Татьяна ГРИБАНОВА (Орёл)
ЖИЛИ-БЫЛИ

(главы из книги)

* * *
Маков цвет над пожней, вдребезги капели,
А в дремучей дреми – вербные купели.

Синь-сквозной березник, мякиш вешней стёжки,
Сыплет в сумрак месяц золотые крошки.

Ночь сурьмяным платом стелет по просторам,
За столом неспешно вьются разговоры.

Сон елеем сладким глазоньки смежает,
Боженька ли, бабка молится, вздыхает?

В алой кике рябка квохнула под печкой,
Взголосил спросонья петушок в Заречье…

Рушником полощет дымка над межою,
«Помози ми, грешной…», – мати над дежою.

Маками да мальвами снова мир воскресе! –
Вышивают Ангелы шёлком поднебесье.

И опять сусальные бьются вдрызг капели,
Всклень наполнив души, жемчугом апреля.

 ***

Машенька расхворалась.

Упросила бабулю отпустить её с братом во двор. Бабушка долго отнекивалась, но всё же, начитав Кольке наставлений, чтоб за малой доглядывал, уступила.

На исходе дня, когда осоловело престарелое солнце, когда измокшая насквозь девчонка уж и зубами заклацала, бабуля загнала «неуёмных» домой. Со старушкой чуть столбняк не приключился. Весь вечер причитала.

– Ну, проходьте, проходьте на серёдку!.. Люди добраи-и!.. Ты штось, паразит, натворил? Видать, ты нонче не в своей тарелке! Исповедуй бабке сичас жа, блудный сын!.. Ай ты очумел? Ах, чтоб тебя, сорванца!.. У тебя, окаянного, знать, и места нету, где бывает стыдно, – не скупилась, щедро корила внука Кольку бабуля, – штось ты мне нервы шшыкотишь? Я тебе, анчибелу, наказывала, ай нет? Как же ты, такой-разэдакой, девчонку застудил? Оклякла напрочь, прямо околела от холоду, не раздеть, квочка-квочкой. И у самого сопли пузырятся, ручьём шмурыгают, ишь, какой расхристаннай: шапка набекрень, воротник развалил от плеча до плеча, одёжа – враспашку. Накозырял, сарданопал! Где-то видано, чтоб так-то вести на самом сломе? Какая тебе весна? Нынче токо-токо Ярило вздел весну на вилы. До теплыни ещё, как да Морковкиных Заговён… Самый мур кошачий да перебрёх собачий… Э-эх! Горюшко луковое, распропащая твоя душечка, Миколай!.. – и, чтобы добавить убедительности, качая головой, примирительно вопрошает, – как жа ты за свои прегрешения перед Господом ответ держать сбираешьси?..

Колька помалкивал, смущённо переступал, топтался у порога.

А дело было так. Николка с Сухотихиным Вовчиком насбивали с амбарной крыши сосулек, они там вытянулись, словно морковки на бабулиных грядках – толстущие-е! Ребятишки всем гуртом смотались за бакшу, спрятались в гречишной копне, где у Николки с друзьями ещё с осени обустроен «секрет», и – давай ледышки хрумкать.

Как разверзлись врата Господни да хлынуло солнышко, с сосулечной гирлянды, что осталась ещё под крышей, закапало напропалую, зажурчало. Закачались пропахшие мартовскими ветрами воздухи, гармошкой задвигались перелески за Васюткиным полем.

Вовка присвистнул на сосульки: «Прямо корова дойная, вымя, что у нашей Зорьки. Айда молочка парного сосулечного испробовать!»

Подставляли под капели языки, ловили «сосулевое молоко». Ну и наловили! Набедокурили!

Бабуле антимонию с детворой разводить недосуг. Засучила рукава, растёрла гусиным жиром, и – брысь на печь! Укрыла дедовым собачьим тулупом, оставила «упревать».

То чаем с малиной, то молоком с мёдом отпаивает. На печке душно, но уютно. Пахнет сушёными гарбузными семечками, подсолнушками и конопельками. Они ровным слоем рассыпаны по печке, прикрыты постилками. Совсем ребятишек бабушка испекла, прожарила, словно хлебные корочки для кваса. Спускаться с печи разрешала только на обед.

Вообще-то, Маше можно за стол и вовсе не садиться. Домашние говорят, что она «Святым духом сыта». А Николка дразнится: мол, лизоблюдка ты, Машка, ломаешься, словно крендель заморский, всё тебе облеманы с кленовым сиропом подавай, нет чтобы, как мы с дедушкой, капустку с картошечкой «рубить». У него, у братишки, всегда «знатный перебор в брюшке». Зато Маша может пить бабушкин калиновый кисель хоть по два стакана разом!

 

***

Как только миновала опасность, у Николки мало-малешки спа?ла температура и он более-менее поправился, его тут же закутали-увязали и – в школу.

– А то буквы знакомые скоро не распознаешь, – забила в набат бабуля, – так неуком и останешься. Наломаем с тобой дров, возвернутся с заработков мамка с папкой, вовек не расхлебают… Стыдобушка!.. В каком доку?менте, ну, хочь в пачпорте своём, можно сказать, не распишесся! Ты это дело брось! Бобы не разводь! В дело-то вникай!.. Мало ли, что чижело! Забулдыг у Савиных отродясь не водилося. Руки у всех на месте. Хочь блоху подкуют, хочь какую иную дель справют!

Колька, обескураженный от такого поворота, горестно вздохнул – грусть-тоска – во все стороны, словно ему только что упороли злющий укол или заставили хлебнуть пару ложек рыбьего жира, обмяк, будто гнилой кабачок; беззаботная жизнь рушилась на глазах. Печаль и уныние тут же поселились в его фиалковых глазах. Прикинулся, было, Божьим бя, овечкой сирой, сунул градусник в жаркую печурку, но хитрость его тут же раскрыли, все пути отрезали, отчитали как последнего лентяя, и спровадили на учёбу.

