.
Целую, Лариса.

1

Телеграмма ударила по нервам, как по струнам забытой гитары.
Я засобирался в Новошахтинск. Тут всё было ясно и сомнений не вызывало. Значит, так, последний день занятий —  тридцатое декабря, можно будет часа на три или четыре электричкой, она прибежит в Новошахтинск около восьми вечера, полчаса пешком со станции, и всё в порядке...
Я вспомнил прошлогодний заснеженный, замороженный Новошахтинск и, хотя там сейчас наверняка тоже шпарил дождь, почему-то представил себе, как пойдём мы с Ларисой новогодней ночью гулять по сугробам улиц, померяем снег в парке и на стадионе, покидаемся снежками и я буду целовать её мокрое, раскрасневшееся от снега и мороза лицо, потом мы вернёмся домой, к праздничному столу, греться ьи отдыхать от беготни, будут гореть свечи, тихо играть музыка, а мы сядем, обнявшись, на диван, поставим перед собой на маленький столик фужеры с шампанским и будем разговаривать. И это уже не будет прежней болтовней на лавочке на поляне, не будет больше отрывистых слов и трудных предложений, мы станем говорить и понимать друг друга.
Вспомнил и представил всё так, точно пытался вернуть Ларису в прошлый год, когда я был в Новошахтинске, и были снег, сугробы, мороз и ветер, но не было её.
Я загорелся поездкой, понимая, как она нужна сейчас и мне и ей, и даже дал себе слово уговорить её бросить эту Кадиевку и переехать учиться к нам —  я был уверен, что сумею это сделать. Трудно было ждать эти несколько предновогодних дней, и мне хотелось действовать. С чего начать? Сообщить ей, когда я приеду? Дать телеграмму?
Чтобы моего прибытия ждали и её родители? Не пойдет... Послать на Андрюшкин адрес? Забудет за своим хоккеем, паразит, и не передаст. Письмо уже не успеет до праздника —  почта сейчас завалена всякой поздравительной чепухой. Нет, пусть уж лучше просто приеду, и всё, —  она же знает, не могу я не откликнуться на её зов!
Я снова вспомнил Ларису, теперь уже на вокзале, и опять засомневался. А вдруг она ещё больше изменилась и ничего из этой нашей встречи не выйдет? Нет, шутки в сторону, они плохо пахнут, надо же быть уверенным в себе и в ней: раз зовёт, значит хочет видеть и, может быть, не просто глянуть, сказать пару слов —  отвести душу и уйти. Только стремится ли она менять что-то в наших отношениях, вот вопрос. Что если они её и такими вполне устраивают?.. Сомнения наседали на уверенность, и я не знал, что из них сильнее...
Дня за три до праздников мы с Сергеем дулись в шахматы у него дома. Низкие окна полуподвала жактовского домика слабо просеивали серый вечерний свет, мешали его с золотистым сиянием торшера, на радиоле мерно раскручивался новый диск ансамбля «Орэро» —  солист Вахтанг Кикабидзе счастливым басом выводил турецкую песню «Я пьян от любви».
Сергей долго думал над очередным ходом и вдруг выдал отвлекающий манёвр:
—  Вальдэ-эма-ар! Тридцатого у нас на работе шикарный вечер, я выклянчил два пригласительных билета. Идём?
—  У тебя нет девицы, и ты решил пригласить меня?
—  Девиц там своих будет валом, правда, больше старых, но кому какая разница? Я хочу, чтобы пошёл ты. —  Он подхватил своего белого слона, подумал-подумал и поставил на место.
—  Взялся —  ходи!
—  Да то я так, поправить...
—  Мне до лампы. Закон моря: взялся —  ходи!
Он досадливо поморщился, поднял слона опять и, поносив его взад-вперёд над белой диагональю, ткнул под мою пешку. —  А-а, ладно!.. Так идём или нет?
Я не спешил торжествовать. Пусть никто ни на секунду не сомневается, что всё это плоды моей тонкой, продуманной игры.
—  Я не могу. Тридцатого я занят.
—  С каких это пор такая занятость даже под праздники?
—  С недавних, Серый, с недавних... Растём на глазах... —  Я хладнокровно «съел» его слона пешкой. —  Вот так-то, дарагой!
—  Уй! —  возмутился Сергей, и мне показалось, у него разом заболели все зубы.
—  Это нечестно!..
—  Всё нормально! Тридцатого я еду в Новошахтинск!
—  Чего ты там забыл?
—  Ларка прислала телеграмму, будет там на праздники. Зовёт меня.
—  Ты уже решил?
—  А-а как же?
—  Мутота... Вечер будет приличный, а мне одному не в жилу.
—  Найдёшь кого-нибудь.
—  Пока пойдёшь, пока найдёшь... Слышь, а чего ты попрёшься тридцатого? Вряд ли она там будет.
—  Это почему?
—  Тридцатого рабочий день. Пока смоется с занятий, пока доедет —  а ей ого сколько пилять! —  и это как раз ночь уже будет. Всё равно увидишь её только тридцать первого, так что зря горячку порешь. Тридцать первого утречком и мотай электричкой. Она ещё проснуться не успеет, а ты уже там. Нет, тридцатого мы идём на вечер.
Я молчал. Предложение было заманчивым, объяснения вполне логичными. Что, если и вправду пойти на вечер? Всё равно ведь тридцатого придётся дома сидеть или разыскивать Андрюшку на стадионе —  прав Сергей. А на вечер сходить есть смысл —  в Новошахтинске-то праздник домашний, комнатный, да и где ещё будешь его проводить? В клуб не пойдёшь —  чужаки теперь мы там; компании тоже нет, а хату на двоих так просто не найти, разве что у моих стариков? Да, лучше поехать утром, чего целый день маяться впустую?
—  Ну что? —  спросил Сергей.
—  Уломал, дуем на вечер.
—  Ну, тогда китайская ничья! —  Сергей перевернул доску, уничтожил почти выигранную мной партию...

2

К Новому году все ждали снега, но почему-то частили дожди. И всё же погода стояла замечательная. Днём ртуть в термометрах поднималась до отметки плюс пять, ночью падала до минус пяти, вечерами город упаковывался сырой ватой тумана. Мы шлёпали в туфлях по лужам, и к полуночи у нас «примерзали» пятки к подошвам, приходилось ещё больше бегать, чтобы они оттаяли. Всеобщая сырость украшала город серебристым разноцветьем, туман округлял, раздирая на части, цветные огни, дышалось легко, а мы выигрывали в лёгкости одевания и соответственно —  в лёгкости передвижения.
Город уже жил праздником. Разрисованные Дедами Морозами, Снегурочками и нарядными ёлками витрины магазинов, на центральных улицах гирлянды светящихся снежинок, большие ёлки на площадях и бульварах. Деловитая торопливость детворы, коробки, свёртки с подарками и снедью в руках прохожих, серебряные головки бутылок с шампанским почти из каждой сумки.
Ровно в семь мы с Сергеем поднялись по лестнице на второй этаж конторы стройуправления, где работал Сергей. В небольшом зале красного уголка —  огромная пушистая ёлка, в углу накрыт стол: конфеты, фрукты, торт, обложенный пирожными, частокол бутылок с шампанским и сухим вином, напротив —  на отдельном столике —  негромко мурлыкает магнитофон.
Маленькая блондинка с кукольным лицом и полными ножками шустро бегала на шпильках в коридор при очередных шагах идущих, встречала и распоряжалась: указывала, где раздеться, звала в зал и громко, неестественно смеялась.
—  Профкомша! —  Ещё на лестнице Сергей показал на неё глазами, потом громко поздоровался:
—  Здрасте, Алла Андреевна! С Новым годом вас, с новым профсоюзным счастьем!
—  Ты, как всегда, остришь, негодяй! —  Она миролюбиво дотянулась пальчиком с красным коготком до носа Сергея и хорошо, как-то даже мечтательно улыбнулась.
—  Ну, спасибо, дружок! Тебя тоже с Новым годом! Это твой товарищ? —  И не задерживая внимания на мне:
—  Проходите, мальчики, раздевайтесь...
Народ прибывал всё солидный, возрастом где-то между тридцатью и пятьюдесятью, и мы на самом деле выглядели мальчиками, а потому ничего «шикарного» от вечера я уже не ждал.
Очень мало кто явился со своими половинами, больше —  в одиночку, как примерные сотрудники —  отметить праздник прежде всего на производстве под направленным профсоюзным руководством, а уж потом, что останется, отдать семье. Не знакомых друг с другом, кроме, пожалуй, меня, тут не наблюдалось, и потому я уже чувствовал себя так, будто без спросу залез ночевать в чужую постель.
Ну вот, наконец, и молодые лица: две девушки —  беленькая и чёрненькая, непохожие, как день и ночь, но хорошенькие, весёлые, только первая полновата чуть-чуть, а вторая —  немного худая, словно сошла только что со страницы какого-то цветного журнала мод.
—  За стол, за стол, —  уже все в сборе! —  зашумела Алла Андреевна, и мы стали рассаживаться. Я следовал за Сергеем послушно, как вагон за паровозом; мы протиснулись между стеной и столом и уселись почти в самом углу. И беленькая, и чёрненькая оказались как раз напротив, они смотрели на нас и улыбались.
—  Лидочка, из планового, —  шепнул мне Сергей, делая выразительные глаза беленькой.
—  А вторая?
—  Первый раз вижу. Наверно, пришла с ней...
Рядом с Лидочкой устроился какой-то дядька с длинной шеей и верёвочно-вислыми усами, он сразу зашептал ей что-то прямо в ухо, а сам, как мне показалось, всё время выворачивал глаза с высоты своей шеи в широкое Лидочкино декольте. Рядом с чёрненькой утвердилась какая-то тётка лет на сорок пять, —  губы у неё были нарисованы больше, чем они есть на самом деле, а нос висел, точно дядькины усы, она повернулась к ней широким, как спина чёрненькой, плечом, что можно было считать надёжной изгородью на случай возможного интереса со стороны девушки.
Я подмигнул чёрненькой. Она как-то грустно улыбнулась. Кажется, мы тут оба с ней были на куриных правах.
Потом началось всё, что обычно бывает, когда люди садятся за стол отмечать праздник. Побухали пробками от шампанского, похрумкали яблоками, пошебуршили конфетными обёртками, распотрошили торт —  всё под радостные тосты и весёлые вопли. Только вот странновато было встречать Новый год без Нового года, да ещё подумалось, что многие успевают встретить его по нескольку раз. Впрочем, эта странноватость не мешала веселью, и каждый из нас, по всему, был активистом за столом.
Алла Андреевна подлетела к магнитофону, довела его до бешенства и захлопала в ладоши:
—  Тан... —  Кто-то в этот момент совсем подло выпалил из хлопушки. —  ...вать! —  Но мы всё равно поняли.
Задергались, застучали стулья, кто-то кинулся приглашать даму, кто-то вильнул в коридор —  курить. Пока мы с Сергеем выбирались через стулья из своего пространства между стеной и столом, и беленькая, и чёрненькая уже танцевали: Лидочка —  с длинношеим дядькой, её подруга —  с каким-то молодым хмырём в широком пиджаке и бабочке —  хмырь этот словно бы возник из ничего.
—  Что это за народный артист? —  кивнул я на хмыря.
—  А-а, Пашка Жилин, наш механик, —  ответил Сергей. —  Любит, козёл, перед бабами хвостом вильнуть, порисоваться, но глаз у него, надо сказать, намётанный и хватка есть.
Пашка этот на вид был лет на шесть старше нас, и в глазе его и хватке я не сомневался. От этого стало немножко скучно.
Что нам оставалось делать, как не пойти покурить, —  не приглашать же оставшихся ягодок?
Курительную комнату организовали напротив —  в кабинете техники безопасности.
Здесь уже заседало человек шесть мужчин. Под сизый дым сигарет и нецензурные анекдоты откуда-то извлеклись две бутылки коньяка в чине капитана, жёлтобоко засветился лимон, блеснули зеленоватым мокрым глянцем солёные огурчики с пупырями, маслянисто разлеглась на бумаге резаная кружками любительская колбаса.
Последним, с легким пристуком, точно в первой фазе степа, на стол выпрыгнул гранёный чайный стакан.
Забулькал коньяк, стакан двинулся по кругу. Теперь уже праздник отмечался совсем достойно, и закуска была вполне приличной, да и разговоры под стать —  профком не стеснял. Дошла очередь и до нас с Сергеем, но мы дружно отказались —  тогда ещё нашему мужскому достоинству и получаемому в результате тонусу для обеспечения весёлого настроения и молодого нахальства, помноженных на пристрастие к спиртному, вполне хватало и двух фужеров с шампанским на весь вечер.
Мы сидели тихо и наблюдали за подпитием мужчин. Они веселели от взгляда на стакан, хотя алкашей среди них, конечно, не было, на их лицах цвело какое-то мучительное удовольствие, словно они имели нужду и собирались пить слабительное.
Наконец, стакан допрыгал до финиша, звякнул о пустую бутылку и успокоился; тут распахнулась дверь, и в кабинет ворвался призыв:
—  Мужчины —  в зал! Ах, как нехорошо! —  Стакан и бутылки мигом исчезли в тумбочке, толстый дядька, как уж лягушку, судорожно доглатывал кусок колбасы.
—  Довольно топоры развешивать! Дамы скучают!.. Давайте, давайте в зал... —  Алла Андреевна словно пересчитывала отлучников, пропуская их мимо себя через распахнутую дверь, и каждый, проходя, наклонялся к ней и говорил, наверное, что-то по-новогоднему хорошее, а мне казалось —  пароль, и ещё —  она специально стоит в дверях, чтобы весело прижаться к каждому своим пышным бюстом. Впрочем, может, всё это и на самом деле было только новогодней шуткой.
Мы вырвались в коридор. В зале небольшого роста плотный и лысый дядька успешно заменял русскую пляску танцем сваебойной машины, а все стояли по кругу и отбивали себе ладони.
Музыка кончилась, хмырь поспешил к магнитофону —  менять пленку, а я —  к чёрненькой, успеть пригласить её раньше его. Я дождался первых звуков музыки, подлетел к девушке:
—  Разрешите?
Она вежливо кивнула.
Мне нравилось, как она танцует. Её глаза излучали бездну изумления, светились какой-то детской, наивной радостью, она порхала по залу, словно не касаясь пола.
На меня тоже наплывала невесомость...
—  И вы здесь чужая?
Она улыбнулась.
—  С кем вы пришли?
—  С тётей. —  Она кивнула в сторону.
Я повернулся: Сергей танцевал с беленькой Лидочкой.
—  Это ваша тётя? —  не поверил я.
—  Да.
—  Ну и ну! Она же ваша ровесница!
—  На четыре года старше! —  притворно обиделась она.
Танец кончился, и я успел забить у неё следующий, но Пашка, кажется, не ревновал —  он успел уже приклеиться к ещё одной блондинке в этой компании: красивой, пышногрудой женщине лет тридцати, он пересел к ней за столом, всё время подливал сухое вино, что-то шептал в ушко —  в середине вечера они незаметно исчезли из зала совсем.
После следующего танца я уже знал, что зовут чёрненькую Людой, что ей восемнадцать лет, а то, что она любит танцевать, и так было видно за версту.
Потом был белый танец, и я понял, что тоже нравлюсь ей. Мы танцевали с ней всё подряд, чокались за столом шампанским и желали друг другу разные разности, как вполне старые если не друзья, то знакомые, и даже украдкой посмеивались над репейной привязанностью Сергея к молодой и красивой тётке.
В конце вечера мы уже целовались на тёмной лестничной площадке между вторым и третьим этажами.
—  Нет, что я делаю?! С ума сошла!.. Целуюсь в первый же вечер!.. Такого у меня ещё не было... Что со мной творится?.. —  В её голосе бушевало море счастливого удивления.
Мне очень нравилась эта девчонка.
Часам к двенадцати в зале опять объявились Пашка с блондинкой. Все, кто мог ещё соображать и что-то замечать, встретили их настороженно. Пашка был неестественно весел, суетился, на его щеке краснело размазанное пятно губной помады. Женщина сидела в углу с печально-протрезвевшими глазами и ни на что не обращала внимания. У неё поплыла тушь на ресницах, рот превратился в красное бесформенное пятно. Тогда я впервые заметил, что красивые женщины тоже могут быть неприятными.
—  Кто она? —  тихо спросил я Сергея.
—  Ира Волошина, —  ответил Сергей, —  из бухгалтерии.
—  Они что, давно так... вместе?
—  Нет, она у нас семьянинка, —  почему-то ехидно ответил Сергей и отвернулся к Лидочке.
Незамужняя Алла Андреевна сидела в противоположном конце зала, длинно и молча смотрела на Иру. Не знаю, может, я ошибаюсь, но мне кажется, что-то такое я сумел уловить в её взгляде. Будто бы: эх, работа, работа, производство... Ты не только возвышаешь женщину, уравниваешь её в обществе, ты так много отнимаешь её времени у семьи. А сколько ты сотворила несчастий, разводов, скольких детей лишила родителей на таких вот мероприятиях дружных коллективов, сколько резких, самостоятельных мыслей внесла в души? Где же она теперь, духовность семьи, где жертвенность?..
Не знаю, как там складывались дела у Сергея, но скоро в личном автомобиле прибыл большой лысоватый дядя —  Лидочкин муж, модно одетый мужик, лет на восемь старше её, —  и под наши с Сергеем кислые физиономии объявил обеим —  и беленькой, и чёрненькой —  штрафной удар: пора, мол, сваливать домой, он отвезёт их персонально и немедленно.
—  Володя, мы должны встретиться завтра, слышишь, обязательно должны! —  говорила Люда, пока я держал её пальто. —  Это же не может быть просто так, ведь правда же?
—  Я... —  У меня не поворачивался язык. —  Я...
—  Ты не хочешь? —  В её глазах дрожал испуг.
—  Хочу. —  Я не врал.
—  Так что же мешает?
—  У тебя есть телефон?
—  Есть.
—  Я позвоню завтра...
Она благодарно и совсем откровенно для уже собирающейся к отъезду публики поцеловала меня и убежала к нервничающему дяде.
Я рассказал всё Сергею. Он долго молчал, потом сказал как-то неуверенно и тихо:
—  Я понимаю тебя. Но бывают в жизни положения. Надо подумать. Что там у тебя, —  он неопределенно кивнул, —  никто не знает, а здесь живая девчонка, и, по-моему, —  прекрасная... Так что, думай. А надумаешь, приглашай её к нам, встретим Новый год вместе...
Я не знал, как быть.
После этого нам оставалось только потихонечку слинять...

3

Утром я позвонил Людмиле.
Ещё можно было успеть и на вторую, и на третью электрички, даже четвёртая успела бы доставить меня в Новошахтинск до Нового года, но я почему-то тянул время. Потом позвонил. Будто надеялся услышать в ответ отказ и успокоиться. Но услышал радостный голос:
—  Хочу тебя видеть...
Проклиная всё на свете, пошёл к Сергею. Он принял мой приход так, точно давно всё было решено, —  новогоднюю ночь мы провели вместе...
Потом стали встречаться.
Свидания назначались жадно: каждый день и подолгу.
Январь заледенил лужи, притрусил город редким снежком, посвистывал в лица колючим ветерком. Воробьи в городском парке сидели на деревьях надутые, как китайские мандарины, круглые, как пушистые теннисные мячи, и, наверное, удивлялись, что мы с Людой не хотим мёрзнуть. Но когда хорошо, то хорошо должно быть всем.
Неожиданно пришло письмо. В нём ни тени упрёка, только идущая от каждого слова грусть —  чуть заметная и немая. И я вдруг растерялся —  всё нахлынуло разом, неотвратимо и тягостно. Я пытался внушить себе что-то о детских увлечениях, о нашей с Ларисой свободе друг перед другом и правах на посторонние чувства —  Люда нравилась мне, я это знал чётко, но, видно, всё это было напрасным —  письмо было сильнее, хотя и неудобно сейчас, оно влекло, требовало, давило непонятной властью, и я ничего не мог поделать с собой.
Мы ещё гуляли с Людой по улицам города, но думал я уже о Ларисе. Наши встречи становились для меня всё более трудными, постепенно я начинал понимать, что выполняю какой-то долг. Но сказать об этом вслух я почему-то не решался.
Через несколько дней, как снег на голову, свалилось второе письмо. Оно словно хотело уличить меня в способности забывать сокровенное, может, даже —  в предательстве, оно не кричало, а говорило тихо, но твёрдо, совсем не желая понимать, что до этого у нас было всего шесть писем да три встречи на целых два с половиной года. Оно снова призывало думать.
Что же это такое, в самом деле? Что за влечение? Любовь? Почему же тогда так легко мы обходимся друг без друга? Откуда эта странная необходимость поддерживать отношения? И способность, бросая всё, очертя голову возвращаться к прежнему?
Или это всего лишь весёленький романчик в письмах, ничему не мешающий и никого не обязывающий? Так почему же тогда ноет душа и тянет, тянет к старому?
Можно обманывать себя, искать причины этой дружбы, точно на привязи, придумывать разные слова, быть решительным и гордым, всё это минутно и, увы, ненадежно, —  письма её не давали мне покоя.
Нет, она тоже не хочет вот так, просто, всё забыть и что-то пытается делать, чтобы не потерять его совсем. Только зачем оно ей, раз всё так? И всё равно я её не понимал.
Может, это просто момент одиночества? Какой-то миг? Или каприз? Или в её жизни что-то очень переменилось, и она стремится уйти от прошлого к ещё более прошлому? А ведь должна была обидеться, обязательно должна была, —  я её знал.
Но то, что быльем поросло, всегда кажется таким родным и заманчивым...
Я сидел с Людой в кино и сомневался, задавал себе вопросы, невпопад отзываясь на её редкие слова...
Мысли часто —  как флюгер. Очень, бывает, они зависят от дуновения ветерка событий или обстоятельств. Сомнения мои исчезли, вопросы отпали, появилась уверенность —  она прислала третье письмо подряд.
Словно навёрстывая упущенное, Лариса писала много и жадно, потихоньку где-то за строчками шептала: «Ну, вспомни обо мне, ну! Вспомни же! Ты же не мог забыть меня совсем! Не мог, я знаю! Я есть и помню о тебе...»
И тогда я понял, что ничего не понимал раньше, не понимаю ничего и сейчас.
Понял и написал ответ.
Наши отношения с Людой как-то сами по себе окончательно расстроились. Конечно, мы не ссорились, нет, —  не было причин. Люда просто поняла всё и однажды не пришла. Она тоже была девчонкой с характером. Я побродил часок возле кинотеатра «Россия», условленного места наших встреч, и пошёл домой. Разыскивать её и выяснять что-либо я не стал. Это было бы неприятно нам обоим.
И ещё тогда я подумал: «Зачем мне все эти увлечения, если я не могу избавиться от одного-единственного, старого и родного?» Подумал и запомнил эту мысль...

 

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
22 февраля                                    г. Миллерово

Володя, здравствуй!
Пишу тебе на почте. Приехала сюда в 4 час. 35 мин. утра, а сейчас уже 11.00. Нашла экспедицию на хутор Верхняки. К моему большому огорчению, машина туда уходит через несколько минут, так что, гулять по Миллерово не придётся. Город маленький, ничего примечательного нет или я не видела. Вместо гостиницы какой-то сарай, в комнатах спят по пять человек, да к тому же ещё идёт ремонт. Молодёжи в городе почти не видно, шныряют только какие-то недоростки.
Володя, мой адрес в Верхняках на конверте.
Доберусь до места, сразу напишу.
Целую, Лариса.

1

Прекрасная зима!
По утрам в серых мазках рассвета светятся изморозь, сказочные узоры на ветвях деревьев, густой на морозе воздух. Вставало солнце, растворяло белесоватую дымку, весь день светило ярко, играя чистыми бликами ослепительно белого снега, который лежал ровно, без залысин, проталин и сугробов. Ветра почти нет, мороз устойчивый и крепкий. Он прятался от солнечных лучей в тени больших домов, хватал за нос, пощипывал щёки. Дышалось парно, с бодрящей легкостью. Почему-то хотелось бежать —  бег, казалось, будет удивительно нетрудным и приятным.
На улице странно уживались тепло и холод, —  на солнце можно было раздеться по пояс, в тени студёно, кутаешься ещё плотнее. Чередование освещённых и теневых мест на улице что-то вроде контрастного душа, только душ этот проливался светом, горячим и холодным. Он бодрил, приятно щекотал. Только воздух оставался постоянен в своей прозрачности и изумительно чистой свежести.
На солнечной стороне с крыш висят огромные сосульки, в самый солнцепёк они тихонечко сочатся чистой влагой, но не тают, а, наоборот, почему-то растут. Вон одна из них соскользнула с крыши, ухватилась за ветки небольшого дерева, разрослась.
Белая ледяная звезда!
Я жду Ларису!
Визжат тормозами, юзят на спуске троллейбусы, громыхают металлом дверей. Площадь Карла Маркса заледенела, в бурых, рыхлых накатах песчанистого снега толпа машин, спешат люди... Суета...
Я жду Ларису!
В цветочном ряду на базаре согнутые вопросительным знаком на холоде тощие фигуры. Они, словно базарные ларьки, павильоны, вросли здесь навсегда. Мокрота из длинных красных носов. У-ух, морозище! Какая стойкость! Позанимали все горячие места, а им что осталось?! Тяжело... Одежда дорогая, но безвкусная. Пальцы в золоте, грязь под ногтями...
—  Адын гваздыка —  три рубли... Какой хароший гваздыка! Бери, брат!
Я принял по-братски три гвоздики. За девять рублей. Красные гвоздики. Я жду Ларису...
Вчера вечером звонок. Она у тётки. Значит, сумела вырваться. Какая она теперь?
—  Володь...
—  Да?..
Передо мной Лариса. Стройная и красивая, морозный румянец на щеках. Зимнее пальто, высокие сапоги. Какой-то мех на голове. Своя или чужая? Кажется —  ещё больше своя...
—  Здравствуй! —  Она сняла перчатку, протянула ладонь. —  Ой, какая прелесть! Это мне?
—  Тебе.
—  Спасибо. —  Лицо её светится радостью.
—  Ты не на троллейбусе?
—  Пешком. Тётка тут рядом, за два квартала.
—  Тогда зачем на остановке?
—  Я же здесь больше ничего не знаю. Остановка —  самое верное место.
—  Я бы приехал к тёткиному дому.
—  Нельзя —  конспирация. На всякий случай.
—  Идём ко мне...
—  В квартиру, зачем? Двинем в город...
Троллейбус скрипел и дёргался, выл от холода. На ледяных шторах окон дырочки света —  следы чьёго-то дыхания. В открытые на остановках двери пытался подсесть мороз.
—  Как ты живёшь? —  Чёрные глаза Ларисы блестят хорошим настроением. Словно и не было просьбы приехать на Новый год.
—  Нормально...
—  Нормально, это как?
Действительно, нормально, это как? И плохо может быть нормально, и хорошо. Нормальные мысли, нормальные переживания, нормальная тоска и нормальная забывчивость...
—  Не знаю.
—  Что же так?
Что ей ответить, если не можешь ответить себе, если сам не понимаешь, как жил это время, что выстрадал и что доказал. Хорошо было или плохо? С ней или без неё? Вспомнилась Люда —  она тоже была из этих неясностей. Письмо Ларисы, её неожиданное появление и вполне ожидаемые исчезновения. Всё это тоже было нормально.
—  Ты не рад, что я приехала. —  Её голос стал серьёзным. —  Извини, свалилась, как снег на голову, понимаю...
—  Рад.
—  Тогда почему такое уныние?
При чём тут уныние? Мне много надо сказать ей, и я не знаю, с чего начать. Мне неудобно, даже стыдно, —  я не принял её протянутой руки, и она молчит об этом. Лучше бы сказала или обиделась —  так легче. Я хочу быть рядом с ней и не могу приблизиться. Может, это всё похоже на уныние? Нет, так нельзя...
Я улыбнулся, взял её руку, снял перчатку. Рука маленькая, пальцы ровные, трепетные...
—  Я не унываю, нет. Я ещё не совсем освоился и потому думаю. Я уже чуток научился думать. И вот сейчас думаю, что ждал тебя, волновался, ты приехала, и я не пойму кто: та Лариса или не та?
—  Той Ларисы уже нет, Володя.
—  Но хоть что-нибудь должно же остаться?
—  Что-нибудь осталось. Но очень мало.
—  Вот потому я и не могу освоиться.
—  Ты хотел бы без перемен?
—  Нет. Зачем? Всё должно меняться.
—  Тогда в чём же дело?..
В чём же дело? Люди знакомятся, с каждой новой встречей становятся чуточку ближе. Даже если не друзья, а просто знакомые. Что-то узнают, что-то примечают.
Между нами вырос барьер. Или вал. И каждый раз он становится выше. Мы скрываемся за ним, хотя, наверняка, очень хотим видеть друг друга. Сказать ей, как у нас?
—  Ту Ларису я, кажется, знал хорошо...
—  А эту не знаешь...
—  Нет. Почти не знаю. Я словно бы заново знакомлюсь...
—  Я тебя тоже не узнаю. Ты никогда не робел и не впадал в философию. Помоему, ты на самом деле учился думать.
—  И это не пошло мне впрок, —  ушёл в сторону я. Наш серьёзный разговор кончился, не успев начаться. Что-то очень мешало нам обоим.
—  Давай выйдем, —  предложила Лариса...

2

Бульвар полон зимы. Шапки снега на деревьях, скамьях, на громадном памятнике Первой конной посредине. Цепочки следов тянутся наискосок к троллейбусной остановке. Тихо, только на центральной улице ватно шумят машины.
—  Красиво как! —  Лариса тронула ветку липы, пушистый снег упал ей на плечи, оторочил белым мех шапки.
—  Думали, зимы не будет. Дожди и дожди. Только под старый Новый год выпал снег. А теперь морозы давят по-настоящему.
—  Смотри, белочка!
По тёмно-серому стволу осторожно спускался зверёк. Пушистый хвост трубой.
—  Ручная! Надо ей дать что-нибудь. У тебя есть?
—  Нет.
—  Жаль... —  Лариса погладила мягкий пушок. Белочка задержалась на секунду, скользнула вверх по стволу, пропала в заснеженных ветвях. —  Нравится мне ваш город. Бульвар, дома красивые, люди хорошо одеты...
Нравится. А сама уехала. Вон за углом Дом моделей. Там и училище. Когда-то спрашивала меня о нём. Подождала бы год, и сейчас не было бы никаких проблем.
Или были бы? Нет, проблем —  никаких. Всё было бы чётко: или да, или нет! Может, это и лучше, не знаю...
Лариса постучала носком сапога по стволу. Белочка не отзывалась.
—  Пойдём. —  Она взяла меня под руку, и мы пошли через бульвар.
Странно, волнения, как в прошлый раз, я не испытывал. Мне было хорошо, даже приятно идти под руку с красивой девчонкой —  пусть смотрят люди, пусть кто-то позавидует, подумает, что она моя и как отлично мы с ней смотримся, но волнение... —  оно испарилось, исчезло, и, кажется, я был готов к этому. Я ещё не понял этой нашей встречи, и мне было легче не ждать от неё ничего нового.
Потом мы грелись в кафе «Огонёк»: пили кофе, ели бутерброды.
Входили и выходили люди, дымился в чашках кофе, воздух был сладким и чуть душноватым. На стеклянных стенах ещё намалеваны гуашью новогодние картинки, сумеречно проступают сквозь них прохожие, машины на улице, дома. Лариса смотрела через столик и молчала.
—  Ты надолго в Новошахтинск?
—  Я давно в Новошахтинске. С прошлого года. Теперь уезжаю. Практика.
—  Куда?
—  Пока в Кадиевку, а там —  куда пошлют.
—  Это важно —  практика?
—  Я же учусь...
«Брось ты её, останься! —  хотелось сказать мне. —  Ещё всё можно изменить, начать сначала!» Уверить её, внушить! На меня смотрели грустные глаза, и я молчал, зная, как быстро они могут стать решительными. Кто я такой, чтобы лезть в её жизнь?
—  Ты не хочешь рассказать о себе...
—  Что рассказывать, Володя? И зачем? Вот увидела тебя, поговорила, подержала за руку, и душа словно что-то нашла, потеплела...
—  Тебе трудно?
—  Не знаю. Не думала...
—  Хорошо, что ты приехала.
—  Ты серьёзно?
—  Да.
—  Значит, я не ошиблась. Я знала, ты будешь рад. Хотя... —  она на секунду задумалась, помешивая ложечкой в чашке, —  было очень наивно надеяться... Мне, видно, повезло.
Я положил руку на её ладонь, легонько погладил пальцы.
—  Не нужно, Лариса.
—  Да, не нужно. —  Она отпила глоток кофе. —  Совсем остыл...
—  Я возьму горячего.
—  Нет! —  Она решительно потянула на плечо сумку. —  Пригласи меня в кино.
—  В кино?
—  Да.
—  Кажется, в «Победе» идёт что-то интересное.
—  Всё равно...
—  Тогда разрешите пригласить вас в кино?
—  Ваше приглашение несколько неожиданно. Я подумаю.
—  Только не очень долго —  на сеанс опоздаем.
—  Я согласна...
Мы шутили, но было невесело.

3

В зале, как всегда зимой, духота. Пахнет мокрым мехом и грязными опилками. На экране французская кинокомедия. Целых две серии. Луи де Фюнес. Зал смеётся, мы —  нет. Целых две серии я вижу затемнённый профиль Ларисы. Изредка она смотрит на меня, недовольно отворачивается. О чём она думает?
—  Володя, не смотри на меня так. Мне кажется, ты меня изучаешь, как блоху под микроскопом.
—  Я действительно тебя изучаю.
—  Зачем?
—  Чтобы понять, кто ты такая.
—  Ты до сих пор не понял? Тебе было страшно...
—  Нет. Но я...
Сзади зашипели, завозмущались. Мы поднялись и ушли...
Дом Ларисиной тётки большой, кирпичный. Глухой забор с железными воротами покрашен зелёной краской. Улица-линия круто бежит к реке, кое-где выставляя из снега булыжные ухабы. Зимой машины здесь не ходят —  не выберешься наверх, не удержишься при спуске. Снег скрипит под ногами редких прохожих. Ровный и чистый, он утыкан луночками детских следов, прочерчен полозьями санок. Ранние сумерки повисли на верхушках голых деревьев.
—  Когда ты уезжаешь?
—  Сегодня. Электричка через полтора часа.
—  Поедем вместе. Я провожу тебя.
—  Куда?
—  В Новошахтинск. Отведу тебя домой и, если успею, той же электричкой назад.
Она посмотрела на меня, улыбнулась, что-то обдумала и сказала:
—  Нет, не надо.
—  Надо.
—  Нет, Володя. Меня проводит тётя. Я уже чувствую разгром за целый день и опоздание на электричку. Мы не сможем побыть вдвоём.
—  Она не знает меня. Я посижу до отправления в другом конце вагона.
—  Нет, не надо, прошу тебя. Электричка же будет там стоять и пойдёт сюда только под утро...
Для чего причины, выводы, сравнения? Когда всё так просто: сел и поехал. Неважно, когда вернётся электричка. Или это всего лишь слова? Поиски причин? Вышло, наверное, наше время на этот раз, и потому пора его кончать...
—  Володь, ты способен на безрассудство, я не знала...
—  Ты не знаешь многого.
—  Да?
—  Попробуй узнать.
—  Когда-нибудь попробую. Но, по-моему, сейчас безрассудство тебе ни к чему.
Опять отстрел. Для чего? Я замолчал.
Она подошла ближе, взяла меня за руку.
—  Мне пора, Володя. Поцелуй меня...
Целовались мы долго. Словно пытались заменить поцелуями всё недодуманное и недосказанное. Губы её нежные, теплые, будто шептали что-то, волосы пахли чем-то сладким и знакомым.
Лариса провела кончиками пальцев по моим губам, сказала, улыбаясь:
—  Мог бы догадаться и сам... Раньше... Пока!
Она ушла, скрылась в снежной сумеречности, чтобы снова уехать. Я отправился домой, ждать её писем. Но письма почему-то приходить перестали.
Тогда я впервые почувствовал —  чем больше я узнаю Ларису, тем меньше её знаю...

 

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
17 марта                                                         х. Верхняки

Здравствуй, Володя!
Твоё письмо я получила вчера вечером, когда была уже на работе, потому за ответ смогла сесть только через сутки.
Работаю с пяти вечера и до восьми вечера на другой день, потом двадцать один час отдыхаю, и снова на такие вот удлинённые сутки, так что здесь не работа, а каторга. Терпеть можно только потому, что тут не скучно. Работаем вместе с Наткой и одной помощницей —  Галинкой. Ссоримся и миримся через каждые пять минут. Ты же понимаешь, как это работать в одну смену двум «главным специалистам», но скоро нам должны дать по смене отдельно.
Здесь уже правила полноценная весна, но сегодня вдруг налетел настоящий ураган —  местность вокруг открытая, и ветер просто с ног валил. Опять, наверное, будет всё сначала: и дождь, и грязь.
Ты обижаешься на мои письма —  они перестали быть свободными и подробными, больше похожи на «посторонние». Постараюсь тебе объяснить. Бывают такие минуты, когда думаешь: для чего я ему пишу, зачем он мне нужен? У нас в семье люди вообще самолюбивые, а тут ещё как подумаешь да прикинешь кое-что, тогда совсем с ума сходишь, и хочется тебя унизить, обидеть —  пусть и тебе будет так же больно. Но я сдерживаю себя, жду, пока это пройдёт, и тогда снова пишу тебе.
Насколько оно прошло, отражается (волей-неволей) в моих письмах, но я всё равно пишу, потому что, наверное, не могу не писать. Может, всё дело в том, что я тебя не вижу и единственно уважаю потому только, что ты не мелькаешь всё время перед глазами, был бы ты поблизости и видела бы я тебя каждый день, возможно бы, давно забыла. (Кажется, я уже писала об этом.) А может, и всё наоборот —  тут не угадаешь, —  не приходили бы в голову дурные мысли, не терзалась бы душа в догадках и предположениях, всё было бы надёжно и просто.
Странно, но я совсем не могу сердиться на тебя, и если всё-таки рассержусь когда, то на пару минут, не больше. Так что, можешь пользоваться и писать о чём угодно и когда угодно.
Сейчас у меня мелькнула мысль: «Чего это ради я шлю телеграммы какому-то ханыге, вместо того чтобы самой получать их с таким же содержанием и точно так же не приезжать?» Видишь, я сама и посылаю, и унижаюсь.
Не хочешь ехать в хутор, не надо. Мы тоже здесь не останемся и после экзаменов —  десятого-пятнадцатого июня —  снова двинем в Геленджик, на наше старое место. Там одно преимущество перед твоим Туапсе: мы сможем бесплатно питаться, а сэкономленные на этом деньги просто прокутить. Знакомые с квартирами там тоже есть, и нам известны всё уютные уголки в городе. У нас даже было собственное ночное кафе с нашим названием «Вольный ветер». Это буфет на бульваре, на веранде которого оставляют на ночь все столы и стулья, гуляет ветер и терпко пахнет морем.
Володь, а вдруг что и получится из нашего совместного отдыха, а? Давай решим конкретнее, без лишнего бахвальства друг перед другом.
С Наткой я познакомлю тебя через фото —  мы думаем с ней сфотографироваться. Только снимки будут любительскими —  ателье здесь нет.
Пока всё.
До свиданья, целую нежно в щечку, Лариса.

1

Наша переписка почти полностью зависела от капризов и поворотов её судьбы, и потому фактически я мог лишь отвечать на её письма, пытаясь поймать ускользающий след Ларисы. В последних её письмах —  уйма вопросов, и вдруг, как удар обухом: «Не пиши мне пока...» Эта фраза вогнала меня в уныние.
Но я хотел писать и решил писать. И писал, иногда не зная, зачем. Часто мне казалось, мои письма не настигнут её, попадут в чужие, злорадно-любопытные руки, их будут читать, пуская реплики и ехидно улыбаясь. Но я писал...
А она отвечала...
Не знаю, но что-то случилось с её письмами. Они были её, пока ещё её, но уже менялись. Я не замечал перемен, я чувствовал их нутром, как старый дед чувствует перемену погоды: что-то тревожит, жмёт сердце болью и не даёт ни покоя, ни ясности. Я чувствовал и не хотел понимать —  что именно. Нет, я, конечно, догадывался, но упирал на непонимание, как рыцарь в бою на доспехи, —  оно давало надежду, хотя и не спасало совсем.
Особенно «плохие» письма пошли из хутора Верхняки. После каждого я терзал себя вопросами и не находил ответов. Зачем она поехала в хутор, что там забыла?
Забраться в глухомань, за тридевять земель... от меня! В такие минуты я ненавидел хутор Верхняки, все его население вместе с Наткой, приезжими осетинами, коровами и курами, но она звала, и я решил всё-таки съездить к ней.
Поездка в Верхняки стала как бы частью нашей переписки. Она недоделана, недосказана, восторга не вызывает.
По улицам бойко шагала весна нашего последнего курса в техникуме, ещё сырая и холодная, но уже отмеченная преддипломной практикой. В конце марта выпало два свободных дня, к ним можно было добавить ещё воскресенье, и я поспешил в Верхняки.

