ПАМЯТИ Н.Н. СТАРЧЕНКО (4 апреля 1952 - 7 июля 2019 )

 

Татьяна ГРИБАНОВА (Орёл)

Два рассказа

РЖАНЫЕ ОПЁНКИ

Когда цветут хлеба, в березняках и дубравах высыпают летние опята. Бабы прислушиваются, выпытывают друг у друга: не набрал ли кто уже грибов, и где они проявились. Тайком бегают в леса и урочища, чтобы не прозевать «гвоздики».

Мы приехали на хутор в самое время. Пробираясь просёлком сквозь цветущую рожь, решили завтра же, не откладывая, проверить потайные поляны. Есть у нас такие, давно приметили. Уж если и пошли опёнки, то там обязательно наберём.

Встали ни свет ни заря. Подоив коров, соседки спроваживали скотину под гору в стадо. Сквозь туман слышались окрики Федьки пастуха и хлёсткие щёлканья плётки.

– Какие вам ноне грыбы? Нетути ишо, – закудахтала обеспокоенная множеством наших корзин бабка Аксинья.

– Делать людям нечего! Понаехали, шляются! Все леса стоптали, – подхватила тётка Настя.

 

То ли накаркали старухи, то ли сказалась засушливая весна, только проплутав до полудня, мы не сыскали ни одного захудалого опёнка. Зато в Горонях насобирали корзину молочных поплавушек, а в Закамнях нащёлкали кузовок луговой земляники.

Увидав нас и следующей зарёй, бабы заудивлялись упорству и позавидовали отпуску. Связанные бакшой и хозяйством, деревенские не могли раньше нас поспеть в леса. Но возвращаясь домой, мы видели, как местные любопытничают и заглядывают к нам в кошёлки: не опёнки ли несём? Не понятно почему, опята ценятся здесь выше, чем все остальные грибы. Даже боровики ничего не значат по сравнению с ними.

Каждое утро в течение недели мы настойчиво отправлялись за околицу, а соседки с издёвкой хихикали вслед.

– Скоро уж осенские пойдут, а они всё ржаные дожидаются!

– Места надоть знать. Мой Фомич вчёрась цельную плетуху припёр. Всю ноченьку провозилися, умаялися с ими.

Мы только усмехались. Знали, что отец с Фомичём весь день качали в нашем саду под китайкой мёд. Только к вечеру, наугощавшись, дед спровадился домой. Аксинья, наверно, по ветхости памяти позабыла, что Фомич принёс ей в подарок от нас трёхлитровую банку мёду.

 

Зудение соседок начинало надоедать. Уже неловко стало проходить без опят вдоль хутора. Да и азарт разбирал, хотелось первыми наткнуться на ржанки.

Пару дней назад в Плоцком нас отхватил такой ливень, что теперь наверняка грибы пойдут вовсю. С таким настроем отправились мы в последний раз перед отъездом за опятами.

Лужи на просёлке подсыхали. Земля набухла, пропиталась тёплым дождём. Над поймой курились тонкие струйки марева. Пахло цветущими травами. Конский щавель, заполонивший приречные луговины, вымахал после дождя чуть ли не в человеческий рост. Коричнево-рыжие метёлки преграждали путь, хлестали по груди. Тянуло так вкусно донником, что густой от испарений воздух казался молодым мёдом.

Мы пробирались сквозь сенокосы: то тонули в низинах, то поднимались на пригорки. Стайка корольков, преследовавшая нас от Стешкиной лощины, мельтешила над колосящимися травами, задевая их чёрно-рыжими крылышками. От подорожников и овсяниц поднимались кремовые облачка. Тяжёлые шмели падали с лёту на колокольчики, забирались в их глубокие рыльца и через секунду, неуклюже пятясь и ворча, срывались снова и снова в головокружительный полёт. Невидимки-кузнечики свирчели так, что звенело в голове. Поначалу показалось, несметное количество скрипачей никак не может настроить свои инструменты, и оттого вокруг такая дикая какофония, но прислушались: звучала дивная стройная мелодия, гимн лету и солнцу.

Из леса, словно из отчего дома, дохнуло родными запахами. Под весёлую музыку кузнечиков запели птицы, зашелестела листва.