Бабуля, стоя у загнетки, всхлипнула даже. Для неё Николкино ученье – «вековая боль, не мене». Отставив в угол ямки, посулила она внуку в другой раз, чтоб неповадно было, берёзовой каши с ремённым маслицем, утёрла фартуком навернувшуюся слезу.

– Стыдобушка! Самый раз бы высечь, разуважить, али на гуляння суток на пяток арест наложить… дак ить, жалко, – смилостивилась она, – андел сущий… аки с небеси… белай и пушистай… а ну, попробуй – руки на сиротинку не подымутся.

– Ерунда! Буря в стакане воды! В порке ничего зазорного нетути! Покель я в разум вошёл, дак на меня цельную рощу извели. Поначалу-то у меня линия жисти выплеталась эвон какая пупырчатая. Бывало, родетель как вспрыснет берёзовой кашкой, с превеликой охотою задаст баньку, дак до новых веников не забывается! Во как! – усмехнулся дедуня, взогрел чаю, прихлебнул из блюдца и, как ни в чём не бывало, продолжил потчеваться вареньицем. У бабули его – какого-никакого: и жёлтое, медвяное – сливовое, и с зеленцой, кисленькое – крыжовниковое, и нарозово, духовитое – земляничное.

 

* * *

Ушёл Николка, и дедушка засобирался, отправился на реку – посмотреть за гусаком. Он сейчас один шлёпает красными лапами по изгрызенному солнцем снегу, кагакает, скучает без гусынь. Они, мамашки, теперь в сенцах восседают на тёпленькой соломке в хоботных плетушках. У них по весне одна радость – гусенянок высиживают.

Остались дома Маша на печи да бабуля у загнетки. К обеду сжалилась она над внучонкой, дозволила сползти, «проветриться». Не смотри, что в горнице жарко, увязала внучку крест-на-крест пуховой шалью, подобула валенки. Раскрыла чуланчик, вынула коклюшки.

Машину бабулю тоже Машей зовут, Марьей Фёдоровной. А для внучки она – Марья Искусница. К тому ж, дедуля сказывает, мол, в молодости была она так собой пригожа, что парни за неё друг с дружкой на кулачках бились. И сейчас ещё у бабушки глаза молодые, цепкие, не вылиняли, не заслезились.

И как у неё только такие замечательные кружева получаются? Ведь ни на какой рисунок не смотрит, всё в голове держит. А может, сама их и сочиняет? Оглянешься: чудесные цветы и птицы на занавесках, рушниках да салфетках порхают!

А сейчас, крадя у времени минутку-другую, надумала она дочке своей, Машиной маме, платок сработать. Совсем чуток осталось.

Как-то заглянула Маша в бабушкин ларчик, а там и для неё подарок готов, маленькая косыночка. И когда только успевает родная?

Чтобы внучонка попусту без дела не крутилась, сладил для неё дедушка крохотные пяльцы, и бабуля учит Машеньку, как стежки класть, как кресты крестить. Пока у Маши не очень получается, но она верит, что обвыкнется и научится вышивке обязательно. А потом наступит время, когда, наконец-таки, допустит её бабуля и к заветным коклюшкам. Однажды услышала она случайно, как бабушка жаловалась соседке Сергеевне: мол, дочери недосуг, хоть бы Машенька побыстрее подросла, навострилась бы кружевному ремеслу подле меня, пока я жива.

 

***

Солнышко перестаёт лупастить, жмурится, ласкается, словно Барсик, подлизавший с Машиной тарелки надоедную манную кашу. Бабушка убирает рукоделие, торопится во двор.

А Маша – скорей к печке, отодвигает понизу лозинную плетёнку, осторожно, словно в зыбку, заглядывает в соломенную корзину. На старую сковородку сыплет из плошки пшенички, жменьку-другую конопелек, в консервную банку плещет водицы – выманивает петуха Петровича: «Петя! Петя! Петя!»

Недели три, как живёт он в подпечье. Под Сретенье окоченели три курицы, и петух не на шутку перемёрз, думали, скопытится, околеет. Булыжник булыжником. Бабушка сказала: «На ладан, сердешнай, дышит, совсем никакой».

Золотистые, цвета спелого проса, глазки его ели слёзы. Уютно устроившиеся под клювиком алые бурды и лопушистый кустик гребешка выкрасились в чернильный цвет, ну, совсем, как бузиновое варенье, что стряпали они с бабулей по осени. Руки и язык тогда долго не отмывались. Маша бегала за Николкой, таращила пальцы, стращала, изображая «чудище морское».

У Петровича пропал его воинственный, командный голосище. Он совершенно не мог курекать, только, словно гусь, еле-еле плаксиво сипел и из-за того здорово конфузился. Да и, по правде сказать, чего зря горло-то драть? Поначалу вовсе не ел, пропустит капельку, другую водички, да так и лежит раскрылехтенный в полутьме подпечья.

Дедушка совсем было его уж собрался втихаря «от мучений ослобонить»: мол, смотреть на него, хворого, нет сил, «душа кровью капает». Но бабуля пожалела. Хоть петух без роду, без племени, но очень уж хорош был до хвори: голосист да красив. «Пошто зазря скотинку сводить? Осанистай! Исполин, а не кочеток, – любовалась на него бабуля, – из всех петухов петух!»

Николке вечно некогда, взрослым – и подавно, поэтому ухаживать за петушком, вольно или невольно, пришлось Машеньке, «дело-то простецкое».

По первости Петрович не слушался девочку. Бирюк, сущий бирюк! Маша на него и серчала, и по битому часу ласково растолковывала: мол, что это ты, большой такой, а ведёшь себя, будто дитё малое, несговорное. Куда там! Понурый Петрович на такие обидные слова только ворчал. Протестовал, но из тёплого, укромного убежища не высовывался, «об жисти своей кособокой, видать, горюнился, а, может, печали какой ненужной на душе скопилося».