2

Как часто мнение о новом для тебя городе складывается из того, каким ты сам был в этом городе: весёлым или грустным, больным или здоровым, что хорошего или плохого там с тобой произошло. И если ещё подмешать к этому время года, погоду, тогда побоку архитектура, старина, розы на бульваре и чистота улиц. Остаются лишь ощущения, замешанные на этом самом плохом или хорошем.
Так и Миллерово для меня в тот раз.
Город обычный для этих мест и своего статуса райцентра, есть всё, что нужно: вокзал, плохенькая гостиница, элеватор, базар. Немного асфальта, ещё меньше —  центра, и одноэтажные, частные дома с садами и садиками, они сливаются, бегут серой в хмуром марте месяце сплошной массой, и кажется, город отличается от большой деревни лишь тем, что пробежит иногда, разбрызгивая грязь по редкой асфальтированной улице, маршрутный автобус.
Город стал тупиком на моей дороге к Ларисе.
Сразу за городом начиналась талая мартовская грязь, непролазная и холодная. Море грязи и город, точно порт на берегу его. Но нет никакой возможности переплыть это море, выгрести к островку под названием «Верхняки».
Падал снег с дождём, низкие, мрачные тучи цеплялись за башни элеватора, на деревьях у вокзала сердито гоношились воробьи, и, хотя воздух пьянил, дышал весной, солнце куда-то пряталось, перемешивало утро с вечером, нагоняло уныние.
—  Вы не в Верхняки?
—  А это куда? —  Широкое лицо водителя с трудом умещается в открытой форточке грузовика.
—  Не знаю...
—  И я точно так же...
—  А вы не в Верхняки?
—  Ты што, парень? —  Пожилой водитель постукивает кирзовым сапогом по скату летучки. —  Туды сичас токо на дэтэшке...
Я бродил по вокзалу, толкался на автостанции, ловил попутные машины у поста ГАИ на выезде из города. Нет. Ничего. Автобусы в Верхняки не ходили. Машины —  тоже. Может, где-то и мог оказаться вездеход. А пока что ничего. И не будет ещё по меньшей мере пару недель. Если, конечно, не случится жара.
На жару надежд не было. К тому же, я почти не представлял, куда всё-таки ехать, —  название «хутор Верхняки» мало что кому говорило. Нужен был случай, а он не подворачивался.
Мест в гостинице, конечно, нет. Ночевал я на вокзале. В углу толстый цыган продавал семечки. В буфете булыжной твердости пирожки, хлебно-сальные котлеты. Кофе чуть-чуть пахнет кофе, зато горячий. Всё противно! И город, и хутор, и грязь. Её я просто не учёл. Ещё один день надежды, но —  увы! Гусеничные трактора на шестьдесят километров не ходят...
Можно носиться по городу, искать, требовать, рвать горло, разбалтывая густой шум в хмуром небе, наврать что-то в каком-нибудь официальном учреждении, можно психовать, нервничать, валить всё на погоду, сетовать на невезение, —  всё это можно, и так даже, наверное, проще. Но что делать, когда чувствуешь только пустоту и усталость, когда хочешь и не хочешь задуманного, с холодным безразличием знаешь —  надо и одновременно —  не надо? Я не уверен, что думал и чувствовал именно так, —  наверное, я и психовал, и метался в поисках пути, но пустоты и усталости всё прибавлялось, моё движение к Верхнякам забуксовало, а желания раскручивать его у меня с каждым часом становилось всё меньше и меньше.
Вечером второго дня уехал домой. Стучали колёса поезда, мерно раскачивался вагон. Я лежал на верхней полке и чувствовал, как успокаиваюсь. Хутор Верхняки, словно крепость, в которой сидела Лариса, мне не дался. Только она об этом не должна знать...

3

Практику заканчивали с хорошим настроением. Весна ворвалась в город ярким солнцем и бездонной голубизной неба. Почки на деревьях быстро набухали и яростно лопались, в полдень даже тянуло жарой.
Во второй половине апреля наша группа приступила к дипломному проектированию. Мы собирались по утрам в аудитории на пятом этаже. На дверях красовалась надпись: «Дипломанты». Она дышала солидностью, напоминала о тишине и уважении. За дверью сейчас сидели самые серьёзные люди в техникуме. Сознавать это было ох как приятно!..
Мы обкладывались книгами и бумагой, лениво пытались что-то писать. Смотреть в окна, за которыми цвела весна и на крыше соседнего дома нежно ворковали голуби, выясняли свои сердечные привязанности воробьи, было невыносимо.
И постепенно серьёзность начинала таять, плавиться под ласковым апрельским солнцем, наше весеннее брожение —  выплёскиваться наружу.
И вот уже Сашка Озеров бессовестно кричит, привлекая всеобщее внимание к целующейся паре голубей па крыше:
—  Смотрите, смотрите! Вот он сейчас обойдёт её, во —  обошёл! Теперь нужно на спинку взобраться, а она... присела, во! И —  р-раз! Готово!..
Парни дружно колыхали хохотом листки бумаги на столах, девчонки деланно отворачивались, ловили в солнечных лучах безразличие, старательно прятали улыбки. Но Сашка знал, что к чему и продолжал заводить всех. Только бы вспомнил кто свежий анекдот.
А можно было спеть, совсем как на первом курсе:

Это школа
Соломона Фляра,
Школа бальных танцев,
Вам говорят!
Две шаги налево.
Две шаги направо,
Шаг вперёд и две назад...

Или станцевать, как на втором:

Кавалеры,
Приглашайте дамов, —
Там, где брошка,
Там перёд!
Две шаги налево,
Две шаги направо,
Шаг вперёд и две назад...
И если от закрытых дверей и пустого коридора не угрожала опасность, продолжить:

Дамы,
Приглашайте кавалеров, —
Там, где галстук,
Там перёд!
Две шаги налево,
Две шаги направо,
Шаг вперёд и две назад...

Потом нашлась причина выйти на улицу. К весне, солнцу, к тёплому, пахнущему абрикосовым цветом ветру. У кого-то случился день рождения. Его переступить порог в новую жизнь, и вот этот самый миг нужно было отметить. Удивительно, но позже оказалось, что много наших родилось в зелёные майские дни и ночи, впрочем, было ли это так на самом деле, интересовало нас мало.
Как только выявлялся очередной «новорожденный», мы скидывались по рублю, покупали немного сухого вина, конфет, шли на веранду ещё закрытого летнего кафе «Зелёная горка» в парке Горького. Там сдвигали в один пластиковые столики, часами сидели за сухим вином и веселыми разговорами, млея на солнце и остро чувствуя запахи пробуждающегося парка.
Нас наполняли ощущения близкой свободы, свободы в том смысле, когда чувствуешь, что избавился от старых —  пусть даже хороших, пут, а новых ещё не приобрёл.
Пройдёт какой-то месяц, и распахнётся клетка условностей нашей сегодняшней жизни, и мы, точно птицы, вылетим из неё каждый своим путём: кто работать в новые города, кто в армию, а кто и замуж —  как шутили наши парни. Мы чувствовали себя совсем взрослыми, самостоятельными людьми, которым оставалось только переступления был сейчас необычно значительным и возвышенным.
А в памяти от прошлого обязательно останется только хорошее —  плохого, к нашему счастью, было совсем мало, и должно оно забыться сразу и навсегда. Останутся хорошие друзья, ожидание новых встреч...
Расходились из кафе мы поздно, возвращение в нашу душную аудиторию уже не имело смысла.
Наше беззаботное существование кончилось внезапно и довольно скоро. В аудиторию вошёл директор техникума, сверкнул на нашу притихшую массу гневным взглядом чёрных глаз, сказал строго:
—  Всю вашу группу будем оставлять на второй год. Пойдёте на производство, потрудитесь рабочими, а через год, кто поумнеет, вернётся делать проект и защищаться...
Мы онемели. Мы были удивлены: ведь так славно сознавать, что уже —  всё...
Мы привыкли к этому.
—  Посмотрите на график проектных работ, —  продолжал директор. —  На сегодняшний день должно быть выполнено восемьдесят процентов, у вас же, в лучшем случае, двадцать! У кого через неделю не будет девяносто, тот может быть свободен.
Руководитель группы проектирования, маленькая, полная Рахиль Давыдовна, не дыша, хлопала длинными ресницами —  она боялась больше нас. Директор грозно на неё глянул и молча вышел. Мы поняли, —  он не шутит.

4

В ту неделю я спал три часа в сутки да ещё час выкраивал на прогулку. В десять вечера ко мне, полупьяному от сидения над чертежами и недосыпания, приходил Сергей. Мы шли на вокзал, покупали по дорожному набору (тогда были ещё такие в перронных ларьках, с копчёной колбасой и сыром), выходили на перрон, устраивались где-нибудь на перилах. Дорожные наборы почему-то казались нам очень вкусными, располагающими к неспешной трапезе. Мы молча ели, а мимо суетились пассажиры, уходящие поезда подмигивали нам красными фонарями. Они словно манили куда- то уехать, и хотелось чего-то неизвестного, непонятного. Как обещание постоянно нового, огромного и счастливого, в душу закрадывалось чувство дороги.
Тогда я снова думал о Ларисе.
Нить наших отношений представлялась мне сотканной из плохой пряжи: то толстая и крепкая, то тонкая и слабая, готовая и любой миг оборваться, она вилась, тянулась, натягиваясь и ослабляясь, наматывала свою безнадёжность. Я запрещал себе думать о ней, —  не стоило заполнять сердце пустотой. Нужно было получать диплом, потом собираться в армию, меня могли забрать в любое время: и сразу после окончания техникума, и через полгода. А там уже тем более ничего не сделаешь, там уже всё будет поздно окончательно. Я запрещал себе, но это мне плохо удавалось.
Так проходил час.
Мы надували пустые пакеты, сжав их рукой у горлышка, громко хлопали и, бросив в урну, уходили домой: Сергей —  спать, а я ещё посидеть над чертежами до двух часов ночи. На всех развлечениях решительно был поставлен крест: мною —  из-за отсутствием свободного времени, Сергеем —  из чувства солидарности и нашей старой привычки всегда помогать друг другу.
Минула неделя. Я почти падал от усталости, но проект вытянул. Наверное, такой же ценой вышли на уровень и остальные. Чисто нашенская манера: сначала беспечно транжирим время, потом вкалываем до потери пульса, нагоняя. Она уже тогда зацепила нас. Особенно трудно пришлось тем, кто жил в общежитии. Масса народу шаталась там до глубокой ночи. Она была весёлой, нахальной и непонятливой. Приходилось баррикадировать двери, от шума в коридорах затыкать уши ватой. Но всё это уже были мелочи...
Директор пришёл проверять нас. Рахиль Давыдовна цвела, мы смотрели на начальство взглядом людей, умеющих точно рассчитать свои силы и не признающих ложной паники. Григорий Яковлевич —  мужик умный, он понял всё сразу и не похвалил нас —  его интересовало только соответствие процентов графику.
Ещё тогда мы поняли: за каждый шаг —  верный или неверный —  потом приходится соответственно платить...

 

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
20 марта

Котик усатый
по садику бродит,
а козлик рогатый
за котиком ходит.
И лапочкой котик
моет свой ротик,
а козлик седою
трясёт бородою…
Нравится?

Сейчас одиннадцать утра. Нам дали двое суток отдыха, но не позаботились о том, что мы будем делать. Я вымыла полы, и всё —  заниматься больше нечем, потому пишу тебе письмо.
Вчера были в клубе, смотрели «Я, бабушка, Илико и Илларион». Сидели на скамейках, а от них спина устает ужасно. Фильм шесть раз прерывался, потому что аппарат в клубе один. Несмотря ни на что, картина понравились.
Сегодня в двенадцать к нам должны прийти гости, тогда, может, станет хоть чуточку веселей.
На улице снег и ветер, только снег с грязью.
В хуторе процветает разврат. Мужья гуляют с чужими жёнами, те —  с приезжими осетинами, один дядечка —  местный начальник —  имеет любовницу, которая старше его дочери всего на два года. А «мальчиков» в двадцать пять-тридцать лет любят все.
Для нас с Наткой уже подыскиваются такие. Вчера, в десять часов вечера, приходил в столовую электрик по поводу того, что утром не будет света. Ему тридцать два года (моложе мамы всего на шесть лет), у него жена-учительница и семилетний мальчишка.
Он просидел с нами до двух ночи, пока мы не пошли домой. А свет всё-таки загорелся.
Натка знакома с тобой по фото. Она оценила тебя многозначительным словом «ничего». Летом отдыхать будем вместе с ней.
Пока заканчиваю. Завтра, возможно, напишу ещё.
Лариса.

1

Перечитав её письмо из Верхняков, я вдруг с особой ясностью понял —  ей просто не о чем писать мне и пишет она всего лишь из вежливости или по старой привычке.
Письма её приходили так же, но в письмах уже ничего не было —  новости Верхняков не для меня.
Я отослал ей несколько страниц, рожденных обидой, и после этого твёрдо решил: всё, хватит с меня этой переписки, что изредка приносит шаткую радость, а больше —  растущее непонимание и бесконечную тревогу.
В конце июня опять пришла телеграмма. Я пошёл на Старый автовокзал, не зная, зачем иду и буду ли её встречать. Странная смесь поселилась в моём сердце: уныние, сдобренное ненужным теперь облегчением, —  наконец-то, она выбралась из этого па- скудного хутора.
Автобус запаздывал.
Я бродил по перрону и совсем не думал о том, какой может оказаться эта наша очередная в своей неожиданности встреча почти через полгода. Так было со мной впервые.
Мне думалось, я просто гуляю.
Над привокзальной площадью дрожала жара. Крытый перрон чуток продувался, народ стащил свои сумки и чемоданы сюда, устроился, кто как сумел. Терпение —  великое достоинство наших пассажиров. Я вглядывался из-под навеса в лобовые надписи подходящих автобусов, рассматривал пассажиров —  таких разных и в то же время таких
одинаковых, изнурённых ожиданием и полдневной жарой. И мне даже нравилось это делать, словно разгадывал я человеческий ребус, ответом которого должна была стать прекрасная незнакомка...
Встретились мы после полудня.
От стоянки междугородных такси шла хорошо одетая девушка с дорожной сумкой в руке, и я, узнавая её, вдруг до боли ощутил, что вижу совершенно чужого мне человека, которого лишь усилием воображения мог сравнить с Ларисой из моей памяти.
Она чуть пополнела, налита мягкой женственностью, волосы схвачены незнакомой мне причёской. Шла быстро, походкой человека, уверенного в себе: голова высоко поднята, смотрит прямо, с лёгкой улыбкой на губах, и только глаза под чёрными ниточками бровей показались мне знакомыми. Боже, неужели это всё же она?!
Я вспомнил фотографию, присланную ею из училища, —  она была снята с девчонками из своей группы и точёными линиями лица, пухлостью губ, чёрнотой слегка кавказских глаз резко выделялась из общей массы лиц, точно живая роза на скатерти, сплошь вышитой розами. «Да она просто знает, что красива! —  неожиданно ударило мне в голову. —  Отбоя, наверное, нет от женихов! Привыкла...» Мне было грустно. Теперь я уже совсем не знал, как к ней отношусь, и как нужно себя вести...
Она увидела меня.
Я внутренне собрался, приготовился к встрече. Подошла ближе, улыбнулась. Но ничего —  ни радости, ни разочарования —  ничего нельзя прочесть в её улыбке.
—  Здравствуй...
—  Здравствуй! —  Она поставила сумку на перрон.—  Вот и я...
—  Ты откуда? —  Я пытался выглядеть весёлым. —  Не заметил твоего автобуса.
—  А-а... —  махнула она рукой. —  Частник один подвёз. Автобус я прозевала. Бывает. Пока болтали да прощались, он укатил. Пришлось ловить частника. Но, как говорится, что ни делается, всё к лучшему! Я, как видишь, здесь, автобус ещё где-то плетётся.
Я старательно улыбался, напряжённо наблюдая за ней. Мне хотелось найти прежнюю Ларису, хотя бы так, чтобы вспомнить хорошенько, почувствовать наше, вчерашнее и привычное, но из этого ничего не выходило.
—  Пойдём. —  Я поднял сумку с асфальта.
—  Куда?
—  Ко мне...
—  Постой, Володя... —  Она посмотрела на квадратные часы фронтона вокзала, потом зачем-то опустила глаза. —  Через полтора часа уходит автобус на Северодонецк.
—  Северодонецк?!
—  Да... Завтра я должна быть на работе. В Северодонецке.
—  Почему там?
—  Дали туда направление. Что поделаешь? —  Она неопределённо махнула рукой.
—  Такие вот у меня дела.
—  Ты же написала: «Встречай».
—  Ну что ты, Володя! Не могла же я быть здесь и не увидеть тебя! Это же не в моём стиле, ты знаешь. Мне интересно посмотреть, каким ты стал теперь, время-то летит...
—  Ну и как?
—  Ничего... —  Она непонятно засмеялась, потом попросила:
—  Помоги мне купить билет на вашем большом и шумном автовокзале.
Я лихорадочно усваивал происходящее. Пусть всё: холодность, отчуждённость, непонимание, разочарование, —  но чтобы снова вот так, на минутку, —  этого я не хотел принимать. Всё уже успокоилось, легло на свои места, но опять резкое колебание, неожиданное взбалтывание, и всё переворачивается, приходит в движение —  душа снова ноет, может быть, где-то теплится надежда —  и на тебе! —  это никому не нужно, всё это просто так: глянуть, оценить и сбежать...
Я посмотрел на неё. «Зачем ты только приехала!» —  хотелось сказать. Она поймала мой взгляд и всё поняла, молча отвела глаза в сторону.
Кто тут в чём виноват? Непонятно. Кто может обвинять или оправдываться? Да никто. Или оба. Всё так сложилось, и мы не знали уже, нужен ли чей-то шаг навстречу...
—  Пойдём... —  Я поднял сумку.
Через громадный, душный зал прошли к кассам. Людей в зале немного. Лариса быстро купила билет, вернулась ко мне.
—  Ну что будем делать? —  спросил я, нажимая на безразличие в голосе.
—  Посидим где-нибудь? —  Она ещё раз посмотрела на часы. —  Если ты не спешишь, конечно... В тенёчке. Жарко сегодня... И попить бы...
—  Тогда пойдём наверх. В кафе. Там должно быть прохладно, а напиться можно в дымину... —  Меня давила потребность вести себя вызывающе.
Только напрасно —  Лариса не хотела ничего замечать.

2

Лестница в мраморных плитках вела на второй этаж. Мы оставили сумку в гардеробе у стеклянных дверей кафе, прошли в зал со светлыми полированными столиками и красными креслами на металлических никелированных ножках.
Едва слышно шумел кондиционер, на громадных оконных витражах в разноцветных солнечных лучах мозаичные казаки ловили здоровенных, но тоже мозаичных осетров, суетились чайки. Блестел надраенным никелем бар, выпячивался полками с рядами пустых бутылок в цветастых иностранных этикетках, пачками непродающихся американских сигарет —  фантазией тощего, рыжего бармена со взглядом министра. Людей в зале почти не было.
Выбрали столик в дальнем углу зала.
Долго ждали официантку; наконец, подошла, пробурчала абрикосовыми губами:
«Могли бы сесть поближе», —  приготовилась записывать заказ.
—  Бутылку сухого? —  спросил я Ларису.
—  Нет. Не надо. Лучше лимонад или минеральную.
—  Две бутылки лимонада, —  сказал я официантке, —  и пару пирожных.
Официантка вздохнула полной грудью, бросила на нас зелёный, снисходительный взгляд, как-то ехидно сунула ненужный блокнот в карман передника и важно удалилась.
Мы медленно пили лимонад —  делая вид, что утоляем жажду, заменяли разговор мелкими глотками. Я смотрел на Ларису и всё больше убеждался в том, что это наша последняя встреча и между нами давно всё кончилось. На душе стало совсем спокойно, впервые за всё эти годы я ощутил ясность в наших отношениях, ни в чём больше не сомневался.
Лариса поймала мой взгляд, потом посмотрела на пузырьки газа в фужере, спросила:
—  Ну, как с учёбой?
—  Да ничего, защитился.
—  Молодой специалист.
—  Можно считать...
—  Ну и что ж ты молчишь, не рассказываешь?
—  Пью лимонад.
—  Это лошади пьют, не отрываясь. Да и лимонада не ведро.
—  Хуторские знания?
—  Да, научилась кой-чему...
Мы долго не виделись, и рассказать друг другу есть что. Но не было желания. У меня и, наверное, у неё. Всё это звучало бы сейчас как-то лишне, как ненужные, ничего не значащие для нас наслоения на личную жизнь каждого. И ещё, если честно, не хотелось спрашивать —  ведь вопросы получались бы только скрепками на листах разговора, которым необходимо заполнить время до отхода автобуса. Словно встретились два случайных собеседника, посидят немного, отдыхая, поговорят о чём придётся и разъедутся каждый своей дорогой. И я это понимал, но молчание тоже тяготило —  не говорить ничего совсем было трудно.
—  Ты тоже молчишь...
Она пожала плечами.
—  Я, наивный, всё же надеялся, ты приехала ко мне... —  Зачем-то сползаю к старому.
—  Ты недоволен?
—  Это заметно?
—  Зачем сейчас что-то выяснять, Володя? —  Она снова посмотрела через фужер, повертела в пальцах его тонкую ножку. —  Не обижайся, не надо... Всё катится само собой, и я в этом не виновата.
—  Кто же виноват?
—  Не знаю. Обстоятельства, наверное.
—  Когда-то мы собирались не обращать на них внимания... —  Нет, всё-таки ужасно сползаю!
—  Да, когда-то... Только трудно с ними бороться, Володя... Теперь уже напрасно что-либо менять, да и билет у меня в сумочке.
—  Порви его!
—  Что это даст?
—  Тогда и посмотрим.
—  Нет, не могу.
—  Это ты как раз можешь!
—  Завтра мне нужно быть на работе.
—  Ты просто не хочешь...
—  Какая разница? Не будем об этом, не надо... —  В её чёрных глазах промелькнула мука, но я, полный молодого самолюбия, не хотел ничего замечать. —  Расскажи лучше о себе.
—  Что рассказывать? —  бросил я резко. —  Моя жизнь без перемен, и сам я всё тот же.
—  Ты так думаешь?
—  Уверен.
Разговор рвался, лез вкось, становился напряжённым и трудным. Мы молчали, подбирая слова.
—  А как ты? —  осторожно спросил я, немного остыв.
—  Летаю... Вот на хуторе жила, потом поехала в Кадиевку, сдала госэкзамены. Побыла немного дома, теперь еду в Северодонецк работать. —  Она допила свой лимонад, поставила фужер, откинулась на спинку кресла. Её волосы фиолетились, подсвеченные мозаикой, как-то фантастично переливались. —  Ты же не захотел приехать к нам в хутор, посмотреть, как я живу...
—  Среди коров и кур?
—  И среди людей тоже, Володя...
Теперь она зачем-то коснулась старого, я ждал —  продолжит? нет? —  но Лариса неожиданно встала.
—  Пора. Проводи меня до автобуса. Ещё раз прошу, не обижайся на меня...
У дверей автобуса она на секунду задержала свою ладонь в моей руке, крепко сжала пальцы.
—  До свиданья... Я тебе напишу. —  Потом, подумав, добавила:
—  Возможно, напишу...
Автобус ушёл, растаял в знойном мареве июньской улицы. С почти лёгким сердцем я отправился домой.

 

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
28 марта                                         х. Верхняки

Здравствуй, весёлый парень Володя!
Сейчас тридцать шесть минут третьего, скоро идти на работу.
Весна у нас просто социалистическая: дружная и тёплая, уже вылезла травка, и скоро начнут сев.
Приезжие осетины заложили фундамент под Дом Культуры.
Вчера были в кино, смотрели «Два Фёдора». Очень понравился фильм.
Тридцать первого будут «Чёрные очки», но эту картину мы с Наткой уже видели.
Здесь мне уже порядком надоело.

Как тебе не стыдно.
Как тебе не грех —
У тебя на пузе

Маленький огрех.
Это стихотворение рассказывает наша четырёхлетняя Галинка.
Наткин отец делает деревянный пистолет.
За день наши куры несут двадцать одно яйцо.
Собаку зовут Куклой.
Утром с Галинкой ходили смотреть речку, поросшую камышом и кустарником.
Натка принесла новость: гусыня снесла яйцо под конём. Всё. Лариса.

1.

Вторая половина лета.
Защита диплома ушла в прошлое. Стали воспоминаниями шумный и весёлый выпускной вечер в одном из новых ресторанов города, медно-красный восход солнца над прохладным, закутанным в пелену молочного тумана Доном, и позже —  торжественное вручение дипломов в актовом зале техникума, где нас много поздравляли и рисовали беспредельные возможности в наших биографиях. Наставники охотно шутили, охотно грустили, но почему-то никто —  то ли по незнанию, то ли умышленно —  не сказал нам правды: на производстве мы сразу же станем самой бесправной прослойкой, тем зерном, что сыплется и трётся между двумя могучими жерновами, —  рабочим классом и начальством, —  и чем это заканчивается всем известно: мукой или мукой, и как сказать, чем для кого она станет.
Я ждал призыва в армию. Беззаботно пролетал положенный после окончания техникума отпуск, я откровенно наслаждался возможностью побездельничать. Родители мои уехали отдыхать на Кавказ, дома хозяйничала специально вызванная по этому поводу из Новошахтинска бабушка.
Вечера я проводил с друзьями на танцах в горсаду или ещё где-нибудь, домой приходил поздно, потом до обеда отсыпался и шёл купаться на Дон до сумерек —  здесь, на городском пляже, после рабочего дня собиралась вся наша компания, —  и снова вечер: всё повторялось сначала —  друзья, танцы, кино или ещё что-нибудь подобное. Всё вертелось, в общем-то, однообразно, но интересно...
Суббота, в горсаду танцы. Я добрался домой около часа ночи, открыл дверь своим ключом и встретился в прихожей с бабушкой —  она почему-то не спала.
Приглушенным шёпотом она сообщила: у нас гость.
—  Кто?
—  Зайди, глянь...
В комнате темно. Я повернул выключатель. На диване, подобрав под себя ноги, сидела Лариса. Она смотрела на меня в упор, чуть щурясь от света, в её взгляде я сумел прочесть немой вопрос и желание увидеть мою реакцию.
Ну да, каждый раз вот так... В чём же дело? Я старательно её забывал, а тут?..
—  Ты?..
—  Я... —  Она улыбнулась так хорошо, знакомо. Наша последняя встреча на миг показалась мне чьей-то глупой шуткой. —  Примешь?
—  Да... конечно, —  для чего-то засуетился я.
—  Долго же ты гуляешь. Не боишься один ходить по ночам?
—  Привык. Смена у меня ночная...
—  Вот как!..
—  Давно ты здесь?
—  С шести вечера.
—  С шести? Я же не знал. Почему не сообщила?
—  А я не собиралась к тебе ехать.
—  Но приехала.
—  Приехала. Так получилось, что тут поделаешь? —  Она опустила ноги, нашла туфли, поднялась. —  Ну, здравствуй, Володя!
—  Здравствуй, Лариса! —  Я взял её холодные пальцы, легонько сжал.
Кажется, пальцы чуть вздрогнули, словно через них пропустили слабый электрический ток.
—  Ты не очень устал, провожая свою подружку? —  Она не отнимала руки, смотрела прямо в глаза, но в словах её не чувствовалось шутки.
—  Нет, не очень...
Я ничего не ощущал! Рад был её приезду, мне нравилось снова смотреть на неё, слышать её голос, но не чувствовал я ничего. Что-то переменилось в моей душе: мне было всё равно...
—  Тогда, быть может, и моя очередь подошла?
—  Ты всегда без очереди, ты у меня льготница.
—  Прекрасно! Тогда идём, погуляем. —  Она сама предложила мне выход, и ещё какой!
—  Куда?
—  Куда угодно. Я от души насиделась в квартире.
—  Есть хочешь? —  вспомнил я.
—  Нет. Мы с бабушкой ужинали. Ты поешь, я подожду.
—  Я на ночь не ем —  блюду форму!
—  Тогда вперёд!..
Нет, не просто так ты приехала, но молчишь, не хочешь сразу впадать в объяснения. И можешь совсем ничего не сказать, если посчитаешь ненужным.
Что ж, и мне помолчать пока, не задавать поспешных вопросов? Помолчу... Из Северодонецка она прислала только одно короткое письмо. И ничего нельзя было узнать из этого письма, ничего понять...

2.

На улице безлюдная тишина. Её не нарушал, а подчёркивал гулкий рёв редких автомобилей. Они пролетали мимо, жадными фарами хватали одинокого прохожего на тротуаре и, помяв секунду светом, мчались дальше ещё где-то вспарывать мрак над улицей, обнажать застывшие парочки в укромных местечках.
Вниз, к виадуку… Город ещё не остыл от дневной жары, только изредка от реки пахнет прохладным ветерком, словно глотнёшь ненароком прозрачной, невесомой влаги. В небе, сильно засвеченные дальними городскими огнями, блекло шевелились звёзды. По одной стороне улицы таинственно чернела густая роща, весной пронизанная сочными соловьиными трелями, а сейчас безмолвная и жутковатая своей непроницаемостью. Против рощи —  цепочка домов, маслянисто поблескивают тёмные окна, за глухими заборами частных дворов прячутся вишенники, жердёльники.
Тихонько подвывая, прошелестел поздний троллейбус. Лариса сняла туфли, пошла босиком.
—  Как хорошо! —  смеётся она. —  Только щекотно, а так совсем, как в детстве. —  Протянула туфли мне. —  На, держи, помоги даме! Ноги устают от каблуков. Только, если встретим кого, сразу давай назад, обуюсь.
—  Кому это нужно ночью, —  как ты идёшь?
—  Мне нужно.
—  Тебе нужно сейчас шагать босиком, вот и шагай смело. Ночью каждый занят своим.
—  Ах да, я же забыла! Ты же этот —  опытный ночной романтик.
—  Не язви. Я же не знал о тебе.
—  Догадался бы...
—  Гадать не обучен.
—  Ну, хотя бы почувствовать что-то сердцем, душой… представить? —  Она остановилась, повернулась ко мне. —  Нет, не смог?
—  Нет.
—  Да, конечно. —  Она пошла дальше. —  Странно подумать… Чего это я прицепилась? —  И сразу, меняя тему разговора, спросила весело:
—  А что интересного бывает по ночам?
—  Не знаешь?
—  Нет.
—  Сомневаюсь.
—  А ты не сомневайся, расскажи.
—  Много разного.
—  Боишься поделиться опытом?
—  Какой там опыт!
—  Нет, я всё больше убеждаюсь, ты времени зря не терял. Куда уж
нам?..
Лариса сошла с тротуара на проезжую часть улицы, я —  за ней. Так и спускались мы под гору на расстоянии протянутых рук, точно эта дистанция могла для нас что-нибудь значить.
—  Зачем ты так?
—  Я всегда говорю то, что думаю. Привычка.
—  Ты дразнишь меня.
—  Нет. Хочу отыграться.
—  Отыграться? За что?
—  За всё, что было и что будет; за все неприятности, которые ты мне доставил и ещё доставишь.
—  Ты приехала поссориться?
Лариса опять остановилась, удивлённо посмотрела на меня, потом медленно и как-то осторожно сказала:
—  Поссориться? Нет, конечно, хотя это идея! Мы же с тобой никогда не ссорились. Да и как бы мы могли поссориться, если даже захотели бы? При наших-то отношениях... Может, попробуем?..
—  Нет, не надо —  нет нужды.
—  Как хочешь...
—  А ты?
Она стояла, словно перед ней была невидимая стена.
—  Понимаешь... Прости меня, Володя. Я что-то несу, ну совсем не то, что хочу. Что-то выплёскивается из меня. Может, это нужно?.. Не обращай внимания, пройдёт. Прими всё за шутку, даже если она не правится тебе. Понимаешь —  пустое занятие, но когда не знаешь, как себя вести, почему-то пытаешься шутить. А вдруг и выйдет что? Я слишком привыкла не видеть тебя и всё не могу поверить, что говорю с тобой прямо, без листков этой дурацкой бумаги. Идём...
—  Неужели мы так далеко разошлись?
—  Наверно... Долго уходили. Ты вспомни, сколько наберётся дней, которые мы были вместе, за эти три последних года? Месяц, не больше. Старое забывается быстрее, чем появляется новое. Так что, баланс всё время отрицательный
Засигналила машина, чёрным зверем с огненными глазами нагоняя нас. Лариса с середины дороги отскочила ко мне, прижалась лицом к моему плечу, пока машина пролетала мимо.
—  Испугалась? —  сглупил я.
—  Нет! —  Она резко отстранилась. —  Я никогда не пугаюсь, Володя, запомни это!
Я хотел исправиться и говорил ещё хуже.
—  Девушкам не стыдно пугаться. Это придаёт им женственности...
—  Меня это не касается! —  отрезала она.
—  Ну...
—  Прекрати, Володя...

3

Мы вышли на виадук. Серая железобетонная стрела под фиолетовыми глазами «кобр» через громадную балку. Высота —  голова идёт кругом!
Лариса облокотилась на перила, долго смотрела вниз на слабо поблескивающие рельсы. Где-то в темноте —  чуть в стороне —  шумела речка.
—  Куда здесь едут?
—  На Москву. Электричкой можно в Новошахтинск.
—  Странно. Сколько раз ездила, а такого огромного моста не видела.
—  Наверное, ты не смотрела вверх, да и поезд быстро проскакивает.
—  Может быть, —  пожала плечами Лариса.
Раздирая густую темноту, издалека вырвался мощный луч электровозного прожектора —  поезда здесь ходили часто.
—  Слышь, Володь, ты можешь ответить на один вопрос?
—  Попробую.
—  Вот ты всё время живёшь на одном месте, и всё у тебя привычно, надёжно: друзья, учёба, город; а я постоянно мотаюсь... —  Она, не отрываясь, смотрела на быстро растущий свет прожектора. —  Скажи, что лучше: вот так переезжать всё время, или сидеть на месте?
—  Не знаю.
—  Ты же всё знаешь, а теперь —  «не знаю».
—  Опять язвишь...
—  Ну, хорошо, должно же у тебя быть хоть какое-то мнение?
—  Попробуй сравнить две вещи, зная только об одной. Мне не приходилось выбирать.
—  Ты просто уходишь от ответа.
—  Да нет, не думаю.
—  Или осторожничаешь, боишься сказать не то. Вдруг я жду чего-то другого? Я знаю, тебе не нравятся мои переезды, но ты молчишь. А я ждала от тебя всего лишь искренности.
—  Зря ты так, Лариса. Я, правда, не думал об этом. Мне тоже нравится ездить, видеть новое, —  это прекрасно. Но жить, по-моему, лучше на одном месте.
—  Почему?
—  Не знаю точно. Мне так кажется. —  Мне очень хотелось сказать: «Жила бы здесь постоянно, не было бы этой нашей канители», —  но я ничего не сказал.
—  Ну, всё же?
—  Человеку легче утвердиться —  его поддерживает постоянство.
—  Чего?
—  Да всего.
—  А точнее?
—  Друзей, привычек, увлечений; наконец, возможность нормально
жить.
—  Всё это когда-нибудь становится скучным.
—  Скучным? Пожалуй. Зато как весело мотаться по городам и хуторам. Туда-сюда, а потом, как ни крути, всё равно —  одна.
—  Не всегда.
—  Да, конечно! Людей —  тьма вокруг! И при желании всегда можно найти себе друзей. Только всё это так, на время. Чтобы заполнить пустоту. А потом прикинешь: друзья ли это?
—  А если не можешь жить на одном месте, тогда как?
—  «Не можешь» —  не подходит слово. «Не хочешь» —  так вернее.
—  У меня цыганская кровь.
—  Да ну?
—  Ты не знал?
—  Конечно! Это же здорово —  спихивать всё на кровь. До семнадцати лет она молчала, потом вдруг заговорила. Нет, ты просто привыкла. Тебе уже не сидится на месте. Сначала —  учиться, учёба толкнула тебя ещё к переездам, и пошло-поехало, и вот уже ты легче дышишь под стук колёс, тебе это нравится.
— Ничего ты, Вовчик, не понимаешь! —  Лариса замолчала, долго смотрела на шумевший под мостом поезд, а когда стихло, добавила убеждённо:
—  Ни-чего-шень-ки!
—  Куда уж нам!
—  А зря! —  пропустила она мимо ушей мою реплику. —  К этому нельзя привыкнуть! —  Она резко повернулась ко мне. —  Пойми: ни за что нельзя!
А надо бы знать: человеку только тогда хорошо на одном месте, когда он уверен, что место это его. Одному оно даётся прямо с рождения, другому его приходится искать всю жизнь! Понял?
—  Ты ищешь своё место?
—  Не знаю. Наверное. А может, просто судьба болтает, —  как-то вяло ответила Лариса и пошла вдоль перил виадука.
Я стоял и смотрел на неё. И начинал понимать. Всего сразу не охватишь, но сколько же резких перемен перекочевало по тайным уголкам её души за эти годы, как же сильно наследил в них каждый прошедший месяц!
Ну что ей сказать? Что все мы меняемся и через каждые двенадцать месяцев становимся старше —  кто умнее, кто глупее, —  но почти всегда эти перемены закономерны? Что видны они только на расстоянии времени? Или ещё что-нибудь подобное? Всё это глупо, избито и неубедительно. И я молчал.
Я не находил Ларису ни лучшей, ни худшей; для меня она была одной-единственной, всё той же девчонкой из Новошахтинска, хотя порой я и не узнавал её, но если бы этими двумя словами можно было определять то, что происходит с людьми, всё было бы так просто. Но ведь есть ещё что-то, большое, разноликое и часто непонятное. Вот с ним-то как справиться?
Что-то снова терзало её, но я не спрашивал, —  не хотел воткнуть колючку отчуждения между нами.
Мы, молча, перешли виадук, стали подниматься по улице. Двумя рядами потянулись старые, дореволюционной постройки дома в два-три этажа…

 

 

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
5 мая                                           х. Верхняки

Здравствуй, Володя!
Только что пришла с работы и прочла твою поздравительную открытку, за неё я тебе очень благодарна.
Ты обижаешься, что я не пишу, но ведь причины моего молчания те же.
Ну, хорошо, не будем городить глупостей! Просто я очень устала, нет ни сил, ни желания всё тебе объяснять и на всё жаловаться.
Отвечу на последнее, очень расстроившее меня письмо. Если помнишь, ты начал его с обещания называть меня только Ларочкой, —  это привело меня к неописуемому унынию. Всегда и везде от своих друзей и подруг я слышу одно и то же: «Ты стала бы исключительной, если бы была хоть немножко ласковей...»
Я сама знаю этот свой порок, он живёт во мне, как и моё имя. И вдруг ты оцениваешь меня совсем противоположно, хотя, по правде сказать, мне было бы много приятнее, если бы ты звал меня Лариской или как-то подобно, но не ласково.
Я прекрасно знаю, всё это неправильно, ненужно, но мне почему-то кажется, что ласкаются только подхалимы. И так всегда. Мне очень бы не хотелось подобных твоих мыслей обо мне. Не хочу я так думать и о тебе.
Может, я не права, не знаю, но таким способом я пытаюсь избегать всего этого.
О моей гордости ты сильно ошибаешься. Её нет совсем, есть только несчастное самолюбие, которое порой очень мешает жить.
О поездке в Геленджик я теперь толком ничего не знаю. Натку не отпускают, а ехать одной не хочется. Я написала маме, чтобы она взяла отпуск в июне, —  отдыхать, видно, придётся с ней.
Новостей у меня мало. Научилась ездить на машине и на мотоцикле. По вечерам хожу играть на бильярде, а Натка —  в кино или на танцы. Нашей соседке скоро должны прислать теннис, тогда будем ходить к ней.
Натка уже спит, на улице идёт дождь.
Первого мая ездили компанией в лес, после чего на работу вышли только через день. Девятого думаем прогулку повторить.
До свиданья, Лариса.

1

Прошла поливальная машина, пропустила нас сквозь веер водяных брызг.
Запахло прибитой пылью и тёплой сыростью. Лариса шлёпала босыми ногами по лужам, капли воды далеко разлеталась по сторонам.
—  Володь, это же естественно —  ходить босиком!
—  Вполне.
—  Как здорово! Будто по тёплой, мелкой речке. Человек начинал ходить босиком.
—  И быстро стёр пятки...
—  Это обувь приучила его пятки стираться. Походи полгодика босым, и твоим пяткам не страшно будет ничего... —  Она шагала впереди меня цепочкой маленьких луж на ровном, мокром асфальте, потом неожиданно остановилась, точно сбилась, запуталась в хитросплетении той цепочки, повернулась ко мне и вдруг серьёзно спросила:
—  Где твои родители?
—  Где-то между Туапсе и Сочи.
—  Повезло мне!
—  В чём?
—  Загадала... Когда шла к тебе. Если откроет твоя мама, нам не суждено встретиться, —  передам привет и уйду. Если отец —  тоже. Только ты или сестра. Шансы равны: два на два. Открыла бабушка, и я не знала, что делать. Её я не учла, думала, она в Новошахтинске. Слава богу, она меня знает! Ничего не пришлось объяснять.
—  Родители тебя бы тоже не выставили.
—  Не в том дело. Я не смогла бы войти.
—  Может, ты опять не ко мне приехала? —  Сомнение неприятно кольнуло сердце.
—  К тебе, Володечка, только к тебе.
—  И ушла бы?
—  Непременно.
—  Куда же?
—  Не знаю, не думала.
—  К тётке?
—  Нет, тётка отпадает. Дома без понятия, что я намылилась к тебе. А тётка —  три дня и письмо. Дома обожают всё предусмотреть.
—  Тогда куда же? У тебя ещё кто есть в Ростове?
—  Какая разница? Может, уехала бы домой. Понимаешь, не терплю неловких положений, не переношу объяснений. Чувствую себя абсолютной дурой, если нельзя сказать прямо и нужно вилять.
—  Ну и сказала бы прямо.
—  А что? Представляешь, твоей маме —  какая-то девица с вещами, на ночь глядя?... «Здравствуйте, я ваша тётя! (она пугается: невестка!) А где моя племянница Галочка (её сыночек)?» Рожа, конечно, наглая и для неё пренеприятная. Что бы она сказала, как ты думаешь?
—  Достаточно сказать твоё имя. Она знает, что мы переписываемся.
—  Объяснять —  это ужасно! «Лариса». —  «Что за Лариса?» —  «Воронцова». Она жмёт плечами: «Воронцова?» —  «Та, что пишет вашему сыну». —  «Что пишет?» —  «Письма». —  «Ах да, письма! Так что вы хотите?» —  Да, действительно, что? А я сама без понятия. «Володю можно?» —  «Володю? Нет его». —  «А где он?» —  «Не знаю». —  «Когда будет?» —  «Тоже не знаю». —  И далее варианты, в зависимости от того, как она одобряет мои конверты и твоё корпение над ответами: «Войдите, подождите его» или «Что ему передать?» Всё это ужасно длинно и противно. Можно, конечно, короче —  набраться наглости и объявить: «Я подожду его у вас! Да, в квартире, не на лестнице же?!» Но ещё короче сказать: «Привет!» —  и уйти.
Она снова шла впереди, подкрепляя свои слова жестами. На подсохшем асфальте лужи теперь темнели зеркальными пятнами, но желание бродить по ним, видимо, у Ларисы пропало, она старательно обходила их, резко сворачивая из стороны в сторону, и походка её стала похожа на танец.
Я поотстал немного и сзади любовался ею. Стройная, сильная девчонка! Босые ноги, лёгкое платье подчеркивают фигуру. Точно Марина Влади в фильме «Колдунья». И в то же время совсем не Марина Влади, а Ларка, такая сейчас близкая и своя. Мне хотелось, чтобы она окунулась в воду с головой, нырнула так, чтобы липло потом к ногам её мокрое платье, а волосы разметались по лбу, и прижалась бы она ко мне от лёгкого холода, я бы обнял её и говорил бы что-нибудь тихое и хорошее. Неужели это снова она? А тогда, на автовокзале? Кто тогда был? Неприступная крепость? Безразличный поток? Или непонятная книга?.. Независимость и гордость! Высокое мнение о себе! И всё это не для меня. Чужая, незнакомая девушка... Глупо жалеть, но всё-таки жаль, что мы не вместе. Когда она рядом, отлетает всё...
Лариса обернулась.
—  И чтобы не впадать в эту дурость, я загадала.
«Чепуха какая-то...» —  подумал я.
—  Чепуха, считаешь?
Я вздрогнул.
—  Да...
—  Почему?
—  Ты же приехала, тебе нужно, ты же хотела. Зачем тогда ломать всё на полдороге, доверять какому-то случаю? Надо обязательно дождаться, найти...
—  Ты слишком много от меня хочешь, Володечка! И приехать, и найти...
—  Ну, если бы ничего не вышло, если бы всё было зря?
—  Нет, не зря. Я приезжала, ты бы знал об этом, может, пожалел бы, может, обрадовался, но для меня это уже кое-что, не так ли?
В этом она была права. Она знала точно —  это для меня не пустяк.
—  Ты бы сам как поступил?
Я попытался представить себя в её доме, разговор с родителями. Нет, не выходило что-то.
—  Не знаю, —  пробормотал я.
—  Хитришь?
—  Честно...
—  Ты же всё должен знать и всё уметь. Ты же парень! Парень, в которого я всегда верила! Ты просто не имеешь права пасовать!
—  Наверно, не спасовал бы, что-нибудь придумал бы.
—  А ты придумай, Володя, ладно? Когда-нибудь обязательно придумай.
—  Постараюсь, —  неопределённо пообещал я.
—  Постарайся, Володя. Только не тяни, ладно?..
Она замолчала. Шагала быстро, точно куда-то спешила. Перед нами открылась широкая площадь перед театром. Я нагнал её, и мы пошли рядом. Потом взял за руку, немного придержал. Она остановилась, повернулась ко мне.
—  Лариса?..
Она молчала, только смотрела вопросительно. В фиолетовом свете фонаря блестели её волосы, глаза влажные, тянущиеся.
—  Ларка...
—  Что, Володя?
—  Я... Ты молодец, что прислала, что дождалась. Я твой должник... навсегда...
Она улыбнулась.
—  Я тоже очень рада. Поверь мне. Я всегда хотела, но так получалось...
Она посерьёзнела, хотела ещё что-то сказать, но промолчала...