Неожиданно навстречу из зарослей вышел Фомич.

– Как грибочки? – полюбопытствовали мы, заглядывая в дедову корзину. – Проявились?

Какой же грибник не любит похвастаться находкой? Фомич поставил перед нами плетушку. Мы так и ахнули. Под самый верх – ядрёные ложные опята.

– Это для кого ж такая вкуснятина? Кого Вы так любите? – поинтересовались мы осторожно.

Дед уселся на пенёк, снял ходоки, скрутил цигарку. И только потом пояснил.

– Стряпать надо уметь. Не пробовал только бледную поганку. И то только потому, что от её ядовитости не изобрели спасения. А остальные грибочки, все как есть, съедобные. Самолично проверял. Бабка моя противится, нос воротит. Мол, ишь чего удумал старый, отравить хочешь! А я грибки-то отварю, луковку в чугун кину. Коли не посинеет, тады и яду в них нету. Продукт наипервейший, – дед кивнул на ложники. – А со сметанкой любой гриб ску-уснай! Похлёбочка – и мясного бульонцу ненадобно!

– А как же, дедунь, с мухоморами?

– Лоси едят, белки тожить не отказываются, точно знаю. Но меня пока что оторопь берёт. Ну, как всё ж таки траванусь? До больнички далёко, не поспеют. Правда, настойкой самогонной на этих красавцах пятнистых и себя, и бабку от радикулита пользую. Аксинье-то невдомёк, что на мухоморах, – хихикнул Фомич. – Бересты вот наколупал. Настёнке туесок сплету. Малины-то! Малины нынче!

– Так у нас её отродясь не водилось?

– Раньше не примечали. А вот кой уж год подряд таскают бабоньки с Плоцкого. Видать, птицы с Дмитровских лесов занесли. Рассеялась! Даже жёлтая кой-где встречается, куды слаще розовой.

Фомич ушёл, а мы вдруг припомнили, что не раз выручал он деревенских своими настоями. Знали бы на чём он их варганит!

 

Шли лесом, удивлялись, сколько мелкой живности после ливня объявилось. Засуха грибному делу не подспорье, а в дожди того хуже – улитки-слизняки. Накинулись с голодухи, все грибочки под корень подчищают. Не разберёшь: то ли сыроежка, то ли волнушка. Шляпка дочиста изгрызана. Не брезгают прожоры даже валуями. Только какой свинушок объявится, ещё и из земли не выкарабкался, уж на него тьма охотников: и червячки полакомиться не прочь, и слизни грызут, и птицы клюют. А сколько нашего брата-грибника по лесу бродит! Только что кто-то прошёл, ещё срезы на подберёзовиках свежие, но идёшь следом и обязательно что-нибудь сыщешь. А за тобой тоже кто-нибудь рыщет, хоть пяток, да соберёт.

Но сегодня, видать, кроме Фомича никто ещё не появлялся. Спустились в осинник. Сквозь густой папоротник ничего не разглядеть. А присядешь – вот они, родимые! На одном месте полкорзины подосиновиков нарезали. Крепкие, сбитые, красноголовые, один к одному. Душа возрадовалась. Но в эту пору даже боровики – не находка. Главная добыча – ржаные опята.

Измаялись, но напороли по корзине подберёзовиков да подосиновиков, по парочке белых. Уселись передохнуть на валежник. Осмотрелись: солнце прошивало своими лучиками, словно золотыми нитями, орешник. Тихо… Лишь изредка вскрикивала на берёзе галка. Галчонка несмышлёного подманивала… И опять: будто кто-то шары новогодние на пол обронил, разбил. Это галка-мать за что-то сыну выговаривала, потрескивала.

Сидели… лес слушали. Любовались миром, ожившим после дождя. Листва пропиталась влагой и уже не казалась утомлённо-блёклой, а отливала ярко-изумрудными оттенками. Вся растительность в бору тянулась к свету. Травы славливали малейшую капельку солнца, упущенную кустами крушинника, бересклета и орешника. А выше господствовали вековые берёзы, осины да сосны. Взгляд невольно устремлялся к их кронам.