Бабушка кряхтела, подбирала юбки, опускалась на больные колени, шарила рукой и, наконец-таки, выуживала обмороженного, передавала внучке с рук на руки. Та принималась врачевать. Поначалу Петрович удумал было сопротивляться, но даже на это у него не хватало «мочушки». Правда, вскорости пообвыкся и сам уже дожидался свою докторшу.

В углу кухоньки висела целая снизка гусиных крыльев, ими всегда обметали загнетку. Маша выдёргивала каждый раз свежее пёрышко, обмакивала в растопленный гусиный жир (тот самый, которым и её лечили от простуды) и щедро смазывала бурдочки, лапки и гребень несчастного Петровича. Постепенно, то ли сам по себе – в тепле, то ли из-за Машиного беспрестанного ухода, гребешок у петушка сначала зарозовелся, а потом и вовсе развернулся маковым бутончиком, а бурдочки замалиневели, словно лепестки Машиной любимой атласной мальвы, что летом – лес лесом – буреломит в их палисаднике.

Вот уже с неделю, как петушок сам выбирается поутру из-под печки (видать, отлегло), гоголем расхаживает по кухне, склоняет на бок кустистую башку, заглядывает на полати, высматривает Машу. Хорохорится в пух и прах. «Права качает» – вожак! Деловито, с шумом хлопает крыльями, всё ещё хриплым голосом орёт благим матом, вошёл в раж – и трёхрядки не надо, «страдает» свои уличные песни, на всю кухню требует ухода за ранами и конопелек.

Бабуле надоело терпеть его сварливость, и она, прицыкнув на Петровича, оглашает свой указ.

– Ну, всё, фатирант! Не обессудь! Нечего мне глаза мозолить. Пора и честюшку знать. Ручьи вот-вот заиграют, а ты всё в приживалах. Домой, домой! Коли не сыграл в ящик, дак будя от дел-то отлынивать. А ну, кыш подобру-поздорову на вольный дух! Ишь, совсем заленивел, разнежился! Великой шишкой себя вообразил. Гордыню-то усмири! Ай ты и вовсе без царя в голове?.. Да не грубиянствуй мне! Стыда не ведаешь? Перебедовал чёрные, лихие деньки, пора жисть вводить в нормальную колею! Выходила тебя Машутка, чай, пахать теперя на таком бугае можно!

 

***

Николке с дедушкой не до Маши, не до её подопечного. К весне готовятся. Прибежит брат из школы, портфель – в угол, на скорую руку перекусит: заглотнёт, как утка, борщ, пирожок – в карман и – к дедушке. До самых звёздочек тюкают, гремят в сарае; о чём-то спорят, обрезая осевший под мартовским снегом сад.

 За ужином Колька молотит всё подряд, за обе щеки, прямо бабулина мясорубка, да и только. Аж раскраснеется, щёки – яблочки-медовки. А дедушка затягивается, подымливает в усы, довольно и лукаво улыбается: «Добавки ему, мать, добавки! Заработал! Рукастай, швыдкай! Это тебе не фунт изюму, не пришей-пристебай какой-нибудь! Молодец! Я ведь на такую верхотуру и не взобрался бы. А внучок не сдрейфил, и грушенку опилил, и на китайку, точь-в-точь, как Барсик, – махом вскарабкался».

Дрожки они уже справили, телегу «перебрали», колёса «солидольчиком» смазали – «любо-дорого!» Упряжь подлатали – приходи, весна! После ужина Николка поскорей к школе сготовится: в клетчатую тетрадку – примеры в столбик настолбит; в другую, полосатую, про маму с рамой пропишет; по-быстренькому стишки или коротенькие рассказики почитает и – в дедов угол.

У них там лозы – вязанок десять. К новолетью корзинки из неё плетут. Колька так навострился, не хуже дедули. Уже и бабушке для огурцов сладил, и маленькую – сестричке, за ягодкой в бор ходить пригодится.

Маша разгуливает туда-сюда по горнице с Николкиным подарком, представляет, как летом пойдут они с бабулей за земляникой, а то и за малиной в дальнее урочище.

– Бабуль, скоро тепло-то настанет? – затомилась за зиму Маша.

– Скоро, милая, теперь уж совсем скоро, – толкует бабушка, прибирая со стола, – в деревах соки пошли, а там и почки набухнут-лопнут, листики забутонятся. Цветики-травки объявятся.

– А я когда вырасту?

– И ты, Бог даст, вырастешь. Куда ж ты денесся? Вырастешь, как не вырасти-то?.. Ну-ка, поди, смерим!

Маша бежит к стене, где прямо на побелке бабуля отмечает Николкиным красным карандашом внучкин рост. Маша огорчается, видит, что с последней отметины подтянулась она всего-то с гулькин носик.

– Ничего-ничего, – обещает бабушка, – за лето вымахаешь о-го-го какая, мамка с папкой ни за что не признают. По воробьиному шажку малюсенькому, а всё вверх да вверх тянешься. Не тушуйся, моя хорошая, это мне надо тосковать: и рада б в рай, да грехи не пущают. С кажным годом всё укорачиваюсь, приземляюсь. Скоро сгорбачусь, меньше тебя стану… А бывало, на горушку – козой!.. Вишь, и косы мои – по нитке, изредились, что дороги замызганные вешние – где луннаи жёлтаи, где серебрянаи. Не за горами и смертюшка. Подкатывает последний час – вот и вся правда … Э-эх! – тихонько вздыхает она, – ить, все под Богом ходим.

Внучонке слушать такие слова – что по сердцу ножом.

– Бабулечка, родненькая, – обнимает Маша бабушку, ласково чирикает, лопочет, – ты всё равно лучшая-прелучшая на свете!