2

Сквер драматического театра пустынно шелестел струями большого фонтана. Вечерами здесь играет музыка, гуляют люди. В ритме с музыкой переливается цветными лучами, рассыпая радужные брызги, фонтан. Сейчас только редкие фонари бросают обрывки скупого света на притихшие деревья и кусты да лёгкий ветерок бродит по песчаным аллеям, грустно заглядывает под длинные скамьи из реек, поглаживает траву на уснувших газонах.
Лариса взобралась на спинку скамейки, начала медленно раскачиваться, упершись руками и вытянув ноги. Потом позвала:
—  Володь?
—  А?
—  Садись рядом.
—  Я лучше постою. Мне так удобнее смотреть на тебя.
—  Тебе нравится смотреть на меня?
—  Нравится?.. Я не могу привыкнуть к этому.
—  Володь, слышь? Я всё время жду, когда ты начнешь спрашивать.
—  О чём?
—  Неужели тебе неинтересно, как я там, что со мной было?
—  Интересно, но ты же не говоришь. Да и не жду я ничего хорошего. Мне того автовокзала, знаешь, —  по горло!
Она улыбнулась.
—  Запомнился?
—  Ещё бы! Ты была там какой-то чужой, холодной, как никогда. Я не узнал тебя... Не пойму...
—  Сама не знаю... Очень хотела увидеть тебя. Пока ехала, что-то переменилось. Думалось почему-то: зря это всё, —  для забавы —  чересчур, для чувства —  мизер. Только глянуть на тебя и сразу уехать. Вроде так уравнять желания с обязанностями... Примирить эмоции с разумом... Как бы это всё назвать? Может, разочарование, усталость или ещё что-то. А возможно, просто отвыкла...
Что-то неприятное в ответ на её слова скользнуло в моем сознании и улеглось где-то на дне души, подняв горьковатую муть. Оказывается, я всё ещё умел на неё обижаться...
—  А сейчас? —  глухо и, наверное, грубо спросил я.
—  Сейчас?.. —  Она посмотрела в тёмные ветви ели напротив нашей скамейки, потом пристально —  как умела —  мне в глаза, сказала тихо:
—  Сейчас это совсем не то.
—  Да, конечно. Теперь имеется желание не только «глянуть». Неплохо бы ещё и прогуляться, трепануть пару слов, пощекотать старые чувства...
—  Прекрати... Зачем ты так? Сейчас это потребность, необходимость. Я не смогу тебе объяснить пока. —  Она снова смотрела в тёмные ветви ели, голос чуть заметно дрожал. —  Пойми, мне очень нужна эта ночь. И твой город, Ростов... И особенно —  ты... Я не могу тебе сейчас сказать всего —  будет бесконечно путано и напрасно... Мне надо понять кое-что самой. Ты меня прости, но я снова ищу в тебе друга... Когда-нибудь ты узнаешь всё, я обещаю...
Она говорила медленно, трудно. Её тихий голос постепенно вытапливал обиду из моего сердца.
А может, хватит? К чему теперь всё это? Не надо мучить её и себя. Что оно даст, это поглаживание самолюбия? Ей трудно, и она пришла ко мне.
Куда же ещё? Так должно быть...
— Ты прости меня, Ларка. —  Я подошёл ближе, протянул ей руки. —  Я просто мелкий, мелкий эгоист. Я... Э.. Да провались оно всё! Я сам, куда бы ни нырял от тебя, но не могу, возвращаюсь. Это как... даже не знаю. Ларк...
Она встала, потянулась ко мне, приникла. Я обхватил её за талию, прижал к себе, стал целовать длинным, до задыха, поцелуем. Что же это мы, словно в самом деле чужие, — давно бы так, начать надо было с этого. И сразу бы всё стало на свои места. Я поднял её, стал кружить по аллее.
—  Пусти, —  смеялась Лариса. —  Завалишься, помнём все газоны!
—  Нам же везёт, Ларка! Ве-езёт, понимаешь! Ни один обалдуй не выдержал бы этой канители! Нормальные люди давно бы разбежались и забыли всё...
—  Пусти...
Я вдруг понял, отчего вся эта канитель. Поставил Ларису на скамейку. Мы же с ней похожи! Удивительно похожи! Тянемся друг к другу, но старательно прячем своё влечение. Как хорошо показать другому, что можешь и без него! —  Свободно! С лёгкостью! Без всяких там переживаний и дурных мыслей, —  они-то не для меня! Ведь в жизни так много можно успеть. А ты далеко и в неизвестности. Так сложилось, мы-то тут при чём? И снова нужно делать первый шаг. Кому-у?! А вот тоскливо же и плохо, и срываемся мы, снова идём друг другу навстречу и снова прячем...
— Лариса, ну что же мы такое творим, а?..
Она молчала. Но правду ведь говорят, что люди могут понимать друг друга без слов! Если хотят. Если им очень нужно это. Можно слушать сердца, можно ловить мысли, взгляды... Э-э, да не в этом сейчас суть. Слетают же на людей хоть иногда минуты счастья!..
И мы снова целовались...
Небо на востоке подёрнулось голубизной. Совсем скоро рассвет. Голубизна наваливалась и заполняла сквер, а на востоке уже бледнела и таяла. Медленно, словно на фотобумаге в проявителе, стали обозначаться атлеты фонтана, здание театра, удлинялся ряд елей на нашей аллее. Воздух посвежел, где-то стрекотала первая птица.
—  Пойдём на набережную, —  сказала Лариса. — Хочу посмотреть Дон на заре.
—  Пошли...
Я взял её за руку —  пожалуй, вот так впервые. Мы перебежали площадь перед театром и —  вниз, к реке.

3

Город окрашивался мазками света. Простучал по боковой улице первый трамвай, прошуршала по асфальту площади одинокая машина. И снова пустынно и тихо.
—  Володя, тебя берут в армию?
—  Загребают со всем имуществом.
—  С каким имуществом?
—  Со всем. Которого у меня нет.
— А когда?
—  Это известно только наивысшему воинскому начальству. Когда ему придёт в голову.
—  А точнее.
—  Без понятия. Пришлют повестку.
—  Тебя будет кто ждать?
—  В каком смысле?
—  Ну, не понимаешь?.. Девушка...
—  Это зависит только от неё.
—  А кто она?
—  Абсолютно мне неизвестная красавица.
—  А сам ты как?
—  Я в этом деле ни гу-гу!
—  Ты хотел бы, чтобы тебя ждала девушка?
—  По правде?
—  Да.
—  Не очень.
—  Почему?
—  Я очень обидчивый. А вдруг не дождётся?
—  Ты не веришь девушкам?
—  Не верю! — Я глянул на неё. Лариса смотрела очень серьёзно, и мой тон внезапно пропал.
—  Но в чём же дело?
—  Верю, —  сказал я, —  но не очень.
—  Почему?
—  А-а, все обещают, клянутся и все полны желания жить только ради клятвы. Только время —  это не просто так, семечки щёлкать! Все меняются. Потом начинают искать причины, — виноватых, мол, нету, то да сё, а это, бр-р, противно. Нет, я не хотел бы проходить через такие кружева.
—  Ты гнёшь какую-то палку.
—  Может быть. Только хорошее легче переносить —  его ждёшь, надеешься. А неудача всегда неожиданно бацает дубиной по голове.
—  Перестраховщик!
—  А как же? Чего зря надеяться и выглядеть потом дураком?
—  Ты всё это придумал.
—  Я не хочу никому мозги пудрить, а кто желает — пусть ждёт!
—  Так сказать, по собственной прихоти, а ты тут ни при чём, да?
—  Только так. Я ведь тоже могу не справиться, тогда скажут: «Негодяй и предатель».
—  Не кажется ли тебе, что ты коё-что теряешь?
—  Как угадать, где потеряешь, где найдёшь?
—  И есть такие, что «хотят ждать»?
—  Кто его знает? Может, есть, может, нет.
—  А я?..
—  У себя спроси...
Она замолчала, почему-то отняла руку. Лицо её стало грустным, и я понял —  досаждая ей своей «твёрдой» точкой зрения, я помешал ей сказать что-то важное и, наверное, очень нужное нам обоим. И спохватился.
—  Прости, Ларка. —  Я обнял её за талию, привлёк к себе. —  Забудь эти дурацкие шутки.
Лариса резко остановилась, повернулась ко мне.
—  Когда тебя будут забирать в армию, ты напиши мне, обязательно, слышишь?
—  Напишу.
—  Нет, лучше дай телеграмму, как только получишь повестку. Позови меня, и я приеду, Немедленно! Только позови!..
Я молча гладил пальцами её пухлую щёку.
Это замечательно! Так должно быть! Я никогда не думал об этом, потому что не мог представить, что такое возможно. Или не хотел представлять. Но теперь она —  сама! Сама же! Она, уже потерянная навсегда и вновь родившаяся!
Только бы опять не переменился тот свежий ветерок, что занес её ко мне!
Длинная, крутая лестница мечется из стороны в сторону на крутом береговом откосе, и там, где она ныряет в тоннель, спускаясь на набережную, мы снова долго и жадно целовались. Словно наверстывали упущенное.

 

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
27 мая                                                                              х. Верхняки

Здравствуй, Володя!
Из Верхняков я уезжаю, как только будет транспорт на Ростов. Числа второго – третьего думаю быть дома, шестого возможно, приеду к тебе —  раньше на экзамены в Кадиевк у меня никто не отпустит.
Приеду я днём, ч асов в двенадцать, автобусом на девять тридцать. Твои условия мне не нужны —  Белова Владимира, проживающего по адресу: Степная 8, квартира 54, найти мне ничего не  стоит. Правда, трудно будет приехать на площадь Карла Маркса, ещё труднее —  перейти улицу.
Но постараюсь справиться. Так что, жди. А может, не жди.
Привет Сергею.
Лариса.

1

Совсем светло. Река покрыта розоватыми клочьями тумана.
Прямо перед нами большой трехпалубный теплоход с непогашенными ещё навигационными огнями. Лёгкие пролёты высокого моста висят над рекой, вонзаясь в далёкую зелень прибрежной рощи на той стороне. Там же —  павильоны, грибки городского пляжа. На золотящемся в первых лучах солнца песке чёрные, движущиеся точки —  ранние купальщики или рыболовы.
Набережная нависла над водой, отгородясь от реки старинной кованой решёткой меж чугунных столбов, прячется днём от солнца в тени столетних лип, цветёт на открытых местах яркими мазками бесконечных клумб с умытыми росой, пышными красавицами розами.
Лариса взобралась на решётку парапета, по пояс свесилась над тёмно поблескивающей, мерно лижущей гранитные стены водой.
—  Здесь глубоко? —  спросила она.
—  Морские суда ходят.
Лариса спрыгнула с решётки, подошла к клумбе, глянула по сторонам и быстро сорвала маленькую, едва распустившуюся розу. Что-то пошептала над ней и бросила в воду. Мы долго смотрели, как медленно уплывал цветок, постепенно растворяясь в утренней позолоте реки.
—  Зачем?
—  А, так...
—  Ну и что?
—  Загадала одну вещь. —  Лариса улыбнулась.
—  Ты этим часто пользуешься?
—  Я же особа «женскаго полу».
—  И мне, конечно, знать нельзя.
—  Можно. Только нельзя говорить —  ни за что не исполнится.
—  Как же быть?
—  Вот исполнится, тогда скажу.
—  Долго ждать?
—  А это уж как получится.
—  А если не исполнится?
—  Тогда не скажу. Только исполнится обязательно! Верь в это, слышишь?! Давай ждать, а? —  засмеялась она, но вдруг серьёзно добавила:
—  Так нужно...
И я согласился, я ждал. Но так и не узнал, о чём загадала она тогда на набережной. Наверное, что-то очень необходимое ей в ту минуту. Возможно, её желание так и не исполнилось, или она просто забыла о нём, как часто люди забывают потом о многом, что раньше казалось дорогим и «на всю жизнь». Но я ждал, помнил — но не спрашивал. А сама она мне ничего так и не сказала...
Набережная. Павильоны, длинные рейчатые скамейки, старинные чугунные кнехты с витиеватыми надписями завода-изготовителя, плавучие рестораны. Тогда она ещё была лицом города. Летними вечерами здесь любили гулять горожане, сюда с гордостью привозили приезжих. Уютное и красивое место, со свежим речным воздухом, длинными гудками теплоходов, уходящих далеко-далеко...
Мы шли вдоль парапета, изредка останавливались возле судов у причальных стенок, на палубах которых уже бегали матросы с вёдрами и швабрами, глухо шипели брандспойты, рассматривали замысловатые цветочные узоры на клумбах, читали надписи на уже тёплых от солнца чугунных чушках-кнехтах.
Потом я показал Ларисе новый речной вокзал —  бело-голубой красавец, у ног которого плескались волны Дона.
Поднялось солнце. И сразу ветерок, остро пахнущий сыростью, свежей рыбой и мазутом, погнал последние клочья тумана куда-то вниз по реке; открылась чистая и широкая водная гладь, —  маленькие волны, как большие зеркала, мерцали на её поверхности светом и тенью.
В ветвях деревьев неутомимо ссорились воробьи, по асфальту чинно расхаживали голуби в поисках утреннего корма, появились прохожие: речники, спешащие на работу, припоздавшие рыбаки с удочками и первыми сигаретами, изредка попадались парочки вроде нас —  день для них ещё не начался, а ночь не кончилась, —  и они, невесть откуда, стекались к лестнице, медленно уходили в город.
В шесть часов открылся летний буфет на речном вокзале. Мы ели «каменные» пирожки с повидлом, устроившись на длинной скамье, запивали их мутным лимонадом. Я не терпел пирожки с повидлом, но сейчас они почему-то казались вкусными —  то ли от голода, то ли оттого, что их ест Лариса. Позже я узнал, она тоже не переносит их, да ещё чёрствые, но тогда мы любили всё: и город, и реку, и людей на набережной, и даже приторно-сладкую твёрдость пирожков. И ещё, наверное, мы любили друг друга...
Если людям не хватает дней для свиданий, ночей для любви им хватить не может.
Ночь кончилась. Солнце уже припекало, когда мы взяли такси и поехали домой.
Мы сидели на заднем сиденье, смотрели на летящие мимо дома и молчали, (впитывая настоящее и стараясь не думать о прошлом и будущем).
Может, мне только казалось тогда, что Лариса чувствует то же самое, что и я, но скажи она, что у неё всё иначе, я бы не поверил, лишь глянул бы в глаза —  они не обманут. Но я не спросил, а Лариса ничего не сказала, только неожиданно обняла меня, на секунду прижала голову к моему плечу и тут же отстранилась, но руки с плеча не убрала. Я тоже обхватил её талию, так мы сидели на заднем сиденье — обнявшись до конца дороги —  и со стороны, наверное, выглядели глуповато-счастливой молодой парой, у которой всё ясно и ладно, остается только любить друг друга.

2

Мы сидели и смотрели в окно, а мимо проносилась цветная, безликая масса людей, дышали голубым зноем машины, мелькали знакомые улицы, дома, скверы, и молодой водитель сквозь густую ширму усов улыбался нам через зеркало заднего вида.
Мы молчали, так было легче. Ведь я уже выработал свои приёмы держаться по отношению к ней: не слишком радоваться хорошему, не очень огорчаться неприятному и только молча, сквозь душу, пропускать каждое её слово, любую написанную ей строчку. Наверное, что-то подобное было и у неё. Может быть, так было спокойнее для каждого из нас, давало какую-то надежду и маленькие шансы продержаться — ведь между нами в любой момент всё могло снова пойти вкривь и вкось, и даже без нашего желания или участия, и нужно было бы опять искать что-то такое, мучительно трудное, чтобы хоть как-то всё исправить.
Мы чувствовали друг друга и потому молчали.
У дверей квартиры Лариса сказала:
—  Вечером я уезжаю в Новошахтинск.
—  Ну, начинается! —  недовольно пробурчал я. —  Чего так сразу?
—  Нужно обязательно заехать домой.
—  Ну, раз обязательно!
— Не издевайся, это так, Володя.
—  Жаль...
—  Не переживай, ещё надоем. Впереди у нас целый день!
—  Как бы я хотел, чтобы ты мне надоела! Но, увы! Такого, видимо, никогда не случится!
—  Неужели? —  Она улыбнулась.
—  Просто не хватит времени!
—  Знаешь, домой-то я должна была явиться ещё вчера вечером. Сутки потерять —  куда ни шло, —  призналась она, —  но сегодня?..
—  Слышь, может, хватит бегать, а?
Она удивлённо посмотрела на меня.
—  Ты же никогда не пытался меня остановить!
—  Разве остановишь человека, которому всегда хорошо?
—  Хорошо?.. —  Её голос погрустнел. —  Да, хорошо, конечно...
Я стоял и смотрел на неё, притихшую. Что с ней? Спросить? Нет?
—  Ларка, остановись, прошу. В первый раз...
—  А?.. Да, попробую...
Ну что ещё сказать? Далека она от моих просьб. Пока ещё очень далека.
Я открыл дверь, пропустил её в квартиру.
—  Где же можно ходить всю ночь? —  всплеснула руками бабушка, появляясь в передней.
—  В городе, бабуля, —  улыбнулась Лариса. —  Я давно здесь не была.
Бабушка едва слышно проворчала ещё что-то, ушла в кухню готовить завтрак.
Лариса присела на диван. Что-то тревожило её. Словно ждала: вот-вот обвалится потолок и нас придавит. На лице написано напряжение.
—  Ну что ты? —  улыбнулся я. —  Держись молодцом.
Она, молча, кивнула, как-то вяло улыбнулась в ответ и через пару минут попросила:
—  Пойдём ещё побродим.
—  Так сразу?
—  А что? Лето ведь. Чего в квартире сидеть? Тебе не хочется?
—  Да нет, почему...
—  Тебе бы поспать...
—  Я могу не спать ещё две ночи подряд! —  зачем-то похвалился я.
—  Тогда пошли.
—  Давай хоть умоемся да пожуём что-нибудь...
Нет, всё-таки не была она мне чужой. Ведь было же что-то у нас, и связывает оно нас крепко, не отпускает...
Хорошо было держать полотенце и смотреть, как она умывается, как блестят холодные капли на её ресницах, длинных и пушистых. Хорошо было вместе пить кофе на кухне, жевать бутерброды и слушать музыку, падающую на нас из репродуктора на стене. Хорошо было просто видеть её в метре от себя, прикасаться к ней, когда хочешь, даже целовать украдкой от бабушки.
Хорошо, намного лучше, чем ждать и читать её письма, тёплые и нежные, холодные и дерзкие, теряясь в догадках и расшифровывая недомолвки. И я начинал понимать цену происходящего...
Умывание и горячий кофе почему-то произвели обратное действие: чуточку хотелось спать.

3

Мы снова на улице.
Солнце стоит высоко, поливает зноем асфальт, дома и людей. Злобно рычат, плюются выхлопными газами в народ на троллейбусной остановке автомобили; обливаясь потом, по тротуарам мчатся прохожие —  точно за ними гонятся тигры или все они опаздывают на самолёт. Суета, начало рабочего дня. Кто проспал, кто, наоборот, — недоспал со вчерашнего дня, у кого-то какие-то дела —  все спешат, торопятся отдать свои силы обществу.
А совсем рядом безмолвно зеленеет роща, пряча в своей глубине тишину, прохладу и кислород.
Может быть, на всей улице только мы с Ларисой никуда не спешили, смотрели на этот утренний бег немножко сонными глазами.
—  Идём в рощу, —  предложил я.
—  Идём. Хочу посмотреть рощу.
—  Тогда давай искать вход.
—  Какой ещё вход? Она же не огорожена.
—  Ну и что ж? Увидишь, какой! Смотри —  сплошная стена!
—  В самом деле... Ты хоть когда-нибудь ходил сюда?
—  Обижаешь... Всё исследовано... И вдоль, и поперёк...
Пришлось немало пройти, пока мы нашли узкую брешь в серо-зелёном обрыве рощи —  за ней начиналась едва заметная тропинка. И сразу —  сумрачно, заметно прохладнее. Тропка змеилась узкой расселиной меж зелёных вершин, и сойти с неё было невозможно — стволы деревьев толпились в тесных объятьях кустарника. Только изредка попадались прорехи, где можно было пройти десяток-другой шагов в сторону, и снова густющие заросли. Акации, дубки, клёны, ясени, одичавшие жердёлы —  всё густо и беспорядочно намешано среди кустов бузины, боярышника, тёрна, сирени; на редких свободных клочках земли тянется к небу жёсткая, высокая трава.
И будто город далеко-далеко: в шелесте листвы беспечно суетятся птицы, снуют насекомые.
Весной роща нежно-молодая, застенчиво трепещет клейкими листочками, красуется неброскими цветами, летом стоит неприступно-зелёной крепостью, горит страстной красотой осенью, печально колышет уныло-серыми ветвями зимой на колючем ветру, как маленькой радости, ожидая редкого снега. Островок дикой жизни посреди города, маленький оазис в каменной пустыне.
Мы уходили от улицы, и кустарник по бокам тропинки постепенно редел, деревья теряли корявость, выпрямлялись, стройнее, увереннее тянулись ввысь, листва и трава избавлялись от пыли, приобретали сочную зелень, а шум машин перерождался в птичий гомон. Всё сильнее над тропинкой, до кружения головы, запах прелых листьев, грибов, ещё чего-то терпкого и непонятного —  лесной сырости. Точно прыгнул, закрыв глаза, с горячей солнечной скалы в прохладное море и захватило дух...
—  Не продерёшься! —  смеялась Лариса. —  И темно как!
—  Дикарка! Ещё не причесали её бульдозерами.
—  Знаешь, мне тут нравится!
—  Догадываюсь.
—  Что?
—  Прохлада и тишина.
—  А вот и нет!
—  Тогда не знаю.
—  Здесь —  как в настоящем лесу. Всё перемешано, перепутано. Противно смотреть на лес, деревья в котором растут рядами да ещё на равных расстояниях друг от друга.
—  Природа их тоже не любит. Что за лес, когда тебя видно из конца в конец?
— В лесу должна быть таинственность. И ещё — сказочность. Иначе, какой лес? Где медведи, леший, Баба-Яга? Что за сказка, если видно, что деревья посажены человеком?
— Так уж заведено: сначала рубим, потом пытаемся сажать. Но хоть сюда не добрались.
—  Понимают же, наверно. Чудо-то какое —  дремучий лес посреди города.
От него же дышится легче, что тут неясно?
—  Разве только воздух? В июне здесь знаешь сколько соловьёв? И слышно аж куда! Откроешь балкон, свет потушишь и лежишь, слушаешь, а они друг перед другом выделываются: один не закончил, другой трель пустил, третий защёлкал, а то и сразу в несколько голосов. Лежишь, слушаешь, и на душе хорошо, словно касаешься чего-то удивительно чистого. Ночь будто цветёт. И засыпаешь как-то легко, без длинных переходов в сон —  словно растаял, улетел, и сны хорошие снятся... До того, как сюда переехали, я только глиняных соловьёв слышал, —  знаешь, что раньше на тряпки обменивали, воду в них ещё наливали. Думал: чего хорошего? Булькают, да и всё. А тут понял...
Лариса остановилась, слушала меня затаив дыхание. Что-то дрогнуло во мне —  она была совсем такой, как когда-то на поляне. Глаза её блестели, взгляд улетал куда-то в ветви деревьев, к пропавшим теперь соловьям, и, наверное, слышались ей чудные трели свежей июньской ночи, льющиеся в комнату сквозь открытую балконную дверь, и лёгкий шелест оконной гардины, виделась бледная темнота рощи, залитая молочным светом луны.
Вряд ли думала она сейчас о каменной поступи города, сжимающего кольцо своего наступления на рощу, но пока ещё полной грудью глотающего чистый воздух, выдыхаемый ею.
—  Пойдём напрямик, —  очнулась Лариса, и мы свернули на боковую тропинку.
Тогда мы ещё не знали, да и представить не могли, что наши уверенные надежды на чьё-то понимание, наше сознание простоты подобных решений могут оказаться только нашими, и потому очень скоро от этой громадной рощи останутся лишь воспоминания да редкие островки зелени в окружении домов и предприятий, влияющих на городской воздух прямо противоположно.
Какая-то мудрая, полная грандиозных планов голова, страдая за рациональное использование земельных ресурсов, уверенной и могущественной рукой отсечёт этот кусок городских легких безжалостно и бездумно, уничтожит подаренное всем людям природой, стерев рощу с карты города, и с сознанием полной ответственности к порученному делу построит на её месте каменные джунгли. Так сказать, подарок гражданам от любящих городских властей.
Уже будет слабо алеть над миром заря экологической беды, а рощи по окраинам города всё будут вырубаться и вырубаться — большинство из них постигнет та же участь. Будто уж очень они кому-то мешали...

 

ГЛАВА  ВОСЕМНАДЦАТАЯ
15 июля                                                                                                                 г. Северодонецк

Здравствуй, Володя!
Сейчас я нахожусь в Северодонецке —  послали сюда на работу. Город химиков —  так его здесь называют. Город молодой, благоустроенный, везде асфальт и проспекты, дома все серые, многоэтажные. Начинается он центром и центром кончается —  здесь нет ни одной частной постройки.
Я думала, нам дадут ученический отпуск, но не вышло —  работы тут много, а людей пока мало. Вместе с нами прислали сюда пятьдесят человек из  Ялты, тридцать пять из Луганска и сорок наших из Кадиевки. Всё для общепита, для создания условий серьёзно занятой молодёжи. Сейчас устраиваемся на работу, на той неделе в месте со всеми порядочными людьми будем шагать туда, где отдают свой труд и получают взамен красненькие бумажки.
Живём пока в школе, но хотим попасть в новое, открывающееся на днях, общежитие. Вчера уже успели побывать на танцах. Не знаю, какие танцы у вас и ничего сказать о них не могу, но здесь они просто замечательные, и молодёжь на них может получить всё, что ей сейчас нужно. Или почти всё.
Как ты там теперь? Что думаешь делать летом?
А сейчас вот что: я хочу, чтобы ты ясно и понятно ответил мне, как ты ко мне относишься? Лично мне всё это ужасно надоело —  я пишу тебе, ты молчишь, я снова пишу, а ты и в ус не дуешь.
Скажи, почему не было твоего письма в Верхняки, в конце мая? Ведь я писала тебе. Скажешь —  думал, уехала, и письмо не застанет меня, да?
Эх ты!
Володя, пока до свиданья.
Лариска.

1

Метров через сто ещё развилка — в кусты ныряет совсем маленькая, едва заметная в жёсткой траве, тропинка.
—  Сюда? —  спросила Лариса и свернула, не дожидаясь ответа.
Я поворачиваю следом, и мы дерёмся сквозь заросли. Лариса осторожно раздвигает низкие ветви, но всё равно редкий сушняк чертит на загаре рук белые полосы, липнет на лицо застарелая паутина, перед глазами мельтешат какие-то мошки… Ну, нашла тропку! Но вернуться назад нельзя —  мы первопроходцы! И потому только вперёд!
Странная, вообще-то, тропка. Уж не зверьё ли её натоптало? Только нет здесь зверья, разве что —  собаки забредут когда сдуру или в тоске по одичалости своих предков. Или осталась она ещё с тех времен, когда было вокруг зверьё, не заросла совсем, не исчезла? Кто-то из стариков мне рассказывал, что после войны, когда город примыкал ещё только к одному краю рощи и был здесь сильно похож на деревню, зимними голодными ночами выходили из рощи волки и нагоняли на крайние хаты хрипастым воем тоскливую жуть.
Ну а теперь что? Ни степи, ни леса, ни волков. И воют только троллейбусы редукторами задних мостов.
Тропка вертелась из стороны в сторону, запутывая нас, и скоро мы потеряли направление. Дважды перебрались через маленький овражек с чистеньким ручейком на дне, и —  снова заросли, заросли. Чёрт-те что! —  тропки, наверное, уже давно не было, и двигались мы просто там, где можно было пройти.
Неожиданно деревья расступились, кустарник исчез, и нам открылась большая травянистая поляна, накрытая голубым лоскутком неба.
—  Ну, красота!.. —  Лариса вышла на поляну, осмотрелась. —  Тихо как...
Всё, хватит! Дальше —  ни шагу! Я сел на траву под дерево, достал сигареты.
—  Иди сюда...
Лариса медленно опустилась рядом на колени.
—  Далеко до улицы?
—  А кто его знает, как мы шли? Может, рядом, может, километра два...
—  Но тихо же... Будто и нет города.
—  Тихо... Значит, далеко...
Да, действительно здесь замечательно. Ладная тишина, спокойствие. Но почему же напряжены нервы? И разговор не клеится. Это совсем не то, что тогда в саду, когда мы воровали с ней виноград, что-то совсем другое висит над нами. И глаза её ласковые, улыбаются, только сквозь улыбку проступает тревога. Неужели и у меня так? Или пришло наше время? Одни, впервые по-настоящему наедине. Тогда чего же мы боимся?
Я взял её за руку. Она опустила глаза, сказала шёпотом:
—  Подожди... Давай послушаем рощу...
Тишина. Мягкая и ровная. Но нет её и здесь. Роща звучит. Вот застрекотал, зазвенел кузнечик, где-то крикнула птица, заверещала и смолкла, прогудел, облетая поляну, маленький ворсистый комочек-шмель. И ещё —  ветер.
Он прячется где-то в листве и шепчет, шепчет, сладко и непрерывно, потом вдруг выскочит, пройдётся крепкой рукой по верхушкам травы, погладит, пустит зелёные, мягкие волны, и снова исчезнет... Живёт роща. Что ей до наших тревог?
Я снова взял её за руку.
—  Лариса...
Она не сопротивлялась, только так же смотрела в глаза.
—  Прошу, брось всё, переезжай сюда.
—  Зачем?
—  Я так хочу.
—  А я?
—  А ты нет?
Лариса грустно улыбнулась.
—  Сейчас это уже поздно. Да и не нужно. Пока перееду, ты уйдёшь в армию, и всё останется по-прежнему.
—  Ты будешь ждать меня здесь. Так будет лучше. Время пролетит быстро.
—  Ждать можно где угодно, если хотеть. Не в этом дело...
Мы замолчали. Молчал я, потому что не знал, что сказать, молчала Лариса, всегда весёлая и отчаянная, а теперь почему-то серьёзная — очень взрослая и красивая девушка, —  и мне нравилось, что именно она взрослая и красивая, что сидим мы сейчас здесь вдвоём, а вокруг не рванная людскими голосами тишина, и пытаемся мы как-то решать свою судьбу — неумело и осторожно, хотим что-то сказать и не можем. Хотим и не можем —  это самое трудное, пожалуй, в нашей жизни, и перед ним останавливаются многие.
Она отняла руку, смотрела теперь куда-то в сторону. Наверное, мы были чуточку похожи на разобидевшихся детсадовцев. А может, и нет. Ведь всё это, в самом деле, было трудным для нас. Как настоять на своём, но не принуждать? Как сделать, чтобы лучше стало нам обоим? Как сказать ей всё, когда не поворачивается язык и, хотя знаешь её уже столько времени, понимаешь, чего она хочет, почти уверен во всём, но всякий раз она для тебя новая, незнакомка, и ты спотыкаешься, останавливаешься, будто при первой встрече, —  ведь ты ещё никогда не говорил ничего подобного.
Да и хорошо это, наверное, —  не привыкать к таким словам, не мешать их с обыденностью, не упрощать. Нелёгкое это занятие, когда в первый раз, когда для тебя эта девчонка всё или почти всё.
Что я испытывал к ней в тот момент? Видимо, что-то очень хорошее. Смотрел на неё, и душа полнилась нежностью. Я чувствовал, я знал —  другой мне не надо. Все эти прошлые увлечения —  чепуха, миф! Но что бы было, если бы она не приехала, если бы вообще никогда не приезжала? Письма? Они таяли, мельчали —  их тоже бы давно не было. Только на этих жданных и нежданных встречах мы тянем, держимся. Только на них.
Я тоже стал перед ней на колени, потянулся, приник, стал её целовать. Долго, счастливо. Так и стояли мы друг перед другом на коленях и целовались, робко, нежно —  точно каялись. Молча! Отчаянно! Бесконечно...
—  Володя, ты должен ко мне приехать! —  Она дышала трудно, я чувствовал, как вздымается её грудь. —  Это не просто мои прежние приставания. Пойми, иначе у нас ничего не выйдет, всё будет зря, если ты не приедешь ко мне сам. Так надо. Так должно быть... —  В кустах на той стороне поляны что-то звякнуло, и Лариса замолчала. Мы посмотрели на кусты и ничего, кроме самих кустов да деревьев, не увидели.
Но слова уже улетели, оборвались, и мы снова сидели рядом и молчали, опять шептал нам что-то ветер в листве деревьев.
Солнце катилось по небу, и световая яма на поляне, становилась всё шире, подбиралась к нам, меняя всё вокруг. Мы смотрели на это движение света и ждали —  ждали чего-то такого решительного и мгновенного, точно сигнала к очень нужному нам обоим. Вот как только доползёт до нас черта тени, коснётся нас солнце, мы встанем и уйдём дальше в чащу, переместимся по жизни, чтобы стать совсем другими.
И тут я понял: солнце не достанет нас! Большой клён справа от нас слишком далеко выставился на поляну, развесился широкими листьями, разлапился мощными ветвями и цепко держит тень своей кроной —  солнце уже стало заходить за неё. Никуда мы не уйдем, нигде не переместимся! Я посмотрел на клён, на светило, на такую обширную поляну, где каждому должно быть солнечно, но не всякому удавалось, и на душе стало тоскливо. Будто шёл, шёл куда-то я, устал, выдохся и всё уже — вот она, цель, но вдруг открылась на дороге громадная пропасть, перебраться через которую невозможно и надо либо оставаться на месте, либо повернуть назад.
Но на месте —  это ведь тоже «впереди» по сравнению с «назад»!
И можно подумать ещё раз хорошенько, попытаться решить, как преодолеть эту пропасть.
И попробовать ещё раз...
Я очнулся.
И тогда сказал:
—  Я не хочу обещать, но я приеду к тебе в Северодонецк, слышишь? —  Я снова держал её за плечи и, по-моему, даже легонько встряхнул. —  Приеду этой осенью! Во что бы то ни стало!..
Лариса молчала, и тогда я стал целовать её, перебирая пальцами мягкий шёлк её волос, чувствуя, как вздрагивает она всем телом.

2

—  Володя, это же очень трудно так. Ведь жизнь-то идёт, движется. И все вокруг живут. Тебя видят, ты видишь, разговариваешь, смеёшься, развлекаешься, кому-то нравишься или стараешься понравиться. Девчонки ведь любят нравиться. А там смотришь, кто-то за тобой приударил, знаки внимания и всё такое, уже куда-то зовёт. И надо бы не пойти, так думаешь, но идёшь, что-то ищешь, но не находишь и гонишь прочь. Каждый день приходится решать —  как быть? —  сомневаться и не верить, потому что тот, кто мог бы стереть все сомнения, предоставил тебе всё это —  рисково предоставил, —  то ли слишком уверенный в себе, то ли совершенно безразличный, вот и ломаешь голову: как же быть? Обидеться и начхать на всё? Забыть и брать своё от жизни? Или притвориться, оставив крохотную надежду, и продолжать эту игру в старинную любовь, не вкладывая в неё ни души, ни сердца? Или прощать всё, каждый раз делая вид, что всё в порядке? Видишь, сколько вопросов? И надо было что-то решать... —  Она сорвала на краю поляны одуванчик, три раза дунула на белый пушистый шарик. —  Смотри —  баба! —  Она бросила одуванчик, села рядом со мной под дерево. —  Вот и приходилось решать. Но ведь каждый день что-то новое, да такое —  куда уж там помнить старое! Попробуй не забудь! Вот и нужна была каждый раз очередная встряска следующей, что ли? — не знаю даже, как сказать... Извини, я тут наговорила сорок бочек арестантов, но это уж так —  накипело...
…Ну что там звякает в кустах?
Опять ничего.
—  Нет, ты говори, обязательно говори.
—  Володя, я дурная девица, совсем не похожа на других. Тебе трудно со мною…
Да, найдёшь на тебя похожую! Такую же решительную и своенравную! Такую же независимую и уверенную в себе! Такую же непонятную и противоречивую в чувствах, в поступках! Легче, наверно, — иголку в стоге сена...
Нет, но всё же, что там звякает?..
—  Трудно? Не знаю…
Я встал и пошёл к дальним кустам. Трава на поляне густая, сочная, тянется выше колен. Я оглянулся. Лариса смотрела на меня и молчала. Понимает, нет?
За кустами зазвякало сильнее, задребезжала, точно на вороте колодца, цепь. В сторону метнулась рыжая тень. Телёнок!
—  Ларк, иди сюда...
Лариса подошла, увидела, и глаза её засветились радостью:
—  Надо же? Какая прелесть!
Телёнок, позвякивая бубенцом из консервной банки, доверчиво тыкал бархатистым носом Ларисе в бок, она почесывала его бугорки-рожки и смеялась.
—  Ух ты, хороший, хор-роший такой! Ой, молодец! —  Телёнок фыркнул и побежал на цепи по широкой, прямой просечке, что начиналась здесь, у поляны, и уходила в глубь рощи, запрыгал, взбрыкивая ножками. Играет...
—  Интересно, чей он?
—  Завёл кто-то, смелый. В деревне и то запретили держать, а в городе?..
—  Что, так мешают?
—  Боятся, мяса и молока будет слишком много.
—  Дождутся...
—  Видишь, не на поляне привязали, прячут.
—  Могут спереть?
—  Да, в пользу государства. Наверное, тут ещё есть.
—  Вполне...
Мы прочертили два следа в обратном направлении —  рассекли двумя бороздами зелёные волны на поляне.
—  Может мне и трудно с тобой, Ларка, но я не хочу другого...
Она потянулась ко мне, прильнула, и сразу стало всё другим: и мир, и эта роща, и небо над нами —  только бешено от радости стучало сердце...
Потом я лежал на траве, положив голову ей на колени. Высоко вверху, через большую зелёную яму поляны, перепрыгивали маленькие облака. Казалось, они отталкиваются от верхушек акаций и клёнов, отчего те слегка раскачивались. Я смотрел на облака и думал, почему так легко делаются сложные вещи, а простые, наоборот, — тяжело, со скрипом и болью?..
Лариса прислонилась спиной к стволу дерева и тоже смотрела на облака.
—  Володь, ты помнишь наши звёзды в Новошахтинске?
—  Да.
—  Это были наши первые звёзды, понимаешь? Таких уже не будет. Глупые мы тогда были, наивные. Только, по-моему, мало мы изменились за эти годы. Надо бы почаще их вспоминать.
Голос её звучал грустно и почему-то дрожал.
—  Я всё помню, Лариса, всё-всё, до мельчайших подробностей. И ночи на поляне, и виноград, и рыбалку, и вашу лавочку под тютиной. Я никогда ничего не вспоминал, просто всё это как-то всегда жило во мне, присутствовало. Как душа, что ли? Где бы я ни был. И с кем бы. Я никогда не был равнодушен ни к нашему маленькому общему, ни к тебе. Мог любить, ненавидеть, ругать, ждать с замирающим сердцем —  что угодно, но равнодушным —   никогда!..
Я чувствовал, этот словесный поток идёт из меня сам, без каких-то усилий с моей стороны — так непривычно, так легко, даже мороз по коже пошёл, —  впервые я так с ней говорил, без намёков или уязвленного самолюбия, без оглядки и смущения, просто, душой, всеми свободными словами.
—  Это выбросить, затоптать, забыть? Нет. В любом случае. Даже когда неприятно и трудно...
Лариса смотрела на облака, и мне казалось, я слышу стук её сердца —  счастливый, чуточку возбуждённый и в то же время спокойный, и мне думалось, больше уже никаких трудностей у нас с ней не будет —  какие там трудности, когда ради этой минуты столько перенесено, пройдено тупиком, нагромождено всяких завалов? Хватит, пожалуй...
Она сорвала травинку, стала щекотать мне лицо, а глаза её светились чем- то новым, совершенно мне незнакомым, и ещё мне почему-то вспомнились все мои прежние увлечения, прошедшие сквозь наши с Ларисой отношения, вспомнились нечаянно, на миг, и унеслись, но я невольно сравнил. Нет, не стоило сравнивать. Человек не должен делать сравнения, потому что не знает точно и не понимает, как рождается любовь —  единственная, трудная, но настоящая, —  чувство, что приходит неизвестно как, заставляет всесильно тянуться к другому человеку совсем не по признакам лучшести его перед всем миром, часто совсем без причин, не оставляет и маленького шансика совладать с собой, воспротивиться. Я не знал ничего. Может, и правда, это всего лишь Амур пускает свои стрелы, из прихоти, из каприза выбирая цель?
Только зачем же эти стрелы сгорают, бывают недолговечны и хрупки? Почему уходит любовь? Знают все и —  никто...
—  Лариса?
—  А?
—  Я постоянно ощущаю, как сижу на угольях, но не могу с них слезть. Всё думаю, хочу понять, но не получается. Странно как-то. Точно у нас с тобой всё уже было и в то же время —  ничего. И разговоры наши: вспоминаем, объясняем... —  Ну что я? Опять не туда ползу...
—  Что тут объяснишь, Володя?
—  Знаешь, я человек уже вполне самостоятельный.
—  Так ли? —  Она улыбнулась, но как-то грустно, натянуто.
Зато на тропинке-просеке кто-то засмеялся вполне весело и громко. Мы насторожились. Послышались голоса, на край поляны вышла женщина-армянка, на вид лет сорока, с зелёным эмалированным ведром. Черноволосый мальчишка тащил следом за цепь телка, заливисто смеялся. Женщина глянула на нас и, наверное, не удивилась, стала спокойно поить свою рыжую молнию. Потом мальчишка играл с телком —  тот носился на цепи по кругу, смешно раскидывая ножки, пацан гонялся за ним и весело смеялся, Лариса смотрела на них и как-то отрешённо улыбалась. Дети. А мы уже были взрослыми. Наши напряжённые души смягчились, потеплели. Этот мальчишка и его телок были как нельзя, кстати — они отвлекли нас. Может, к лучшему, может, к худшему, но тогда мы почувствовали — они нужны нам.
Тут женщина сказала сердито несколько слов по-армянски, и мальчишка сразу успокоился, потянул телка за цепь. Телёнок тоже успокоился, словно понимал армянскую речь, покорно пошёл за мальчишкой —  в глубь рощи.
Они увели его. То ли менять место, где трава получше, то ли прятать от нас или ещё кого-то, не знаю, — в этом тоже был резон. Тогда только очень отважные люди решались на такое — держать врага общества в городе, ведь каждый из них запросто мог лишиться своего годового труда и, как говорится, быть к тому же ещё и освистанным.
Мы проводили их долгим взглядом, потом снова целовались. И на душе вдруг стало весело. Нет, мир всё же прекрасен, раз бывают в нём вот такие картинки, раз удаётся преодолеть в нём самые тягостные, и трудные моменты, раз есть ещё в нём такие места, как эта роща, где не только легче дышится, но и говорится свободнее, понимается проще и любится крепче.
Совсем случайно я посмотрел на часы.
—  Сколько? —  спросила Лариса.
— Почти два...
В ответ она почему-то вздохнула. Пора было уходить.