Боже мой! Какое чудо! На высоченной берёзе выросло несколько колец опят. Сосчитали: одно, два, три… шесть! Ствол совершенно гладкий, не взобраться. Натаскали сучьев и добрались до третьего яруса. Сорвали молоденькие, полураскрывшиеся опята. А три верхних кольца оставили на семена, птицам, лесу. Оглянулись по сторонам и только тут заметили: почти на всех берёзах красовались опёнки. Карабкались по стволам, словно альпинисты.

Высыпали в папоротник «неважнецкие» грибы (может, придём за ними после обеда) и в полчаса набрали первосортных ржаных опят. Кремовые, в веснушках, с изящной оборочкой. В гранках – до десяти штук! Что ещё нужно для счастья грибнику?

 

У калитки столкнулись с Аксиньей. Мол, забегала узнать, не слышно ли дожжа назавтри. Мы-то знаем, нас дожидалась.

Старуха всплеснула руками, когда на веранде расстелили клеёнку и высыпали, чтоб не сгорелись, опята. От них дохнуло лесом, дождём, берёзовой смолкой.

– А мой-то опять поганок надрал, – вздохнула Аксинья и посмотрела на нас с уважением. С этого дня деревенские не подковыривали нас. Наверно, Аксинья в тот же вечер разнесла слух о нашей удаче по всему хутору.

 

МАКУШКА ЛЕТА

Нет мочи таращить глаза, веки слипаются и слипаются…

Только-только отошли Петровки. В ясный полдень с верхотурья Мишкиной горы, с отцовского крыльца, далеко-онько видать, на десятки вёрст. И всё – наше, всё – русское, родное. Отрадно! И даже там, куда не достанет сил допяться глазу, и там живёт Россия. Россия… От осознания её размаха широко и просторно душе.

И небеса над этой волей безбрежные, голубые. Штапельные, яркие-преяркие. Только там, скраешку, по горизонту, над Закамнями, пасётся на них, неспешно перекатываясь к сосняку Хильмечков, откуда невесть забредшее стадо кудрявистых, кипенно-белых барашков.

С легчайшим парным ветерком через раскинутое окно, через кисею парящих тюлей дух спелого лета проникает в избу, заполоняет каждый её уголок. И всё жильё пропитывается запахом укропа и подсолнечника, вошедших в золотую пору, а ещё - ароматом новолетнего разнотравного мёда, парной после недавних дождей земли.

На бахче, над отцветающей картошкой заюливают жаворонки, под клёнами куры, досыта накупавшись в горячей пыли, вытянули худющие свои лапы, раскинули рыже-пёстрые крылья, закатив от удовольствия глаза, млеют на солнышке. На повети ласкается пара сизарей. Он ей: «Ты ж моя жалкая! Любишь ли?» А она, оправив клювиком на грудке пёрышки, смущённо: «Угу! Угу!».

Над крышами построек, над садом, над лугами-долами вжикают, носятся взад-вперёд в поисках мошкары непоседливые стрижи. У водопоя, отмахиваясь хвостами от слепней, замерло по колено в илистой зеленоватой трясине стадо чёрно-рябых бурёнок.

Иногда ветерок доносит из Кулиги, из нижнего ложка, с покосов, то заливистый девичий смех (всё-то Катюшка Петрова не унимается), то задиристую бабью перебранку (видать, Кулёмиха с Никитичной так Федьку Спирина и не поделили), а то  -  смачную ругань мужиков (кому ж хочется делянку на неудобье?).

Пофыркивают коняги, под перебрёх неумолчной собачьей братии тарарайкают по убитому просёлку пустые, важно поскрипывают гружёные телеги. Оставляют за собой запах свежего дёгтя, перекрываемый густым духом молодого сена. Там, в лугах, торопятся. Смётывают последние курганы-стога, теперь уж недалеко и до Ильина дня. А потом, глядишь, заря-адит сорвутся дожди в верёвку! Какое сено в августе? Курам на смех  -  урывками, да если повезёт  -  реденькая отава.

Из-под горы потягивает дымком, печёными незрелыми яблоками. Это мальчишки, доглядывая за горланящими на весь плёс табунами гусей, барахтающимися с самого раннего ранья до густого заката в освежающей протоке, наплескавшись вместе с ними до посинения, продрались крапивником в Меркулихин сад, отрясли неспелый белый налив и пекут добыток на ракитовых прутьях. Яблочки скулья сводят, а им – нипочем, уплетают себе смачно, будто век вкуснее ничего не едали.