И Маша принимается мечтать о лете.

– Когда оно только явится, это лето запропащее?

– Взалкала душенька по тёплушку? А вот давай прикинем, – бабушка утирает руки о фартук, усаживается передохнуть, обнимает Машу, перебирает вслух, – жаворонки прилетят, Велик Пост переможем, вербочка в овраге распушится, Пасху спразднуем: святыньками – куличиком да крашенками разговеемся, похристосоваемся… Потом Красная горка минет, а там, за Вознесеньем, не заметишь, как Троица-Пятидесятница объявится, следом – Духов день, тут тебе и лето подкатит! Истинную правду говорю, ну, хочь у дедушки попытай.

– До-о-лго! – киснет, что недозрелая вишня, потерянно бродит из угла в угол Маша.

– Ну, чего куксисси? Не вредничай, не фыркай. Ни капельки и не долго. Ежели бездельничать, так и час годом покажется. А за хлопотами не успеешь и оглянуться, уж лето, вот оно, явилось, запылилось. Мы ведь с тобой чем заняться-то, найдём! Утро вечера мудренее, завтра с утречка об том и потолкуем, – обещает бабуля, а сама расплетает Машутке косы. Расчёсывает льняные волосики своим нарядным роговым гребешком, большими ласковыми руками с пергаментной коричневой кожей, сквозь которую просвечиваются синеватые прожилки, наглаживает по внучонкиной головке, готовит ко сну.

Без её колыбельной Маша наотрез отказывается идти в постель, затевает не выносимый бабулей капризный хнык. Старушка не может «прохлаждаться» даже в этот поздний час. На случай убаюкивания мало?й заготовлен у неё клубок да спицы. Сколько пар носков-варежек за Машуткино укачивание навязано, уж и счёт потерян.

Николка и дедуля сбавляют голос, прислушиваются к чуть слышной из глубины избы, незамысловатой, но такой ласковой, такой знакомой песенке. А Маша обнимает Барсика, сначала притворяется, что спит, лежит, раздумывает. Отчего это колыбельные у бабули всё про котика-братика да про Кота Котовича? Может, оттого, что под его мурлыканье не захочешь спать, а всё равно заснёшь. Да и вообще, котики всегда с детками рядышком, и играют, и обедают, и спят. Вскоре, и сама не замечает, как, Машенька засыпает, а бабуля на всякий случай плетёт и плетёт свой закудрявистый веночек:

 …Уж ты котенька-коток,
 Котя, вострый коготок.
 Кот из-за морьица притёк,
 Сна Машутке приволок.
 Уж как я тебе, коту,
 За работу заплачу:
 Уж как я тебе, коту,
 Шубу новую сошью,
 Дам кусочек пирога,
 Налью ковшик молочка…

Бабушка приметливая, хитренькая. Знала, где в горенке любит укладываться Барсик. Туда, на «чистое» местечко, и поставила внучкину кроватку, сострочила ситцевый в пшеничную крапку полог. Чтобы спалось Машеньке крепко-крепко, чтобы каждую ночь внучонка хоть на вершочек, да подрастала.
 

***

Ночью сильно похолодало. К рассвету, когда заря спустилась на заоконную синь, крылато, залихватски разгулялась метелица. Шумно, колко задышала округа.

– А что я вам толковала? Рано мечту об тёплу взлелеяли. Человек предполагает, а Господь располагает. Зимушка вперекор весне ещё аукнется. Поседела от злости. Долог её срок, ох и долог! Март месяц горазд куролесить… Как заломило, взыграло! Ад земной, да и токо! А мухи-то белые – роями, роями! Завывает зима… ну, дак хвост-то ей, что кошке, причепили, – окинув взором подворье, высматривая дедушку, сообщает в полголоса о погоде за окном бабуля. – И куда он только запропастился? Вспоминай как звали!.. Пора растапливать, а он не несёт дрова и не несёт… Ишь ты! Какая свистопляска бешеная! Бездорожье, ни пешего, ни конного, ни собачьего лаю… Ну, дак ещё с вечера все косточки ломило, руки-ноги так и ныли, так и ныли… Мне теперя и радио слухать не к чему, непогодь за день чую. Так завсегда велося: токо-токо начнёт землица сугреваться, оклемаются птицы, колья ракитовые в рост пойдут, соки в деревах бежать наладятся, морозы-то ка-а-к шарахнут, и заново обомрёт встрепенувшийся до сроку Божий мир.

Бабуля усаживается на лавку, поближе к окошку и, беспрерывно в него заглядывая, ведёт неторопкую беседу с только что проснувшимся внучонком, а сама начинает уже сердиться на дедушку.

– Ить хата ж за ночь совсем с метели простыла! – разводит бабушка руками, – Матерь Божья! И что он там копается, будь он блаженен? – сокрушается бабуля. – Март в наших краях «березозолом», «сушецом» кличут, – продолжает она вести свои умные речи, – дужить неверен он, скажу я тебе, ну, ни граммочки на него положиться нельзя. Ноне – весна весной, а назавтри – накуролесит! Драчливай, забияка из забияк. Карахтер – бедо-о-вай! Не зря об ём говорят: «Пришёл марток – надевай семеро порток!»… Ты, Николка, что не подымаесси? Поторапливайся, натягивай свои порты, на ученье сбирайся… Поди и стишок повторить, подучить не худо.

Слышно, как дедушка топает в сенцах валенками. Шмурыгает по ним корявым бурьянным веником. С хрустом потягивается дверь, и в клубах морозного пара дедуля проходит к печи, сваливает охапку сосновой топли. Бабуля журит его за мешканье, не слушает отговорки, мол, к поленнице не подобраться, склизко, стёжку перебило, пришлось «грабалкой» пробиваться.

У бабули на загнетке уж и глазунья шкворчит, и кашей гречневой со шкварками потянуло, а Николка всё топчется и топчется, не идёт к столу.