3

Через три часа мы сидели в кафе на автовокзале за тем же столиком, что и в прошлый раз, и пили сухое вино из пузатых фужеров — ждали отправления автобуса на Новошахтинск.
Мозаика на окнах светилась тускло —  небо над городом заволокло тяжёлыми тучами, жара подушнела, сгустилась, обещая дождь.
Сегодня людей в кафе много, и нашей официантке уже некогда выражать своё презрение таким посетителям, как мы, — она носилась между столиками бабочкой, клацала карманными счётами и писала в своём блокноте с таким усердием, будто хотела составить хорошее мнение о себе. Лариса ехала в противоположную сторону, и всё сейчас у нас было по-другому, да и выглядели мы, вероятно, иначе — если бы официантка могла запомнить нас, она точно заметила бы это. Стрелки часов неторопливо сокращали нашу встречу, мы сидели в красных креслах, смотрели, как пузырится в фужерах вино и снова почти не разговаривали. И вроде грустно не было, но и до весёлого, кажется, далеко...
Как все же здорово, что она приехала. Не посмотрела ни на что. И всё теперь прояснилось, всё вернулось и нашло себя. Рано, ох как рано решил я, что всё закончилось... Такие отношения не кончаются просто так, не рвутся без большой причины, не исчезают сами по себе. Ведь мы же любим друг друга —  это давно ясно, пусть даже довольно странно любим и для кого-то совсем непонятно, но это же всё настоящее; нельзя любовь отдавать слепому случаю...
Я смотрел на Ларису и твёрдо обещал себе: «Всё, еду в Северодонецк! К чёрту все страхи, неловкости и условности! Всё сделаю одним разом! Заберу! Навсегда! Хватит, побегали. Она будет только моей...»
—  Я напишу тебе, как только вернусь в Северодонецк, —  словно продолжая мои мысли, сказала Лариса. —  Не забывай, я жду тебя.
—  Я приеду...
Лариса потянулась через стол, взяла мою руку, посмотрела на часы. Я почувствовал, как нервно сжались и разжались её пальцы.
—  Пора, —  сказала она, вставая. —  Пойдём.
Мы вышли на перрон. Автобус стоял под посадкой. Возле него толпился народ, спорил с контролёром, заталкивал сумки и чемоданы в багажники, хитро подмигивал водителю: возьми мол, без билета.
Отъезжающие, наконец, утрамбовались в автобус. Лариса обернулась на опустевший перрон, потом, пряча волнение в грустных глазах, сказала:
—  Не забывай меня, слышишь! Я же есть, я всегда рядом...
Я, молча, смотрел, как ветер треплет, вспушивая, её волосы, как за ними, на стекле автобусного окна, собираются редкие капельки дождя.
Автобус выдохнул облачко синего дыма, негромко заурчал. Лариса почему-то подставила для поцелуя щёку и, едва я успел коснуться её губами, резко отстранилась, решительно пошла в автобус. Потом она долго пробиралась на своё место. Автобус, поворачивая, уже выезжал на улицу, когда я увидел, как она села и только раз успела махнуть мне рукой.
Дождь заходил затяжной и нудный. Громыхнул гром, лениво, не спеша покатился по-над домами. Серая сетка обтянула, навес перрона, с шифера кровли повисли тоненькие струйки, асфальт проезжей части чернел на глазах, резко пахло пылью, и казалось, наступил вечер. Людей за навесом словно вымело, машины на улице шелестели мягко и монотонно.
Дождь припустил сильнее, а я стоял под навесом, курил и не знал, что делать: вокруг стало пусто и неуютно. Точно попал я в чужой город, где нет у меня ни дел, ни знакомых, но и выбраться из которого нет возможности.
Сигарета жгла пальцы. Я выбросил её в маленький поток за краем перрона, глянул, как шипанула она облачком пара, поплыла, поворачиваясь и размокая, потом шагнул из-под навеса, не прячась и не обходя луж.
Дождь сек улицу, но меня он не мог загнать под зонтик.

 

ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
28 августа                                                                     г. Северодонецк

Здравствуй, Володя!
Мне окончательно надоела эта неясность между нами (вернее, неясно мне, и я решила сказать, что люблю тебя, если можно так назвать то чувство, которое испытываю к тебе.
Пока ещё свежа в моей памяти наша последняя встреча и мне кажется что другого мне не надо, только ты будешь всегда для меня единственным.
Но пугает одна мысль что будет через полгода, год. Вот так — люблю и сомневаюсь.
Понимаешь, не знаю даже, почему я утаила от тебя тогда, что чуть не вышла замуж. Это было в июле месяце. Мы обо всём уже договорились с Витей — что будет и как — но в самую последнюю минуту, когда уже надо было идти в З АГ С, я удрала.
Тогда в Северодонецке я о тебе почти не вспоминала. Слишком много было нового, чтобы о чём-то вспоминать. Но в ту, решающую минуту, мой мозг всё же среагировал — произошёл ответный, отрезвляющий толчок, ему я сейчас очень благодарна.
На следующий день я выклянчила отпуск и отправилась домой. С тобой мы почти не переписывались, и я не могла знать твоих мыслей, понимать твои интересы, а, тем более — твоего отношения ко мне в данный момент.
Может быть, ты даже вовсе  не помнишь ничего и забыл о моём существовании, и мой приезд к тебе окажется совсем лишним. Помог Андрюшка. Он сказал о твоём уходе в армию, и это всё решило.
Да, я заезжала домой и мне нужно было обернуться в один день, но ты беспечно гулял и не чувствовал абсолютно ничего.
Теперь я хочу знать нашлась ли та девушка, которая решила тебя ждать из армии, любить и т. д. (может, это не слишком учтиво, но не стану перечислять?) Когда-то ты был для меня просто прекрасным другом, отличным человеком — я часто и аккуратно посылала ему письма. Но сейчас... Ведь мне всегда было хорошо с тобой, даже чересчур спокойно и хорошо. И я буду любить тебя, буду...
Ты извини, может, что не так, может, я скачу в своих мыслях, но пойми — я волнуюсь...
Домой приехала в девять вечера, и встреча с мамой прошла за «круглым столом» в самой «дружеской и тёплой» обстановке — было сказано всего лишь несколько слов: «Мне по неволе приходится тебе верить, но прошу не делай глупостей».
  В Северодонецк вернулась во вторник и с того дня жду тебя в гости. Ты мне нужен и по-моему, я нужна тебе не меньше. Надо же, в конце концов, шагнуть навстречу друг другу Приезжай! Если тебя не устроит женское общежитие, ты сможешь оСтановиться у моих знакомых ребят они — братья, занимают отдельную секцию. Только смотри, не увлекайся— у них очень симпатичная сестра.
Лжи мне не надо.
Лариса.

1

Распределения мы получили шикарные, города все столичные да солидные: Ленинград, Минск, Киев, Свердловск, Ташкент... Мне достался Ашхабад.
Нам вручали направления, и никто почему-то не хотел предупреждать, что все эти города всего лишь места величия трестов да главков, и нам, молодым специалистам, шансов работать в них абсолютно никаких, потому что там доморощенных валом, да к тому же и с «волосатыми руками» местного производства, а нам ехать ещё и ехать уже по их могущественным усмотрениям как раз в те края, где таких специалистов, как мы, днём с огнем, не сыщешь, потому что успели они разбежаться от прошлого выпуска. Никто не думал даже намекнуть подобное, хоть знали бы мы, на что идём, и не бил бы нас удар разочарования сразу же по приезде, — всяк говоривший только чуток смущался при наших радостных вопросах. Видно, это считали мелочью или просто не желали портить нам настроения перед дальней дорогой, подтирать наши честолюбивые намерения, и мы, полные понимания собственной значимости и столь необходимого нашего присутствия в таких прекрасных городах, начали собираться и потихоньку отбывать.
Мишка Строев из параллельной группы получил направление, в точности похожее на моё, и уехал неделей раньше. Я удивился до обалдения, когда через пять дней он позвонил и, хохотнув в трубку, сказал прокисшим басом, что ждёт меня в сквере на площади Карла Маркса. Недоумение сменилось тревогой, я быстро собрался и поехал на площадь.
— Здорово! — Круглое Мишкино лицо цвело зубастой улыбкой.
— Привет! Ты что, не ездил?
— Уже приехал!
— Как?
— А вот так! Пришёл доложить тебе, как встретили меня там саксаулы и скорпионы...
— Давай выкладывай...
И Мишка начал «выкладывать». Как пропали радужные надежды вместе с перспективой гулять по зелёному Ашхабаду, как получил новое направление и добирался до Безмеина — городка «вшивенького», но «ещё ничего» по сравнению с другими, потому, что находится на краю пустыни и всего лишь в полусотне километров от Ашхабада, там «хоть по стакану в день, но воду дают», кругом жарища, «точно в камере для сушки леса», жить негде — квартиру ищи сам и питайся, как хочешь, а «зряплата» с гулькин нос. А где искать квартиру и как питаться, если в городе не знаешь ни людей, ни обычаев и привычек, а тем более — местного языка, да ещё при такой жаре и зарплате? Сдохнешь, и всё! Засохнешь под туркменским солнцем! Но ему-то ещё повезло — могли бы загнать куда подальше.
Конечно, про стакан воды и сушильную камеру он перетрепал, но про питание, жильё и зарплату походило на правду, — это было неожиданно и совсем не то, что нам выдавали в техникуме. Он повесил на моё бодрое настроение большой камень и бросил его в воду.
— Вот я и того — смылся! — Мишка снова оскалил рот в ухмылке. — Решил тебя предупредить, чтоб не мотался зря.
— Испугался жарюки?
— Не, ну ты, конечно, можешь двигать, это твои собственные мансы, — обиделся Мишка. — Я тебя предупредил? Да. Думай сам — башка есть. Никто нас там не ждёт, и нужны мы им, как лошади телега, вот в чём дело.
Он собрался уйти.
— Подожди. Документы забрал?
— Да кто их там у меня требовал? Проще простого: вот твои документы и вали оформляться на месте. А там — как потрёкал я с одним в отделе кадров завода, как увидел радость по поводу моего прибытия на его физии, так сразу на вокзал — как раз поезд на Красноводск и билеты в кассе есть. Ну и дёрнул я от той экзотики. По правде сказать, в Красноводске остался бы, — понравился городок, но туда не посылают, завода там нет, что ли...
— Теперь куда думаешь?
— Не знаю пока. Похожу, посмотрю — куда спешить? Ростов — город большой. Не боись, без хомута не останемся, — безработица у нас ликвидирована полностью и навсегда!
Он был уверен, что внушил мне. Но я ещё ничего не решил. И не ехать как будто бы непорядочно, но и начинать с ожидания картины, нарисованной Мишкой, не очень-то хотелось. Да и как с Ларкой, поедет ли она туда? Всё надо было выяснить.
Это «всё» неожиданно решилось на другой день. Как раз когда я меньше всего этого ждал и уже собрался ехать в Северодонецк.
Вечером я просматривал городскую газету и на четвёртой странице в полосе объявлений прочитал: «Комбинату строительных материалов №1 требуются...» — Дальше шёл длинный перечень профессий, отнести к которым себя я никак не мог, но внизу скромно примостилась, в общем-то, редкая тогда, строчка: «...мастер в формовочный цех №1».
Это был шанс, шанс получить работу и, самое главное, — забить место перед уходом в армию — можно ли было его упускать? Утром, чувствуя возможную конкуренцию среди своих бывших и тоже ещё не уехавших соучеников, я помчался на комбинат. Только бы место пока было не занятым, а там... Я уже представлял себе, с какой радостью меня примут, — ведь это же не шуточка для солидного предприятия — отсутствие мастера в цеху!
Возле отдела кадров я протоптался с час — начальник где-то задерживался. Потом появился высокий мужчина — сухой, голый череп в тяжёлых роговых очках, — погромыхал связкой ключей, отпирая обитую железом дверь, массивную решётку, и я понял — это он!
С трудом подавляя волнение — как-никак, но всё же, не считая практики, в первый раз на работу, да ещё руководителем, — я постучал.
— Войдите, — прокуренной хрипотой отозвались за дверью.
Осторожно переступил порог. Кадровик сидел за деревянным барьером и тянул дым из папиросы.
— Я насчёт работы... По объявлению... — Для пущей убедительности протянул газету.
Он длинно посмотрел на меня, положил папиросу в пепельницу.
— Документы! — У него был тон милиционера на вокзале при встрече с подозрительным прохожим.
— Вот диплом, вот паспорт, вот трудовая книжка, на практике выдали...
— Разберёмся!
Он долго, поворачивая голову, процеживал толстыми стеклами очков мои документы — читал, как шифровку, а у меня чесалась спина и горели уши, словно выуживал он в документах только позорящие меня факты и собирался вывесить их на доску объявлений, что висела в коридоре сразу за его дверью.
Мне уже ничего не хотелось — только бы эта процедура быстрей кончилась. А он вдруг спросил:
— Вам в армию в этом году?
— Да, — не понял я. — Причём здесь армия?
Он ещё потасовал мои документы и совсем неожиданно объявил:
— Нет, мы не можем вас принять.
— Почему это? — опешил я. — Вам же требуется...
— Требуются, — снизошёл до объяснений кадровик. — Но какой вы мастер? Только что закончили учебное заведение, ни опыта у вас, ни...
— Где бы я набрался опыта? — уже совсем некрасиво перебил я его. — Где?
— Вот то-то! Вы же ничего не умеете.
— Что надо, то умею, — буркнул я.
— Нет, нет, и не просите, взять мы вас не можем. — Он протянул документы.
Разговаривать дальше было бесполезно.
Меня душила обида. Я тогда ещё не знал, почему кадровики так не любят оформлять на работу призывников и беременных женщин — как раз тех, для кого официально якобы везде горит зелёный свет. Но слышать от него, не знающего меня абсолютно, сведения о своей некомпетентности, было невыносимо. Я догадывался — не в ней причина; разъяснить, хотя бы себе, ничего не мог, хотел выдать ему пару ласковых на прощанье, но удержался, промолчал и тихонько прикрыл за собой дверь.
Ну, не берут, и ладно! Обойдусь! Подумаешь, шарашкина контора! Негодование подкатывало к горлу и опадало — тогда было почему-то жалко упущенного, а сам я казался себе мелким и неуклюжим.
На троллейбусной остановке одиноко маячил Васька Лисицын. Он учился на курс старше, закончил техникум в прошлом году и теперь, оказывается, работал тут, на комбинате. Я рассказал ему о своём провале. Васька непонятно хмыкнул, потом посоветовал:
— Топай к главному инженеру. Он мужик ничё, поможет.
— Да ну их!..
— Не, ты сходи. Попытка не пытка. Не похудеешь. Куда ещё устроишься?
Делать было нечего, и я пошёл. Рассказал всё — по-моему, не слишком толково, сбивчиво, но главный вопросов задавать не стал, протянул лист бумаги:
— Пиши заявление.
С визой главного инженера на заявлении я снова открыл дверь отдела кадров. Череп недовольно померцал на меня очками, потом прочитал заявление и убежал с ним. Пошёл выяснять, козёл! Но ничего у тебя не выйдет! Я уже твёрдо верил: главный — мужик что надо!
Я думал, кадровик будет стесняться, прятать смущение или ещё что-то в этом роде, но он вернулся и, как ни в чём не бывало, начал оформлять меня на работу. Тон его стал отеческим, почти ласковым, и любой случайный посетитель непременно подумал бы, что это он отыскал меня для комбината.
И ещё он сказал под конец:
— Мы доверяем вам ответственный участок битвы за выполнение плана... в виде исключения. Помните об этом...
«Куды ж там, ты доверяешь!» — хотел сгрубить я в ответ торжествующе, но снова промолчал, не стал связываться.
Так началась моя работа, и поездку в Северодонецк снова пришлось отложить на те, две законные недели, что положены призывнику перед уходом в армию.

2

Мой призыв затягивался. Середина октября, а я всё бегаю на работу и жду повестку. Это ожидание уже стало частью моей жизни, но дядей из райвоенкомата такие штучки, видимо, мало трогают.
Зато ничего не хочет ждать Лариса. Она снова зачем-то приезжала в Новошахтинск, вчера — звонок: завтра, то есть сегодня, буду проездом в Северодонецк с пересадкой у тебя. Встречай электричку на три пятнадцать...
Сегодня воскресенье, и народу на пригородном вокзале тьма, едут в основном вновь испечённые горожане — недавние жители окрестных хуторов и станиц, — сумки прут, аж пыхтят, и сейчас ничего — повидали родителей, запаслись харчишками, — теперь можно жить, — работать или учиться, — до следующей субботы. Вон, правда, рыбаки прибыли, видно, с моря или с низовьев Дона, купили в киоске пачку сигарет и тут же закуривают — уши попухли на рыбалке, эт точно. Вот какие-то старушки; вон двое солдат, в отпуск или из отпуска — непонятно, но с первого взгляда — не наши, приезжие; где-то громко заколготели цыганки — всё это тонет в общей массе сумочников, стирается, блекнет.
Электрички приходят одна за одной: с юга, с севера, с запада — от моря, выплевывают порции людей, и толпа, как морская волна, пульсирует — то вздымается, то опадает.
Ага, вот электричка из Новошахтинска. Но как бы не прозевать Ларису.
Я стою на высокой первой платформе, тяну шею, верчу головой — ворот от перрона на привокзальную площадь двое — немножко завидую Сергею: с его стодевяностошестисантиметрового роста запросто видно в любой конец.
Ну, наконец-то! Она! И сразу, точно не было двух месяцев разлуки, словно расстались мы всего лишь несколько дней назад — так свежо всё в памяти и остро в ощущениях, и это наше свиданье, намеченное и обязательное, как продолженье прежних.
— Володя...
— Здравствуй, Ларк!.. — Я обнял её, уверенно прикоснулся губами к щеке.
— Давно ждёшь?
— С трёх часов.
Лариса посмотрела на часы.
— Опоздала всё-таки на двадцать минут.
— Да хоть на час!
— Да? — Она посмотрела на меня, старательно изображая удивление, но глаза её блестели весёлой, прозрачной чернотой. — Так уж тебе всё равно?
— Не притворяйся, я всё вижу!
Она засмеялась, и сразу настроение стало просто замечательным.
— Идём на троллейбус.
— Володя, автобус на Северодонецк отходит в пять ноль пять утра.
— Даже так? Это здорово!
— Да, но билет надо купить сейчас…
— Хорошо, идём покупать билет. Где твои вещи?
— Вот. — Лариса показала на маленькую сумку, та висела на длинной ручке у неё на плече.
— Тогда вперёд!
Мне так хотелось нести её вещи, взвалить её ношу на себя, и я отобрал у неё сумку — хоть эту маленькую сумку! Мы пошли через площадь к белой башне нового Южного автовокзала.
«И чего только можно понатыкать в семнадцатиэтажную свечку? — думал я, задирая голову на всю серебристую высоту здания автовокзала. — Гостиницы вроде бы нет...»
Купили билет, потом звонили Сергею.
— Серый? Привет!
— Привет!
— Ну что там, ничего не отменяется?
— Это никому не дано! Она приехала?
— Рядом стоит.
— Дай ей трубку.
— Не дам.
— Ну, дай.
— Отвали. Так что делаем?
— Я сейчас позвоню Лидухе, вы заедете за ней, а я смотаюсь за плёнками. Есть одна классная вещица, послушаете. Да, ещё зайдите в магазин, купите что-нибудь.
— Что лучше?
— Там посмотрите сами. Что-нибудь лёгкое на закусь: конфет каких-нибудь, пирожных, может, лимончик попадётся. Три бутылки сухого я уже взял.
— Мы есть хотим...
— Не дрожи — найдём.
— Дома у тебя кто?
— Никого и надолго. Да ты не мечи икру. Смотрите, не шляйтесь там долго, чтоб к шести были, как штыки.
— Лады...
Лариса выжидающе смотрела на меня сквозь стекло телефонной будки, я подмигнул ей и повесил трубку.
— Ларк, — вышел я к ней, — ты устала?
— За три часа в электричке?
— Ну, тогда такое дело: Сергея ты помнишь?
— Да что-то есть такое. Фитиль?
— Точно. Так вот, у него сегодня вроде бы день рождения, и он пригласил нас к себе.
— Как же без подарка? Надо купить.
— Да нет, у него что-то похожее на день рождения, какой-то праздник, а родился он, вообще-то, в марте.
— Что за праздник? Именины?
— Ну, не праздник, так мероприятие.
— Володя, с каких это пор ты стал со мной крутить? Говори прямо — вечеринка.
— Что-то вроде… — признался я, и мне сразу стало легче. — В честь твоего приезда. Ну, потанцуем, послушаем магнитофон, пожуём что-нибудь.
— Я ещё не привык приглашать её на такие мероприятия.
— Кто там будет?
— Только мы да Сергей с Лидухой.
— Кто такая Лидуха?
— Девчонка Сергея.
— Думал, не пойду? — Она спросила это так, что сразу все сомнения отпали, и я понял — она пойдет со мной куда угодно, именно, поэтому и приехала сюда.
— Тогда едем за Лидухой и — к Сергею...

3

Лидуха жила в большом старинном доме в центре, недалеко от драмтеатра. В таких домах широкие лестницы с коваными решётками, квадратные комнаты и трёхметровые потолки. Как получали квартиры в этих домах, да ещё на главной улице, было для меня загадкой. Мы с Сергеем привыкли к своему району Ленгородку, его жактовским дворикам и неровным мостовым, — только недавно мои родители получили квартиру в одной из новостроек города.
Я позвонил Лидухе из автомата, сказал, что жду на улице. Она ответила, что уже летит, и это её «уже» растянулось минут на сорок.
Мы начали с Ларисой тихо психовать, когда из ворот своего дома выскочила Лидуха. Она так торопилась, так запыхалась, что приготовленное мною «культурное внушение» пришлось отложить.
Лидуха девушка высокая, с тонкими чертами лица и немного худая. Чем она нравилась Сергею, трудно сказать, хотя некрасивой её назвать нельзя.
Может, всегдашней послушностью и тихим нравом, несмотря на то, что она девчонка бойкая и шустрая, обожает твист и всякую подвижность. Или иногда проявляющимися в ней намёками на аристократичность, умением одеться, держаться всегда соответственно, сказать порой такое, что может иногда и не дойти сразу до нашего обычного сознания, подчеркнуть необидно, что пришла она к нам из другого круга, но и в нашем она вполне своя. Вот такие штучки уживались в ней, и это было естественным.
— Всё! — выдохнула Лидуха. — Вырвалась!
— Знакомься, — Лариса.
Лидуха восхищённо ахнула и сразу, без обиняков, чмокнула Ларису в щёку, подхватила под руку и затарахтела длинно и весело:
— Ты и есть та самая девушка, что пишет этому недотёпе? Они тут мне все уши прожужжали о тебе, мы ждём тебя — помираем! Как хорошо, что наконец-то ты приехала...
Лариса посмотрела на меня и ничего не сказала.
— Ну ладно, Лидуха, заканчивай помаду тратить. Надо купить что-нибудь да мчаться к Сергею, — он там уже волосы рвёт. Вы бегите в кондитерскую, возьмите что-нибудь сладкое под кофе, а я в гастроном — пошамать. Может, пузырёчек шампанского, а?
— Как на Новый год? — усмехнулась Лариса, и я почувствовал, — вспомнила она ту бутылку шампанского, с которой ждала меня тогда на Новый год в Новошахтинске.
— Мы же встречаем тебя! — поддержала предложение Лидуха. — Обязательно шампанского! Идём...
— Лишнего не набирайте...
— Будет всё, что нужно, я в курсе, — остановила меня Лидуха. — Мы пошли...
— Во что покупать будем?
— Ничего, как-нибудь рассуем по сумкам.
— Встречаемся на троллейбусной остановке, — сказал я, и мы помчались в разные стороны.

 

ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ
25 сентября                                                                    г. Северодонецк

Володя, ты заставляешь меня переживать неприятные минуты и глотать горькие капли неудавшихся надежд. Извини, не поздоровалась — не выдержала.
Ну, вчём дело, скажи, а? Уже прошёл месяц осени, я жду, жду тебя, а ты по-прежнему тянешь и тянешь волынку, хотя твёрдо обещал приехать. Ты же понимаешь, сейчас каждый день для меня пытка, растянутая и мучительная, и я снова не знаю, что делать, к какой стене прислониться. Иногда мне кажется, что я просто ненавижу тебя! Как могу, избегаю этого чувства, но оно возвращается вновь и вновь — что тут поделаешь против себя не пойдёшь? А ведь ты же в этом виноват, ты!
Потом сильно ругаю себя и кляну, но всё же очень обидно, когда столько ждёшь и всё напрасно, и непросто ждёшь, а ждёшь — завтра, а завтра — опять завтра, и так каждый день, каждый час считаешь даже минуты. И  ведь уверен — чувство твоё живое, хорошее, ему бы только расти и крепнуть, но снова ему чего-то не хватает и всё ползёт опять не вту сторону.
А сейчас, когда до твоей службы в армии остались, может быть, считанные дни, я просто боюсь, что подтвердятся мои самые худшие предположения — мы не увидимся больше, не скажем друг другу ничего перед разлукой, — я всё сильнее и сильнее верю, так оно и будет.
А ведь это в твоих силах — всё изменить, и сейчас ты в состоянии сделать то, что ни тебе, ни мне прежде не удалось бы. Так что, подумай хорошенько — у нас ещё есть время.
Так и просятся на бумагу слова из песни «Возвращайся, я без тебя столько дней. Возвравщайся, трудно мне без любви твоей...» и как там дальше, ты знаешь. Вот видишь, я жду по-прежнему.
Не понимаю, зачем я тебя целую в письмах, но всё равно целую и в этот раз...
 Твоя Лариса.

1

Шампанского в магазине не было. Я купил две пачки сигарет, пошёл назад. Девчонки запаздывали. От нечего делать, я закурил и стал смотреть на противоположную сторону улицы — там был парк, играла музыка и вокруг танцплощадки сновала молодёжь. Ещё не стемнело, ранние осенние сумерки только-только принялись укутывать город своей пеленой, заблестела жёлто-розовым светом высокие «кобры», свесив головы к середине улицы, резче замигал светофор на ближнем перекрёстке, красными и белыми огнями тронули асфальт бегущие куда-то машины. Обычный вечер в нашем южном городе.
Людей на остановке «Крепостной» немного: трое мужчин да две женщины — ждут троллейбус, спокойно так, уверенно, сознавая, что хотя в выходной день транспорт и ходит почему-то редко, но гуляющие ещё не хлынули по домам, потому в троллейбусе всё же будет свободно.
Из-за угла появились девчонки. Сумки их заметно потолстели — значит, удачливее меня оказались, шли они, не спеша, и о чём-то болтали. Уже нашли общий язык!
Неожиданно следом за ними вырулили два парня. Я сразу понял: это из тех, местных ханыг, что вечно толкутся в этом парке, огинаются у гастронома. Они шагали размашисто и уверенно, как по собственной квартире.
Да иначе и быть не могло. Один — высокий и тощий, с длинными патлами под Джорджи Беста, кажется, из тех, кто собственную хлюпость возводит в достоинство и компенсирует её беспредельным нахальством. Другой — ростом поменьше, но плотнее, лица его я не видел, — он с трудом поспевал за патлатым и голову держал вполоборота.
Девчонки шли быстро, но парни ещё быстрее нагоняли их, а я пока не связывал происходящего и только наблюдал за ними.
Неожиданно патлатый побежал, заплётно раскидывая ноги, и вдруг с каким-то победным гиканьем облапил девчонок за плечи своими руками-плетьми, втискиваясь между ними, повис на секунду на двух живых опорах.
Девчонки разом резко разошлись в стороны, руки-плети засемафорили в воздухе, и парень растянулся на асфальте во весь свой рост, точно складной метр при измерении.
«Бухой, скотина!» — первое, что пришло мне в голову.
Девчонки прибавили шагу, второй парень громко и весело зареготал, театрально хватаясь за живот, однако не отставал. Патлатый цветисто выматюкался, быстро сложился обратно и, поднявшись, закричал хрипастым голосом:
— Ах вы, сучки! — Он выставил вперед наподобие вилки два длинных, тонких и, наверное, когтистых пальца, тараном пошёл на девчонок. — Да я вас, падлы!..
Это уже серьёзно! Бить девчонок у той братвы особая радость...
Нет, не избежать драки. Не хотелось бы на глазах у Ларки заниматься этим скотским делом, но как при ней не заметить такого?
Надо постараться сразу уложить плотного, а с этим блатным дохляком уж как-нибудь...
Девчонки подбежали, те двое — за ними, и... сразу ойкнул, захлебнулся хохотом плотный, отплыл спиной к большому деревянному щиту для наклейки афиш, гулко грохнулся о него, сполз на тротуар. Ну что, патлатый?
Я выжидал. Может, на этом всё и кончится?
Патлатый словно натолкнулся на столб, стал, глянул на меня мутными глазами. (Наркоша?!..) И вдруг попятился, посунулся, побежал назад — думал, догонять буду. Что, слабо, гад?! Тебе только девчонок лапать!..
На этом всё бы и кончилось, если бы подошёл троллейбус. Но троллейбуса, как назло, не было. Очень скоро патлатый снова нарисовался из-за угла, теперь — с двумя корешами, да и плотный уже поднялся, хоть и мотал головой, но явно приходил в себя, и народ на остановке стал таять, растворяться в липких, жёлтых сумерках. Вот сволочи! Ведь видели же всё! Стали бы рядом со мной хоть двое мужиков, смотришь, и отвалили бы те сразу — я был уверен. Но нет, разбежались, — «ничего не знаю, моя хата с краю...»
А теперь? Теперь держись! Я знал эту братию. Они из этого района и здесь хозяева. И хорошо ещё, если будут только кулаками махать, — при нужде и ножи достанут, и железные прутья. Как это так — у них дома и кто-то посмел?! И не все такие, как длинный, — одного побоялся! — народ среди них есть отчаянный — на всё пойдёт, хотя какое всё же наслаждение, одного молотить шоблой — себе ничего не стоит!
Не стоять, начать самому!.. Ну, гад, получай! Ещё! Сбить уверенность, пусть даже последствия будут хуже. Только не дать себя свалить, — тогда хана, начнут лупить ногами... Спиной надо к столбу, чтоб не зашёл кто сзади... Ну, хоть тебя, патлатый, длинный призрак, а всё равно ухайдокаю!.. До боли в зубах я ненавидел его в эту минуту!
Голова работала ясно, без, тумана ударов, а зрение двоилось, троилось — всё надо было видеть, только успевай поворачиваться да уходить от взмахов кулаков. Ага, столб тебе мешает, получи, не заходи сбоку, гад! Но краем глаза я видел, топают от перекрёстка, спешат на расправу ещё какие-то длинные и короткие фигуры — будет потом что вспомнить, и каждый похвалится, когда и как он врезал, — это будет потом, когда «засвистят милицию», и переведётся дух после долгого, прокуренного бега. На душе становилось совсем тоскливо...
И ещё я заметил, как оторвался от столба, открыл спину и Ларка с размаху влупила по кумполу сумкой на длинной ручке зашедшему сзади и уже готовому обхватить меня краснорожему, прыщавому лбу. Тот охнул, схватился за голову и отвалил отдыхать...
Ну, Ларка, я всегда верил в тебя, ты не отступишь, не испугаешься какого-то ханыги, на всё пойдёшь в трудную минуту! А где ж Лидуха? Её я не видел, про Лидуху я совсем забыл...
И в это время заскрипели за спиной, раскрылись двери троллейбуса.
— Прыгай! — крикнула Лариса, и мы, как оказалось, все трое, точно сговорившись, вскочили в переднюю дверь. Кто-то когтисто ухватился сзади за мой свитер, потянул, я ударил ногой, не оборачиваясь, свитер затрещал под мышками, но остался на мне, двери за спиной захлопнулись с ржавым грохотом, и троллейбус под удары кулаков по металлу и какие-то вопли взвыл к перекрёстку.
— Спасибо! — сказал я молодому парню за рулём, поднялся по ступенькам. Он понимающе улыбнулся.
Девчонки настороженно смотрели на меня, но страха в их глазах я не видел. Лариса быстро достала носовой платок, начала промокать мою разбитую губу, и каждое это промокание, как нажатие кнопки, наполняло моё сердце нежностью и благодарностью. Хотелось сказать ей что-нибудь хорошее, ласковое, чтоб стало горячо и тревожно её сердцу, чтоб тоже сжималось оно и разжималось нежностью. А может, всё уже так и было? Тогда к чему слова, и так всё ясно...
Ну, ты, Лидуха, тоже молодец! Не побоялась поменять свою хрупкость на отчаянный шаг, хоть и видел я только, как ты шагнула в троллейбус. Но не закричала же, не убежала, хоть дом твой был совсем рядом...
— Вот так, не захочешь, а найдёшь... — сказал я, потрогал разбитую губу и попытался улыбнуться.
Сзади на весь троллейбус визгливо «разорялась» какая-то женщина:
— Безобразие! Я жаловаться буду! Водитель, остановите троллейбус немедленно! Мне сойти надо...
Парень спокойно давил на педаль.
Ну что ты орёшь, милая, не бережёшь здоровье? Что значит пройти пешком одну остановку, подышать воздухом, по сравнению с кулаками четырёх здоровых парней, да ещё уверенно ждущих подмогу?..
Пассажиры у передних дверей понимающе молчали.

2

— Вот красавец! Ну, видуха! Где это ты так почистился? — смеялся Сергей, пропуская нас в квартиру.
— Где надо, там и почистился! Пусть не лезут... — Я прошёл мимо и в комнате — сразу к зеркалу.
Сзади услышал серьёзный голос:
— Где это вы так?
Пока девчонки что-то там рассказывали, хорошенько рассмотрел себя. Да, видуха — не дай Бог! Разбита губа, подплыл глаз, хорошо хоть к фингалам не имею слабости. Но жить можно. Я достал сигареты, пошёл на кухню.
Нет, настроение не было испорчено — рядом была Лариса, и за это можно получить пару хороших ударов по физиономии. Правда, разбитая губа не входила в планы сегодняшней вечеринки, но это уж Ларисе судить, мешает она нам или нет.
На кухне девчонки выкладывали на стол содержимое своих сумок. Лариса достала мятую картонную коробку, открыла её — в коробке красовалось месиво крема и бисквита.
— Торт?! — удивился Сергей. — Ну, чудо кулинарии! Что с ним?
Девчонки молчали.
— Она испекла его на голове одного чудика, — ответил за них я.
— Куда его выбросить? — опросила Лариса.
— Выбросить? Нет, мы его съедим, обязательно съедим. — Я отобрал у Ларисы коробку. — Серый, дай какую-нибудь тарелку побольше.
— Конечно, съедим! — засмеялся Сергей. — Трофеев-то вам не досталось, он будет вместо трофея. Давай сюда. — Он достал из шкафа большое блюдо и вывалил на него торт, соскреб ложкой остатки крема в коробке. — Пока пусть поживёт в холодильнике...
Девчонки повеселели.
Потом Лариса медленно, как-то украдкой, извлекла из сумки банку с вареньем и посмотрела на меня.
— Ну, даёшь! — сказал я и больно улыбнулся разбитой губой. Конечно же, я так и думал: не от торта же он вырубился. — Целая?
Она смущённо кивнула, приложила палец к губам.
Но Сергей заметил, кивнул на банку под тихий смех Лидухи:
— А это что?
— Не видишь, что ли? Варенье вишнёвое, консервный завод «Красный сад»! — ответил я с фальшивым недовольством.
— И это тоже в сумке? — Он надул губы в беззвучном смехе.
— Это помяло торт! — сказала Лариса сердито, и все засмеялись.
Потом девчонки что-то резали, чистили, раскладывали по тарелкам, наскорую руку накрывали на стол. Сергей повозился с магнитофоном, и вдруг знакомый, на хрипе, голос запел:

В заповедных и дремучих, страшных Муромских лесах
Всяка нечисть бродит тучей и в проезжих гонит страх …

Девчонки притихли. Лариса подошла к магнитофону, замерла, глядя на вращающиеся бобины. Лидуха тоже бросила кухню, примостилась рядом с Сергеем на диване. Все оцепенели, попав в звуки песни, как цепенеет человек, попадая в электрическое поле. Голос хрипел, иногда срывался, по слова не просто пелись — они играли, жили, лихорадили, гнали по коже мурашки...

А на нейтральной полосе — цветы
Необычайной красоты..

Это были новые песни-истории, маленькие спектакли под струны гитары, они натягивали нервы тетивой и били точно в цель. Каждый замирал, боясь пропустить хоть слово.
Песни только появились, но автор уже был известен всем. Мы не знали, кто он, но знали его! Песни уже были не приняты, что равноценно — запрещены, а мы тянулись как раз к тому, что не принято. Значит, это, в самом деле, новое, действительно настоящее — мы слушали песни и молчали, догадываясь, что не ошиблись.

За меня невеста отрыдает честно,
За меня ребята отдадут долги.
За меня другие отпоют все песни
И, быть может, выпьют  за меня враги…

Радио и телевидение тогда изливалось бесчисленными праздничными концертами. Обязательно заседание «по поводу», потом концерт. Словно по  заведённому сценарию. Хороших песен было много, но чаще почему-то звучали как раз те, что вызывали сомнения. По крайней мере, ими открывали концерты. Могла быть хорошая музыка, неплохой текст, но не было главного — искренности. И потому — веры.
По поводу одной такой песни Сергей как-то сказал недовольно:
— Тянут на голую идею и не заботятся даже о смысле. Слышь, что за чехня? «Луна, словно репа, а звёзды — фасоль»! Что за сравнения, где тут поэзия? Где ты видел луну с хвостом и ботвой? А фасоль как — в стручках или лущёная? Лишь бы зарифмовать со словом «соль»! Тогда нужно было писать: луна, словно каша, — всё равно бессмыслица, зато и «мамаша» подрифмовалась бы... А ведь большие люди своего дела этим занимаются...
Тут было совсем другое.

Лучше гор могут быть только горы,
На которых ещё не б ывал...