По Большегорью гречиха вошла в силу – кипит, пенится. Мимо не пройти – пчёлы гудьмя гудут, таскают трудяжки взяток в колодины, чтобы было чем мужичку в зимнюю холодрыгу подсластить полынную свою долюшку.

От самых Закамней разваливает округу на два увесистых ломтя глинистый овраг. И что удивительно: глина в нём местами рыжая, местами голубая, а то и вовсе – снежно-белая. Наши-то знают ей цену: как что, «разломит ли поясника», привяжется ли ещё какая хворобина – нырь деревенские в тот разлом, в овраг, за целебной мазью, глядишь, день-два – а уж болезный и на ногах.

По дну нашенского оврага блескучей змейкой шныряет ручеёк. Это в самом начале он хилый да маловодный. Но из каждого леска выбегает к нему в ложбинку ещё собрат, потом ещё, а на подкате к деревушке уж и не узнать того малыша, что в Закамнях робко выскочил из-под валунка – теперь у него всё чин чином, даже имя законное имеется – Жёлтый.

Усыпанные окатышами берега его, как водится, поросли тальниками, камышами-тростниками. Вековые осокори полощут свои ветви в его водице, бабы спозаранку заводят на нём вальками тарарам на весь белый свет. За день столько всего переделает Жёлтый, куда там! Без него бы деревня, прямо сказать, как без рук, бедовала. Отшлёпанный пральниками, расплёсканный ребячьими ножонками, исчерпанный вёдрами, наконец, впадая за околицей в степенную Крому-реку, находит он себе приют и отдых.

Деревушка наша, как и ведётся у русских исстари, прилепилась к воде, недолгие улочки её разбежались по-над Жёлтым, по крутым бокам того самого оврага, что берёт своё начало вёрст за пять-шесть от поселенья, аж в Закамнях. По склонам, заполонённым собачником да глухой крапивой, ближе к воде - хозяйственные постройки: покосившиеся на все бока амбары да сараюшки.

Избы же ставят у нас испокон веку на крутолобе. За ними по угору – яблоневые и грушовые сады, под завяз заваленные всяческой овощью немалые бахчи. На них в потерявших форс треухах и в подыстлевших на хозяйских плечах за свой работный век фуфайках – соломенные пугала. Чтоб грачи или другая какая озорная птица рассаду из гряд не таскали, чтоб ягоду поперёд ребятишек не ошмурыгали.

О том, что любой уважающий себя хозяин обустраивает у нас перед домом в палисаднике скворечню, и упоминать не стоит, потому как скворечен тех на деревне, хочешь верь, хочешь не верь, – пропасть. По пятку, не менее, ладила их, приучаясь к делу, на каждом подворье и мальва. Над крылечком же – обязательно обнаружишь во всякой избе крашеного суриком фанерного или железного петушка.

Летом, хоть и докучает комарня да мухота (а про них липучки имеются!), оконца в избах – нараспах. Духота! Расписные, в розанах да васильках, ставни и на ночь не затворяются. Да вот ещё  -  обязательно на каждом окошке – полымя бальзаминов и гераней, кто ж не знает: бабы-то друг перед дружкой этим баловством всегда похваляются.

А на самом видном месте - и проверять не надо  –  кувшин с полевой красотенью. Идёт ли баба с покоса, с дойки ли, наберёт охапку лютиков-колокольцев, водрузит на подоконник и любуется, и довольна. Много ли нашей сестре для счастья надо-то?..

В тенёчке, под поветью, на амбарной или сенной матице, а то и повсюду разом, вянут-сохнут пуки каких-никаких цветов, кореньев, трав. А как же! Тут и пижма – упаси Бог, корова не растелится, тут и липовый цвет – вдруг кто застудится, а уж девясилу в Ярочкиной лощине собрать сам Господь велел – на все хвори разом.

Обочь калитки, чтоб не проморгать всех входящих, выходящих, обустроена собачья конура. Без пса подворье – без пригляду, пусть и от горшка два вершка шельма, а так звягнет, любого-каждого оторопь возьмёт.