– И что ты, как клуша, копаешься? – теребит бабушка внука, – опоздаешь ноне… как пить дать, опоздаешь. Ай сперва у вас контрольная какая? Признавайся  как на духу!.. Ты смотри у меня, Миколай, мамке с папкой всё отпишу. Я скрытничать не стану. Сто бед – один ответ. Пущай скорей возвертаются ды с тобой сами и канителятся.

– Ну что ты, в самом деле? – роняет заспанно пресным голосом взлохмаченный Николка, – штаны у меня куда-то запропостилися. Всё вокруг перекопал, как канули. Может, Машутка запрятала?

– Час от часу не легше!.. Что ж ты брешешь? – ласково журит дедуня, – ещё чего! Сыскал крайнего. Ты, милай, в её горо?д камушек не кидай! На неё не спирай, не греши, – вступается за спящую внучку дедуля, – она – человек прибористай, аккуратнай, не финтифлюшка какая-нибудь… сурьёзная. Знать, Николка, черти с квасом твои штаны стрескали, теперя не знает про них ни сват, ни брат, ни суседская курица.

– А не то Барсик сгоряча пододел, и будь здоров! Ему эти проделки – пара пустяков! – замечает бабушка. – Я его затемно до ветру, на прогул, выпускала, может, и не доглядела. Ну, дак не велика потеря!

Дедушка отворачивается, прыскает в усы.

Внук бегает в рубашке и трусах, набивает всякой всячиной портфель: учебники и тетрадки занимают в нём лишь пятую часть. Основную же – две рогатки (одна – на мелкую птицу, другая – на крупную дичь), осколок стёклышка (чтобы, наконец-таки, закончить выжигать на обратной стороне крышки парты свою фамилию), метра полтора суровой бечёвки, гвозди, болты и гайки – не в счёт, эти штуки как самое необходимое, чтобы всегда были под рукой, давно прижились в накладном кармашке портфеля. Ещё имеются несколько шариков-кактусят, предерзостно спёртых у Сухотихи с подоконника, завёрнутых, чтоб не поколоться, в фольгу от шоколадки (на случай мести Любашке Михайловой и Надьке Смирновой за ябедничество). В дополнение ко всему – дедушкин подарок – складной перочинный нож, без которого не может обойтись ни один мало-мальски уважающий себя пацан.

Время от времени то бабушкой, то дедушкой в портфеле наводится ревизия. Он сразу же легчает на несколько килограммов. Но это только до следующего утра, когда портфель, как ни в чём не бывало, заново распухает от самых важных штуковин, без которых Николке и дня не прожить.

– Садись, поешь. Сейчас Воструху на помощь покличем. Всё одно нынче без него никак нельзя. Разобидится, после Маремьяниных-то его менины следуют. Пока станешь завтракать, он твою пропажу разом сыщет.

– Это ещё кто такой? – подозревая очередной бабулин подвох, таращит сонно-невидящие глазки Колька.

– Воструха-то? Темень болотная! Глушь таёжная! Один ты, видать, остался, кто об ём не ведает. В кажном дому такой мужичонка водится. За печкой обретается, никому не показывается. За постой, за уют в сторожах состоит. Пристроился добро хозяйское от непрошенных гостей, «от людей завидущих, от рук загребущих» оберегать.

– Какое-то имя у него ненашенское, – недоверчиво заявляет Николка, а сам, супротив дремотному оцепенению, выпятив живот, уплетает гречку, облизывает пальцы, перепачканные жирными золотистыми шкварками.

– Имя у мужичка – самоё, что ни наесть наше, аккурат по ём. Воструха оттого и Воструха, что любой шорох слышит. Без его ведома и мышь не проскочит, и таракан не прошуршит… Об чём разговор!.. Батюшки! А время-то, время! Знать, нарошно уболтал ты меня, Миколай.

– Ага! Сама мне про какого-то неведомого зверушку всё утро толкует! Я и рта не раскрываю, – отфутболивается, лезет на рожон Николка.

 – Ну, спасибочки, внучек, на добром слове! Ладно-ладно, соня, хватит со старушкой спорить, – бабушка сворачивает разговор, – ты уж нынче другие штаны надевай, шут с ими, с форменными-то… А я, квашня подоспела, печева наварнакаю да за сундук молочка в махотке со сдобными плюшками задвину. Пущай старичок побалуется. Глядишь, с них раздобреет, твоей беде и поможет. Ну, а коли до первой звезды пропажа не сыщется, тада я ради тебя, милай, стану Псалтирь читать, псалом «Бог богов, Господь глагола, и призва землю от востока до запада…». Верней этого средства я уж ничего и не ведаю. Ступай, ступай, золотко, с Богом! А то супротив людей дажить неловко.

У Николки завтраки, обеды сгорают, как у утки. Посыпав крупной сольцой увесистый ломоть, промасленный душистым конопляным маслицем (на дорожку), он, наконец-таки, выпроваживается за двери.

 Бабушка привычным взмахом руки крестит его во след, вздыхает, мол, хоть побей ты меня, старую, но выслухай: «Время нынче такое, милай… Ну, никак без ученья нельзя. Не тужи… обвыкнесси… втянесси. Кабы мамка поскорей припожаловала, полегшее б стало... Нам бы до ей продержаться, а там – всё наладится. Ты умочком-то востренький, по хозяйству не хуже деда кумекаешь… и ученье тебе пренепременно поддастся».

 

* * *

Настаёт черёд подыматься и Машеньке. Человек она совершенно самостоятельный. Так, чтобы себя «обиходить», особой науки и не требуется. Помни только порядок: поначалу натяни колготки да рябенькие носочки-вязанки, полоска белой, полоска коричневой овечкиной шерсти, затем – байковое платьице, голубое в зелёненький огурчик, и только уж потом – жилетку, подбитую беленьким зайчиком. Со вчерашнего вечера Машина «одёжка и обувка» угреваются в печурке, и теперь бабуля спокойна – внучонка не прозябнет.