Тут были наша жизнь, наша боль.
Он не написал ещё лучших своих песен, о нём помалкивали, будто его и не было, а Он уже был популярен так, как мало кому снилось.
Песни врезались в память, как алмазный бур в мягкий грунт. Плёнка кончилась, девчонки тут же попросили повторить. Сергей перемотал её, запустил, а я только спросил:
— Где достал?
— Геня Муха дал переписать. А у кого он взял, не знаю, но говорит — только на день.
— Переписал уже?
— Не успел. Завтра сделаю, — сказал он довольно. — Будем слушать...
Бобины вращались, и мы слушали песни. Отложив все дела и разговоры.
Нам нужно было слушать...
Писать сейчас о Нём что-то новое бесполезно, да и бессмысленно. Он сам написал о себе всё, что хотел. Поэтому я не берусь этого делать...
Вино кислое и чуть-чуть сладит. Налитое в фужеры, оно мутновато поблескивает и мерцании свечей, отчего кажется настоянным на сердцевинках виноградинок и этим дополняет вкус. Но веселье за столом не клеилось. То ли моё разукрашенное лицо чересчур напоминало о прозе жизни на троллейбусной остановке, то ли песни Высоцкого так подействовали, то ли ещё что-то, но все сидели за столом и помалкивали, только магнитофон голосом Тома Джонса негромко тянул из угла комнаты «Дилайлу».
— Магомаев тоже прилично исполняет эту песню... — тихо сказал Сергей.
Магомаев — кумир, и мало кто сомневался, что «он может не хуже».
— Да, неплохо, — согласилась Лидуха, — но, понимаешь, тут чуть-чуть не то. Для Джонса это его песня, так сказать, органически его, — они очень соответствуют друг другу. Для Магомаева немножко чужая. И в этом суть.
С Лидухой трудно было спорить.
Песня сменилась, и вдруг знакомый ансамбль запел: «Эти горестные проводы, запоздалые, унылые...», — у меня неожиданно тоскливо сжалось сердце — мне показалось, мы тоже кого-то провожаем, провожаем так, чтобы не увидеть больше никогда, и потому молчим, и сказать что-нибудь становится с каждой минутой всё трудней, да и говорить особо нечего, потому что на чувства всегда не хватает слов.
Мне стало жаль этих проводов, этого синего, чуток пасмурного вечера, жаль так, будто для каждого из нас он был последним. Я обнял Ларису за плечи, коснулся губами где-то возле уха, зарылся лицом в стрижку, она порывисто прижалась ко мне, а Сергей с Лидухой только грустно улыбались.
Потом Лидуха сказала:
— Ну чего расквасились? Давайте танцевать! Нельзя же так долго грустить под хорошее вино и музыку!
Сергей поднялся первым, пригласил Ларису — разбил наше единение и, кажется, вовремя. Я подошёл к Лидухе…
«Гляжусь в тебя, как в зеркало...»,  — пел молодой Юрий Антонов.
Сквозь узкий жактовский дворик к нам в окно заглядывала жёлтая луна. Я медленно танцевал с Лидухой, и мне было хорошо видно, как чертят светлый лунный лик длинные, полосистые и от света чёрные облака, а он сбрасывает и сбрасывает их, уходит, освобождается, заливая город молочным сиянием.
Наверное, и нам бы так: сбрасывать и сбрасывать, освобождаться от всего ненужного, что темнит и мешает, чтобы хоть какой-то, пусть не сильный, но обязательно чистый свет шёл для другого...
Мы поменялись. Адамо нашёптывал «Падает снег»...
— Ларис?
— Да.
— Тебе не скучно в нашей тихой компании? — Для чего спросил, не знаю. Вспомнились её письма.
Она посмотрела на меня с укором, и мне стало неловко.
— Прости... Но ты такая грустная.
— А ты весёлый?
— Ну, после чего мне веселиться? — Пытаясь шутить, потрогал разбитую губу.
— А мне? — возразила она совершенно серьёзно и тоже приложила палец к моей губе. — Мне тоже больно...
— Спасибо...
— Не надо, Володя... Мне хорошо с тобой...
Я этому верил.
И снова Том Джонс: «Тhе grееn, green gruss at home...». Я танцевал с Ларисой, и что-то новое теснилось в груди. Оно было непохоже на всё прежнее, оставаясь постоянным в своей привязанности. Я не мог объяснить этого чувства, не понимал его ещё, но знал — оно другое. Не было прежней увлечённости, порывистых переживаний и мучительных сомнений, оставалась лишь непонятная спокойная уверенность в своих чувствах, ощущение надежности происходящего и чистое, ясное сознание удовлетворения самым простым — окрепло желание слиться с нею, жить одной душой.
Видимо, мы совсем повзрослели, так вот, наверное, переходят от увлечения к любви. Не знаю точно, не стану уверять, что всё именно так, но тогда я впервые подумал об этом без страха и уже не постыдился бы сказать: «Я люблю тебя, Ларчонок, люблю...»
Потом Сергей с Лидухой убирали со стола, а мы с Ларисой мыли на кухне посуду. Я стоял с полотенцем в руках, она подавала мне чистые тарелки, как подают ребёнка после купания, и я думал — неплохо было бы на самом деле так. С какой-то необъяснимой нежностью вытирал я тарелки, ставил в шкаф и даже жалел, что их мало. Неужели такие простые, естественные для людей занятия могут когда-нибудь раздражать два любящих сердца, ведь ничто так не сближает, как самые обыкновенные житейские дела.
Лидуха порылись па книжной полке, достала томик Тютчева, раскрыла наугад:

Ив нашей жизни повседневной
Бывают радужные сны...

Мы сидели на диване, а она расхаживала по комнате и читала нам стихи, читала очень здорово, точно настоящая артистка, и я подумал — мне так никогда не прочитать. И почему нас в школе учили только задалбливать стихи — главное, наизусть! Пусть даже не понимая их, а не умению читать, хотя бы вот так, по книге? Лидуха читала, и стихи становились другими, и было такое чувство, будто в школе нас обманули.
Потом Лидуха читала па память Сергея Есенина, тогда уже не запретного, но ещё и не разрешённого, и мы ей тихонько аплодировали.
Нам необходимо было всё непохожее, но мы и умели отличать его от бездарного.
Заговорили о поэтах. О Маяковском Лидуха сказала безапелляционно:
— Твердят, он великий поэт, а я не верю. Потому что громко и складно бить в барабан ещё не значит исполнять «Реквием» Моцарта.
Ох, Лидуха, Лидуха! И где ты набралась таких мыслей? Услышала бы твои слова наша учительница литературы — и умерла бы от страха. За такие твои вольные и непривычные речи. За свою возможную некомпетентность. Хотя каждый вроде бы мог выбирать по вкусу. Но это же ненормально — всем любить одного и хором хаять другого...
— Слушайте лучше, что вам прочитаю, — сказала Лидуха. Она порылась в сумочке, достала листок бумаги. — Слушайте...

Над вороным утёсом —  
Белой зари рукав.
Ногу — уже с заносом
Бега — с трудом вскопав…

Она читала увлечённо, а мы слушали. Закончив, сказала:
— Вот это для меня...
— Кто это? — спросила Лариса.
— Марина Цветаева.
Никто не слышал этого имени.
— Кто она?
— Русская поэтесса. Понимаете, именно Русская с большой буквы!
— А Макс кто? — спросила Лариса.
— Видимо, Максимилиан Волошин, её друг. Тоже русский поэт и художник.
— Они жили до революции? — спросил Сергей.
— Почему до революции? В наше время.
— Неужели у нас?
— Не знаю. Хотя вряд ли. Такие у нас не живут. По крайней мере, долго.
— Где ты достала? — спросил Сергей.
— Так, люди дали. Её книг не купишь. Но люди знают...
Да, люди знают. Но боже, как много не знали мы. Да и не могли знать. От этого делалось чуточку жутко.
Телевизор давно не работал — закончил свою нудную программу — продолжение рабочего дня. Мы пили кофе, ели истерзанный торт с большого блюда столовыми ложками и всё говорили о поэзии. Лидуха, в основном, просвещала нас. Потом разговор как-то сам по себе разделился: Сергей с Лидухой устроились на диване и о чём-то шептались, обнявшись, мы с Ларисой сидели за столом.
— Ты устроился на работу? — спросила она.
— Да.
— Теперь ты не приедешь, — сказала она убеждённо.
— Приеду... — Мне не нравилась её убежденность, и я старался, чтобы мой голос звучал не менее уверенно, но не знаю, что из этого выходило, кажется, больше было похоже на беспечность. Я нервничал и старался доказать. — Я же сказал, что приеду. У меня будет две свободные недели перед армией. Так положено по закону — отпуск, куда они денутся?
Лариса посмотрела на меня — в глазах её отражался апельсиновый свет торшера — и ничего не сказала.
Потом Сергей ушёл провожать Лидуху, и мы на два часа остались вдвоём. Тикали старинные часы на стене, дважды отбивали коротким боем наше время, чуть чадно догорала свеча в бронзовом подсвечнике на столе. Осязаемо уходили минуты.
А мы только целовались, сидя на диване, и молчали, пытаясь слушать музыку...

3

Ждать городской транспорт в четыре часа утра — дело дохлое. Говорят, к этому времени даже таксисты стараются хоть чуток вздремнуть. Мы шлёпали по пустым, гулким улицам к Южному автовокзалу, оборачивались на малейший шум мотора. Редкие машины не желали останавливаться, проносились мимо. Загуляла парочка, пусть и дальше гуляет. А им, водителям, что до этого? Наверное, они очень спешили по своим столь ранним делам. Или просто додрёмывали за рулём без охоты нарушать собственный покой.
Так или иначе, но с полчаса мы шагали прямо по проезжей части, совсем не надеясь поймать что-нибудь попутное. Хмурое небо висело над нами, впитывало звуки шагов.
В городе никогда не бывает тихо. Даже ночью, даже вот так — под утро. То проурчит машина, прокатится по пустынным улицам какой-то гудок, хлопнет забытая ставня, кто-то громко, хрипасто закашляется, взбеленится в темноте дурным лаем собака. Загадочные шорохи, непонятные шумы, и ночь только усиливает их, разгоняет по жёлтым от электричества улицам, точно на каждый звук надевает ржавую трубу рупора.
Мы бодро спускались по проспекту Стачки, и вдруг позади застучал трамвай, пронзительно задзинькал, нагоняя. Мы обернулись, отчаянно замахали руками — до остановки ещё метров двести, а надеяться, что скоро будет следующий, бесполезно. В стеклянной колбе прямо на нас надвигалось широкое, доброе лицо тётки-водителя — из-под белой вязаной шапки выбились крупные рыжие завитушки волос.
Трамвай, напряжённо дёргаясь, остановился. Дверь открылась, из неё выпрыгнул сердитый тёткин голос:
— Какого чёрта шляетесь по рельсам?!
Мы молчали, только чуть-чуть отступили назад видимо, зря старались, надеясь на тёткину доброту.
— Да садитесь же! — Голос был резкий, с досадинкой, но мигом перестал казаться сердитым.
Мы вскочили на подножку, двери, громыхнув, захлопнулись, и трамвай застукал дальше.
— Повезло, — улыбнулась Лариса.
Устроились на жёлтых рейчатых сиденьях.
— Да это у нас обычно! — весело соврал я. — И знаешь почему?
— Почему?
— Трамвай у нас особенный. Такого трамвая, как у нас, нет нигде больше в Союзе.
— Да ну?! — смеялась Лариса.
— Вот тебе и ну! Я серьёзно. Не веришь?
— Не верю. Ты, как в пословице, где каждый кулик своё болото хвалит... — Белый свет люминесцентных ламп влажно серебрил её волосы.
— Пословица твоя — мимо нашего трамвая. — Я обнял её, носом разрыл стрижку над ухом. — Но тебе я могу открыть страшнючую тайну.
— Ну?.. — В её голосе звенело нетерпение.
— Поклянись, что не выдашь!
— Клянусь!
— Так вот, ты видела рельсы? Они особенные.
— Из серебра или платины?
— Нет. У нас европейская колея. Она — уже общесоюзной. Такая, как в Германии, Бельгии — вообще на Западе. А всё потому, что строили пути бельгийцы и трамвай наш уже стукал по Ростову ещё за пятнадцать лет до того, как его увидели в Москве. Секёшь? Вот то-то! Такие непонятные дела тогда творились. А когда появилась российская колея, то есть — пошли трамваи везде, у нас была уже развитая трамвайная сеть, менять колею было затруднительно, так и осталась. Говорят, такой трамвай ещё в Риге, и всё. Только недавно появились дуги, а была штанга токоприемника — ролик, по-нашему. Провода под него натягивались прямо, а под дугу — зигзагами, чтоб не протиралась. Ролик был привязан верёвкой к заднему окну и часто слетал на перекрёстках, а кондукторы страшно сердились, когда приходилось его ставить.
— Чего им сердиться?
— Если в один конец пять-шесть раз слетит да ещё трамвай битком, поневоле запсихуешь.
Лариса смеялась.
— Вот теперь ты убедилась, что наш трамвай особенный, а в таком трамвае и обслуживание особенное. Пожалуйста: подали в четыре часа утра целый вагон для двоих! Где ты такое ещё видела?..
Ближе к центру появился народ. Откуда он выползал, стекался — сонный, взъерошенный, — непонятно, спешил, словно ночные бабочки, на серебристый свет автовокзала.
Мы выскочили из трамвая, пошли к белой, со срезанной темнотой верхушкой, башне автовокзала — разыскивать Ларисын автобус. На часах было четыре сорок пять.
Пассажиров совсем мало. Автобус чуть слышно пофыркивал у перрона, приванивая свежий ночной воздух. Он был похож на большого красного зверя, ненадолго притаившегося в засаде. Всё, последние десять минут.
Мы стояли, обнявшись, у красного бока зверя и почти не разговаривали. Ведь сейчас вот между нами влезет, вопрётся злобное, хитрое и бездушное пространство, оно станет расти, неумолимо шириться, радуясь своей мощи, и ему будет всё равно, кто уехал, а кто остался, — отдалять-то нас друг от друга оно будет одинаково.
Что-то опять тревожило душу, не хотелось выпускать её — вот так, не разжимать рук, дождаться, пока автобус уйдёт, поступить хоть раз безрассудно, а потом...
Чёрная, кудлатая голова высунулась из дверей, толстый водитель спросил недовольно:
— Ну, кто там едет?
— Пора... — прошептала Лариса, на её ресницах блеснули слезинки, чистые, светлые, как тёплые крохотные бриллианты. — Пора, Володя...
— Ну что ты, Ларис? Всё будет хорошо. Я приеду. — Я целовал её часто: губы, нос, глаза… и повторял, повторял:
— Всё будет хорошо, слышишь? Всё будет хорошо!.. — И, кажется, сам уже верил в это.
Она ушла, села на своё место. Автобус мигнул мне габаритными огнями, окрасился багряным заревом, тормознув на перекрёстке, неторопливо выбрался на улицу и пропал.
Блёклые звезды над городом затягивались со стороны реки какой-то туманной мутью, по привокзальной площади пробежался, крутнув мусор у ларьков и пригнув людей на остановке трамвая, сырой, холодный бродяга-ветер, зажатая бетоном под переходным мостиком черно, по-осеннему шумела Темерничка.
Я не стал ругать себя, что снова не удержал её. Может быть, опять не пришло время. Но не было бы таких, тянущих душу, отъездов, не было бы и всех врезающихся в сердце встреч...

 

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ
1 ноября                                   г. Северодонецк

Здравствуй, Володя!
Даже не знаю, с чего начать. Не могу передать тебе сразу всё то, что я сейчас чувствую. Понимаешь — не могу! Слишком долго ты молчал. Я не виню тебя, но всё же так нельзя. И даже сейчас, когда передо мной лежит твоё письмо, я не в состоянии одним мигом простить тебе такого долгого молчания — очень уж это обидно!
Ты намекаешь о какой-то осторожности. А нелишнее ли это? Чего, собственно, ты боишься? Осторожность! Зачем она нам и в чём ты сомневаешься? Живи и всё, понимаешь — ж ив и! Этого вполне достаточно.
Жизнь без риска не очень-т о интересна.
Ты говорил мне, что я тебе очень сильно нравлюсь, но теперь мне к аж ется, что не именно «очень сильно», а просто нравлюсь, как любая, встреченная тобой на улице, девчонка, которую ты можешь оценить коротким словом «ничего».
Всё, что ты пишешь о том, как сделать наши отношения более близкими и лучшими, никуда не годится потому, что это всего лишь слова приличия.
Я понимаю, ты не хочешь меня обидеть своей резкой правдой, но к чему? Не лучше ли прямо?
Эх, жаль, нет тебя сейчас здесь, рядом, мы бы с тобой поговорили на эту тему как надо.
Что письма? Ты мыслишь, лихорадочно думаешь, что прав, ждёшь спора, согласия либо объяснений — всё это смешно, ведь перед тобой всего лишь безжизненный листок белой бумаги в клеточку и красными полями. Но могла бы я и через него передать всё начистоту без кривляний, зароков и недомолвок, всё, как оно и должно выглядеть, только боюсь я совсем маленького пустячка...
Когда я была у тебя летом, и бабушка искала адрес Сергея (я думала, ты у него), в ящике твоего стола я видела все свои письма — целые, невредимые и никому больше не нужные, — их мог бы каждый, кому нел ен ь, прочитать. Нет, я не думаю, что их кто-то почитывает ради спортивного интереса, я знаю, это твой стол, и сама я туда вторглась нечаянно, прости меня, но всё же... Ведь это «ни кому» — и я подумала, ты прочитал их и забыл, только уложил в стол, так, на всякий случай. Теперь тебе ясно, почему я не всегда пишу, что думаю и чувствую, — чаще то, что может казаться более приличным, а выходит менее действительным.
Ну, вообще-то, хватит об этом. Договорим когда увидимся, — я всё ещё не теряю надежды.
Целую Лариса.
Привет Сергею и Лидухе.
Ты знаешь, пришла какая-то дурная идея. У вас там должен быть отдел кадров речного или морского пароходства. Может, поплавать, а?
Воронцова.

1

Моя поездка в Северодонецк всё же не состоялась.
Повестка свалилась, как бомба с неба. Принести особых огорчений она мне, конечно, не могла — я давно упрятался от них в глубокую воронку ожидания, — но всё же перечеркнула все мои надежды на будущее.
А получилось это так. В начале ноября, когда всё связанное с моим уходом в армию уже автоматически переносилось за праздники, рыжий и тощий допризывник, с лицом, на котором будто засохли ржавые разводья воды, приволок повестку (как я думал) на расчёт.
Я работал во вторую смену и утром безмятежно спал, когда он пришёл. Я открыл, и он спросил как-то злорадно, с кривой усмешечкой, словно застукал меня над чем-то паскудным или поймал, как беглеца от алиментов:
— Белов Владимир?..
— Да. А что?
— Распишитесь вот здесь. — Он протянул мне клочок розовой бумаги.
Это была повестка, и на ней было написано нечто странно поспешное: уже сегодня к десяти часам явиться в райвоенкомат.
— Это мне? — зачем-то спросил я.
— Кому ж ещё? — Рыжий довольно ухмыльнулся, точно давно уже подложил мне кнопку на стул, а я ничего не замечаю и вот-вот сяду.
Я расписался и под топот ног, спускавшегося по лестнице рыжего, облегченно вздохнул. Ну, наконец-то! Теперь скажут точно, когда. По моим подсчётам это выходило числа семнадцатого-двадцатого. Ну и отлично! Две свободных недели да ещё с праздниками посредине, да с расчётом и пособием в кармане — это кое-что! И к Ларке можно сгонять, и вообще, отдохнуть...
С почти лёгким сердцем я побежал в военкомат. В груди напевалось что-то такое по-детски весёлое:

Пришла повестка на бумаге туалетной, — другой нету!
Явиться в райвоенкомат —  лысым, бритым и помытым…

И так далее... И вот там, уже в военкомате, на меня и свалилась эта самая бомба.
Со мной долго не разговаривали, а точнее — совсем не объяснялись, мне просто вручили повестку на призыв, где серым, ротапринтным шрифтом было начертано: завтра с вещами и соответствующей причёской явиться к семи часам утра для отправки на областной сборный пункт, что вполне можно было понимать как — в воинскую часть.
На секунду я оторопел. Потом спросил у дежурного по отделению офицера:
— А как же две недели?
Он посмотрел на меня так, будто сморозил я нечто глупое и до ужаса смешное, выдержал паузу, спросил сам:
— Это какие две недели?
— Те, что положены.
— Пособие тебе на работе выплатят. — Он окончательно ломал мои планы, наши намерения. — Что ещё?..
— О деньгах я знаю.
— Тогда чего мне голову морочишь?
Нет, это невыносимо, когда тебя не понимают. Не хотят понимать! Что-то там не сработало в их механизме, и эта несработка лупанула по мне.
— А дни? Две недели?..
Лейтенант протяжно посмотрел на меня. От его лица повеяло глубокой осенью.
— Будешь таким шустрым, в части быстренько схлопочешь суток десять, тогда и отдохнёшь. Ишь ты, заморился!
— Я…
— Идите... — Голос его стал сухим, официальным. Он сделал вид, что сильно занят, склонился над картотекой, потом прихватил какую-то бумагу и вышел, прихлопнув за собой обитую чёрным дерматином дверь.
Прав я или не прав? Кто его знает? Может, это только россказни какие — две недели? Он это знает, но показал мне кое-что округлённое.
Дальше выяснять было просто бессмысленно. Не станешь же умолять, выпрашивать, падать в обморок и доказывать, как тебе это нужно? Так, значит, так...
Тогда я ещё не ведал, что прошла уже та минута, с которой мне необходимо было получше помнить о моих личных долгах и обязанностях и побыстрее забывать о всяких там правах...
Я вышел на улицу, и всё вдруг в городе заговорило о скором расставании.
Я вспомнил, как в Ростов неспешно пришла осень, медленно срывая листву с деревьев, купая в прохладных солнечных лучах серебряные нити паутины, летящие невесть откуда, как один за другим уходили в армию мои друзья и сокурсники, а меня почему-то всё не трогали, как сам осваивался на работе и снова ждал писем от Ларисы, каждый день откладывая встречу. И вот всё позади. Теперь оно ясно и точно, как приказ. Облегчение? В первую минуту — да, но потом... Ведь город напоминал, кричал каждым камнем, каждым изгибом тротуара, любой оголённой веткой. Дома, Лендворец, вокзал, трамваи и даже галки на изогнутых клёнах в сквере — всё твердило: это надолго, на неизвестно сколько, на вечность, навсегда... Оставались одни сутки, а точнее — двадцать часов.
В знак протеста за пропавшие две недели я не постригся.
Потом я увольнялся, подписывал обходной, слушая на ходу напутствия, ждал денег у кассы, мчался домой, обежав по дороге нескольких друзей и знакомых — все, чрезмерно удивляясь, ахали, поздравляли, точно меня брали сразу генералом, а затем почему-то начинали утешать, будто я им жаловался.
А я не слушал, я бежал дальше. Дома ахнули родители, и пришёл их черед бегать — вечером нужно было принимать гостей.
Иногда сквозь всю эту суету в моём сознании возникало лицо Ларисы, грустное и немного растерянное, — таким, казалось мне, оно будет, когда Лариса узнает о моём призыве, о том, что встреча наша снова переносится, — меня отвлекали, и лицо исчезало, чтобы скоро появиться вновь. Это было похоже на тяжелый сон, о котором будто бы и не думаешь, но который никак не выходит из головы. Я послал ей телеграмму, но кажется, это было ещё хуже — она уже ничем не могла нам помочь, к тому же — ничего не объясняла.
Вечером собрались гости. Процедура напутствий повторилась; только теперь, разбавленные спиртным, они звучали намного веселей. Скоро всё стало на свои места. Немногие друзья, ещё обойдённые вниманием военкомата, откровенно увлеклись малочисленными девчонками, толклись возле магнитофона, и даже Сергей почти не отходил от Лидухи. Старшие, собравшись в одном конце стола, перебирали эпизоды из солдатской жизни за последние тридцать лет. Я почувствовал себя одиноким — эх, была бы сейчас Ларка рядом! — и ненужным здесь, взял сигареты, ушёл на лестничную площадку.
Минуты через три, осторожно, как кот, на площадку выступил один из наших гостей — высокий, лысоватый мужчина лет тридцати пяти. Как он попал на наш вечер, я не знал — ни в родственниках, ни в друзьях он у меня не числился. Мужчина прикурил, бросил спичку в щель между перилами, потом посмотрел на меня мутноватыми, выпуклыми глазами, спросил:
— Это ты идёшь служить?
— Я…
— Молодец! — непонятно восхитился он.
Я пожал плечами.
— Да ты не нервничай, ничё, не психуй! Всё будет в ажуре, я т-те говорю! Сам три года оттянул, знаю. Живой, как видишь, пришёл, ничё. Но служба, парень, дело серьёзное... — Под глазами у него резко обозначены мешки, плечо в мелу, и сам он будто весь из шарниров, дёргается.
«Пьёт!» — отметил я молча.
— ...А сичас куда труднее, — продолжал мужчина. — Сичас ты знаешь, какая международная обстановка? Вот то-то! Тяжело, брат, уф, как тяжело... Война будет не позже, чем через год-полтора, голову даю... Погоди, куда ты?..
Я отодвинул его плечом, пошёл вниз по лестнице…

2

Утро было пепельно-серым и пустым.
У военкомата пестрела, шевелилась толпа. Визжала гармошка, слышались всхлипывания, смех, а то и пьяная перебранка, булькала водка в гранёные стаканы, кого-то уводили под руки. Призывников можно было узнать по хмуро-спокойным, трезвым лицам. Толпа пылала к ним какой-то отчаянной любовью.
«Для чего это всё? — мелькнула мысль, и в памяти всплыл мутно-выпуклый, бычиный глаз. — Как и впрямь на войну...»
Призывников собрал военком, минут пять о чём-то говорил — нам, мало разумеющим, было всё равно о чём, — потом погнал нестриженых в расположенную рядом парикмахерскую. Я не пошёл.
Подкатил автобус, потонул в толпе, и стало непонятно, кто едет, а кто остаётся. Кто-то прощался, точно навеки, кто-то клялся ждать без предела, кто-то рыдал — всё это сливалось в сплошной гул. Я пожимал руки, подставлял щёку для поцелуев и поглядывал на открытую дверь автобуса. Было муторно, как на похмелье, окружающий шум — непонятен и нуден, и только хотелось, чтобы быстрее это всё закончилось. Душа затвердела и напряжённо захлопнулась, как захлопываются створки перловицы при чужом прикосновении.
Наконец расселись, закрыли дверь. Толпа потянулась за автобусом, точно привязанная, кое-кто, не желая заканчивать внеочередной праздник, кинулся к транспорту — ехать следом на областной сборный пункт в Батайск.
За окном автобуса кружились, мелькали знакомые улицы, дома, зазеленел сочным цветом густого ограждения моста Дон. Автобус вырвался на простор, побежал во всю свою умеренную прыть по широкому загородному шоссе. Я оглянулся, посмотрел через заднее стекло, как высоко над рекой теснится Ростов, нисколько не отдаляясь по мере движения автобуса, поймал его улыбку — не грусти, друг, до встречи!.. — и почувствовал: на душе потеплело. Напряжение начало спадать, а прошлое значило уже не больше, чем старая рубашка. Я незаметно подмигнул городу и отвернулся — смотреть теперь нужно было только вперёд, где ждала нас новая, тревожащая своей неизведанностью жизнь.
Большинство парней в автобусе было знакомо мне ещё с той поры, когда нас ставили на воинский учёт, и служба в армии казалась такой далёкой и потому — мало реальной. Мы прошли вместе все стадии учёта, перебрались через все комиссии и сейчас были довольны стабильностью нашей группы, надеялись попасть в одну часть, потому, что знали уже: земляк в армии — дело великое.
Три дня мы сачковали на областном призывном пункте. По полдня валялись на нарах в казарме из старого, тёмного кирпича, старательно уклонялись от посещения столовой ввиду обеспеченности домашними харчами и полной несъедобности блюд там, гоняли в футбол на влажном, покрытом молодой осенней травкой стадионе сборного пункта и потихоньку приходили в себя.
Потом была ещё одна — последняя и решающая! — медицинская комиссия, и, наконец, нас распределили по командам. Нашу группу целиком «купил» молодой капитан-бурят с пропеллерами в голубых петлицах и «крабом» на фуражке. Так впервые я столкнулся с авиацией — родом войск, служить в котором я никогда не надеялся, но к которому всегда относился с почтительным уважением. Нам предстояла учёба в школе младших авиационных специалистов или просто — в ШМАСе.
Каждое утро и каждый вечер капитан с помощью сопровождавшего его сержанта — русоволосого невысокого паренька, который был всего на год старше нас, но уже обладал уверенным командным тоном и бывалым солдатским взглядом на «салажню», — выстраивал нашу группу в неровные шеренги и тщательно пересчитывал окликом. Мы не терялись, и «успокоенный» капитан отпускал нас.
В большом пустынном дворе, огороженном с трёх сторон высоким решётчатым забором, а с четвёртой — ниточками рельсов в зарослях прошлогодней травы, нас погрузили в зелёные пассажирские вагоны воинского эшелона.
Поезд простоял ещё часов шесть при закрытых дверях и неожиданно повёз нас в сторону Ростова. Мы прилипли к окнам, расплющив носы о мутные стёкла и затаив дыхание, смотрели в последний раз на проплывающие в сизой полутьме очертания реки, моста, знакомых домов и тыльной стороны вокзала, медленно тающих и расплывающихся в густеющей синеве ночи.
Крутнулись и пропали весёлые, светлые окна Лендворца — там, наверное, играла музыка, но уже не для нас, и потому они стали далёкими, отнятыми ни за что ни про что, — гасли, терялись в извилинах балки, по которой уползала наша зелёная лента, уличные огни и многоэтажное кружево окон, только телевизионная башня долго ещё мигала нам багровыми разводьями тумана вокруг сигнальных фонарей, появляясь то справа, то слева по ходу поезда.
Мы больше стояли, чем ехали, но всё-таки продвигались вперёд. Через толстые грязные стекла вагонных окон пытались определить названия станций, а затем строили догадки о том, куда нас везут. Спрашивали у сержанта. Тот делал важное лицо, словно знал что-то исключительное, говорил таинственно и коротко: «Приедете — узнаете!» За окнами хмуро проплывали в ноябрьской непогоди с виду украинские села, переехали реку, похожую на Днепр. Мы понимали, везут нас на запад, считали — это лучше, чем на восток, потому что в любом случае так ближе к дому. Тогда мы ещё думали, что это имеет значение. Догадки чуть-чуть успокаивали, но не снимали любопытства совсем.
Часами мы валялись на полках, усиленно спали, точно хотели наспаться на всю службу, лениво доедали содержимое домашних сумок, трепали анекдоты да изредка подметали пол в купе.

3

Разбудили нас слова команды:
— Выходи строиться!
Поезд стоял. Земля за окном смутно белела, маслянисто поблёскивали полоски рельсов. Поодаль — под фонарём — чернела решётка бетонного ограждения.
Мы зашевелились, полезли с полок, собирая в полумраке свои вещи (грязная лампочка в коридоре почти не давала света), потянулись к выходу, осторожно спускались на тощий, мокрый снежок — первый для нас в этом году. Потом неловко, почти бестолково строились.
За забором, закрывая полнеба тяжёлой темнотой, круто чернела гора, подслеповато мигала редкими, беспорядочно разбросанными по склону огоньками.
Неужели Карпаты? Других гор на западе нет. Что-то приятное шевельнулось в душе. Больше всего мне не хотелось в пустыни: песчаные или снежные — всё равно.
Долго раздумывать не дали. Нас повели вдоль склона горы по узкой кривой улице через спящий городок. Город был маленький, это заметно сразу по домам, по отсутствию трамвайных линий, троллейбусных проводов. С одной стороны дороги бесконечно тянулась гора, с другой — где-то внизу — глухо шумела река. Падал редкий снег, мокрый и липкий, долго таял, попадая за шиворот, холодил пальцы ног в быстро намокших туфлях. После застоявшейся духоты вагона дышалось легко, и шагать было приятно — только пружинили отвыкшие от ходьбы ноги.
Дорога вилась и петляла, пересекая пустынные перекрестки, выходила к тёмной реке и вновь ныряла в густоту маленьких домиков, прижималась к горе. Минут через сорок, когда нас уже начал пробирать пот, мы подошли к высоким зелёным воротам с красными металлическими звёздами. КПП.
Ворота, негромко звякнув, раскрылись, и наша колонна потекла через них к низким старинным зданиям во дворе, над которыми темнела массивная башня, похожая на колокольню.
«Наша школа...» — догадались мы.
Ворота бесшумно захлопнулись за нами, окончательно отрезали путь к нашей прошлой жизни. И мне показалось в тот момент, ничего другого больше у нас не будет, и всё, что осталось нам, находится здесь, за этими воротами.
Позже мы узнали: школа находилась на территории бывшего женского монастыря, на окраине маленького украинского городка Могилёва-Подольского, одним забором она выходила к Днестру. Высокий склон горы здесь вплотную подступал к школе, оставив лишь неровную, мощённую булыжником дорогу, что втискивалась между глухой оградой бывшего монастыря и крутым склоном, но совсем не горы — до Карпат мы не доехали километром двести. Этот был склон огромной балки, местами шириной километров в пять и глубиною метров в сто, по дну которой катила свои воды мутная, бурливо-белая река Днестр. Местные жители называли балку Старым Руслом.

4

Курс молодого бойца давался тяжело. Всё было новым, непривычным и часто непонятным. Иногда казалось, — заставляют исполнять никому не нужные и ничего не значащие команды, порой откровенно глупые. Словно так просто, ради прихоти. Но здесь желания не спрашивали, времени на размышления не оставляли, ударили нас сразу по макушкам известным девизом: «Не можешь — научим, не хочешь — заставим». Никого не интересовала наша прошлая жизнь, наши привычки, желания — значили они тут не больше, чем вчерашний дым над осенней трубой. Особенно было трудно, если взводу доставался слишком ретивый сержант — царь и бог в карантине, — он старался сделать тебя «хорошим солдатом» ради твоей же пользы. Но мы-то уже знали, всё это ради относительно лёгкой службы в школе помощником командира взвода: боятся такие служаки действующей части побольше огня.
Ведь хорошего из хорошего не надо делать, он уже такой, а из дурной глины не слепишь скульптуры, как ни пыхти. От этих стараний и шли переборы.
С утра десяток раз подъём-отбой, потом зарядка на заснеженном стадионе, тренаж. На завтрак приходили, как после смены. Уходили, точно не ели. После завтрака всё повторялось до отбоя, только успевай поворачиваться да переделывать заново. И не только за себя — за всех. Пуговицы не желали пролезать в петли гимнастёрок, сапоги натягиваться на ноги; постели самопроизвольно морщились, в строю стучали, будто горох сыпали; а старшина Шведко поминутно капризничал. Потом, на сон грядущий, ещё раз десять подъём-отбой, и день заканчивался. Старшина завершал обход коек, и все мы, спортивные и неспортивные на гражданке парни, одинаково облегчённо вздыхали.
Когда всё успокаивается и гаснет свет, лежишь, слушаешь декабрьский ротный кашель и долго не можешь уснуть — гложет тоска по дому, рождённая большим расстоянием, трудным днём и полным твоим бесправием в этой отлаженной машине, и он уже не кажется реальным, выплывает в памяти, как хороший старый кинофильм, который никак не забыть.
Давили бесконечные сроки службы, а мы не собирались здесь привыкать и, может быть, надеялись отбыть как-то это, такое бескрайнее, время.
Но всё же привыкали. Постепенно, незаметно для себя. Пуговицы начали застёгиваться, сапоги надеваться легко; и можно было уже не спеша уложиться во время подъёма. Привыкали к пище, к распорядку дня, тяжёлым сапогам и непривычной одежде. Всё становилось сносным, а в старшине вдруг прорезался громадный юмор — это была пытка, стоять в строю и не засмеяться, когда он прохаживался взад-вперёд и на кого-нибудь выступал. Мы быстро окрестили его Тарапунькой.
Свободным был лишь час после обеда. Так называемое «личное время».
Первое письмо я написал Ларисе. Потом — остальным. Скоро пришли ответы. Молчала только Лариса. Вместе с ответами пришли письма от других добровольцев переписки. Сначала это было приятно — как-никак, помнят меня ещё в Ростове, уважают. Но скоро меня охватил кошмар письмописания. Как-то я посчитал: сорок пять адресатов! Всё свободное время уходило на ответы, и я всё равно не успевал. Каждый день два-три письма. Ответы мои были почти все одинаковые, сочинять их было мучительно: коротко — нехорошо, длинно — тяжело от повторений, под копирку — нельзя, а новостей в солдатской жизни мало. Для книг, шахмат и телевизора времени не оставалось совсем.
Это был мост в мою прежнюю жизнь, но мост слишком широкий.
Месяца два сражался я с потоком дружелюбия, потом начал сдавать. Некоторым письмам я уже не радовался. Иногда просто желал, чтобы они потерялись или их вообще забыли написать. Прервать переписку самому? Что тогда будешь стоить в глазах людей, которые к тебе от всей души?
Письма шли. Лишь одного письма я не мог найти на алфавитной полке, куда ежедневно ротный почтальон Мишка Голубев раскладывал содержимое своего чемоданчика.
Не получила, наверное!.. Я психовал и снова писал, теперь уже точно не зная, где она и куда отсылать конверт. Её последнее письмо, пересланное мне в часть, было наполнено острой чувствительностью и тоскливым одиночеством, оно тревожило душу и убивало первые дни службы.
После принятия присяги начались занятия в классах, и служба стала казаться вполне нормальной. Это уже было настоящее, понятное дело. Курс молодого бойца свинцовым туманом ушёл в прошлое, и потому мы смотрели на него уже другими глазами.
…Письмо от Ларисы пришло. Может быть, даже вовремя. Но как измерить длину однообразных дней ожидания, особенно здесь, в армии, где на первых порах резко обостряются все ощущения, выглядят контрастными и выпуклыми, где часто человеком руководит тоска, разбавленная бессилием что-либо изменить? Как смириться с тисками времени, если я уже окончательно понял всю нелепицу своего отношения к Ларисе, — ведь могло же, могло быть у нас иначе, и это было в моих руках! Теперь я понимал: всё, что пока было у нас, шло только от неё — наверное, уже тогда она была старше меня...
Я посмотрел на письмо и спрятал в карман. Точно оно грозило мне разоблачениями.
Я лежал после отбоя с открытыми глазами, слушал натруженный солдатский храп и чувствовал себя в состоянии сделать всё, как надо, давил подушку кулаками в бессильной ярости на запоздалое прозрение, и какой-то ехидный внутренний голос упрямо нашёптывал мне: «Утраченного времени не вернёшь... Упущенный момент не поймаешь... Не вернёшь... Не поймаешь...» Я старался думать о другом, отбрасывал эти мысли вкуса хины, но они возвращались снова и снова, пока я не засыпал — тяжело, но спокойно, потому, что во сне время поворачивало вспять, — я встречался с Ларисой, и всё решалось просто и счастливо.
Проносив письмо несколько дней в кармане, я наконец решился, разорвал конверт, как разрывают упаковку билетика моментальной лотереи...

 

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ
25 декабря                                                                                                          г. Северодонецк

Здравствуй, Володя!
Ты уже солдат, и я получила письмо не с привычным обратным адресом, а с номером воинской части.
Долго не решалась сесть за ответ — грустно таки сознавать, что всё получилось в опреки нашим желаниям: ни ты ко мне не приехал,, ни я тебя не проводила в армию, и можно считать, что остались мы, как и прежде, только старыми друзьями.
Ты пишешь, вышло всё неожиданно, а мне почему-то думается, у нас с тобой слишком много неожиданностей, и они почти всегда играют главную роль.
Но, несмотря на это, я очень надеюсь остаться для тебя т аким же хорошим другом, как и прежде, я уверена, что никто из девушек тебя в армию не провожал, а потому соперниц и недовольных не будет. Верю я и в нашу скорую встречу — ты только напиши, дадут ли тебе отпуск, а если дадут, то когда, чтобы на этот раз я не опоздала, смогла приех ать и застать тебя.
Твоё прошлое письмо я почти забыла и считаю первое письмо из армии знаком того, что ты не думаешь обо мне, как о слишком навязчивой девице, и у тебя всё-таки есть что-то ко мне, может быть, даже больше, чем я до сих пор полагала. Или ты просто заскучал там в полнейшем мужском окружении? Скажи правду! Нет, я не хочу думать так, не желаю, чтобы это маленькое сомнение оказалось правдой.
Живу я по-старому и работаю также. Кончились, видимо, мои переезды, но своим для меня этот город ещё не стал. Все недоразумения с местными парнями сумела уладить и на меня больше никто не обижается. На Новый год, наверное, поеду домой — получила письмо от мамы, она просит приехать обязательно.
Зима у нас уже на все сто. Лежит снег, мороз, но в парке залили каток, и вечерами мы мотаемся туда кататься на коньках— как говорится, с бросить лишнюю энергию. Как там на почве зимы у вас?
Пиши мне чаще, пиши о себе всё, потому что я хочу знать каждый твой шаг, представлять каждый твой жест, тем более, что у тебя сейчас каждый шаг новый, любой жест непривычный и для тебя, и для меня, а я хочу видеть всё — то, что тебя сейчас окружает, мне интересно. Пиши, а я буду читать и стараться не забывать тебя, наши последние в стречи, которые одновременно и спасли меня, и многое мне прояснили, а главное — подарили надежду, чему я сильно радовалась, да так, что меня хватило на одно глупое письмо, за которое мне теперь бывает стыдно.
Ты не верь, что это мешает мне тянуться к тебе, ведь говорят же, что отвергнутая любовь сильнее, и даже Пушкин о нас сказал, что нравятся нам как раз те парни, кто любит нас меньше. Правда, я ещё не совсем точно знаю, подходит это к нам с тобой или нет, но часто задумываюсь.
Так что, давай продолжить снова привычное нам дело — писать письма — и опять надеяться, авось из этого что-либо и выйдет. Как много у меня сейчас имеется вопросов к тебе, и как много я могла бы тебе сказать. Но н е будем нетерпеливыми...
Эх, Володя! Если б ты знал, чего мне стоила твоя телеграмма!.. Это ж представить надо, как мечешься, чего-то ищешь, душа стонет и сгорает, а ты не можешь ничего изменить! И самое трудное — понимать: всё поздно, поздно, поздно...
Потому пока заканчиваю.
С Новым годом тебя...
Крепко целую, твоя Лариска.

