Елена ГАЛИМОВА, доктор филологических наук, профессор кафедры литературы Поморского государственного университета имени М.А. Ломоносова, председатель Архангельского регионального отделения Союза писателей России (г. Архангельск)

Повесть Владимира Личутина «Река любви» в контексте русской литературы начала ХХI века

В моём восприятии 2000-е годы ознаменованы прежде всего расцветом русской поэзии, звучанием мощного хора поэтов глубинной России, хора, в котором каждый голос ярко индивидуален, имеет свой тембр, свою неповторимую окраску; и вместе с тем «хоровое», слитое звучание этих голосов обусловлено надличными, сверхличными ценностями, объединяющими их. Сегодня поэзия выполняет ту же роль, что и лирические стихи и песни на эти стихи в годы Великой Отечественной войны: устами Николая Зиновьева, Николая Рачкова, Светланы Сырневой, Евгения Семичева, Александра Роскова, Надежды Мирошниченко, недавно ушедшего от нас Виктора Дронова и многих других прекрасных поэтов словно говорит сама Русская земля. Другое дело, что, в отличие от военной поры, когда поэзия была общедоступной, печаталась во всех газетах, издавалась массовыми тиражами, а лирические песни исполняли лучшие певцы страны, сегодня этот голос России глушится и душится. Но не поэты в этом виноваты.

Что касается прозы, то здесь, на мой взгляд, особенно заметно иное. Её развитие в первое десятилетие нового века подтвердило вызревавшее у меня в предшествующие годы убеждение в том, что творчество современных прозаиков с трудом поддаётся попыткам создать какие-то классификации. Сегодня, строго говоря, невозможно выделить ведущие методы, направления, идейно-стилевые течения и т.п., столь разнообразны, столь ярко индивидуальны в своих эстетических и этических предпочтениях современные писатели. Ещё по отношению к прозе конца ХХ века исследователями предлагались такие сложные и многоступенчатые классификации, что, в конце концов, пропадал сам смысл создания такого рода обобщений.

Вероятно, главное место в литературном процессе сегодня занимает творческая индивидуальность писателя. Действительно, каждый значительный русский прозаик сегодня создаёт свой метод, сопрягая по-своему черты, свойственные различным эстетическим системам, используя свои, восходящие к различным истокам, приёмы письма. «Купол» Алексея Варламова, «Венерин волос» Михаила Шишкина», «Санькя» Захара Прилепина, «Беглец из рая» и «Река любви» Владимира Личутина – каждое из этих произведений уникально и сопротивляется определению его в каких-то закреплённых терминах.

Вместе с тем можно говорить о некоторых тенденциях, характерных для прозы в целом. Главная из этих тенденций – продолжающиеся расширение и углубления возможностей реализма, который перерос все приставки (гипер-, нео-, сверх- и т.д.) и открыл безграничность там, где полвека назад виделись жёсткие пределы. Обращение современных прозаиков реалистической традиции к глубинным уровням истории и человеческого сознания обусловливает их интерес к мифопоэтике, символике, интертексту, различным формам условного письма, что придаёт лучшим произведениям современных писателей смысловую глубину.

Одну из этих составляющих современной русской прозы – мифопоэтическую – наиболее ярко и последовательно развивает в наши дни Владимир Личутин.

 

* * *

В последние годы отчётливо осознаётся особое, пока трудноопределимое в конкретных координатах место Владимира Личутина в отечественной словесности. Так, Алла Большакова в 2004 году говорила о том, что Личутин «представляет собой совершенно самостоятельное явление русской языковой, художественной культуры. Он удивительно свой в любом времени, хотя и не задерживается ни в одном из его периодов. Наверное, это тип, говоря бердяевскими словами, “русского странника”» 1.

Ещё десять лет назад, на исходе разрушительных 1990-х, размышляя об уникальности писательского дарования и предназначения Личутина, Александр Проханов писал: «…русский дух, побиваемый сегодня супостатами, палачами и чернокнижниками, иссеченный, исколотый, с криком и воплем покидает городки и сёла, театры и школы, дивизии и флоты и, стремясь уцелеть, выбирает чью-нибудь отдельную душу. Вселяется в праведника, вмещается в пророка, голосит криком свидетеля и очевидца. В писателя Личутина вселился русский дух такой светоносной силы, что из его книг золотыми пучками светит в чёрную ночь русского лихолетья» 2.

Проханов создаёт сказочный портрет: у него «Личутин – колдун. Ходит-бродит. Присаживается, приглядывается. То мерцает зорким ястребиным глазком, то сонно дремлет, подставляя солнышку золотую бородку. <…> Запрётся в своей горенке, утвердится на точёном кресле. И начнётся великое творение. Будто в деревенский горшок кинул колдун плакун-траву, дрёму-горицвет, коренья чистотела. Влил ковш воды из талицы. Вскипятил на огне. Пробормотал заговор. Просвистел синицей. Гукнул филином. Взвыл волком. Зелье забурлило, поднялось, пошло через край. Залило половицы, потекло под дверь, на крыльцо, на двор, на луг. Не зелье, а сладчайший мёд, душистый ягодный сок, чистейшей синевы студёный снег, дивного аромата настой» 3.