А недавно Маша научилась ко всему прочему и косы плести. Пробовала-пробовала на кукляшках, так и освоила всеобщую девичью премудрость, «ослобонила» бабуле ещё пару минуток. Ведь поутру у неё «самая запарка»: и печь растопи, и о завтраке похлопочи, и Николку на ученье спровадь, и для дедуни указаний напридумывай. Поневоле приходится Машеньке скорее расти, ко всему приглядываться, всюду свой курносик совать, чтобы наловчиться бабуле помогать. А то у неё совсем почти времечка не находится, чтоб с Машуткой посекретничать, чтоб подучить, как куколкам обновок нашить или сказки новые порассказывать, старые девчушка уже давно сама бабушке наизусть шпарит.

Маша гремит рукомойником, утирается своим любимым старинным льняным рушником с невиданными красными райскими птицами и, сияя, как новая денежка, подсаживается к столу.

Бабушка с дедушкой держат Велик Пост. Ничем себя не балуют. Даже маслицем. А Машеньке с Николкой пока не дозволяют, маловаты, мол, ещё. Да и прожорливому Николке какая наука на голодный желудок?

Как только речь заходит о Посте, бабуля с серьёзным лицом, на котором прописана вся торжественность момента, и голосом, не терпящим сомнения, заявляет: «Пост – не токо в пишше воздержанье… надоть помнить: истинный Пост – устранение от злых делов. Вот что такое Пост! Намотайте на ус, особливо ты, Николка. Содержи себя в строгости, не бедокурь… Труды Поста надобно переносить с великим удовольствием и благой надежой… Жисть – не жисть вовсе, коли не озарена смыслом, – под её скрещенными на груди руками, видать, шевелится сострадание, – потерпи уж, милай, посмиренничай, Богом прошу!»

У Николки после праведных бабулиных речей совесть сжимается в комок, он натужно краснеет и прибавляет шаг.

 

С некоторых пор Маша зачудачила, «совсем забаловала» – перестала есть манную кашу. Только бабуля отвернётся, она – лызь к Барсиковой плошке, шлёп в неё манку, а котейка и рад, так и крутится у её ног, так и выслуживается. И никогда не карябает. А как спать пойдут, тут уж расстарается, вымурчит на ухо всю свою котовскую любовь и все спасибочки.

Но бабушку с её «курсу» сбить и не пытайся. Не мытьём, так катаньем, а на своём настоит. В тайниках души её запрятано столько проверенных веками житейских уловок! Приладилась теперь не простецкую кашу стряпать, а какую-то замечательно-особую, «гурьевскую».

На печке изрядно подыстощился, но с самой осени всё ещё прожаривается холщовый мешочек-пудовичок с лещинкой. Насыплет бабуля в решето пару пригоршней орешков да наладит дедушку их на дворе, на камушке, молоточком поколоть. Ядрышки бабуля обдаст кипятком, чтобы отошли чешуйки, а потом прожарит, прокалит орешки на сковородке. И затеет волхвовать: подливая по одной чайной ложке тёплой водицы к каждой полной столовой ложке лещинки, истолчёт в ступке. И примется за самое вкусное – томлёные молочные пенки.

Милка вот-вот отелится, а пока дедуля ходит за молоком на другой конец деревни к своей сестре, доброй-предоброй бабушке Лизавете.

Для гурьевской кашки у бабушки всегда прожаренный чугуночек имеется. Охолынет она его ключевой водицей, наполнит молоком и задвинет в жар. А как пойдут в чугуночке крепкие пенки (с палец толщиной) да начнут подрумяниваться, наснимает она их в миску. До пятнадцати к ряду!

На оставшемся молоке или сливочках разварит знатную манную кашу. И опять примется ворожить: подсыплет толчёных орешков, сахарку, маслица коровьего и давай перемешивать!

А потом – ещё чудней: в широкий сотейник плеснёт манной кашки, совсем чуть-чуть, чтобы донце прикрыть, пришлёпнет на него томлёную пенку, снова нальёт потоньше маночки, переслоит ещё одной пенкой, и так – до тех пор, пока и кашу изведёт, и пенки закончатся. Последний слой – самый хитрый: в него добавляется земляничное или вишнёвое варенье и травка особая – пахуча-я-а! – бадьян прозывается. Тут самое время задвинуть сотейник в хорошо прогретую печь, но не в самый жар, а с краешку, поближе к загнетке.

Сидит Маша, облизывается, кашу полюбившуюся поджидает. А бабуля долго не задерживается. Вынимает из печи сотейник, заливает кашу оставшимся вареньем, рябит орешками и прямо с пылу-жару – плюх сотейник на стол, товар лицом – чем богаты – тем и рады! Кушай, мол, внученька, для тебя расстаралася. Тут и Николке останется, со школы возвернётся, вылижет посуд, что Барсик, – и мыть не придётся.

 

 * * *

После завтрака бабуля решительно настраивается на уборку, мол, совсем за вами утварь запустила: и чугуны закоптилися, и горшки – лику не видать, а уж об махотках и говорить нечего – измурзались, как следно. Как у той-то Федоры, об какой вчера Николка читал. Удерут чугуны без уходу, ей Богу, удерут! Бабушка любит, чтобы «посуд звенел от чистоты», без сучка, без задоринки, а потому постоянно моет-натирает и без того сверкающую кухоньку. Дедуля подсмеивается, прозывает «вечным зовом» её чрезмерную страсть к порядку.

– А ты, касатка, тожить без дела не томися: кукол переплети, платья-посте?ли ихние перестирай. Чай, чумички чумичками. Займись, милая, не толкися под ногами. Приберися в своём углушке. Дак и подмести, пыль смахнуть не помешало б, – бабуля драит жестяной поднос из-под самовара, а сама пристраивает к домашним хлопотам внучку.