1

Зима стояла морозная и снежная. Весь городок опутан сетью дорог и дорожек, прочищенных или протоптанных в сугробах. Серые тучи тяжело проплывали через Старое Русло, скрывались над противоположным склоном, цепляясь за верхушки дальних деревьев. Иногда они просыпались густым, мелким снегом, распушивался откуда-то ветер, и тогда всё вокруг скрывалось в белых объятьях метели. Парное дыхание пощипывало в носу. Во время разводов мы стояли на морозе под колючим ветерком и откровенно замерзали в самой лучшей в мире армейской форме (как внушал нам недавно замполитроты). Мысли наши неудержимо тянулись в классы, за толстые монастырские стены, где гуляло калёное тепло массивных изразцовых печей.
С крутыми склонами Старого Русла мы уже познакомились вплотную. Все учебные тревоги — дневные и ночные — проводились только на них, причём ловкий «противник» всегда почему-то успевал занять позиции наверху, тогда как нам приходилось постоянно атаковать его снизу. Мы взбирались по скользкой крутизне, и жёлтая луна насмехалась над взводом в мутном небе, прыгая за ним по пятам. Опять тревога, три часа ночи. Тренировки — это хорошо, но наш помкомвзвода Малухин изобрёл такой вид наказания: чуть что — и вперёд, на штурм! Опять кто-то провинился, мы так к этому привыкли, что даже не интересуемся: кто?
Всё бегом, бегом, хоть и в гору, крутую, замёрзшую, при полной выкладке, на раздумья и выбор дороги времени нет. Пот заливает лицо, потеют стекла, в противогазе уже противно хлюпает, а где-то меж лопаток ползёт горячий холод. Этот умник топает рядом налегке, откормленный, выспавшийся во время наших занятий, ему от таких тревог только удовольствие да похвала начальства — умеет, мол, добиться дисциплины.
Я лезу в гору и больше всего боюсь скатиться вниз, а потому цепляюсь за всё что можно: высокую прошлогоднюю траву, голый, корявый кустарник. Разрываю мёрзлый снег сапогами, коленями, а то и голыми руками. И топаю, топаю, если не ползу. Кое-кто из парней в темноте примкнули штыки к карабинам и тайком от сержанта (увидит — разорётся, прилепит пару нарядов) втыкают их в плотный наст. А что делать: самое страшное — это сорваться, съехать, нагребая спиной сугроб, к самому забору школы, а там обязательно стоит кто-либо из помощников Малухина — придётся начинать всё сначала, никто не поймёт, не поверит, что сил уже нет, а сделает так, что вместе с тобой повторить нужно будет всему взводу...
Вперед, и всё! Там спайка, там дружба, ещё что-то там...
Но об этом мы совсем не хотим думать. Что за дурацкие тревоги, пыхтишь километра два по склону, а наверху никого — лишь тишина, да мертвенная бледность холмиков от зарытых виноградных кустов, да рядами бетонные столбы... Но возмущаться можно только молча, иначе всё без пользы, лишь себе хуже, а потому лезь и лезь, цепляйся обезьяньей хваткой (хотя по силам ли это обезьянам?) да смотри под ноги.
Вон с тоскливым криком поехал вниз Никулин (на самом деле — Мишка Бородин, он получил эту кличку на первом же физо: в трико и кедах, с расстояния метров в тридцать — вылитый Никулин в «Кавказской пленнице»), вон ещё кто-то вслед за ним... Ух, ты, чёрт!.. Хоть на животе, но удержался...
Надо меньше отвлекаться.
Ну, вот и вершина... Сержант Малухин стоит у виноградного рядка, ухмыляется нам в круглые стеклышки противогаза. Будто не знаем мы, что сапоги у него с подковами...
Осенью, перед самым окончанием школы, нам устроили такой марш-бросок на двадцать километров в один конец и столько же обратно при полной выкладке да ещё на время, что я, до армии запросто бегавший два-три часа с мячом на футбольном поле, вспомнил эти зимние штурмы и подумал: нет, не одолел бы я эти километры в первые месяцы службы. Солдатская амуниция не футбольный мяч, а передвижение части в расчётное время совсем не похоже на игру — здесь мало интереса, ещё меньше азарта, тут можно положиться только на упорство.
Одно лишь навевало сомнения: мы служили в авиации и потому думали — зачем нам это?
А главными всё же были занятия в классах. Они были похожи на учёбу в техникуме, с той лишь разницей, что одеты мы были в военную форму и изучали самолёты.

2

С первых же дней занятий у нас появился коварный враг. После раннего подъёма, хорошей физзарядки и развода на морозе он подбирался к нам с теплом горячей печки, подкрадывался подло и незаметно. В классах нас быстро размаривало, веки непомерно тяжелели и вполне самостоятельно слипались, из сапог медленно и недовольно выползал холод плаца, контуры предметов сиреневели, размывались и исчезали, а голос преподавателя звучал монотонно и глухо.
Кое-кто из курсантов пытался сражаться со сном, делая вид, что внимательно слушает преподавателя, другие же через пяток минут после звонка на урок откровенно засыпали. Измотанные холодной зимой и курсом молодого бойца, они поневоле добирали на занятиях утерянные прежде кусочки отдыха.
Но как ни хитри, как ни прячь свои сонные глаза за чужим, спинами, незаметно спать на занятиях дело трудное и почти безнадёжное — на это надо было иметь особые способности. Преподаватели к нашим страданиям относились по-разному. Одних они приводили в бешенство, и тут же следовало наказание, другие терпеливо делали замечания, но ни те, ни другие не могли добиться желаемого — клевать носом и засыпать продолжали с упорством молодости и здоровья.
Заместитель командира роты, военный преподаватель, высокий черноусый красавец капитан Маринеску, обнаружив придавленных сном к столу курсантов, негромко говорил: «Кто спит... — а затем кричал на весь класс:
— Встать!
Плавающие в сладостных облаках дремоты и, естественно, не слышавшие его первых слов, курсанты напряженно вскакивали, вытягивались по стойке смирно, считая, что аудиторию посетило начальство, потом ничего не понимая, глупо хлопали глазами под дружный хохот взвода. Отпираться было бесполезно, разрядка свежим, бодрящим ветром пролетала над классом, и занятия продолжались дальше.
Несколько таких «Встать!» — и на уроках капитана Маринеску спать уже не рисковали.
Сонливость ушла сама по себе, исчезла с первыми яркими лучами февральского солнца, как тяжёлые, зимние тучи над Старым Руслом. А может, это мы просто втянулись...

3

Я прочитал письмо от Ларисы и, наконец, решился, написал ей обо всём.
Как любил и о чём думал все эти годы. Как верил и не верил. Как мечтал о ней и старательно прятал от всех свои мечты.
Письмо давалось трудно. Не подбирались нужные слова, фразы лепились напыщенно и не совсем искренне. Несколько раз рвал бумагу в клочья и начинал заново. Мне очень нужно было, чтобы она поняла меня, не свернула всё на щемящую армейскую тоску и неуютность первых месяцев службы. И всё равно казалось, что выходит плохо. Потом решил: будь что будет, плюнул на всё и решительно накатал письмо одним махом. Прямо на самоподготовке.
Быстро заклеил конверт, чтобы не сомневаться, отослал таким, каким письмо получилось.
Если любит — поймёт.
Но позже всё равно думал, как примет она мою откровенность, чем ответит мне её задетое самолюбие. Мысли эти преследовали меня. Ждал почему-то худшего. Действительно, что я сейчас — здесь, в армии, в другом мире, далёком от неё, где так много будней и так мало праздников? Что ей может быть интересно? Неужели всё это похоже на прочитанную книгу, которую поставили на полку, чтобы окунуться в новые? Нет, к хорошим книгам возвращаются обязательно.
А вдруг она просто захочет отомстить мне?
И даже приносящие скупую радость хорошие строчки её писем не могли прогнать проникающую в душу и оседающую там мутным налётом, обыкновенную до зелени, тоску, и тогда оставались лишь воспоминания — наполовину реальные, наполовину надуманные, подкрашенные временем, они долго не давали уснуть по ночам, но имели одно преимущество перед настоящим: их никто не мог изменить. Там были только Лариса и я.
Всё больше и больше я начинал жить воспоминаниями. В память пробирались мельчайшие подробности наших встреч: от первой в Новошахтинске, до последней — у Сергея, когда мы ели мятый торт столовыми ложками, потом молча прощались у красного автобуса. Наплывали наши разговоры, её голос, глаза, каждый раз такие знакомые и новые, её стрижка, её... Я начинал понимать — мои воспоминания мешаются с мечтами, и тогда старался прогнать их, удавалось мне это плохо — они уходили на миг и возвращались снова.
Помогала служба — она отвлекала. Я добровольно брался за любое дело и скоро уже считался хорошим курсантом. Это могло бы показаться служебным рвением, и вряд ли каждый сумел бы понять его причины. Понять и поверить. Потому что одно и то же состояние человеческой души может сделать его одинаково и плохим, и хорошим, только сложно заметить ту грань, что разделяет эти понятия, ещё труднее заставить себя шагнуть в ту или другую стороны, и, видимо, всё выходит помимо наших желаний.
Правда, оставалась ещё надежда. Хорошая, живая надежда, что не покидает людей, не принимающих безысходности своего положения. Она рождена была молодостью и верой в лучшее, огромным желанием видеть Ларису, посмотреть ей в глаза, услышать голос, целовать её и говорить нежные слова. Надежда шептала мне: «Будь уверен, нет, не изменит она никогда вашему чувству, будут и письма, будут и встречи, и всё, что желаете вы». — И я верил этому.
Я отослал письмо, запасся терпением и стал ждать. Но чем больше дней отсчитывал невидимый солдатский счётчик, тем тягостнее становилось это ожидание.
Военные будни росли и росли, до отказа заполняли жизнь. Дом отодвигался всё дальше — последних моих друзей забрали и армию, количество переписки снизилось до терпимого уровня. Непривычное становилось обыденным, невероятное — обычным, серая масса дней делилась и начинала дарить что-то хорошее. Только образ Ларисы неизменно сиял ясным светом над буднями, как последняя связь между моими прошлым и настоящим.
Учёба давалась сравнительно легко. Сказывалось, что я окончил техникум, а программа школы была рассчитана на курсантов с восьмиклассным образованием.

4

Наверное, мне стало легче, когда у меня появились друзья. Хорошие, крепкие друзья, какие бывают только в армии. Случилось это не сразу, но как бы само собой.
Вроде бы незаметно мы стали бывать вместе. Сначала вместе со всеми бегали на спортплощадку погонять футбольчик по снегу. Саня прилично двигал мячик, был подвижный и ловкий, Игорь же — наоборот, угловато метался по площадке, махал ногами мимо мяча.
— А ну, мазила! — смеялся Саня и пускал мяч Игорю меж ног.
— Щас посмотрим! — кричал Игорь и снова махал мимо.
Но в защите он стоял глухо, как каменная башня, пройти его было трудно.
Мяч проходил, а соперник нет. В мини-футбол — по-нашему, почему-то, «дыр-дыр» — играли на баскетбольной площадке три на три, здесь требовались хорошая техника и интуитивное понимание друг друга. Но мы брали Игоря в защиту, он стоял стеной меж баскетбольных стоек, остальное вытягивали мы с Саней. Получалось совсем неплохо, если считать по количеству побед над футбольными тройками со всей школы. А среди них были такие, кто считал себя асами.
С площадки возвращались шумно. Возбуждённо обсуждали игру. Потом вдруг оказалось, и на занятиях мы сидим вместе, уже на перерывах ходим втроём в курилку, да и в наряд не прочь объединиться.
Постепенно обнаружилось ещё кое-что. Наши потребности и взгляды на жизнь: порядочность, отношения между людьми, книги, фильмы и прочее — были сравнительно похожи. Мы старались уметь хранить чужие тайны и уважать хороших людей. Мы не думали об этом, но уже потянулись друг к другу. Так взаимопонимание быстро переросло во взаимоподдержку.
В первый раз в армии из бани вываливает до ужаса одинаковая толпа, которую только что одели в военную форму. Каждый ходит в этой толпе и с трудом находит знакомых, удивляется, что это ему удаётся. Так разительно похожи один па другого — взвод, рота, как принято говорить, дружная семья. И все дружны, свой всегда стоит за своего, но это скорее спайка, стадный принцип взаимоподдержки, при такой дружбе вряд ли поведаешь кому сокровенное, потому и носишь его в себе, как кенгуру в сумке детёныша. В самые трудные дни в одиночку жуёшь свою тоску, свои чувства и никогда не можешь представить, что из этого выйдет.
Проходит время, и взвод начинает делиться на отдельных людей. Кто-то становится ближе, кто-то — дальше, проступают конкретные лица, очень разные характеры. Обнаруживаются вдруг сволочи, подонки, которые могут обмануть, насмеяться, а то и просто предать; выявляются слабые, безразличные ко всему люди. И тех, и других мало, но их влияние в роте велико, потому что любой их поступок всегда может ударить по каждому. Кое-кто уже успел подружиться с начальством, кого-то «заложить» не без пользы для себя; смотришь, уже влез на какую-то должность, и жизнь пошла легче.
Странно, но только на их фоне начинаешь видеть по-настоящему хороших парней. Они почему-то никуда не лезут — ни в друзья, ни в начальники, и потому их трудно сразу выделить.
Конечно, можно попытаться заставить быть близкими совершенно чужих людей, принудить помогать, заботиться. Как говорят, воспитать настоящую армейскую дружбу, а это, мол, и есть взаимовыручка и взаимоподдержка.
Чепуха всё это. Можно презирать и помогать, можно не любить и выручать. Всё зависит от обстоятельств и обыкновенной порядочности. Не может быть в большой массе людей одинаковых друзей, сколько ни приучай или принуждай.
Всё должно прийти само, естественно и точно. Не надо только спешить, всему своё время...
Игорь, среднего роста, светлоголовый, с голубыми улыбчивыми глазами, мой земляк — из города нашей области. Саня, высокий шатен, с карими, весёлыми глазами и ровным пробором в густой шевелюре, призывался из Грозного с Северного Кавказа, но, смеясь, уверял, что тоже наш земляк. А что?
Если брать по размерам нашей страны, это очень даже так. А земляки — уже полдружбы. У парней дома остались невесты. Игорь вообще был фактически женат. И первые разговоры по душам — о них, этих девчонках, что ждут и пишут желанные письма. Читали их вслух, делясь хорошим настроением. И тогда, глядя на них, я впервые засомневался, изменил своей уверенности в пустоте обещаний и ненужности любых намерений перед уходом в армию.
Всякий домашний пустячок, накруглённый рукой девчонки, которая ждёт, приносил большую радость. Да, ждать — это трудно, я понимал. Не каждому под силу. Но имеем ли мы право отказываться от такой попытки добровольно?
Теперь я понимал — нет!
Пусть это лотерея, но ведь женитьба тоже лотерея. И каждый обязан тянуть свой билет...
О себе я помалкивал. Но уйти от вопроса не удалось. Игорь дочитал письмо, сложил его в конверт, сунул в карман. Спросил, улыбаясь:
— Вовчик, ты что-то темнишь, помалкиваешь, о себе — ни гу-гу, а? У тебя что, не было девчонки?
— Он угрюм, как железная дверь, за которой хранится страшная тайна! — в тон ему пробасил Саня.
— Нет, — ответил я, и это было похоже на правду.
— Ну, ты, кончай! — не поверил Игорь.
Я промолчал. Саня внимательно посмотрел на меня, сказал:
— Тебе всё надо знать. Не видишь, что ли?
— Так получилось, — сказал я.
— Странно, — задумчиво сказал Игорь. — Столько писем каждый день.
А я уж тебя в донжуаны записал.
— Это всё не то: родня или ребята да девчонки, что не совсем меня забыли.
Саня засвистел какой-то мотив. Мы пилили дрова для учебного корпуса, и солнце, отражённое чистым снегом, щурило ему глаза.
— Я бы почитал, да ничего интересного. Всё о погоде да о кино, кого забрали в армию или кто женился.
Саня сдвинул шапку на затылок, потянул пилу. Игорь сидел верхом на бревне для его устойчивости. Было тихо и тепло, пахло мерзлыми опилками и чистым снегом. На большой вербе возле учебного корпуса громко переругивались вороны.
— Может, что и будет... — неуверенно пообещал я...

5

Обстановка в библиотеке, как в храме. Всегда тихо и торжественно.
Заведовала библиотекой Нина Николаевна, за глаза — Ника, женщина лет двадцати восьми с фигурой греческой богини. Абсолютно всё — профиль лица, шея, грудь, стан, ноги — всё у неё могло свободно сдавать экзамен на совершенство.
Она взбиралась по лесенке, чтобы отыскать на верхней полке какую-то книгу, а мы отчаянно любовались её красивейшими ногами, затянутыми в чёрные чулки, замирали, не поднимая глаз, потому что упаси Бог, чтобы она это заметила. Я не скажу, что мы страдали излишней скромностью или боялись обидеть её своими голодными взглядами, быть изгнанными, наконец, из храма. Нет, мы были обыкновенными, вполне нормальными двадцатилетними парнями, лишёнными женского общества, и на жизнь смотрели вполне реально. Дело было в другом: мы преклонялись перед ней, она приручила нас своей отточенной культурой в обращении с нами, с книгой, искренним желанием всегда помочь нам в выборе чтения. С ней можно было поговорить, поспорить, совсем как там, на гражданке, и в библиотеке мы часто забывали, где находимся.
Говорили, у неё не сложилась семейная жизнь — разошлась с мужем, воспитывает восьмилетнюю дочь — откуда кто знает? И мы не очень-то верили этому. Возможно, мы чуточку ревновали её, но нельзя же такую женщину разменять на мужа-хмыря (мы были без всяких сомнений), сумевшего её обидеть, окунуть в семейные нужды и тяготы. Нет, у неё этого не было. Она могла перестать быть для нас богиней, этакой библиотечной богиней, и мы с лёгкостью отметали разные такие «говорят...»
В первый наш приход она встретила нас ободряющей улыбкой. Мы топтались у стойки, дожидаясь своей очереди, и очень стеснялись своих нулевых причёсок. Она поговорила с нами минут пять и пустила к стеллажам.
Чего только здесь не было! Мы всегда удивлялись, что в таком маленьком городе, в рядовой воинской части была очень хорошая библиотека. Кто создал её, мы не знали, но, несомненно, без Ники не обошлось. Мы зачастили в библиотеку, часами рылись на полках ради тех авторов, о которых либо только слышали, либо вообще понятия не имели. Набирали стопки книг: Бунин, Алексей Константинович Толстой, Сент-Экзюпери, Томас и Генрих Манн, Франс, Беранже, Фолкнер...
Вот Игорь нашёл маленький томик Есенина, и мы тут же у полок начали читать стихи, которые знали только по тетрадям да отдельным листкам. Мы были уверены, эти стихи никогда не печатали, их не могли напечатать — их удел жить среди людей, и они уже почти стали народными. Откуда эта книга?
Мы посмотрели издательство. Оказалось — город Бухарест. И всё стало ясно, но книга в библиотеке жила.
Мы читали запоем, и нам было мало. Ника приносила книги из дому, доставала ещё где-то, если мы спрашивали, а таких в библиотеке не было. Мы считали себя читающим народом, проглотили немало книг на гражданке, и, как оказалось, не все одни и те же. И здесь, с помощью друг друга, пользовалась размеренной жизнью и добирали, добирали, с каждым таким добором чувствуя, как всё больше не хватает нам. Ника старалась для нас, наверное, это ей приносило радость.
— Знаете, Нина Николаевна, — сказал как-то Игорь, — если бы в школе преподавали литературу, а не литературоведение, все эти книги мы прочитали бы ещё дома.
Ника тряхнула чёрной стрижкой, подняла от стола пушистые ресницы — приготовилась слушать.
— Школьной программой, как нарочно, отбивают у детей охоту читать, — продолжал Игорь. — Берут у писателя или самое сложное, или самое непонятное. Ну, скажите, зачем восьмикласснику забивать голову «Мертвыми душами», если у Гоголя есть «Вечера...»? Придёт время, и человек, любя Гоголя, сам осмыслит эти «Души»...
— А Чехов? — подключился Саня. — Дай бог каждому познать всего Чехова, многие ведь останавливаются на «Толстом и тонком» да «Хамелеоне». И так возьмите любого...
Ника хитро улыбалась и молчала. Она скажет ещё свое слово, а мы уже заводились.
— Шустряки, — продолжал Игорь. — Лепят за литературу пары, пугают детей. Заставляют шпарить по учебнику. Флоринский всё, мол, знает, а вы талдоньте вслед за ним. У него чётко расписано: что и как! В чём «идейные достоинства». Так что, долби слово в слово, как законы физики. И никакой отсебятины! А чтобы имел хоть какое-то понятие, о чём талдонишь, тебе дадут кусочек в хрестоматии.
— Согласна, согласна, мальчики, — запротестовала Ника. — Вас надо срочно в Академию педагогических паук. Вы бы там навели порядок!
— А что? — сказал Саня.
— Да, вы правы. — Ника уже не смеялась. — Литературу надо читать и осмысливать, а не заучивать чужие слова, хоть и в учебниках. Она не должна быть зажата нормативными рамками, это не чертёж, по которому строят типовые дома.
— Рамки, схемы — это удобно, — вмешался в разговор я. — Техника безопасности кой для кого...
Я вспомнил наши уроки литературы в техникуме. Вела их Валентина Сергеевна, интеллигентка, как говорится, до мозга костей. И нам не верилось, что она просто по возрасту не могла учиться в гимназии, — мы видели в ней гимназистку, считали, что так оно и было, а потом она училась в каком-нибудь закрытом пансионе или университете, где главными предметами были искусство, изысканные манеры и культура.
Она отлично знала русскую литературу. Но к таким мыслям подталкивали ещё и внешность Валентины Сергеевны, её голос. Пышные белые локоны, похожие на букли, тонкие черты лица, длинные, нервные пальцы, безупречная манера одеваться. Слова она произносила тихо и чётко, с безукоризненно правильным произношением. Они ложились чеканной печатью на полужаргонную, смешанную речь нашего города, которой пользовались мы.
Очень часто она приходила в аудиторию, бесшумно опускала на край стола классный журнал, тетрадь с конспектами и говорила:
— Сегодня мы с вами будем нарушителями. Нарушим программу. Сегодня мы будем читать стихи...
И она читала нам стихи. Читала много, читала прекрасно. Проходил урок, звенел звонок, а мы не уходили.
— Вы, наверное, знаете какие-то стихи и можете прочесть. Прошу... — Она хотела слышать нас.
А что? Читали! Сначала стеснялись, не приученные к такому занятию, потом мало-помалу решались: пусть неумело, пусть знали мало. Но это были уроки, они запоминались.
Или приносила книгу. Совсем не программную.
— Сегодня мы прочтём пару глав, потом вы все найдёте эту книгу и познакомитесь с ней самостоятельно, а через две недели мы её обсудим. Договорились?..
И обсуждали, и спорили. И даже раскритиковали одну книгу известного в городе автора, «рекомендованную обкомом к изучению». Много лет спустя я перечитал её и понял: мы не ошиблись.
Она была в шоке, когда одна наша девочка сказала, что Чернышевский из мещан.
Она жила литературой и старалась ввести в эту жизнь нас. И может, благодаря ей, литература не вызвала в нас аллергию.
Я был убеждён, в школьной программе по литературе много не так, составлена она по образу и подобию других наук людьми, не слишком задумывавшимися над ней, вероятно, даже бездарных в этой области, и привыкшими загонять всё в одну форму, но сильно в такие разговоры не вмешивался. Не хотел кривить душой и петь личную песню в общем хоре — у меня была Валентина Сергеевна...
На следующий день Игорь держал в руках книгу какого-то окололитературного деятеля и спрашивал с усмешечкой:
— Нина Николаевна, что за профессия такая — литературовед? То ли ведёт куда литературу, то ли заведует, как овощной базой?
— Это такая профессия, когда вполне определённые дядьки могут прилично существовать при литературном ведомстве, — с ходу вставлял Саня.
— И чем же они там занимаются, Санечка? — улыбалась Ника.
— Изучают, Нина Николаевна. Долго и нудно. И не без пользы... для себя. Бедный Пушкин написал столько прозы, стихов, и всего-то лет за двадцать, а они изучают-лопатят это написанное уже лет сто пятьдесят. Что, много? Ну, уж последние пятьдесят это точно. Он умер в долгах, а они — кандидаты и доктора — диссертации лепят пачками и за бабки, которые ему не снились. Вот уж для кого постарался Александр Сергеевич. Они же всё знают, даже то, о чём авторы сами ни гу-гу. Все замыслы, тайны, скрытые значения произведения...
— Ты путаешь, Саша, литературу вообще и литературу художественную. Кто-то же должен изучать великих. Хотя бы для потомства, — серьёзнела Ника. — И книги бывают разные, их тоже кто-то пишет, а они ой как порой бывают необходимы.
— Не, я не против, — не сдавался Саня. — Ну, написал кто-то книгу, скажем, о Пушкине, сдал в библиотеку, берите, читайте, что ещё? А их вон сколько: пушкинисты, лермонтисты, ещё кто?..
— Если б всё было так просто, то и спорить было бы не о чем. Всё это очень необходимо. Наше всеобщее богатство — культура — накапливалось по крохам. Только тогда оно богатство, когда объёмно. Может, не всё в нём ценно, это правильно, но уж фундамент — по кирпичику.
— А нельзя ли этот фундамент, ну, скажем, просто так, из любви? — спрашивал Саня.
— Ты что? Это же ненаучно! Какая ж наука без кандидатов и докторов? И без манэй? Стоять будет, засохнет, если просто так. Чтобы изучить одну книгу — институт нужен.
— Уймитесь, мальчики. Чтобы рассуждать о чём-то, надо его хорошо знать, а мы с вами, к сожалению, плаваем на поверхности.
— А собственное мнение! — восклицал Саня.
— Собственное мнение — шёпотом, — говорил я и смотрел на Нику. Она опять улыбалась, и мы понимали её.
Но униматься не хотели. Именно — для Ники. В следующий раз Игорь заводил спор о критике.
— Вы знаете, Нина Николаевна, критики — это те дяди и тёти, которые знают всё, но сами ничего не умеют.
— Да? — говорила Ника. — Но без критики нельзя. Вспомните: Белинский, Добролюбов.
— Белинский? — опять вмешивался заводной Саня. — Он что, кончал институт по этой специальности?
— Нет, по-видимому.
— Ну?! — торжествующе подводил черту Игорь. — Что из этого следует? Что без критики нельзя. Но критика не зоотехния, которой нужно специально учиться, чтобы не подох скот. Корочки получил — критик, нет — кати мимо. Потому что без них ты баран в литературе. И писатель, и читатель. Того, так вообще за пустое место признают, вроде пишут не для него. А вот с корочками и карты в руки, — лепи, чему научили, и ни шагу в сторону. Кого надо — возвысим, кого надо — раздавим, и всё с очень учёными мотивировками. Так, мол, и так.
— Если хвалят, значит, дрянь, если хают — надо читать. Это уже закон! — ехидно подписывался Саня.
— Критика, мальчики, не только наблюдает, она ещё и соблюдает. Здесь вы правы немножко, — говорила Ника и склонялась над формулярами.
— Ка-анешно, Нина Николаевна. Давайте, лопая сдобные булочки, начнём учить, как сеять зерно и месить тесто того, кто этот хлеб растит, мелет муку и печёт булки.
— Этому мы его научить не можем, но сказать, вкусными ли они получились или нет, тут вполне в состоянии. Даже ты, Саня.
— Так и тут же есть, кому сказать! Писателю-мастеру, слово которого уже принято. Читателю. Что уж мы, все такие дремучие?
— Только кто тебе даст слово? — вставлял Игорь. — Литература должна быть многообразной, — сколько писателей, столько читателей с разными вкусами. Зря массы обижают, они всегда сумеют отделить настоящее...
Споры были интересными, но, обычно, ни к чему не приводили. Мы, конечно, многого ещё не понимали, судили излишне резко и не всегда справедливо. Если великих «убивают», то зачем такая критика, какой бы хорошей она ни прикидывалась?..
Солнце заглядывало в узкие окна библиотеки, косыми лучами щупало книжные полки, золотило корешки книг. Мы умолкали и смотрели на Нику.
Наплывало такое ощущение, будто мы её обидели. Что за мука: вместо кого-то слушать упрёки, глотать обвинения? И мы уже готовы были извиняться.
Но Ника хотела, чтобы мы мыслили, и потому терпела.

6

В воскресенье полдня свободных, и после обеда мы опять топаем в библиотеку. Узкая снеговая дорожка к клубу меж двух накладных сугробов утрамбована солдатскими подошвами до желтизны. Бежим в одних гимнастерках, и мороз на ходу облизывает короткие волосы, до красноты растирает щёки.
Книжные полки светлого, грубого дерева, пахнут высушенными стружками, пылью и конторским клеем. И ещё — детством. Класса со второго я уже бегал по библиотекам, и запахи эти врезались в память.
Копаться на книжных полках и что-то выискивать стало в эту первую армейскую зиму нашим любимым занятием. Иногда кто-нибудь находит редкое и подходящее нам, — книга тут же пролистывается, чуток обсуждается и забирается из библиотеки, чтобы поочередно быть прочитанной. Но даже просто так, найти, подержать в руках старого друга, что-то вспомнить, прочесть пару абзацев, когда чувствуешь, что незачем спешить, когда мысли твои свободны, как ветер в степи, — даже так для нас это удовольствие, и оно растягивается нами до самого ужина.
— Вот, смотри, Вовчик. — Саня спустился с библиотечной лесенки. — Кажется, это то. «Праздник, который всегда с тобой». Эрнест Хемингуэй.
Я взял у него тоненькую, в затрепанном переплёте книжку. Вчера, в субботу, в клубе показывали «Снега Килиманджаро». Чем-то новым дохнул на нас этот фильм, наверное, мужеством, но не тем геройским мужеством, которое проявляют в силу необходимости и обязательно для чего-то — так внушали нам с детства, а просто мужеством, свойственным обыкновенной человеческой порядочности. Фильм был по рассказам Эрнеста Хемингуэя, которого, как оказалось, никто из нас не читал, — это сразу же породило поиски.
Конечно, мы слышали о Хемингуэе, но только отдалённо, по газетным заметкам, что ли, или с чьих-то слов, не помню. Тогда, кроме, пожалуй, Марка Твена, О´Генри да Джека Лондона, американцев у нас не слишком жаловали, а тем более — рекомендовали. Где-то ещё прятались Скотт Фицджеральд и Ирвинг Стоун и многие другие, и вот мы столкнулись с Хемингуэем.
Полистали книжку, показали её Нике. Та одобрительно кивнула. Прочитали залпом: три вечера на троих.
— Здесь же другая жизнь, парни, — сказал после Игорь. — И всё правда, без всяких там прибрёхов.
— Это американский Ремарк, — отозвался Саня.
— Это Хемингуэй, — сказал я. — Мужики, надо читать ещё...
В библиотеке нашлись «Прощай, оружие», «Фиеста», потом помогала Ника: она доставала и приносила его книги. Мы читали все подряд и хотели ещё, добрались даже до Кашкина — нам всё нужно было знать в его книгах и в книгах о нём.
Обычно в местах, где живёт сразу много людей, книги читают так: либо все одну, либо никто. Прочтёт кто-то, похвалит — и пошёл слушок — давай забивать очередь. А скажет кто: дрянь, мутота, и никому эта книга не нужна — чего зря потеть? О Хемингуэе мы почему-то помалкивали, понимали, наверное, — с ним так нельзя, его необходимо почувствовать самому и принять сердцем, иначе всё зря...
Пройдёт время, и он станет модным у нас, на чёрном рынке за его книги будут драть бешеные деньги, но тогда... тогда почти случайно мы столкнулись с ним и были странно и однообразно счастливы. Так получилось, и, наверное, совсем не случайно.
— Не читайте, мальчики, книги — всех книг перечитать нельзя, да и не нужно это. Читайте писателей, близких вам по духу, — говорила Ника, накручивая на палец чёрный локон на щеке, и мы верили ей.
Одним из первых для меня среди таких, был Хемингуэй.

7

Зима катилась на убыль.
На склонах Русла появлялись и росли на глазах чёрные, парующие плешины, дороги днём покрывались жидкой, грязной кашей, ночью шершаво стекленели и хрустели под ногами, воробьи у нашей столовой с каждым днём становились веселее и нахальнее. Если удавалось найти тихое место, после обеда можно было полчаса побалдеть на солнце, почти как в альпийских снегах Кавказа.
Наконец-то наш почтальон Мишка Голубев — самый маленький в роте по росту, но самый уважаемый по должности, точно сам являлся соавтором всех получаемых нами писем — помахал у меня перед носом конвертом, подписанным знакомым круглым почерком с привычной закорючкой в конце обратного адреса, не похожей ни на имя, ни на фамилию Ларисы.
Сердце колотилось где-то в горле, я выхватил у него конверт, разорвал. В конверте письмо и фотография. Прочитать я не успел — по роте пронеслась команда строиться на самоподготовку. Я сунул письмо и фотографию в карман гимнастёрки и в этот момент поймал на себе взгляд Игоря. Он как-то непонятно улыбнулся и ничего не сказал. Мы побежали на выход.
Уже в строю я осторожно достал из кармана фотографию, показал ему, стоящему рядом. Игорь глянул на фотографию, потом, не поднимая руки, сжал пальцы в кулак, выставив вперед большой палец, и уже весело, понимающе улыбнулся.
— На-пра-о! Ш-шагом арш! — проревел сержант Малухин, и взвод затопал на самоподготовку.
И только в учебном классе мне удалось потихоньку прочитать письмо.

 

 

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ
26 января                                  г. Северодонецк

Здравствуй, Володечка!
Ну что ты со мной сделал? Я не могу, я задыхаюсь от чувства, которое, видимо, можно было бы назвать счастьем, если бы точно знать, что это такое. Наконец-т  я услышала (пусть только прочитала) то, что так долго надеялась услышать, ждала, переживала и уже думала — никогда не услышу, потому что перестала верить, что сумею разбудить такое же чувство в тебе.
Ты понимаешь, я много думала о нас, наших отношениях, и часто меня мучил вопрос: почему это я, девчонка, непрощающая слабостей другим и себе, могу что-то делать, чтобы изменить наши отношения, решаюсь на такие вещи, на которые не стоило бы решаться ни под каким предлогом — в результате ты всё знаешь обо мне и чего я хочу, что чувствую и чем живу, но молчишь, упираешься и никак не хочешь ответить, вот и получается, будто я тяну из тебя каждое слово Прошло время, и я с большущим унынием решила: всё правильно, так было и будет, тебе приятно со мной, даже хорошо, но ты в самом деле не можешь любить меня — я тебя достаточно хорошо знаю и давно должна была докумекать: если б любил, давно бы сказал об этом, сделал бы всё, чтобы мы были вместе. Да, так оно и должно быть.
Потому пообещала себе больше не терзать тебя своим занудством, приказала себе забыть обо всём, что может смахивать на нечто большее, чем старая, хорошая дружба, делать так, чтобы она тебя больше не тяготила.
Да и сама я как? Ну, нравится мальчик, ну и что? С ним просто замечательно дружить...
С трудом садилась за ответ тебе, долго мучилась над листом бумаги и снова чёркала, чёркала своё самолюбие хорошими словами, берегла тебя, а заодно — и себя. Понимала, что не могу уже иначе, не могу, как, раньше, и все мои срывы теперь только для меня.
От тебя я уже ничего не ждала, но вместо успокоения это почему-то приносило боль.
И вдруг ты всё перевернул, перемешал, я думала, что начала уже свыкаться (или мириться) с поставленными себе условиями, а тут даже опешила, не зная, как принимать твоё письмо, — оно было как удар из-за угла. Немножко остыла, покопалась в себе, хорошенько вспомнила тебя и поняла: письмо это я всё же ждала тихонько и тайно от себя, ждала также упорно, как и не верила в бесконечность всех наших неурядиц. Оно только подтвердило, что я по-прежн ему очень люблю тебя, что решительная забывчивость моя деланная, и рассыпалась она как песочный замок под дождём и ветром, едва я увидела эти желанные строчки.
Извини, может написала слишком сухо, может, что-то не так — я сейчас волнуюсь, мысли мои слегка путаются, ведь во мне так внезапно окрепла надежда.
И чтобы как-то поддержать её, не дать ей умереть и сократить нашу разлуку, я решила приехать к тебе на недельку, это будет скоро — как только сумею вырваться из этого приюта под названием «наша работа». Думаю, в конце февраля – начале марта. Ты напиши мне, как легче к тебе добраться, где найти тебя, кем нужно представляться, и где я смогу остановиться.
Впрочем, всё это не так уж и важно.
Как видишь, я снова пытаюсь ускорить события, но быть с тобою рядом сейчас для меня потребность — это очень нужно для моего спокойствия.
Вот видишь, какая эгоистка — думаю только о себе...
Ну и о тебе, конечно, Володя! Хочу, чтобы ты меня очень, очень ждал!
Я приеду!
В остальном в моей жизни всё по-старому.
На Новый год ездила домой, где мне объявили о твоём «неожиданном» уходе в армию, спросили, как я думаю — дальше. Мне в общем-то, вопрос не понравился — будто мы с тобой наделали глупостей, и ты сбежал (пусть в армию, а мне теперь расхлёбывать! — и я промолчала; но был там один моментик, который заставил задуматься: я вдруг поняла, тайны зачастую бывают тайнами лишь для тех, кто их создаёт и хранит. Видно мама, особо не навязываясь, следила за нашими отношениями, догадывалась о встречах и знала цену твоих писем для меня — ну хотя бы по интонациям голоса, когда я спрашивала о них или по нетерпению, с которым я разрывала конверты и садилась за ответ. Я была смущена открытием и потому ушла, но в душе и сейчас ей очень благодарна, за то, что она всё помнит.
Привет тебе от Иринки, моей подруги (помнишь у её брата ты должен был жить в Северодонецке). Она жаждала увидеть тебя (ох уж это вечное женское любопытство, эта страсть к сравнениям!), но так и не увидела.
И прекрасно! Пусть лучше видеть тебя буду только я — не хочу ни с кем делитьс я!
Нет, я не ревную, но... всё же ревную.
На этом заканчиваю. Жду ответа.
Твоя Лариса.

1

Я ждал чего угодно, только не этого. Она приедет, она решила, мы скоро будем вместе! Я знал, это будет так, — что ей расстояние, деньги, если нам сейчас так нужно встретиться? Нет, теперь уж я не отпущу её чужой, она знает, она потому и едет ко мне. Долой колебания, нерешительность — всё будет, как надо!
Навёл необходимые справки, быстро написал ответ. Жду, очень жду, «до потери пульса!», люблю! Найти меня очень просто — в Могилёве-Подольском все знают нашу школу, и любой встречный покажет дорогу. На КПП сказать мою фамилию — и меня позовут. Представиться... представиться можно женой — после секундного колебания написал я это непривычное, режущее слух, слово. А лучше всего дать телеграмму, и я встречу на вокзале. Остановиться можно будет в маленькой городской гостинице — если что, моё начальство поможет с номером. А меня обязательно отпустит в увольнение и на столько, на сколько потребуется нам...
Ещё я присмотрел небольшой, двухэтажный домик, за его охрянистыми стенами прятался городской загс, вот туда-то и поведу я её сразу — ещё по дороге в гостиницу, только о нём пока — молчок, пусть это будет маленькой неожиданностью — она поймёт меня и будет счастлива.
Да и не может быть у нас теперь иначе!
На радостях рассказал всё друзьям.
— Вот видишь, Саня, — серьёзно сказал Игорь, — мы с тобой тоже кое-что соображаем. Я же говорил, он темнит.
Саня в знак полнейшего согласия прикрыл глаза.
Мы сидели на широком монастырском подоконнике в курилке в перерыве между уроками и тянули вонючие сигареты, которые почему-то называлась «Ароматные». Некурящий Игорь морщил нос от табачного дыма, непрерывно гонял его перед собой ладонью.
В открытую форточку комьями вваливалась сырость, за грязными от анних дождей, мокрыми стёклами свинцовело хмурое, в драных облаках, небо, виднелся кусок улицы с чёрными корягами деревьев. Тоска висела над улицей, как в ноябре.
— Ничего я не темню. — Я смотрел через мутные стекла на волны осевших, серых сугробов в садике на противоположной стороне улицы и старался говорить спокойно.
— Покажи фотку, — попросил Саня.
Я достал из кармана гимнастёрки снимок. Маленькую любительскую фотку. Саня долго смотрел на неё, потом протянул Игорю.
— «Не темню», — говоришь? — «У меня никого, так получилось», — передразнил он меня. — Всё прибедняемся, а сами? Такая девчонка! На тебе — едет в гости!
— Парни, не знаю... Это трудно объяснить. Да мы с ней уже больше трёх лет, но скорее морочим друг другу головы. Всё как-то не так, шиворот-навыворот. Всё время что-то мешает, постоянно мы далеко друг от друга. Увиделись и разбежались надолго. Даже перед призывом не смогли встретиться. Я никогда бы не решился назвать её своей. Для этого всё должно быть чётко. А у нас...
И да, и нет. Я сам не представляю, как разжевать все эти странности...
— Она тебе нравится?
— Не надо, Игорь. Это не то слово.
— А ты ей?
— Надеюсь...
— Конечно, чего бы она сюда ехала? — сказал Саня. — Вовк, но ты всё же расскажи нам.
Глухо загнусавил старый электрический звонок. Саня бросил через всю комнату окурок в урну. Он пролетел, оставляя дымный след, ударился о край горловины, рассыпал искры и пропал.
— Расскажу... — твёрдо пообещал я, и мы пошли в класс.
Я слушал объяснения преподавателя и мало что понимал — мысли мои уже витали возле нашей встречи, заглядывали в охрянистый двухэтажный домик, слетали в маленькую городскую гостиницу и дальше... дальше я уже не решался думать, боялся погасить вспыхнувшую ярким светом надежду, пережить нашу встречу прежде времени.
Что уж там придумывать, мысли мои, наверное, были самыми обычными в подобных случаях — не слишком весёлые, даже чуточку тягостные; что поделаешь — времени здесь на всякие думы или там мечты предостаточно, в первые месяцы оно заполнено ими до отказа. Чтобы ты ни делал, даже против желания, в глубине сознания постоянно крутилось что-то, связывающее тебя с чем-то дорогим твоему сердцу, ещё не забытым и тихонечко болящим, и это дорогое зачастую вырастало из прежде малозначительного или же незаметного для тебя — резко оторванное от твоей души, здесь оно становилось огромным и незаменимым, поднималось в цене, точно алмаз после шлифовки, заполняло тебя, не давая покоя. Так из множества близких мелочей складывалось огромное и дорогое.
Всё это почти не имело возможности выразить себя, как-то вылиться или исполниться, настолько резким был поворот действительности первых дней службы, настолько разными были наши прежняя и настоящая жизни, а новых мыслей и новой памяти у нас ещё не было, и потому прошлое непрерывно преследовало тебя, оно было, естественно, твоим, и ты не представлял, что можешь существовать без него, и потому оно постепенно переходило в мечты, ты был уверен, что вернёшься к ним, вернёшься скоро, как только кончится это ненормальное, жестокое и временное, в которое ты попал помимо своей воли и которое просто необходимо перетерпеть.
В этих мыслях было и сокровенное. У каждого своё. Самым сокровенным для меня сейчас была Лариса.
К 23 февраля — открытка: «Поздравляю, люблю», и дальше — «Буду в первых числах марта. Лариса».
Я повеселел. Нет, никогда я ещё не получал таких замечательных поздравительных открыток. Она решила, она уже знает точно и спешит поделиться со мной своей радостью. Самое большее — две недели, и она здесь. Две недели на фоне длиннющих месяцев этой зимы сущий пустяк. Никогда ещё наша разлука не была для меня такой долгой и нестерпимой. Кто может подумать, что встреча с любимой девушкой для солдата какая-то мелочь? Кто?..
Пусть говорят, что парню в двадцать лет это делать рано. Только как угадаешь, когда это рано, а когда поздно — не картошку же сажаешь! И что ещё нужно двоим, кроме любви? А она есть, она требует. Не поддержанная, она уйдёт и вряд ли вернётся, тогда появятся пустота и холодный расчёт. Но нам ничего не нужно, мы не можем сейчас думать о чём-то похожем на дом, достаток и прочие серьёзности — какая же это мерзость, когда один человек стремится к другому с подобными мыслями! — только любовь, только любовь, а с ней пусть будет что будет!
О своих намерениях я не сказал даже Сане с Игорем. Но настроение у меня подпрыгнуло, и они заметили это сразу.
— Ну что? — спросил Игорь.
— Нормально!
— Когда?
— Числа пятого-шестого, — ответил я и тут подумал: что же это такое — первые числа? Первая половина месяца или дня три, не больше, от начала?
Лучше бы уж так. Но чтобы не хвастаться впустую, добавил:
— Самое позднее — десятого...
— Отлично! — сказал Саня, шлёпнул меня по плечу. — Поздравляю...
— А я завидую, — сказал Игорь и засмеялся.
— Быстро стучи по дереву, — сказал я. Мы шли по аллее от учебного корпуса, и серые стволы торчали из сугробов. — А то не получится.
— Не боись, — сказал Игорь. — Я не глазливый.
— Нет, стучи. Мне нужно сто процентов.
Игорь влез в сугроб, набрав в сапог снега, трижды стукнул кулаком по стволу. Пушистые снежинки инея посыпались ему на плечи.
— Ну? — спросил он.
— Годится...
— Игорь, ты Дед Мороз, — теперь уже смеялся Саня.
Игорь выбрался из сугроба, отряхнулся, сказал серьёзно и уверенно:
— Получится! Вы же оба этого хотите. Наберись терпения и жди, ерунда ведь осталась.
…И я набрался терпения, ждал, как никогда прежде. Я даже не послал ей поздравление с Восьмым марта — зачем? Я поздравлю её здесь самым большим букетом на местном рынке, на который хватит наших солдатских денег. Я был уверен, она приедет до праздника. И ждал непрерывно. На занятиях, в карауле, вечером у телевизора, в библиотеке, в спортзале и в бане.
Ждал в городе, ждал в столовой за обедом и в строю, даже во сне ждал. Ведь она могла приехать в любой момент. Ждал упорно, как безумный игрок в лотерею удачи, потому что настроился ждать, считал, перебирал время, разбивая на дни и часы двухнедельное ожидание, от моей уверенности оно не растягивалось и не очень давило своей нудной медлительностью. Она едет, и этим все сказано.
Через два дня случилась маленькая неприятность, сильно испугавшая меня. На тренировке сборной школы по футболу в спортзале я упал на ножку стоящих у стены брусьев и сильно зашиб бок, после чего не мог ни согнуться, ни разогнуться — не хватало мне ещё предстать перед Ларисой в столь дурацки беспомощном виде и всё испортить! Но через пяток дней дело пошло на поправку, накола ребра рентген не обнаружил, я начал двигаться, а бок напоминал о себе только при резких движениях. И тогда я снова воспрянул духом.