Вечерами, порой уж и за полночь, слышатся у изб степенные речи, ведутся неторопкие разговоры – «насалишь» за день так, поди ж ты! и сон не берёт. Наверно, для таких вот тихих, задушевных бесед о дне прошедшем, о куче завтрашних хлопот и обустроены подле каждой избы деревянные лавочки, а то и не одна…

 

– О, да ты молодчина! – слышится откуда-то издалёка голос отца, -   почти все перенизала!

Надо бы ответить старику. Но ресницы всё ещё не хотят распахиваться, всё ещё томит сладкая дрёма. Ухайдакаешься тут! Старик мой – птичка ранняя, самому не спится и мне пошептал ни свет ни заря, в полчетвёртого, мол, в Горонях боровиков, небось, – хоть косой коси, смотаемся, пока приезжие не расчухали.

Он знает, что говорит. Набрали – под завяз, даже майку отец снял, связав узлом плечики, превратил её в сумку.

Вернулись до дому – уж солнце вошло в зенит. Он ударился в хозяйские хлопоты, а я – устала, не устала, а грибной добыток до ума довести надо – уселась в сиренях перебирать-кроить-нанизывать. Видать, и сморилась.

– Пора и пополдничать! – улыбается мой Фролович, – я окрошку состряпал, – закругляйся.

От калитки до крыльца всё подворье завалено небольшими ворошками сена. Видать, отец (кому ж ещё?) пока я передрёмывала, натаскал на перевяслах с угора смахнутый вчерашней зарёй клеверок. Корову он давно со двора свёл – не по силам, а вот пару козочек, на моё удивление, – такого зверя у нас в хозяйстве отродясь не водилось –прикупил. Жить в деревне, мол, да без молока – это уж совсем ни в какие ворота.

К вечеру, пока не оросилось, перекинем сенцо на амбарный чердак: отец станет подавать мне охапки длиннющими вилами, а я, забравшись по скрипучей, видавшей виды лестнице в полусумрак душного чердака, примусь утаптывать дышащие луговой земляникой сухие клевера. Там, под жаркой крышей, в сухости, они дойдут окончательно, и это вкусное сено может как ни в чём не бывало пролежать до весны, до окота, когда надо подкормить, угостить скотинку самыми лакомыми хоботьями. А ещё – до самой стужи, до Покрова можно будет спать в этом райском уголке и не ведать печали.

Отцовский кочет Воевода привёл, как на показ, весь свой курятник (от вечно ворчащих, квохчущих хохлаток до молодых хрипатых петушков) полакомиться, порыться во вкуснющих, душистых ворохах, поискать всякую мелюзгу-блошек-букашек. Тут же, на припёке, растянувшись во всю свою мухорчатую стать, так, чтобы четверо её котят могли допяться до разбухших сосцов, примостилась, прижмурив свои жёлтые глазки, дородная Дунька.

 

Перед закатом приступаем к делу. Отец возбуждённо-радостный, неумолчный, переодетый в свежие, пахнущие ручьём Жёлтым штаны и рубаху (у нас так всегда водилось, на сено – словно на праздник: в чистом на покос, в чистом – копнить, в чистом – скирдовать). Покидает, покидает он навильни, обопрётся о черенок работными своими кулачищами-кувалдами, положит на них подбородок, станет на чуток передохнуть. Оглядит сенные неприбранные вороха, крякнет, довольный укосом, прикрикнет мне на чердак: «Эй, помощница! Не дремать там, ночь на носу, а у нас ишь сколько делов – ещё и конь не валялся!» И давай грести-подкидывать, только успевай принимать.

Заслышав наш перекрик (по заре эвон как далёко раздаётся!), напрямки, неприметною стёжкой сквозь заросли черносливки прибивается к нашему двору тётка Нинила, старшая отцовская сестра, а по совместительству – соседка. Сухенькая, тщедушная старушонка, но в свои восемьдесят шесть – бойкая, непоседливая, что твоя молодуха. До всего ей есть дело, во всё сунет свой нос.

– А я слышу: ай наши копнят? Как не помочь?