Ещё лише гремит своими горшками. Кастрюль она не признаёт и в дому своём не держит. На припечке и полках у неё – чугуны и чугуночки, горшки и горшочки, кубаны и кубанчики. Вместительные, до двух ведер, и совсем крошечные, глиняные, обливные и самые простецкие, с плотной крышкой и распахнутые. Про такие она поучает: «Коли посуд без крышки, и тесто сгодится. Замеси погуще, да заместо крышки сверху на чугун ли, на горшок ли и пришлёпни. Тут тебе и крышка».

– Горшок – это вещь! – надраивая «не без приятства» утварь, приговаривает она, – и кухня – не кухня, коли на ней не иметь нашенского горшка. Встарь говаривали: «Один ершок – ухи горшок». Прабабки знали, в каких посудах стряпать. Ить горшок-то прогревается медленно, со всех боков одинаково. Похлёбочка в ём, аль каша какая, не варится, а томится. Все твои витамины, или что там ещё, – туточки, никуда не сбегут. А уж какая вкуснотища, про то особый сказ!

К примеру, мясцо из горшочка – ну, хочь губами ешь, – нежнейшее, пряное, духовитое. А коли карасиков мелкеньких, курочку или того же кролика залить взбитым с яйцами молочком, да погуще присыпать укропчиком, дак, милаи мои!.. Те-то карасики станут нежные, что младенчики.

Продолжая натирать чугунки, кринки да плошки, успевая про между прочим их восхвалять, бабуля растолковывает внучонке «бабские премудрости».

– Стряпать в чугунах-горшках куды как швыдко, проще пареной репы. Заложила продукт и хлопочи себе вразвалочку дальше об чём надобно. Под крышку не лезь, не копоши, пущай доходит. Правда, с глиняным посудом сноровка нужна. Горшки – не чугуны, ребята с норовом. Секретик потаённай имеют – открытый огонь не уважают. Нежнаи, избаловухи, чуть что – серчают, трескаются.

Пока бабушка растолковывает, Маша раздевает своих пупсиков и кукляшек, укладывает рядком на слаженную дедулей игрушечную кроватку, прикрывает маленьким, с подшалок, лоскутным одеяльцем (бабуля расстаралась, свостожила для Машиной ребятни) и затевает постирушку.

Полдня слушать о чугунках ей не очень-то охота, и Маша начинает клянчить.

– Бабуль, расскажи что-нибудь интересненькое!

– Ишь ты! – возмущается старушка, – а об чём я толкую, видать, тебе и знать не надобно? Ну, что жа… тада давай загадки выдумывать… Вот, к примеру, что б это могло быть: Родится – вертится, живёт – всем кормилец, смерть его – эх-ма?

– Знаю, знаю! – хлопает в ладоши, прыгает вокруг бабули Машенька, – это ж и есть – горшок!

– Ну, коли такая разумная, дак я тебе потяжельше сыщу, слухай: Был на копке, был на топке, был на кружале, был на пожаре, стал на базаре. Молод был – сто голов кормил, стал стар – пеленаться стал.

Машутка даже стирку забрасывает. Думает, думает, ничегошеньки не придумывает.

– Бабулечка, родненькая, ну, хоть намекни чуток, – ластится она к бабушке.

А та только хихикает, покумекай, мол, сама. И так Маша прикинет, и эдак, никак ей загадка не поддаётся. Наконец, сжалившись, бабушка сдаётся.

– Дак ить опять – горшок!

– Ещё! Ещё! – не отстаёт Машенька.

– Ну, держись! – раззадоривается и бабуля: Кто таков – Иван Русаков? Сел на конь да поехал в огонь?

Маша раскидывает умишком, оглядывается по сторонам, видать, разгадка тоже на кухне прячется. Так и есть!

– Чугун с ямками!

– Ах ты, моя разумница! На голову разбила! Ишь, какая сметливая! Ну, милая, делу – время, потехе – час. Давай-ка заканчивать с уборкой. Подметай, да пора к обеду стряпаться.

 

* * *

 

Стол в Велик пост самый простецкий – щи постные, из квашеной капусты или щавелевые, да грибная похлёбочка, да каша – на выбор: пшённая, гречневая, чечевичная, гороховая. Засолки-мочки – полон подвал. А кисели, квасы, компоты да морсы – каждый день разные: на припечке громоздится столько мешочков с сушкой! Тут тебе и тонюсенькие, ломкие до хруста, лосточки антоновки, и жёсткие, не разгрызть, грушовые дольки, и дробные сожмуренные пуговки вишенки, малинки, клубнички, боярышника, шиповника, черники да брусники. Сыщется и черноплодка. Калиновыми да рябиновыми пуками увешены стены в сенцах. А уж для чая, и толковать не о чем, припасено столько трав, что у Машеньки и пальчиков не хватит, чтобы сосчитать!

Бабуля то и дело выбегает во двор к дедушке. Тот, Божий человек, дежурит уже сутки при Зорьке, вот-вот отелится кормилица. Не до разносолов бабушке, не до стряпни. И поэтому затевает она к обеду щи. С этой вкуснятиной уплетается не одна краюха хлебушка, накромсанного щедрыми ломтями, толщиной с дедушкин «работный» палец. Щи у бабули такие, что второго после них не захочешь, дай Бог с таким первым управиться!

Раным-рано подставила она лавочку, дотянулась и стащила с припечки два пудовичка. В одном – рябые костяшки фасоли, а в другом – сушёные подберёзовики да лисички. Взяла по пригоршне того и другого да залила чуть тёплой водицей, пусть разбухают. Щи нынче постные, потому не жалеет бабуля ни фасоли, ни грибочков, для сытности. Маше и Николке она ещё и сметанки в миски плеснёт, а то и по ложечке маслица коровьего подбавит.