2

Сугробы накатываются фиолетовыми волнами от дальнего забора школы, синеют, переходят в голубовато-жёлтые под большим фонарём у штаба, блестят над дорожками толстыми ледяными корками. Опять приморозило, луна ясная, белая, устроилась на пышном ковре звёзд, поливает городок холодным голубым сиянием, и словно не снег лежит кругом, а волны толстого, пенистого лунного света.
На мне белый овчинный броневик — тулуп, значит, до пят, с воротником выше шапки, на ногах валенки, на плече самозарядный карабин Симонова № ЗА-159. Караул. Я прохаживаюсь по натоптанным дорожкам вокруг учебного корпуса в серебристых дождинках звёздного неба, отражённого льдистым снегом света, по мне перекатываются корявые тёмные тени голых ветвей деревьев.
Пост сторожевой, особого внимания не требует. Хотя по уставу... не пить,не курить, не отвлекаться... По всей школе пустынная тишина, только завозятся порой у столовой кухонные приживалки, общие любимицы собачонки Сержант и Шпак, и снова тихо, скрипит только замёрзший снег под ногами, а кругом красотища, и до смены ещё больше часа.
Я смотрю в ночное небо сквозь лиловые ветви вербы, и мне хочется чего-то такого, необычного и радостного, чтобы пела душа. Чувствую, как рождаются, выступают из неё — души — какие-то фразы, я пробую сочинить стихи, хоть по уставу это совсем не положено.
Занятие это старо, как мир, и, наверное, каждый, кто в состоянии хоть что-то чувствовать и понимать, когда-то пробовал в нём свои силы. Стихов написано много, хороших и плохих, но ведь, то чужие стихи, чужие переживания и мысли, а мои чувства, мои думы — это только мои, они огромны и единственны, остры и ни на чьи не похожи, они требуют фонтана слов.
Пять четверостиший сложились совсем легко, даже запросто: об этой ночи, важности моего занятия и моей бдительности, о Родине и её частичке — Ларисе и, конечно, о нашей любви. Я был очень доволен. С ходу придумал ещё два стихотворения, теперь уже только о Ларисе… И тут, совсем некстати, меня сменили.
Наутро незаписанные, подсинённые сном стихотворения частично выветрились из моей головы, а остальное?! Я глянул на свои творения другими глазами и пришел в ужас. Остальное было избитым, давящим стандартностью фраз, чехардой местоимений и союзов, — пляшущим несоразмерностью строк. А главное, стихотворения ни о чём не говорили. Ни о чём!
Я впал в уныние. Почему-то вспомнились стихи любимых поэтов, и мне стало стыдно. Нет, не за свои корявые строчки — за лёгкость восприятия и глупую радость. Одно было простительно: всё я увидел сам, сам во всём разобрался.
Позже, уже в полку, у нас был эскадрильный поэт Витька Агеев. Он писал очень плохие стихи, повсюду совался с ними, читал на вечерах, помещал в боевые листки, отсылал в окружную газету — везде, как говорится, во весь голос, нахраписто, с осознанием своей гениальности. Иногда и непонятно почему его стихи даже появлялись в газете, кто-то из далекого от литературы начальства без понимания хвалил их, он багровел от важности и на радостях писал стихи ещё хуже. Всё это было плохо, даже очень скверно, он не видел своих стихов и, бездумно поддержанный случайными людьми, считал себя настоящим поэтом, в мыслях уже витал где-то рядом с великими. А нам было жалко его — его ждали только горечь и разочарование.
Но о той, своей вдохновляющей ночи я предпочитал помалкивать.

3

Весна надвигалась неудержимо.
Снова появилось на небе и залило склоны потоками золотистой радости солнце, куда-то вверх по реке ветер угнал последние клочья хмурых облаков, на припёке снег оседал и темнел, истекал ручейками журчисто и весело через всю нашу школу вниз, к Днестру, в полдень парили бесснежные бугры, а воздух, горько пахнущий набухшими почками, пьяно щекотал ноздри.
Минули две недели, пролетели и восьмое, и десятое марта, и срок этот уже казался громадным. С каждым днём всё сильнее замирало сердце, когда я перебирал письма па почтовой полке с литерой «Б», но ничего не находил и только замечал, как всё больше нервничаю.
— Что, нет? — спрашивал Игорь.
— Нет, — качал я головой.
— Будет, — подключался успокаивать Саня. — Не может ведь она так разом всё бросить и приехать.
— Это она как раз может... Но почему-то даже не пишет.
— Ты не жди так усердно, — предупреждал Игорь. — Так легче...
Да, так легче. Я соглашался для ребят, но нетерпения унять был не в силах. Постепенно падал духом, метался, как стрелка барометра с переменой погоды, чувствовал, что становлюсь угрюмым, раздражительным, часто, читая книгу, не видел строчек, не понимал слов. Всем был прекрасен этот наш последний шаг навстречу друг другу, надо было только сделать его, рвануться, помчаться стремительно и без оглядки, но какая-то резина мешала и мешала, растягивала нас в сторону, и это убивало меня. Я знал, это неправильно — не может быть Ларка медлительной и нерешительной, не та девчонка, но почему же тогда эта растянутость и неопределенность? Что-то случилось! Что? Я готов был бежать из части, согласен на всё, лишь бы узнать — почему?
Видимо, всё это было заметно не только Игорю с Саней. Меня вызвали к командиру роты.
Майор Гладилин — душа-человек. Всё в нём невоенное, некомандирское. Невысокий рост, тихий голос, добрые глаза. Таких на парады не берут. Но я никогда и нигде не встречал командира более внимательного к своим подчинённым. Он жил ротой. Его даже отцом трудно было назвать, он больше походил на мать. И любили в роте его, как мать, и пошли бы за ним без оглядки...
— Что случилось, Белов? — Глаза смотрят приветливо и внимательно.
А я упрямо и даже с вызовом:
— У вас ко мне претензии? Я провинился?
— Зря колючки растопыриваешь, Володя. Злость, она похожа на слёзы, потому что тоже проявление слабости. Не стоит мужчине такое выказывать. Думаю, мы поймём друг друга.
Мы поймём! Как трудно нам двоим уместиться в это короткое понятие «мы». Он смотрел на меня светлыми глазами через стол канцелярии и ждал.
Я молчал.
— Девушка? — спросил ротный.
— Да…
— Не пишет?
Я молчал. Тех, кому перестают писать, тысячи, но у каждого своё. Ларка не может просто перестать писать.
— Я не навязываюсь тебе в духовники, не хочешь — не говори. Но, может быть, я смогу помочь.
Мы никогда не стеснялись просить у него помощи. Я молчал.
— Значит так, Белов, если почувствуешь, что тебе действительно необходимо быть там, понимаешь — очень необходимо, придёшь ко мне и скажешь, я похлопочу об отпуске. А пока терпи...
— Разрешите идти?
— Идите...
Я долго и хорошо думал и не нашёл, что мне сейчас очень необходимо. Я не мог жонглировать его довернем. «Есть ждать, товарищ майор», — уныло сказал я себе.
Ребята сидели в ротной курилке. Я подошёл тихо, сел рядом.
— Ну? — спросил Игорь.
С прозрачной сосульки на деревянном навесе слетали звонкие капли, солнце гоняло волны света в прозрачной луже на дорожке. Мы смотрели на них и морщились от зеркалистых переливов. Было совсем тепло.
— Всё погано, братцы...
— Гонял? — не поверил Саня.
— Батя? Да ты что? Погано всё остальное. По-дурацки как-то вышло: хвалился, планы строил, и всё кувырком — ни хрена не поймёшь. Чувствуешь себя, как утопающий, которому протянули руку и вдруг передумали.
— Ты близко всё принимаешь. Попробуй чуток забыть.
— Да не могу я! И не только в том дело, что не едет, молчит. Другое терзает больше. Дурацкое положение. Ничего не знаешь, ничего не понимаешь. Необитаемый остров! Будто унижаешься, просишь у судьбы подачки... Ждёшь, как идиот, без веры в будущее. И потому издеваешься над собой — нужен ты ей теперь больно? Возле неё там рой гражданских, им не нужно проситься в увольнение. И сочиняешь ей вину за её молчание. Да, но сколько можно быть преданным чернильной любви?
— Какая кому досталась... — философски заметил Саня.
— Да, она уже раз чуть не выскочила замуж. И всё по той же причине — из-за вечных наших расстояний. Но ведь могла бы, запросто — не велик труд, — черкнуть пару строчек: всё, мол, баста!
— Слышь, тебе надо хорошенько накостылять по шее, — сказал Игорь и положил мне руку на воротник, точно собирался немедленно приступить к внедрению своего предложения.
— Может быть, — неуверенно согласился я.
Я понимал, всё это глупо, чересчур я впал в переживания, слишком много набрался мрачных дум, знал — нельзя же так, надо взять себя в руки, смотреть на всё проще, ведь всегда могут найтись уважительные причины. Но ничего не мог с собой поделать. Всё понимал и не хотел соглашаться. Принять причины — значит предать наши чувства. Так казалось мне, душа упрямо гнула своё. Я верил в неё, не в силах был, набравшись гордости, махнуть на свои чувства рукой. Да и очень уж непривычно было не помнить, не думать о ней, вычеркнуть её из жизни, но я все же надеялся, и это давало силы держаться с какой-то одеревеневшей настойчивостью.
Только не превратиться в слюнтяя, нытика. Я посмотрел на очень серьёзных ребят и отвернулся. Им зачем знать мои кислые мысли? Тем более — ротному?
И я старался нацепить маску спокойствия. Может быть, у меня что-то и получалось...

4

Мы сидели на самоподготовке, уткнувшись в конспекты, скучно катали шарики ручек по бумаге. Помкомвзвода сержант Малухин устроился на широченном монастырском подоконнике, тупо смотрел на яркую южную весну за окном — отбывал часы самоподготовки по должности.
Электротехника — предмет, пройденный в техникуме на пятёрку, особых хлопот не доставляла, но и повторного интереса тоже. Но положено, сиди, витай где-то в облаках, только чтобы тихо!
От нечего делать я водил, водил ручкой по тетради и вдруг что-то начало прорисовываться. Нет, я ещё хорошо помнил свой провал тогда зимой, в карауле, но сейчас уже весна, солнце, дразнят шальные запахи, и молодые парни вечерами собираются в углу казармы, тихонечко поют под гитару такие песни, от которых ноет сердце. Ну как тут уйти от соблазна?
Сначала просто так, потом увлёкся. Ещё не закончилась самоподготовка, а на листе уже фиолетовым столбиком лежали неровные строчки:

Тихий вечер,
тёплый вечер…
Чуть-чуть лишь слышно
Тренькает струна. —
А сердце хочет
С тобою встречи—  
И потому грустит она…
Тихой ночью,
тёплой ночью
Чуть-чуть лишь слышны
нежные слова…
В истоме сладкой
летней ночью
Над миром виснут
звёзды-кружева
Из полу мрака
льётся п ес ня
Звуки приёмника
приглушены…
Кому-то радостно
от этой песни,
Кому-то горько
от тишины.
Вот за окном
совсем недолго
Стучали тоненькие
к аб лу чк и,
И в сердце парня
тоски огромной
Поют печальные
смычки.
Всё жарче руки,
всё ближе лица,
Уж скоро будут
гаснуть фонари.
В солдатской койке
парню не спится,
Вздыхает молча он
до зари...

Перечитал столбик, сразу не уловил до конца, но надо ещё, ещё — пока что-то ладится. Но тут гнусно продрынчал старый звонок, и довольный сержант Малухин соскочил с подоконника. Отмучился.
— Деж-жур-рный! Собр-ратъ конспекты! Выходи стр-роиться!..
Я понимал, это не шедевр, но вечером не удержался, показал ребятам. Мне было стыдно, горели уши, дрожали руки, словно показывал я что-то чужое, украденное и надеялся выдать за своё. С трудом сохраняя голос, прочитал стихотворение.
Парни долго молчали. Потом Игорь сказал:
— Вообще-то неплохо. Но не каждый поймет всё, о чём ты. Я думаю, кто не служил, мало что уловит.
Теперь молчал я. Не знаю, может быть, жалел о своей поспешности.
Странное дело, некоторые люди, чуть что напишут или там придумают, уже на публику лезут, на сцену, в издательство — спокойно и уверенно, радостно кривляются при всех, нисколько не заботясь о том, как это выглядит со стороны и действует на других. А я всегда чувствовал себя голым, даже Игорь с Саней для меня — широкая публика...
— А он не для них писал, — неожиданно вмешался Саня. — Он для нас карябал, скажи, Вовка? Для таких, как мы, вот в этих погонах и в хэбэ. Которые сидят в казарме, когда жизнь вокруг кипит. И всё точно, как на ладошке. Нор-рмальные стихи!
— Да ну тебя! — Мне не хотелось другой крайности.
— Вот Леха Чмырь возьмёт гитару, парни соберутся, ты и почитай. Сам увидишь.
— Да я тоже говорю, неплохо! — сказал Игорь, и я понял, это не в знак приличия, не лесть ради дружбы. Просто он не хотел громкой похвалы с ходу, она тоже выглядела бы фальшивой.
Я повеселел, хотя и очень сомневался в своей удаче, — ведь и у них маловато тямы в этом деле. Но что поделаешь, даже у очень маленького поэта большое честолюбие. Это нормально.
Саня положил мне руку на плечо и, своим заглядом прямо в глаза, как бы перечеркивая любые отказы, предложил:
— Вовка, а давай их пошлём...
— Куда?
— В журнал какой-нибудь. Получше и потолще.
— Ты что, кирзы объелся?
— Давай, а?
— Одно стихотворение и сразу в журнал?
— Ну и что? — поддержал Саню Игорь. — Некоторые вообще дрянь пишут, и то печатают. А тут вполне жизненное. Надо только подобрать журнал, где больше молодых, — там не промажешь.
— Да ну вас... Нашли поэта.
— Ничего, попробуем. Напечатают... — Саня говорил так, словно стихи уже приняли. — А ты ещё напишешь, потом ещё...
— Ну, даёте, мужики! Лепите из меня...
— Дай я посмотрю, — с видом знатока попросил Игорь. Я протянул тетрадь.
Он прочитал стихотворение, закрыл тетрадь и неожиданно спрятал её в карман.
— Тогда мы пошлём сами, — спокойно объявил он. — Кто за это предложение, прошу голосовать. Так, за — двое, воздержался — одни, принято большинством. Сань, сейчас идём в библиотеку, подберём приличный журнальчик, срисуем адрес и всё оформим, как надо. Годится?
— Годится! — весело выдохнул Саня.
— Ну, деловые! — сдался я. — Только не отправляйте с Мишкой Голубем — в роте затюкают, сходим на почту сами...
Такую просьбу коллективчик уважил. Стихи мы отослали через день. Я попыхтел ещё немного, и стихотворений стало три. Пакет ушёл с громким адресом журнала, и на почте почему-то никто не смеялся, не пускал ядовитых шуточек.
А ещё через день мы заступили в караул. После обеда Игорь ходил зачем-то из караульного помещения в роту, вернулся весёлый, и я только вздрогнул, когда он, улыбаясь, протянул мне конверт.
— Вот, — сказал он. — По-моему, его ты ждёшь.
— Да... — узнавая почерк, вяло ответил я и почувствовал сильную усталость.

 

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЁРТАЯ
10 марта                                г. Северодонецк

Володечка, родной, здравствуй!
Я приеду к тебе, приеду — хочу видеть тебя, говорить с тобой, а представлюсь я, как ты захочешь. Мне сейчас трудно, пойми  — очень трудно и плохо, и я хотела бы тебе всё рассказать, найти помощи и понимания.
Но не хочу ни о чём писать тебе — боюсь ты неправильно поймёшь и станешь волноваться, прошу тебя: не надо, лучше я приеду и всё расскажу.
Не пугайся — ничего страшного не произошло, а неприятности мы умеем преодолевать, тем более, если вдвоём, — ведь мы же  вместе, не правда ли?
Не зря же я верила в тебя столько лет, верила больше, чем в себя, и эта вера помогала мне любить тебя даже тогда, когда любить кого-либо было невозможно. Так что не тревожься — всё будет в полном порядке.
Приеду я скоро, ты жди телеграммы и встречай меня. Тут вышла задержка — не по моей вине, — но скоро всё уладится, и я буду свободна. Только ты не написал, как лучше к вам добраться. Городок ваш маленький и чтобы доехать, наверное, нужны будут пересадки. Меня интересует: где и сколько?
Возможно, я ещё дождусь твоего письма, возможно, рискну ехать сама, ведь «язык до Киева доведёт», а от него уж как-нибудь найду. По-моему я поняла правильно: к вам нужно ехать через Киев, да?
Володя, ты шлёшь мне сейчас такие хорошие письма, каких никогда не писал. Я берегу их, а когда мне бывает плохо или грустно, я достаю, перечитываю — дышу тобой и разговариваю, как бы заново переживаю наши слова и встречи и мне становится легче на душе от сознания, что где-то всё же  есть настоящий друг (в этом я уверена сейчас, как никогда), который всегда поймёт и поддержит, вселит уверенность в трудные моменты жизни, принесёт радость в минуты грусти, когда кажется, что предел твоих глупостей уже исчерпан, а назад возврата нет. Прости меня, если всё это тебе вдруг покажется лестью, это не так — я не терплю лицемерия, ты знаешь.
Уверена, я тебе сейчас очень нужна. Но и ты мне нужен не меньше, и если бы можно было сделать так, чтобы ты вдруг оказался здесь рядом со мной, в минуты, когда я пишу тебе эти строки, то все мои желания и надежды исполнились бы непременно, — твоя рука не дала бы мне согнуться.
Да, я хочу немедленной втречи с тобой и это не каприз, а необходимость.
Вот почему я особенно не собираюсь ждать твоего ответа, а думаю уехать сразу — только бы уладить с работой. Я знаю, после этой нашей встречи не станет больше ни моих сомнений, ни трудностей — всё решится хорошо и просто. Всё будет как ты захочешь, а хотеть плохого для нас ты не можешь, — в этом я не сомневаюсь, потому что верю в тебя.
Если тебе в друг покажется, что я унижаюсь, теряю достоинство, выругай меня, я пойму (сейчас мне это даже необходимо), но всё же я считаю себя вправе писать так, хотя бы ради нашего трудного чувства, что свя зывает нас столько лет. Ведь мы же с тобой не  чужие, правда, Володя? Мы знаем это...
Каждой клеточкой ощущаю — всё-таки наболтала лишнего и даже не знаю, что это такое. Неужели сейчас мне хотя бы через это письмо, хочется пожаловаться тебе, чего никогда и нигде я не делала? Что-то пытаюсь решить и не могу. Может быть, это и есть проявление женской слабости, которое я избегала всю свою сознательную жизнь.
На этом своё письмо заканчиваю, хотя могла бы писать ещё и ещё, но боюсь уйти куда-нибудь далеко-далеко, нагородить кучу недоразумений, которые сейчас могут легко выйти из-под моего пера и принести тебе уйму неприятного и тревожного — ты будешь много зря переживать и думать обо мне совсем не то, что нужно. Вот и пытаюсь поймать чувство меры.
Одно хочу сказать, что люблю тебя также, как и прежде, даже ещё сильнее, хочу обнять тебя, быть ласковой и нежной. Вот видишь, как я переменилась, как переделалась на твой лад? Я знаю, ты не откажешься от нашей любви, не задашь себе вопросов сомнения, — ведь это она виновница всех наших перемен.
До скорого свидания!
Тысячу раз целую, твоя Лариска.
Спасибо за фотографию в форме. Как я и думала, она тебе очень идёт.
Хотелось бы примерить твою фуражку. Мне пошла бы она, как ты думаешь? Обязательно надену, а ты посмотришь. Только не улыбайся и говори правду.
В прошлом письме ты загадал мне одну, в общем-то, приятную загадку, которую я пока не могу разгадать. Не забыл какую? Приеду, напомню, а ты поможешь мне выйти из мук любопытства. Договорились?
Целую, Лариса.

1

Почему она так: и гонит на душу тревогу, и просит не волноваться? Как понимать это её письмо? Что случалось?
Письмо вместо радости высыпало кучу вопросов. Оно полно тревоги, недосказанных бед. Она приедет и всё расскажет, но как дожидаться её приезда теперь, если она уже и сейчас не может молчать, слова рвутся помимо её воли? А это же Ларка, она всегда умела справиться с собой, смеялась над чужими слабостями и не признавала своих. Значит, всё же что-то случилось и такое, что ей одной не под силу.
Письмо принесло мрачные мысли. И даже слова любви мне показались маскировкой главного. Она выплёскивала чувства, чтобы скрыть боль. Я так решил и написать ей, что она совсем не вправе молчать, что все её трудности — это наши трудности, и я обязан знать о них. Отослал письмо, уверенный, что оно её не застанет. Но иначе не мог — я должен был что-то делать, чем-то помочь ей, хоть как-то разделить её беду. Письмо ушло и будто совсем унесло мое спокойствие.
Оставалось только ждать её приезда, как ждут чего-то труднодоступного, но обязательного. И я ждал, уже не считая дни. Переносил нашу встречу с сегодня на завтра, с завтра на послезавтра, и так каждый день. Вставал и ложился с мыслью о ней — она сливалась как составляющая ночи, и меня преследовали беспокойные дни. Я верил — она приедет, но постепенно чувствовал, что устаю от неизвестности и ожидания.
А жизнь между тем продолжалась.
Мы всё больше углублялись в изучение самолёта, узнавали, из чего он состоит, как управляется, летает и обслуживается, и я постепенно влюблялся в авиацию, очень скоро понял: здесь стараются обойтись без пустой беготни, здесь неуместен показной парадный шаг, самодовольная напыщенность, здесь не размениваются на мелочные придирки — тут только один Бог: техника, — ему молятся все, каждый с каждым здесь связан намертво, и потому просто необходимо работать так, чтобы потом ни товарищи, ни начальство, ни твоя собственная совесть не смогли упрекнуть тебя в недоработке, из-за которой самолёт отказал бы в воздухе. Людей здесь ценят не по надраенным сапогам и белоснежным подворотничкам, а по умению ладить с боевыми машинами.
Добросовестность и знания почти везде в цене, но ведь и самому приятнее и спокойнее делать всё сознательно, авторитетно, без понуканий и толчков в шею, даже если падаешь с ног от усталости.
С пониманием таких истин появлялась лёгкость в службе...

2

Сегодня пятница, и взвод топает в гарнизонную баню. Нам надо пройти по узкой, мощённой неровным булыжником дороге километра два, и мы шагаем, повторяя все изгибы дороги, между склоном и рекой. Собственно, город здесь уже кончился, только втиснутые то там, то сям — на немногих пригодных под стройку клочках земли какие-то отдельно стоящие объекты — склады, склады, что-то вроде мастерских за высокими заборами; всё вперемежку: военное и гражданское. И среди них жёлтое здание бани — небольшой одноэтажный сарай, одетый в рыхлую штукатурку, смотрит на дорогу узенькими окнами над просторным крыльцом. Баня, так сказать, отправная точка нашей службы, мы уже прошли через неё в одну сторону и, хотя понимаем, что назад хода нет, топаем сюда охотно — можно хоть что-то вспомнить...
Пройтись пешком по неровной дороге — она тоже частичка города с разными-разными мужскими и женскими фигурами, — можно искоса заглянуть в лицо, оценить и даже восхититься — опять-таки удовольствие. При нашей замкнутой жизни — в начале службы никаких увольнений, в город попасть можно только случайно, по какому-нибудь делу — лишний раз увидеть гражданские лица большая радость. Особенно — молодые женские. А красивых девчонок в городке тьма. Удивительно, но — как быстро мы от них отвыкли! Но не забыли. И потому тянемся к ним, тянемся — хотя бы взглядом.
Наша жизнь сейчас — узкая, бурливая река меж двух высоких берегов, называемых гражданкой — прошлой и будущей. От одного мы уже оттолкнулись, но нет пока возможности пристать к другому. Но мы знаем, это временно, берег подступится, пустит к себе, а пока надо лишь нестись по течению, быть на плаву, не дать себя утопить. И мы держимся, держимся. И пока только топаем строем в баню, и ловим приметы нового берега в зданиях, деревьях, встречных лицах, отпечатываем в душе как бы про запас — всё это обязательно к нам придёт.
Склон бесконечный и неровный, весь в осыпях рыхлого, бурого снега, скалит местами жёлтые зубы песчаника, окатывается вплотную к дороге и вдруг виляет, уходит в сторону, обнажая заросшие густым вишенником овраги. Справа от нас шумит Днестр, кажется, он никогда не замерзает — даже в самые сильные морозы мы слышали его глухое кипение, — река горная и, хотя от гор уже откатилась километров на сто пятьдесят, всё рычит, не может успокоиться. Вода в ней сейчас грязно-рыжего цвета, несёт всякий мусор, целые стволы деревьев.
Ещё про Днестр говорят, что у него двойное дно — под первым промыто ещё одно, сообщаются они ямами-трубами, и люди, провалившиеся в эти ямы, исчезают бесследно — сильное течение волочит их между днами, а найти вторую такую яму в мутно-чёрной воде и выбраться — дело безнадёжное.
Даже водолазы не рискуют. Но это уже из области местных легенд, в общем-то, правдоподобных, но сержанты рассказывали, что летом купаться в реке курсантам строжайше запрещено. Были, мол, уже случаи…
На дороге жидкая, чёрная грязь от растаявшего снега, и мы хлюпаем сапогами по этой грязи — в строю дороги не выберешь, только сержант Малухин позади взвода в одиночестве вышагивает змейкой, словно слалом исполняет — с камешка на камешек, — у него сапожки новенькие, хромовые, надраенные, хоть смотрись, не то, что наши кирзачи. А мне на его сапожки смотреть противно.
Был у меня с ними случай. Ещё в первые дни службы определили мне место для сна на втором ярусе коек, а на первом, как раз подо мной, оказывается, обитал сержант Малухин. Нам объявили отбой, я забрался к себе, а сержант, естественно, в это время был ещё где-то по своим важным делам, когда он пришёл и улёгся, я не слышал, да и думать о нём не думал, знать не знал. Утром проревели подъём (сержант, конечно, не отозвался на призыв дневального и продолжал спокойно спать), я сиганул со своей койки, нацепил штаны и с ходу вогнал ноги в сапоги, а те оказались сержантовы — на три размера меньше. Я и так их, и сяк — сидят глухо. А рота уже стоит в строю, нервно одергивает форму. Старшина произнёс свою длинную речь по поводу моей невнимательности и неумения обращаться с солдатской амуницией, а мне было и так до слёз тошно, потом — из-за меня — роте опять отбой старшина объявил, правда, перед этим всем взводом сапоги с меня стащили, точно кожу содрали. А Малухин проснулся, прыг с койки и сразу за сапоги: не порвал ли, не повредил?! Что ему мои ноги?
Вообще сержанты у нас в школе все франты. Брючки ушиты предельно, гимнастёрочки подрезаны, на кителях в голубые погоны вшиты целлулоидные пластинки. А шинели и шапки — вообще курсантские, не на крючках, как наши, на пуговицах, из офицерских училищ добыты. Всё для форса.
А сапоги Малухина мне не нравятся, хоть и хромовые.
Вот и шлёпаем строем, рассыпаем горох под бдительным оком сержанта Малухина. Только услышит дробь, как бы очнётся и тут же резко, гортанно: «Взво-од! Р-раз — да-а, р-раз — да-а, р-раз — да-.а — тр-ри...» И взвод подтягивается, заводится, как какой-то живой механизм.
Строй. Пожалуй, самая удивительная и парадоксальная штуковина в армии.
Мы с детства привычны к строю. В садике, в школе, в пионерском лагере — везде слова команды, марширующие колонны. «Эй, кто там шагает правой? Левой, левой, ле-евой!» Всегда и везде! Мечта идеального государства — поставить всех в строй и дать команду к шагу. Неважно, что в строю перестаешь чувствовать себя человеком. Ты частица того монолита, что громыхает сапогами по асфальту или булыжнику дороги, тебе ничего не нужно, слушай олько внимательно слова команды — и «ша-агом марш!» Куда? Не твоё дело. Куда надо, туда и приведут. Человека? Нет, колонну, роту, полк, отряд.
Главное, чтобы все — в одну сторону. И если ряды вдруг поредеют, умей быстро сомкнуться и шагать дальше без лишних вопросов. Что делать потом, тебе скажут, когда придёт время. И ты шагаешь, шагаешь строем — своего у тебя уже ничего нет, и потому передние шагают слишком коротко, задние — слишком длинно, зато все одинаково. Личностей уже нет.
Но без строя не может быть армии. Толпой ничего не сделаешь, не победишь врага. Толпа — это заранее лишние жертвы. Ещё македонская фаланга показала преимущества строя. И потому все армии спешили строиться.
Строем можно многое, хотя бы пробежать столько, сколько в одиночку не одолеть нипочем. Строй — как бы в твоих интересах, вроде бы плечом к плечу, и нечего опасаться тыла. Это если смотреть, кто ты: личность или частица; если задуматься: зачем ты, для каких целей? Но нам пока кажется, больше всего строй удобен командиру — он всё знает, почти всё может, колонну вести легче, чем каждого в отдельности. Мы рассуждаем — каждый из своей строевой ячейки.
Как долго нас учат строю, и как быстро это умение пропадает при случае. Прекрати тренировки — и через неделю взвод уже не сможет пройти по плацу, печатая шаг, потому строевая — каждый день, чуть ли не каждый час... Пусть даже строй и противоестествен стадному характеру человека, пусть даже люди предпочитают брести гурьбой. Ну и что ж, если там каждый личность и старается выбрать себе дорогу сам?
Без строя нет армии. Это ясно, и мы шагаем, шагаем, сбивая о плац и булыжник подошвы сапог, хотя не совсем понимаем: зачем столько марша нам, механикам самолётов, ведь мы знаем точно: в полку строя не будет, разучимся печатать шаг в первый же день приезда в часть, такой уж это род войск — авиация, где каждый у своей машины личность. Но пока топаем — без строя нет армии.
Только не надо это в гражданскую жизнь, не надо детей ставить в строй, не надо седлать чьими-то принципами и взглядами чужую шею. Всё в своё время и на своём месте.
Взвод шагает в баню. Боевая единица прибывает к месту мытья...

3

Я лежу на горячей плите и играю «в бильярд». Да, да, именно, «в бильярд». Потому что иначе моё занятие не назовёшь.
Сегодня в первый раз на кухне. И не просто кем-то там: уборщиком зала или посудомойщиком — мой наряд звучит веско, даже с оттенком горделивости: «помощник повара». Он говорит, что занятие у меня серьёзное, настоящая работа, на меня как бы украдкой смотрит вся школа: что и как будем вкушать сегодня? К тому же, повар Женя, женщина белокурая и симпатичная, лет тридцати пяти, — единственный гражданский человек в нашей огромной столовой, — смотрит приветливо и весело. Кажется, мы сразу понравились друг другу — сработаемся. Я был очень доволен, когда старшина зачитал ротив моей фамилии эту должность. Только сознание того, что предстоит чуть ли не сутки провести в таком обществе, располагает к приятным мыслям и хорошему настроению.
Вечер пролетел быстро, а утром Женя разбудила меня в половине четвертого — ехать на склад получать мясо и там же молоть фарш на котлеты. Ещё одна удача! Я сильно хотел спать, но все равно радовался: это ж надо, в моё дежурство и котлеты! Хоть раз наемся до отвала! Котлеты в армии — лакомство особое, дают их редко, вроде как для праздничного стола. Вспомнились сержантские рожи — они питались в основном на кухне, каждый по-своему дружил с поварами и извлекал из этой дружбы всё, что мог. Но сегодня второе лицо на кухне — я! А Женя эта — я не ошибся — нормальная бабёнка, опять смеётся, показывая ровные белые зубы, — с такой можно ладить...
В сизом тумане морозного утра у столовой уже урчала машина. Мы быстро втиснулись в кабину и поехали. С мясом управились быстро, состряпали фарш, вернулись готовить завтрак. Почти как всегда: каша с тушёнкой, чай с маслом. На обед Женя обещала котлеты и картофельное пюре.
Ловкими руками она лепила котлеты, панировала их в сухарях, складывала на большие противни.
Я ставил противни на горячую плиту и специальной лопаточкой переворачивал котлеты, отделяя от поверхности металла аппетитную хрустящую корочку, не давал им подгорать. Потом, уже готовые, — в большую кастрюлю.
Через полчаса корочки уже не казались аппетитными. Как я ни старался, котлеты всё равно подгорали, стреляли раскалённым жиром, струились отвратительным запахом горелого мяса и сухарей — я пропитался этим запахом насквозь, стал весь сальный и грязный. К концу второй тысячи котлет я уже не мог на них смотреть. Я сам был уже, как горячая свиная котлета.
Женя смотрела на меня и смеялась. Её белый халат, надетый на почти голое тело, уже не казался мне атрибутом обольстительности — оставались только жидкие капли осторожной почтительности к особе женского пола,
— Ну что, Володечка, как дела? — Она подходила к плите, отодвигала меня полным плечом. — Лучше прожаривай, лучше...
А мне хотелось ущипнуть её за бок. Но не игриво, а больно.
Кое-как дотянул до конца этой пытки. И вот теперь мне предстояло ещё одно дело: нужно было растолочь в котле картошку на пюре.
Котлы на кухне старинные, монастырские, вмурованы в большие печи и не имеют слива. Картошка варится сразу на всю школу. Женя подала команду кочегарам, те в подвале выгребли печку, минут пять она остывала, и Женя вручила мне длинную палку, похожую на бильярдный кий увеличенных размеров.
— А вода? — спросил я.
Женя развела руками:
— Мни...
Снял крышку. Полкотла воды, в ней плавают слегка разваренные картофелины: скользкие, вёрткие и не слишком крупные. Я лёг на горячую печку и начал играть в бильярд: ловить картофелину на кончик толкушки и бить ею в стенку котла так, чтобы раздавить. Каждый удачный толчок можно было принимать за хороший удар по шару. Я лежал на плите и чувствовал, как весь пропитавший меня котлетный жир нагревается ещё больше, сейчас зашкварчит, и я буду поджариваться, надо только крикнуть Жене, чтобы вовремя перевернула.
Едкий пот заливал лицо, а я целился в очередную картофелину и стонал при неудачном попадании, гонял распаренные кругляки по котлу и мечтал о судомойке, проклиная свою утреннюю гордость. Не зря ведь Сашка Кузовлев так любит наряды на кухню, но просится только в посудомойку. Знает, паразит, что и как.
Кажется, всё. — Уже масса, жидкая, хлюпающая. Нет, вот ещё есть...
Наконец отвалил от плиты.
— Всё? — спросила Женя от разделочного стола.
— Да вроде бы... — ответил я, вытираясь полотенцем. — Какой-то суп получился, разливать можно.
— Ничего, через полчаса загустеет — ложка стоять будет, — ответила Женя и накрыла котёл крышкой. — Пропарился?
— Не очень... — скромно ответил я.
— Это полезно... — засмеялась она, — ревматизма не будет...
Я смотрел на неё, и мне не хотелось уже её ущипнуть. Теперь я просто удивлялся: маленькая же она, женщина хрупкая, слабая, но через каждые трое суток крутится здесь, со всем управляется; всё проходит через её тонкие пальцы, и ничего, не теряет присутствия духа... А что же я?..
Странно, но, проработав в тот раз на таком «смачном» месте, как кухня, за день я не ел почти ничего, и главное, мне совсем не хотелось. Это никак не вязалось с нашими солдатскими аппетитами.
В общем, текла жизнь. И может быть, все мои печали были ей просто смешны и нелепы, не стоили ничего путного. Двигалась, несмотря ни на что... Без Ларки...

 

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ
16 марта                                  г. Северодонецк

Володя, что делать человеку, если ему элементарно не хочется жить?
Как ему поступить, когда он видит, что вокруг подло и гадко, а у него нет даже слов, чтобы описать всю эту низость, выразить возмущение? О чём думать, когда вдруг лопается радужная, глупая вера в хороших людей в их надёжность и порядочность?
Как жить без веры, без ощущения справедливости, чувствуя лишь собственную беспомощность?
Всю жизнь ты учишься обходить острые углы, стараешься не царапаться, не набивать себе шишек, ты уверен, что постиг эту способность, всё в жизни понимаешь, многое умеешь, и вдруг видишь, совсем не ожиданно узнаёшь, что всё это миф, чепуха, ничего ты не можешь и острые углы ты научился просто не замечать, будто их и нет вовсе, приобрёл способность не понимать, что о них поцарапаться просто радость по сравнению с вероятностью проткнуться насквозь.
Дуракам спокойнее, их постоянно учат, но они этого не замечают.
Близкие тебе люди близки до тех пор, пока однажды с удивлением не обнаружишь пропасть между собой и ними — бездонную и безжалостную, — и самое плохое в этом, что заметить её зачастую можно уже свалившись.
Нельзя же так, нельзя! Как жить и смотреть в улыбающиеся лица подлецов — а их всё больше скаждым днём, с каждым шагом, с каждым твоим словом? Всё перемеряно, всё переиначено, вывернуто наизнанку. Нас глупых, с детства учат одним ценностям, а в жизни оказывается они совсем другие — не нужно быть ни умным, ни талантливым — умей говорить так, делать этак, знать то и будешь иметь это — в смысле: всё, что хочешь. Только не отступай никогда, не предавай. Все законы, все нормы, условия — побоку, жить только так, как живут целеустремлённые люди: положение, деньги, связи, родственники. Без этого тебе каюк!
Но самое страшное увидеть подлеца во вчерашнем друге.
Так что же по-настоящему ценное в нашей жизни, если даже сама жизнь не имеет ценности? Каждый думает: «Я, только Я, ни в коем случае не Ты, не Мы, ни, тем более не Он, не Она.
Да, скажешь, развела тут мрачности. Но пойми, сегодня я не могу иначе, сегодня я такая и есть, ты уж прими меня такой — я же знаю, для тебя это не будет слишком трудно, ты ведь готов для меня на всё. Не так ли?
Или я ошиблась? Для меня это был бы последний удар.
Я не хочу ошибаться в тебе, не хочу!
И я этого не сделаю! Как не сделала раньше.
Володя, прости, я не могу сейчас написать тебе много и обо всём. Думала, расскажу подробно, заручусь твоей поддержкой, да не выходит — бумага есть бумага. Слишком много чувств, а шариковая ручка не штамп, которым можно оттиснуть всё разом — пока пишешь одно, другое кипит, пылает, валится с пера. Ктому же, мне нужны твой взгляд, твой голос, твой немедленный ответ.
И хотя я уверена, ты не подведёшь, всё будет так, как нужно мне, всё равно я хочу слышать без задержки. Потому надо собраться, взять себя в руки. Лучше приеду и расскажу всё, как есть, тебе единственному, которому также не изменно верю и которого по-прежнему люблю. Я з на ю, ты всегда будешь со мной, никогда не оступишься, не отвернёшься, чтобы ни произошло. Я буду смотреть тебе в глаза и рассказывать, рассказывать, пока не успокоюсь. Ведь мне же больше не на кого опереться, да и желания нет совсем делиться ещё с кем-то.
Жди меня, пожалуйста, хорошенько, жди — осталось совсем немного.
Целую тебя как и прежде, твоя Лариса.