– Сиди уж, помощница! – отмахивается отец, – лучше кваску своего с погреба принесла бы.

– Как жа я сплоховала, не допетрила! Эт я мигом, – спохватывается тётка, шустрит обратно к своему подворью, – ох, Ванюш, и забористай квасок-та нынче выигрался!

Из-под всё ещё швыдких ног её во все стороны разлётываются цыплята, вослед ей гневно орёт Воевода, но тётка Нинила, махнув на него своим цветастым фартуком, только и роняет второпях: «Ты ишо тут, дармоед! Ай не чуешь, люди делом занимаются!»

– Ну точь как та муха, что на рогах у вола: «Мы пахали, пахали!» – ласково улыбается ей вослед отец.

Через пару минут тётка, в обнимку с двумя росистыми, «прямо с подвалу», кубанами (предусмотрительно обвязанными «от мушья» ситцевыми тряпицами) выныривает из чернильных зарослей. И ведёт за собой, как телка на поводу (так век и проходили) «помочь», дядьку Николая, двухметрового мужа своего, жилистого, ещё довольно крепкого старика.

На пару навилен подбирает он все оставшиеся вязанки и заваливает меня так, что я еле выкарабкиваюсь из-под его огромных охапок.

Довольная тётка – хоть чем-то, а «пособила»  – в это время потчует отца кваском.

– Рази ж это квас?! – ахает отец, – пиво! Как есть пиво! – по подбородку его бегут пенящиеся струйки, стекают на и так промокшую до нитки рубаху.

Маленькая тётка моя Нинила светится от его похвальбы, глазки её лучатся добротой и простодушием.

– Дак с хренком жа, Ванюша! С им завсегда задиристей!

Сухими, как веточки, ручонками теребит она от стеснения фартук, кончиком его обмахивает росинки с опорожнённого кубана.

Хоть и к веку движутся её годики, а тётка моя как любила в молодости форсануть, так и по сю пору всё ещё причепуривается. И юбка-то на ней городская (от дочери Любы по наследству), и кофточка, каких наши бабы деревенские отродясь не носили, и на ногах – хоть стоптанные, а модные Любины босоножки. Бусы из карего стекла, словно крупнющие спелые вишни, двумя рядами прикрывают старушкину шею. Тётка, смолоду исколесив по вербовкам от Орла до Сахалина и целины, пообтёршись средь народу, любила выделиться средь нашенских баб, а потому никогда не повязывала, как они, ситцевый платочек в мелкую крапку, а любила подаренные моей мамой – газовые да шёлковые.

Вид её «окологородской» подпорчивал передник. Так куда ж без него в деревенском хозяйстве? И «яичков» из гнёзд подсобрать, и свинушков, коли где ненароком объявятся, куда денешь-то? А карманы, карманы на фартуке – уж если не закрома, то плетуха-другая яблок-груш в них войдёт точно. И чего там только не сыщется! Вплоть до гвоздей и молотка.

– Татьяна! Ай ты там сомлела вовсе? Прыгай оттель скореича! Кваску вот да хлебушка тебе твово любимого принесла, с темна у загнетки за-ради тебя, гостьи заезжай, крутилася, вроде удался,  – и совсем тихо журит отца, – гляди, запахал, небось, девку-то с непривычки.

То ли зачуяв запах тёткиной краюхи, то ли пора, совсем уж избегался, сквозь отзынутую калитку проныривает Дружок и юлит вокруг старушкиного подола.

– Ишь ты, сердешнай! Глаза-то прям-таки людские! От себя оторвёшь, а накормишь,  – умиляется Нинила и одаривает щедрым ломтём улизливую псину.

 

В закутке сонно мемекают Зинка с Муськой, в сарае серчают друг на друга, взлётывая на насест, пеструхи.

– Как украли! Без дождинки! – слышится из сиреней довольный голос отца (ещё бы  -  разом забили под завяз чердак!),  -  ну, спасибо за помощь, – дзынькаются они стопками с дядькой Николаем.

 

Вверх

Нажав на эти кнопки, вы сможете увеличить или уменьшить размер шрифта
Изменить размер шрифта вы можете также, нажав на "Ctrl+" или на "Ctrl-"

Комментариев:

Вернуться на главную