Щи настряпает густющие – аж ложка стоит! Иных дедушка не признаёт, а бабушка любит его разуважить, как не постараться? Хозяин!

А ещё – почему-то любят они оба варево непременно из квашеной капусты. Поначалу внучата от неё нос воротили. Но бабушка исхитрялась, такого-всякого добавляла, что скоро ни Николка, ни привередная Машутка и помнить не помнили о том, что раньше потихоньку от бабушки выливали из своей миски обратно в чугунок.

 Теперь уплетают наперегонки за обе щеки да ещё добавки просят. К тому ж, дедушка часто напоминает, что в землях русских щи испокон веку были главной, а порой и единственной пищей на крестьянском столе. Если в доме пахнет щами, значит, в семье – лад и покой. Щаной дух – запах домовитости и уюта. Дедушка скребёт макушку, задумывается, но так и не может вспомнить, кто сказал такие замечательные слова: «Здесь русский дух, здесь щами пахнет!»

Принесённую из подвала капусту обдают ключевой водой, смывают кислоту. Разморенную фасоль, разбухшие грибы и отжатую квашенку укладывают в чугунок, заливают крутым кипятком, сдабривают постным маслом. Накрыв крышкой, задвигают в печь, на малый жар.

Бабуле и на ходики не надо смотреть, без того чует, когда капуста упреет, станет мягкой. Самое время добавить очищенные Машей и нарезанные пополам некрупные картофелины, положить в варево мелко нарубленный репчатый лук, натёртую на бурачной тёрке морковочку. Не худо бы подбавить и мелко нашинкованной репы.

И как только бабуля не сбивается, Маша диву даётся, из баночек, что горой громоздятся на полке поблизости от печки, сыплет щепотками разные разности: и горошинки перчика, и листики лаврушки, и сушёные петрушку с укропчиком. А может быть, и ещё какие духовитые травки, девочка пока их не ведает. Правда, вкус острого перца не терпит, оттого и следит за бабулей, чтобы та, не дай Бог, не подложила в чугун стручок другой «для лихости, чтоб прочихались хворобы». «Стрюк» любит дедуля, пусть себе в миску и растирает.

Выдержав щи ещё с полчаса на огне, бабушка сдвигает их на краешек, поближе к загнетке, томиться. К обеду дойдут в самый раз.

 Маша с бабушкой накрывают на стол и кличут в форточку дедушку, тот торопится в хлев с огромной вязанкой сена.

Радостный, он объявляет с порога: «Ну, дождалися! Бычоночек! Красиву-ущий! Вылитый мамка: рябенький, звёздочка во весь лоб!» «Вот и ладно! Вот и слава Богу!» – крестится на образа, радуется, будто только что причастилася, бабуля.

За обедом ей не сидится. Перекусив на скорую руку, прихватив подойник, она шмыгает во двор – раздаивать Зорьку. Маша начинает хныкать, проситься следом, но дедушка отговаривает: мол, не время, оклемается мать, станет покрепче на ножки телёночек, завтра и заглянешь к ним, сегодня в хлеву – не до гостей, не до лишних глаз.

– Расскажи-ка лучше, ягодка ты моя, росиночка, чем это вы полдня без меня занималися, – дедуля подливает добавку, подрезает хлебушка.

– Всяким-разным, – всё ещё серчает Маша.

– А к примеру? – не отстаёт дедушка.

– Ну, щи варили, загадки разгадывали.

– Загадки, говоришь? Это дело хорошее, важное. Смётку пытает… А вот разгадай-ка мою, коли справишься, нынче на ночь я буду тебе сказки сказывать, а коли у тебя промашка выйдет, не обессудь, станешь ты меня убаюкивать, хочь песенками, хочь побасками какими. Ну, по рукам? Баш на баш?

– По рукам! – загораются глазки, радуется такому уговору внучка.

– Ну, востри ухи: В печерском, в горшенском, под крышенским сидит Курлип Курлипович.

Запечалилась Маша. Вовек ей эту загадку не разгадать, а, значит, и спать без сказки придётся: дедуле проиграла, а бабушке нынче недосуг.

Жалко дедушке внучку.

– Постой-постой, не по годам я тебе загадал, тут и Николке не справиться. Вот попробуй-ка эту. Как раз по твоим молочным зубкам: Слухаю, послухаю: вздох за вздохом, а в избе – ни души.

Не раз наблюдала Маша, как бабуля ставит по пятницам хлеба да пироги. Вот и сегодня на лавке у печки восседает квашня и пыхтит, сопит на весь дом. Как тут не распознать? Дело-то житейское, в хозяйстве дежа – важнейший посуд, с малых лет всем знакомый.

– Квашня, дедуля, квашня! – тараторит девочка.

– Ну, твоя взяла! Уложила на обе лопатки! Так и быть, нынче вечером мой черёд сказки сказывать. Ну что жа, это дело стариковское, как раз по мне, – сдаётся дедушка.

Намазывает на ломоть презлющий «горлодёр» – перемешанные хрен, чеснок и горчицу. Крякает до слёз – «охота пуще неволи!» – и смахивает со стола в ладонь оставшиеся от краюхи крошки.

– Этот «горлодёр» мог придумать только Змей Горыныч, – жмурится Маша от одного его запаха.

– Эх, и хорош! – сыплет шутки из кармана, уплетает за моё почтение намазанный «огневой» приправой ржаной ломоть дедушка, хмыкает-похваливает.  
 

 
Нажав на эти кнопки, вы сможете увеличить или уменьшить размер шрифта
Изменить размер шрифта вы можете также, нажав на "Ctrl+" или на "Ctrl-"
Система Orphus
Внимание! Если вы заметили в тексте ошибку, выделите ее и нажмите "Ctrl"+"Enter"

Комментариев:

Вернуться на главную