1

Теперь уже точно: что-то случилось! Но что же, что? Неразрешённая тревога, опустошив душу, вонзилась в сердце. Она засела в нём накрепко, (казалось, навсегда). Но надо же что-то делать, просто необходимо помочь ей, моей Ларке. Я хорошо понял: ей там плохо, очень плохо и трудно одной, без меня. Я должен быть там, рядом с ней. Если не узнаю всё, сойду с ума...
Рванулся к Гладилину.
— Командир роты в командировке, будет через неделю. — Чёрные глаза капитана Маринеску смотрели холодно, буравили душу. — Вы что-то хотели, товарищ курсант?
Сказать или не сказать? Как-никак заместитель, сейчас при исполнении.
Нет, не получится, всё напрасно. Слишком красив Маринеску, прям, уверен в себе. Не поймёт. Да и не сможет ничем помочь.
Как же всё это сложно! Когда начисто отбиваются и отметаются любые желания, когда личное, человеческое искусственно делается мелким, маловажным и даже в какой-то мере постыдным по сравнению с некоей особо значительной общей задачей, когда твоя натура перед ней ничто и ты просто тот самый «винтик», о котором уже так много писали и который как бы не может существовать без самой машины, громадной и мощной, вряд ли кто возьмётся выручать тебя, потакать твоему «нужно». Даже если и понимает всё отлично, не станет из-за тебя спорить с машиной.
Но винтик в ней снаружи, хоть какая-то, но форма, обеспеченная потребностью самой машины, зато внутри — ничего, сплошная масса, где-то твёрже, где-то мягче, но обязательно однородная.
Но ведь и металл из чего-то состоит.
Кристаллическая решетка, молекулы, атомы.
Они разные, непохожие, неспокойные.
Вращаются электроны, идут какие-то процессы.
Мёртвый с виду металл, живёт, движется.
Нужно иметь большое желание рассмотреть эту жизнь и понять, найти для этого способ.
Нужна смелость вывернуть винтик из монолита, не побоявшись остановки всей машины.
А как же быть живому человеку, солдату? Куда деть его чувства, ощущения, тревоги и заботы, радость и тоску — всё, выданное людям природой?..
Я был уверен: Гладилин мог увидеть и не побояться, Маринеску — нет. Я сомневался, даже при нашем всеобщем восхищении им как офицером.
Но нельзя же так с человеком, нельзя! Где бы он ни находился. Иногда ведь личное даётся единственный раз, миг этот мимолётный и неповторимый — не упусти его! — он строит жизнь раз и навсегда, переводит стрелки, направляя судьбу по одной, нужной тебе дороге, такого момента у тебя может не быть больше. Так можно ли считать его мелким и незначительным?
— Мне кажется, вы чем-то озабочены, — сменил тон на дружеский капитан Маринеску, и мне на секунду поверилось — поможет!
Я нерешительно молчал, и сомнения возвращались, накатывались, точно приливная волна, всё сильнее и выше...
— Ну? — В голосе капитана уже сквозило нетерпение.
— Нет, ничего... Разрешите идти?
— Идите...
Дальше всё, как в каком-то сне. Перед глазами непрерывно — несчастное лицо Ларисы, в голове — уехавший куда-то Гладилин, сквозь этот сон прорываются тревожные вопросы ребят:
— Вовка, ты что?
— Ничего…
— Нет, ты скажи, что случилось?..
Как будто я знал это.
Я отмахивался и убегал. Мне нужно побыть одному. Ведь никто же, никто не сможет помочь...
Но я должен увидеть её, обязан узнать!
Ближе к вечеру я решился. И пусть потом будет что угодно, другого пути нет...

2

В каждой части есть своя дорога у самовольщиков. О ней знают все, кому это знать необходимо, о ней не подозревают все те, кто не то что подозревать, догадываться о подобном не должен. У нас тоже была такая — дырка, вернее, щель в монастырской стене на заднем дворе, в глухом углу за складом военторга. То ли ещё монашки проделали эту дырку для каких-то своих нужд, то ли поколения курсантов с настойчивостью термитов проскребли себе окошко на волю.
Дырка изредка заплеталась проволокою, загораживалась каким-то хламом, но почему-то никому из начальства не приходило в голову прислать сюда сотню кирпича и приказать дырку заложить. Может, знали, что дело бесполезное.
Щель была длинной и очень узкой, потому, наверное, мало подозрительной, раньше она, видимо, была ещё уже, но животы и спины годами делали своё дело — песчинка за песчинкой подтирали стенки. Но всё равно человек с пятидесятым размером рисковал застрять в ней намертво, большинству же наших она подходила вполне, а монашки вряд ли были толще нашего.
В самоволку курсанты ещё не ходили — рановато, это была привилегия сержантов — помкомвзводов; они служили по второму, третьему году, распорядок дня у них был условный, а встреча с боевыми полками им грозила как крайняя мера, потому у каждого в городке, где девчонок было тьма, а парней почему-то мало, имелась зазноба, нетерпеливая и ждущая. Но о дырке мы знали, и сейчас она для меня была больше, чем друг, больше, чем вся наша школа, да и вообще — весь мир, она была выходом из пещеры монастырских стен, дверями в коридор, который вёл к Ларисе.
Я должен был узнать, что случилось!
Не могу сказать, заметно ли было что по мне внешне или нет, — я не думал об этом, но всё, что меня окружало в тот миг, стало вдруг маловажным и как бы посторонним, я не очень-то интересовался собственным видом в глазах роты, только тайна моего свидания со щелью в заборе всё же должна была остаться тайной, и я старался, чтобы так оно и было.
От ужина до отбоя три с половиной часа. Этого вполне хватит, чтобы уехать из города. Деньги? Кое-что было, не хватит, конечно, но так ли это важно, когда душит, сжигает одна-единственная цель, ради которой поступаешься всем? Есть же ещё электрички, где не очень-то спросят билет у солдата, автобусы, попутные машины, собственные ноги, наконец, — ведь не так уж это и далеко, если разобраться, можно доехать. Об остальном я не думал — цель была конечной и за ней для меня ничего не существовало.
Я собрался. Достал из обложки военного билета деньги, пересчитал, положил на место, нащупал в тумбочке две пачки сигарет — последние из присланных из дома, — сунул их в карман. После ужина, когда братва рванула к телевизору, шахматам, письмам, незаметно вышел из роты, медленно пошёл в сторону военторга.
Быстро распутал жидкую проволоку в дырке. На улице ранние сумерки, они обливают забор, деревья в садике напротив, пустынный тротуар неясным лиловым светом, пронизывают на всю длину из конца в конец, — улица лежит за забором, как пропасть у подножия скалы.
Лучше бы, конечно, попозже, но время, время — мне нужны хотя бы сутки, а у меня всего неполных три часа — хватит ли? II я решительно шагнул в пропасть...
До главной, самой длинной улицы города метров триста, а там полчаса хода до вокзала. Я шёл быстро, боясь оглянуться.
Всё-таки мне повезло. Не нарвался на патруль, не встретил никого из знакомых офицеров. Поезд на Киев приходил через двадцать минут, отправлялся спустя две минуты, билеты в кассе были. Я взял подешевле, в общий вагон, да и нужен ли был мне сейчас другой! Если бы поезд пошёл быстрее от этого, меня вполне бы устроил и тамбур...
Но зелёные вагоны так медленно и нудно втягивались на станцию, что у меня заныли зубы от нетерпения, две минуты стоянки показались вечностью, а полка вагона — раскалённой плитой... Ну, наконец-то — я облегченно вздохнул — небольшое жёлтое здание вокзала поплыло назад. Я очень боялся, что не смогу уехать, — в маленьком городе так редки поезда и так часты случайные встречи. Но теперь, кажется, всё...
В вагоне полумрак, горят лишь тусклые грязные лампочки в проходе, но пестро и шумно, — народ в основном деревенский, с корзинами и мешками, с базара, наверное, едут и недалеко — одну-две остановки. Кто-то что-то уже рассказывает, кто-то достал полкруга домашней колбасы, закусывает под солёный огурчик, кто-то занят ещё чем-то. Я отвернулся, стал смотреть в окно, сереющее на стекле последними всплесками умирающего дня.
— Сынок, исты хошь? — спросила бабка напротив.
Я покачал головой.
— Да ты не стесняйся, бери... — Она протягивала мне кусок сала с хлебом.
— Нет, спасибо... Я, правда, не хочу...
С собой бы взять, пригодится. Да разве попросишь?
— Ну, як хошь, — обиделась бабка и спрятала сало.
Станция уже убежала, и за окном потянулся всё тот же склон.
— Володь... — Чья-то рука легла мне на плечо.
Игорь! Саня! Почему они здесь?! Я невольно вздрогнул.
— Выйдем в тамбур... — Игорь убрал руку, отодвинулся в коридор. Бабка напротив, забыв про обиду, с интересом уставилась на нас, роняла крошки от своего бутерброда на своё выходное, синее в белый горошек платье.
— Зачем? — Мне было все равно.
— Поговорить надо...
Я посмотрел на бабку и пошёл в коридор впереди Игоря. За Саней. «Как под конвоем, — почему-то подумалось мне, — уже арестовали...» Весёлого было мало. Неужели Маринеску послал?
Тяжёлая дверь в тамбур захлопнулась. Саня протянул мне сигарету.
— Ну что ты делаешь, идиот? — Это Игорь.
Я молчал.
— Думаешь лбом стену прошибить?
— Не твоим же, Игорь?
— Если б получилось, я б отдал свой лоб.
— Кто вас послал?
— Да никто. Мы сами.
— Как узнали?
— Извини, — сказал Саня. — Мы знали, что так будет. Пришлось за тобой немножко последить.
— Так вы тоже... в самоволке?..
Теперь уже молчали они.
— Мне надо уехать, — отрывисто сказал я. — Вы меня не видели, договорились?..
— Что случилось? — спросил Игорь.
— Не знаю, — ответил я и посмотрел на него. — Честно, не знаю. Потому и еду...
— Ты получишь пару лет диссбата. Потом всё начнётся сначала.
— Ну и пусть. — Мне действительно было всё равно.
— Надо вернуться, — сказал Саня.
— Не могу.
— Ты подумай. Приедет ротный, будешь просить отпуск.
— Нет, уже поздно. — Я двигался вперёд, и мне казалось, уже ничто не может мне помешать. — Потом это будет не нужно.
— Пошли в вагон, — решительно сказал Игорь.
— Зачем?
— Мы едем с тобой.
— Вы? Для чего?
— Один ты не доберёшься. Солдат-одиночка всегда подозрителен. Всё равно где-нибудь загребёт патруль. А трое — это уже подразделение, где надо, строем протопаем.
— И денег у нас больше. — Саня полез в карман, достал деньги, точно хотел меня убедить. Зачем? Я знал, он вчера получил перевод.
— Ладно, мужики, хорош дурью маяться! Дуйте в школу.
— Идёшь в вагон? — Игорь приоткрыл дверь тамбура.
— Вы не должны этого делать...
Я смотрел на них и понимал, они всё равно поедут. Они уже всё решили. Друзья ведь, да ещё армейские. Но им-то зачем дисбат? За дружбу? Кто поверит? Как они объяснят родным? Мое бегство как-то ещё можно оправдать, а их?.. Кто поймёт, что всё это ради дружбы? Разве рассудок не заменит друга?
Им влепят ещё больше.
Я стоял и думал, а они ждали. Тут должен кто-то уступить, должен...
— Ребята, к отбою успеете...
— Кончай ветер языком гонять!
Нет, они не уступят, настроены решительно, я видел это. Они ведь старались помочь мне. Но как же я? Неужели придётся подставить их ради своего неизвестного? Нет, не могу.
— Парни, ну отпустите...
— Ты знаешь, я был лучшего мнения о тебе, — сказал Саня.
— Я тоже, — отозвался Игорь.
— Я согласен на любое ваше мнение, но отпустите.
— Ты обижаешь нас, Вовчик, — сказал Игорь.
— Не буду...
— Вот и хорошо.
Помолчали ещё.
— Следующая станция почти через час, — сказал я. — Как мы выйдем?
— А вот так! — Саня распахнул наружную дверь тамбура. — Смотрите, подъём ещё не кончился, поезд идёт медленно... Ну?
Мне не хотелось, во мне всё бунтовало против. Я хватался за ниточку, но она рвалась вместе с нанизанными на неё мыслями и надеждами последних дней. Нужно было смириться, связать себя, переступить... через свое чувство к Ларисе. Ларка, Ларка, как ты сейчас там? Прости, я всё могу сделать и сделать попытался всё, но я не в состоянии подставлять своих друзей. Даже ради нас с тобой. Прости, но это очень серьёзно. Их ведь тоже ждут девчонки — ты поймёшь... Но я всё равно что-нибудь придумаю ещё...
— Давай, — сказал я Сане и отвернулся.
Саня прыгнул, исчез в густых сумерках, точно нырнул в сочную синеву тёплого моря.
Я подвинулся, пропуская Игоря.
— Давай ты, — сказал он.
— Не веришь? — усмехнулся я.
— Верю, но... — Он смотрел твёрдо.
Я шагнул на подножку. Подъём кончился, и поезд понемногу прибавлял хода. Сырой, но почему-то тёплый ветер упирался в лицо. Он толкал в грудь, щекотал ноздри и зачем-то пахнул весной, заставлял забыть о прыжке и стоять, стоять на подножке.
— Ну? — не давал передышки Игорь. Я выбрал момент и прыгнул...
Приземлились все, в общем-то, нормально. Только Игорь слегка подвернул ногу. Он прихрамывал, но идти мог вполне самостоятельно, только медленнее, чем хотелось бы. Железная дорога поблёскивала отражением неизвестно чего — ни луны, ни звёзд на небе не было, — направляя нас. Мы брели по мокрой, грязной насыпи, изредка сбегали вниз, пропуская встречный поезд. Хмурое небо висело над головой, а ветер уже не казался весенним, постепенно он становился холодным и злым. Он толкал меня в грудь, точно не хотел пускать назад, в школу, но делал это как-то неуверенно, точно сам не знал толком, чего хочет. Я шагал навстречу ветру, потому что так пришлось шагать, и всё больше не понимал, что сделал правильно, а что нет.
К отбою мы опоздали на полтора часа. Возле дневального сидел наш старшина и молча «метал по сторонам молнии» — ему давно надо было отдыхать в кругу семьи дома. На нас он выступать почему-то не стал, видно, выговорился уже дневальному, отметил наше опоздание в ротном журнале, и ушёл, а утром мы получили от Маринеску по пять суток «губы», как самовольщики. И этому нужно было радоваться: нам, можно сказать, повезло, мы не наткнулись в городе на патруль или на кого-нибудь из большого начальства — это было бы ЧП гарнизонного масштаба.
Маринеску долго смотрел на нас, не решаясь наказать. Он не понимал, с чего это, в общем-то, хорошие солдаты отправились гулять да ещё так неграмотно и неосторожно. Пытался что-то выяснить, но мы молчали. Наказывать было надо, и он сделал это.

3

Школьная гауптвахта — маленькая комната при караульном помещении. Ни решёток на окнах, ни внушительных запоров, только маленькое окошко выглядывает в глухой дворик. Крашенные зелёной краской стены покрыты пёстрыми надписями, вдоль стен жёсткие дерматиновые кушетки. Она сильно отличалась от классических гарнизонных гауптвахт, где ретивые коменданты, стараются довести своё хозяйство до совершенства, будто не для проштрафившихся солдат она, а для закоренелых преступников. Но, как говорится, каждый действует согласно собственным понятиям и служебному рвению.
На нашу «губу» вряд ли часто заглядывает большое начальство, потому жить здесь можно, даже сигарету сунут иногда в окошко, если в карауле кто-нибудь из своих. Кушетки на день не убираются, хозработы нетрудные и только до обеда, потом уборка помещения и можно отдыхать. Тоскливо и скучно, если в одиночку, сутки непомерно длинные и пустые, если долго не с кем поговорить, но хуже, когда сосед попадётся скотина скотиной, из тех, кто, постепенно опускаясь, превращается в постояльцев «губы», тогда не переслушаешь его бывальщины, не обоймёшь гордости за многоопытность, не перечтёшь подвигов...
Замок на двери — тяжесть для каждого нормального человека.
Но сейчас ребята, кажется, довольны — легко отделались, — лежат на кушетках с таким видом, будто это роскошные ложа фешенебельного курорта. Смотрят на меня, помалкивая, но почему-то улыбаются. Понимают, пока меня лучше оставить в покое, дать прийти в себя, перегореть, передумать.
Я догадываюсь, довольны они тем, что здесь я, с ними, а не где-нибудь под серьёзной стражей. Но всё равно я психую на них, на их улыбочки и многозначительное молчание.
Изредка мы говорим о чём-нибудь, но старательно избегаем вспоминать события последних дней.
— А что? Совсем неплохо, — первым заговорил Саня. Он, лежа на кушетке, колупал ногтём зелёную стену. — Гля, мужики, какой-то Витя расписался. Вот: «Витя М, г. Нальчик». Почти земляк — и то приятно. Два года назад. Уже, наверное, дома, паразит, или сапоги драит на дорогу домой.
— Да. «Оставил память Витя Мошкин», — отозвался Игорь. — Тот не солдат, кто не сидел на губе. Теперь и мы удостоились — солдаты.
— Тут-то и делов всего, — оказал Саня, — двор подмести, бачки мусорные на кухне почистить, дровишек нарубать да двадцать печечек растопить, потом обед срубать и на боковую. Лафа!
— Была б ещё здесь печка, так вообще, не жизнь, а малина... — сказал Игорь.
Вот так и плелась всякая чепуха, словно ничего не произошло и попали мы сюда в командировку.
Освободили нас через три дня. Приехал Гладилин, очень, наверное, удивился и приказал выпустить. Снизил наказание, может, за хорошее поведение на «губе», не знаю. Нет, Маринеску на него не обиделся, по всему, он был в курсе дела.
Я не пошёл к Гладилину просить отпуск. После гауптвахты это было бы бесполезно. Да и не хотелось почему-то...

4

Уплыл по белесо-мутной, клокочущей воде грязный, ноздреватый лёд вниз по реке, сошли тёплым паром виноградники на склонах русла, загомонили, отвоёвывая себе жилплощадь на деревьях вокруг школы грачи, лопнули почки, выбросили к солнцу нежную зелень первой листвы, и, наконец, раскипелись розовато-белой пеной маленькие вишнёвые садики городка, а Лариса всё молчала.
Всё дальше уходили в память камни родного города, отодвигались лица, голоса друзей, тепло Ларкиных рук, знакомые звуки и запахи, затирались чёрными, тяжелыми снами ранних подъеёмов и тёмного, простуженного бега по ночным склонам первого школьного месяца, которые тоже удалялись, уходили прочь, — школа постепенно становилась нашим домом, наверное, мы привыкали, уже не просто отбывали положенные нам сроки службы, а жили обычной жизнью, с вполне нормальными для всех трудностями и радостями. Распорядок дня, который так жестко жал нас в декабре-январе, теперь делился, и можно было найти время для чего-то личного или просто отдохнуть, появились какие-то интересы и доступные увлечения. Говорят, человек, особенно русский, может привыкнуть ко всему. Только резко вырванные из привычной среды, покинувшие её не по своей воле, мы вынуждены были привыкать долго и трудно, и как сказать — оправдан был этот вырыв или нет? Но пока другого пути нет...

4

В начале мая на мое имя пришёл толстый конверт. Я отсылал вроде бы тоньше. Большого формата, с синим штампом журнала в верхнем углу, конверт выглядел внушительно. Вскрывать собрались втроём.
Над школой плывёт еле уловимый запах цветущей липы. Он разлит над всем городом, гонит его ветерок вдоль Русла, а где сами липы, никто не знает.
Ушли на стадион. Здесь, в этот час перед ужином, пустынно и тихо, и мы — с конвертом, словно заговорщики с тайным посланием. Сели на траву у кромки футбольного поля.
Я давно всё понял, но сам не могу — всё равно дрожат руки, рывками прыгает сердце. Протянул конверт Игорю — он у нас самый решительный, на всё смотрит проще.
— Я?
— Ты. Давай.
Он разорвал конверт даже бесцеремонно, словно рванул меня за шиворот.
В конверте три листка моих стихотворений и письмо на машинке, длинное, с фирменным знаком журнала.
Я — Игорю:
— Читай.
— Читай сам. Письмо тебе...
Ага, не хочешь читать! Куда делась твоя дофонаренность?
Прошу читать Саню — он главный виновник этой переписки. Саня берёт его так, точно оно стеклянное, начинает нудным голосом. Они тоже всё поняли, и никому не хочется читать письмо.
— Ну? — для приличия говорю я.
«Уважаемый Владимир! Редакция очень внимательно ознакомилась с Вашими стихотворениями. Можно отметить — некоторые достоинства, в них есть, но в общем-то, — это только задатки поэзии, потому опубликовать Ваши стихи пока не представляется возможными, мы их возвращаем.
Вы человек не лишённый определённых литературных способностей, поэтому с Вашего позволения, хотелось бы дать небольшой совет: В аши стихи относятся к так называемой лирике, и вы, верно, знаете произведения русских поэтов-лириков, читали их, полюбили, и Вам несомненно, кажется, что это наиболее простой способ самовыражения автора. Однако это далеко не так и Вы, надеюсь сам и понимаете Ваши стихи не могут претендовать на совершенство. Вам надо ещё много работать над своими произведениями.
Сейчас Вы проходите замечательный период Вашей жизни — службу в армии — так пишите же о ней, пробуйте перо, нацеливайтесь на героику военной службы, ради которой наши доблестные воины выносят все тяготы и лишения. Вы близки сейчас ко всему этому, так сказать, можете брать из перво источника, он у Вас на ладони, и тема эта не исчерпаема, так приложите к ней свои способности, а опубликовать стихи Вам поможет Ваша окружная газета — посылайте туда.
Примите наш совет и подумайте хорошенько, если в дальнейшем собираетесь пробовать свои силы в литературе. И читай те как можно больше хороших поэтов, они помогут Вам.
С уважением, редактор отдела поэзии П. П. Петухов».
P.S. Обычно мы не отвечаем авторам. Вам сделано исключение. ПП

Несколько секунд молчали. Потом я выхватил письмо у Сани и быстро быстро порвал на мелкие кусочки. Иначе я не мог — он наступил на мои чувства, культурненько плюнул мне в душу своим советом, этот Пэ Пэ Петухов. Все произведения о любви, о лучших человеческих чувствах по-своему банальны, они повторяются из века в век, но никто ещё не назвал банальной саму любовь. «Вы человек, не лишённый способностей», но «подумайте хорошенько»! Это было хуже всего. Лучше бы сразу: «плохо», «слабо», «бездарно». Это была бы уже конкретика.
Всё вроде и неплохо, да всё не так... Как и в ответе Петухова.
Но в душе уже поселилась досада... на самого себя.
Первым не выдержал молчания Игорь, оказал:
— Мутота какая-то! Что ты думаешь, Вовчик?
— Не знаю.
— Он уверен, мы тут оловянные солдатики, ничего не чувствуем, ничего не понимаем, только службу несём согласно записям в уставе. Козёл!
— Что толку об этом говорить?..
— Лириков приплел, — всё равно подключился Саня. — Ему, видишь ли, сразу Блока или Есенина подавай. А сами сплошь галиматью тулят.
— Да они и Есенина не напечатали бы, — сказал Игорь. — Сколько лет мурыжили?
— Интересно, сам-то умеет, как классики?
— Откуда, Саня? В какой рубрике ты читал фамилию Пэ Пэ Петухов?
Советовать всегда легче, чем делать самому.
— Говорил вам, зря затеваете с журналом, только припозорили. Хотели, чтобы Пэ Пэ меня в угол поставил? Поставил... Не поэт я.
— Ну, ты прямо сразу в пузырь. Первый раз всегда так. Но ничего, мы пошлём в другой журнал или газету — вон их сколько. Не везде ж эти петуховы заседают. — Саня вдруг замолчал, словно засомневался в своих словах, потом добавил:
— Пушкины раз в тыщу лет рождаются. Ты только пиши ещё, обязательно пиши. Главное, чтоб в стихах душа была. Назло Петухову...
Чем яростнее они нападали на Петухова, тем больше росло во мне это чувство досады, — я понимал, что прав он, этот Петухов. Стихи на самом деле слабые, можно сказать, дрянь. Но я-то поддался на уговоры друзей, которые от души хотели сделать как лучше, продвинуть мои литературные способности, и я решился сам с собой «сыграть в орлянку». С чего это я удумал так просто напечататься в солидном столичном журнале, не занимаясь серьёзно стихотворчеством?
— Чего вы к нему прицепились? — сказал я.
— Раз он там сидит, должен всё видеть и понимать. Это не кашу пробовать, — отозвался Игорь.
— Мы же тебя понимаем и уже любим твои стихи, а мы читатели, что ещё? Ты пиши... — Санины глаза светились искренностью, и я поверил — он читатель! Только что с того?
Я видел, что они уже отстаивают не стихи, а нашу дружбу, — литература ушла куда-то на задний план. Они не знали, что делать этого нельзя, что замена литературного качества дружеским участием приносит только вред, что невозможно заниматься литературой без острой в этом занятии потребности, без отдачи ей всего себя.
— Не буду, — упрямо пообещал я и пошёл со стадиона. Нельзя писать только из-за того, что тебя просят...

6

Время шло, а я всё ждал Ларку, надеялся получить хотя бы письмо от неё. Я был уверен, со мною ждут и парни. Я прятал от них глаза и почему-то чувствовал себя виноватым, точно пожадничал, не поделился с ними кусочком своего счастья, а теперь притворяюсь, вру, что ничего у меня не было.
Они не задавали вопросов, я знал: глядя на меня, они думают совсем не так, но всё равно прятал глаза. Мне было больно и ещё — стыдно, что ничего не могу сказать. О Ларке теперь не говорили совсем, как не говорят о чём-то трудном для всех, лишь как-то однажды Игорь сказал:
— Вовчик, не надо хандрить, всё это временно. Постарайся просто ждать — терпение всегда вознаграждается...
Я и сам знал — это временно. Только что именно? То ли что было у нас, то ли что есть или ещё будет? Я не почувствовал уверенности в его голосе.
Он не умел играть. Мы сидели тёплым майским вечером на скамье курилки у плаца, смотрели, как солнце выбрасывает красноватые лучи из-за склона, поджигает лёгкие белые облака. Дым сигарет не улетал, подолгу полосами висел в воздухе и как-то незаметно таял, исчезал. Проносились, высверливая воздух, майские жуки, на школу, как вода в воронку, стекала тёплая, тягучая тишина. Возле клуба толпились солдаты — скоро должен был начаться фильм.
Саня ничего не говорил. Он сидел, развалясь, на скамье и в промежутках между затяжками поглаживал недавно отпущенные усы.
Внезапно я понял: это всё! Она никогда не приедет. И больше не напишет.
Что-то оборвало ниточку, столько лет связывавшую нас. И надеяться глупо.
Надо встряхнуться и понять. Как? Что? Почему? Оставались ещё вопросы, но они уже не имели решающего значения.
Я встал.
— Всё, она не приедет!
Ребята молчали. Саня щипал себя за ус. Игорь смотрел, как его сигарета истекает тонким голубым дымком, потом забрал её у Сани, бросил в ящик для окурков. Если бы кто из них спросил у меня: «Почему?», я не смог бы ответить, потому что не знал, а строить предположения мне не хотелось.
В голове проносились годы наших отношений, наши неумелые встречи и частые расставания, вспоминались письма. Мне было грустно, но почему-то не больно. Наверное, я давно осознал всё и был готов к этому. Ничего не хотелось выяснять, не было желания что-то знать — так лучше, пусть не будет виноватых и пострадавших. Впервые я нашёл то, что долго искал: ясность уже встала между нами. Пусть не та, пусть горькая, но всё же...
— Пошли, в кино опоздаем, — оказал я и первым двинулся по дорожке к клубу...
На второй день я всё же написал ей письмо, которое назвал последним. Я долго думал над текстом, я не знал, что писать, о чём спрашивать, винить или просить прощения — я ничего не знал, потому нацарапал лишь несколько строчек и заклеил конверт. Я, мол, есть ещё, и во мне ещё совсем не угасла надежда. Несколько дней не решался написать адрес. После длинных раздумий выбрал более верное и вывел на конверте: «г. Новошахтинск...» Мне казалось, так лучше...

7

Пролетело лето, заполненное практическими занятиями на аэродроме и ночными, в свете прожекторов и в всплесках взрывпакетов, тревогами. Прошёл сентябрь, вдоволь накормивший нас виноградом и дизентерией. Настало время расставания со школой. Мы сдали выпускные экзамены, получили звания младших авиационных специалистов и назначения по боевым частям.
Постепенно рота разъезжалась. Казарма наша пустела, много коек стояло голыми, занятий не было совсем, а в столовой дневальным с каждым днём всё легче и легче становилось накрывать столы. Отбывающие перешивали, подгоняя новенькое обмундирование. Ротные офицеры, привыкшие к нам за год, порастеряли где-то обычную строгость и часто, сидя в кругу солдат, запросто что-нибудь рассказывали и смеялись вместе со всеми. А уж сержанты, те вообще стали самыми верными и заботливыми друзьями, помогали всем, чем могли. Как ни странно, нарушений дисциплины в это время не было совсем, всюду веяло грустью по старому и радостным возбуждением к ещё неизвестному новому, каждый спешил и не торопился.
Первым из нашей тройки в Закавказье уехал Игорь. Через три дня на западную границу отбыл Саня. Мне предстояло ехать на восток, в знойные, полупустынные степи. Судьба разбросала нашу дружбу в разные стороны, словно испытывала нас и предлагала посоревноваться со временем.
Уезжая, я чувствовал, как рвётся последняя паутинка связи с юностью, с теми переживаниями, которые выпали на нашу долю, с привычными симпатиями и горячими увлечениями, со всем тем, что дали мне переписка и встречи с Ларисой — первой девушкой, которую я всё ещё любил, хотя и не смог уберечь для себя. Можно сваливать на судьбу, на обстоятельства, пенять на невезение, извинять неумением, наконец, но факт всё равно был бы фактом, и теперь у меня оставались от неё только тоненькая пачка писем, которую я бережно перевязал нитками и уложил на самое дно своего чемоданчика, десятка три её писем дома, в ящике моего стола, да воспоминания и горечь по несбывшейся мечте. Со мной ехали ещё трое курсантов из нашей роты.
Выйдя из ворот школы, я отстал от парней, остановился и долго смотрел на такие знакомые очертания старинных зданий во дворе с высокой колокольней солдатского клуба, на длинный охрянистый забор вдоль улицы и зелёные ворота с красными металлическими звездами, закрывшиеся за нами решительно и наглухо.
«А ведь могут и не пустить уже...», — подумал я и медленно, не оглядываясь, пошёл к вокзалу.
Опять новые разлуки; рвутся ещё не совсем налаженные связи, теряются едва приобретённые друзья. И нужно всё начинать заново. Так всегда было и будет, и от того, насколько у человека хватает сил и желания повторять это, создавая на разрушенном, зависит вся его жизнь, именуемая людьми судьбой.
Стояла удивительная осенняя тишина — последнее спокойствие и нежность природы перед длительным ненастьем. С деревьев слетали красно-жёлтые листья, беззвучно парили и падали, с легчайшим шорохом ложились под ноги. Я медленно брёл под золочёными кронами клёнов, сожалея, что город так мал, что вокзал так близко и отпустили нас всего за два часа до отхода поезда. Прошёл мимо небольшого в жёлтой, как осень, штукатурке здания, где не свершилось тщательно оберегаемое мною ото всех таинство, остановился на минутку перед двухэтажной гостиницей, в которой так и не родилось наше с Ларисой счастье, посмотрел на её большие, наполненные светлой радостью, окна, потом зашёл в городской парк, сел на скамью. Бегали дети, отыскивали на поникших газонах красивые листья; на скамейках, делая вид, будто заняты младенцами в колясках, сплетничали старухи.
Минут двадцать я сидел на скамье, погружённый в неясные ощущения и непривычные мысли, словно человек, впервые выпивший стакан крепкого вина, потом встал, стряхнул с себя всё это, теперь уже ненужно отягощающее, и налегке зашагал к вокзалу. С этим городом я уже расстался.
Попутчики мои успели оформить билеты и, кажется, посетить винный подвальчик на боковой улочке. Знал я их не слишком хорошо — были они из других взводов — и потому совсем не огорчился, когда курносая, медноволосая кассирша в круглом окошке на вокзале дала мне место в другом вагоне — не хотелось всё же весёлых разговоров.
Надвигался ранний вечер. В вагоне было сумрачно и пустынно, где-то в дальнем конце беспрерывно бубонел гнусавый мужской голос, точно вся его речь состояла из одного длинного-предлинного слова, за окном — по склонам гигантской лощины — мигали первые огоньки.
Поезд дёрнулся и пошёл, огоньки поплыли назад, так же, как в прошлом году плыли навстречу — повиснув в воздухе и смешиваясь со звёздами, дрожавшими в тёмно-сером небе, — тогда обещая надежду в неизвестном и счастье в заветном, а теперь словно невесело подмигивали и говорили смущённо:
«Ну что ж, брат, как вышло, так и вышло, стоит ли грустить из-за этого?..»
День, длиною в год, проведённый мною в этом городе, кончился.
Надвигалось завтра, и в нём уже будет мало вчерашнего.
Поезд набирал ход, вытягивался из лощины. Степь по обеим сторонам железной дороги ширилась, постепенно выпрямлялась, расплывалась серыми контурами дальних лесополос, в последний раз в окне вагона вспыхнули и пропали огни Могилёва-Подольского — исчезли в густой синеве надвигающейся ночи, — только колёса по-прежнему дружно пели свою извечную песню встреч и расставаний.

ВМЕСТО ЭПИЛОГА

Ах,  о кресите,
                воскресите женщину
                                         из лилии,
                                                    из чайки,
                                                              из волны,
 —  ту, что была когда-то
                                       вам завещана...
                          (Геннадий Сухорученко)

Я так и не узнал, почему она не приехала и перестала писать мне как раз в то время, когда наши отношения, казалось бы, выросли и окрепли, когда, наконец, совпали наши мысли и желания, и всё это было принято нами, как должное. Что же случилось? Что помешало Ларисе приехать? Почему она не ответила на мои последние письма? И всё ли я сделал, чтобы развеять сомнения, узнать всё до конца, помочь ей? Или просто сбежал в полк, унося в себе гордую тоску и немое отчаяние?
Не знаю. Если честно, сделал, конечно, не всё. Но и желания что-то предпринимать тогда уже особого не было. Оно исчезло, растаяло вместе с лёгкими весенними облаками над Руслом, уплыло вниз по бурливой реке, придавленное невозможностью что-либо изменить. Я не хотел худшего, но только и сумел, что оставить ей шанс на последнее слово, завершающий шаг.
Но ничего не случилось.
В молодости часто вопят эмоции, и, может быть, я просто обиделся. Она должна была сделать, чтобы ни случилось, но она не хочет и потому не сделала. Так лучше уж любить издали и молчать, чем глотать в ответ немое презрение. И всякие мысли лезли в голову, любые предположения, а узнать что-то более или менее определённое было не у кого, да и негде.
Из полка я все же отправил ей ещё одно письмо, затем написал Андрюшке, который тоже собирался в армию. Тот ответил: в Новошахтинске Лариса не появляется, и ему о ней вообще ничего не известно. Спросить ещё что-то было не у кого, да и не верил я почему-то, что не получает она моих писем.
Адресат выбыл — письмо вернётся. Молчит, значит, так надо, так должно быть. Но пусть хотя бы знает, где я, что со мной, — не стала же её душа безразличной, как булыжник, не может она так просто всё забыть! Ещё раз послать ей свой адрес, а там будь что будет — если захочет когда-нибудь, напишет. Это было трудно, даже больно, но ничего другого не оставалось. И снова я сомневался, искал причины, оправдания нашим поступкам — ведь я же продолжал верить в неё, несмотря ни на что.
Со временем, конечно, люди умеют уверенно сказать, как нужно было бы поступить тогда, чтобы всё получилось по-другому, лучше и надежнее, только вся-то беда в том, что — со временем, что это тогда уже ушло безвозвратно и ничего не изменишь. Позже становится ясно или почти ясно, стоило ли вообще вязать узлы на оборванных нитях — они грубы, жёстки, часто распускаются, — но тогда я об этом думал меньше всего, жил лишь ощущениями громадной несправедливости, но не к себе, нет, а к нам, ведь не должно же было, не должно всё это так кончиться!
И ещё, я никогда не задумывался об одной возможной причине, что в состоянии рвать всё разом, грубо и беспощадно, комкать, топтать хуже и резче всяких измен, замужеств, больного самолюбия и прочих случаев, убивающих любовь, нет, мне никогда не приходило в голову, что могло произойти что-то без меры серьёзное, жестокое и страшное — ведь мы так уверены в собственных устойчивости и незыблемости в этой жизни.
Отревели мощью реактивных двигателей ещё полтора года моей службы, я вернулся домой, пошёл работать. Один за другим приходили из армии мои друзья. Всё было до боли знакомым и новым, только на мир мы смотрели уже другими глазами. Но год после армии так напоминал год предармейский, и нам хотелось его повторить. И всё же это был уже другой год, ничего не повторялось. Старые связи восстанавливались с трудом, новые — были крепче, но не похожи на прежние, нужно было всерьёз браться за работу, учиться дальше. Жизнь оказалась сложнее, везде — только успевай поворачиваться, неуёмность развлечений уходила в прошлое. И постепенно, словно невидимой резинкой, новые будни вытирали образ Ларисы из моего сознания, иногда лишь приходила какая-то мимолетная встряска, почти угасшее чувство ненадолго оживало, принося кратковременную боль, медленно оседающую где-то в глубинах сердца.
Но забыть её совсем было невозможно, интерес к её судьбе продолжал жить во мне, тихонько и неназойливо, изредка напоминал о ней знакомой фигурой или похожей походкой. Что с ней?
Где она? С кем? Может, и в самом деле всё должно быть так, как когда-то писала она: встретимся мы, когда нам будет лет по тридцать пять — тридцать восемь? Встретимся и разойдемся, как совсем незнакомые люди? Или узнаем друг друга, но промолчим, сделаем безразличными лица, стыдясь в душе и горя желанием открыться? Или всё-таки мы уже встречались где-то в толпе большого города, но не заметили друг друга, не смогли заметить, потому что годы наших встреч и любви давно ушли в прошлое, а человек не в состоянии жить только прошлым.
Как бы там ни случилось, мы всё равно будем чужими, и ничего с этим не поделаешь, как бы не было обидно за подобные мысли, за упущенные годы и нерастраченное чувство; но тогда, в двадцать лет, даже подобный намёк показался бы чудовищным и несправедливым, он бил бы больно и беспощадно, и потому совсем не допускался — тогда ещё не было ничего упущенного, ничего потерянного, и мы просто не знали, как часто в жизни приходится принимать то, что принять, казалось бы, никак нельзя; отвергать то, чего желаешь всей душой и не мыслишь себя без него. Но что поделаешь — уверенности молодости в том, что всегда и всё будет таким, как ты хочешь и себе представляешь, к сожалению, быстро приходит конец.
Года через три или четыре после демобилизации я был в Новошахтинске, и там, на нашей старой Тихой улице, случайно встретил... семнадцатилетнюю Ларису. Что-то горячее облило мою душу, толкнуло в грудь, спутало ноги — я жадно смотрел на неё, как путник пустыни на колодец с живительной водой. Конечно, я сразу понял, это её младшая сестрёнка Валюша — в дни наших встреч она бегала по поляне совсем маленькой девчушкой, теперь же сходство её с сестрой было поразительным. Та же фигурка, походка, рост, лицо, пухлые губы — всё, даже стрижка, — были Ларисиными. Не хваталолишь маленькой точечки-родинки на верхней губе, да выражение глаз было другим, не тем, что сохранила моя память.
Останавливать её, задавать вопросы я не стал. Что я для неё? Случайный прохожий, с которым не стоит откровенничать. Хотя, конечно, могла бы вспомнить... Но захочет ли? Имею ли я право на это надеяться? Да и ещё что-то сдерживало меня, не позволяя разрушить тайну. Наверное, в этом необходимости уже не было. Или я не захотел ничего менять. Или ещё что-то...
Не знаю. Я просто па минуту ощутил дыхание дней нашей юности, почувствовал тепло Ларкиных рук, словно услышал её голос. Окунулся на мгновение  своё, в наше, и, кажется, мне стало чуточку легче. И ещё я понял: ничто так орошо не помнится, как старательно забытое старое...
Она быстро прошла мимо, а я, спустя десяток шагов, обернулся и долго мотрел ей вслед, смотрел и полнился точно тем же чувством, как и тогда, на поляне, в первую нашу встречу — неловкость так же мешалась с восхищением, и совсем немножечко дрожали ноги. Я смотрел и думал: годы уходят, а чувства возвращаются, нужна лишь малюсенькая царапина, чтобы рана открылась вновь. Валюша уходила всё дальше, и мне всё больше казалось: это она идёт, Лариса, — и как же не хотелось понимать, что ей уже не семнадцать, а мне не восемнадцать лет!..
С каждым годом пустел для меня Новошахтинск. Не стало моих стариков, окончил механический техникум и укатил по распределению работать в Пермь Андрюшка, куда-то разбрелись, растерялись уличные друзья детства — кругом незнакомые, чужие люди, да так, что и поздороваться не с кем.
И, конечно, нет в нём Ларисы. Ездить стало совсем не к кому, и постепенно моя дорога в Новошахтинск — чудесный город моего детства и юности, наших встреч с Ларисой, — стала зарастать травой. Только иногда, очень редко и по случаю, заедешь на Тихую улицу, глянешь на чистое, свободное от крон давно спиленных ясеней и клёнов, небо, на старые, красного кирпича, дома, которые когда-то были такими большими, а теперь точно сузились, стали маленькими от времени, на облупленную краску штахетных заборов и новые сады во дворах, и тогда почему-то кажется, что это было совсем не здесь — в другом городе, в другом мире. И, может быть, это и в самом деле так, но только всё равно зачем-то беспокойно ноет сердце...
До сих пор в моём столе лежит пачка её писем, аккуратная и плотная, я достаю их иногда, читаю, и слова, снова напоминают они мне о том, что за счастье всегда необходимо бороться, что любовь тем больше приносит радости, чем труднее даётся, но дороги, которыми мы к ней идём, должны быть всё же в меру длинными, потому что в пути не только находят, но и теряют.
И пусть поменьше красных сигнальных огней зажигает общество на тех дорогах любви.
Вот так мы шли друг к другу навстречу и не дошли. Возможно, чего-то нам не хватило.
И потянулась вдруг рука к перу — хочется всё же порой попробовать пережить всё заново, перепонять, переосмыслить...
Ростов-на-Дону, 1979 –1989 гг.

Вверх

Нажав на эти кнопки, вы сможете увеличить или уменьшить размер шрифта
Изменить размер шрифта вы можете также, нажав на "Ctrl+" или на "Ctrl-"
Система Orphus
Внимание! Если вы заметили в тексте ошибку, выделите ее и нажмите "Ctrl"+"Enter"

Комментариев:

Вернуться на главную