Столь же поэтично и красочно пишет о Личутине, о его неразрывной связи с многовековой жизнью Руси Тимур Зульфикаров: «Русская тысячелетняя Культура от золотых райских икон, от народных хрустальных песен и плачей, от парчовых царских златотканных одежд до алмазного Пушкина; от хмельного Гоголя до яростного Толстого и многострастного Шолохова вышла свято из Золотого Яйца Византии! <…> Оглянись вспять, русский человек, на свою тысячелетнюю историю — и радостно увидишь, как полыхает над всей русской, веселой, хмельной, кудрявой культурой несметный Павлиний Хвост Византийского праздника и мудрости. Дивный расписной этот Хвост так велик, что распростерся над всей необъятной землей русской, и несколько лучезарных, диковинных перьев его упали и на заснеженную, северную равнину близ снеговых ледяных морей.

Тут их поднял чеканно красивый, курчавый отрок Володя Личутин и понес к людям. Вот мы и любуемся этими полыхающими райскими перьями… <…> В малахитовом ларце льются, лучатся, перекликаются, переливаются каменья-самоцветы... Полыхают павлиньи расписные перья, словно их сотворили в Палехе. Я читаю Личутина...» 4

Сегодня пишущие о Личутине всё чаще характеризуют его творчество как мифологическое и мистическое, мифологизируется и сама личность писателя. Так, Владимир Бондаренко называет стиль Личутина «символически-реалистическим», а роман «Беглец из рая» – мистическим, скрытым, потаённым триллером, романом-загадкой, уникальным в истории русской литературы, романом, «который по первому прочтению не разгадать ни одному читателю» 5.

Захар Прилепин в лирическом эссе «Дедушко Личутин» создаёт сказочно-мифологический образ «старичка-лесовичка», носителя «не только своей собственной мудрости, но мудрости, накопленной за дюжину сроков до нашего бытия». «Мне… всегда казалось, – пишет Прилепин накануне семидесятилетнего юбилея Личутина, – что ему семьдесят лет уже было лет тридцать назад. <…>…если б Личутина видели в компании с Суриковым или с Кольцовым – я б… не удивился. Или с Клычковым и Орешиным. Почему бы и нет?

Говорят, что ещё Ломоносов приглашал некоего Личутина кормщиком в экспедицию. Всё никак не соберусь спросить: дедушко Личутин, как тебе Михаил Васильевич показался? Справный был мужик?

Борис Шергин писал о других Личутиных, братьях, резчиках по дереву, которые в морском походе своём потерпели крушение, оказались на острове и остались там вовеки. Но мы тому не поверим: один из тех Личутиных точно выбрался на большую землю, и доказательства налицо – до нынешнего юбиляра можно коснуться рукой, проверить, что он жив и здрав…» 6

За этой шутливой, лёгкой интонацией – нечто большее, чем юбилейные гиперболы. Неслучайно критики, отводящие Личутину гораздо менее значительное место в русской литературе, нежели цитировавшиеся выше авторы, также мифологизируют его личность. Так, Сергей Беляков в посвящённой Личутину и весьма знаменательно озаглавленной статье «Чудо-юдо русской литературы, или Почвенник № 1» пишет: «…Личутин – само воплощение почвенника, идеальный тип, который как будто не должен существовать в природе, однако живёт себе и пишет. Тип не советский, не дореволюционный, а как будто допетровский» Для Белякова Личутин, который кажется ему настолько архаичным, настолько несовременным, как будто он полностью «изолировал себя от окружающего мира», – «чудо-юдо, редкая, невероятная в наши дни диковинка из заповедного края. Украшение русской словесности» 7.

А Лев Данилкин, на свой облегчённо-бойкий лад соглашаясь с Прохановым («Колдун и есть. Прям-таки Гарри Потер»), вспоминает и другие сказочные образы: «Личутин пишет, будто серебряным копытцем бьет: округлыми, избыточными, самоцветными фразами… <…> что ни фраза – то будто колобок из печи выскакивает» 8.

Это усиливающееся с годами в творчестве писателя мифологическое начало отражает его возрастающее стремление запечатлеть в художественных образах, в слове самые глубинные, закрытые для равнодушного взгляда или рационального познания основы русской жизни, русского мира.

Валентин Распутин видит главную цель творчества Личутина в том, чтобы «художественно изъяснить неизъяснимое в русской душе, заповедным русским языком сделать отчетливый отпечаток вечного над перетекающим настоящим» 9.

К этому постижению непостижимого, изъяснению неизъяснимого устремлена и новая книга писателя – вышедшая в 2010 году повесть «Река любви».

Действие повести происходит в 1970-е годы в тех же северных краях, где разворачивались события многих произведений писателя. В основе сюжета – девятидневное путешествие прилетевшего в командировку в деревню Кучему молодого журналиста Василия Житова, от лица которого ведётся повествование, по рекам Кучеме и Хорсе; его берёт с собой направляющаяся в свою родную деревню рыбачка Полина по прозвищу Королишка. Но этот сюжет отчётливо и явно мифологизируется, насыщаясь свойственными универсальному мотиву путешествия смыслами: путь по рекам оказывается путешествием и в реальном, и в сакральном пространстве, и в реальном, и в мифологическом времени.

С первых же страниц повести приметы конкретной эпохи (самолёт «аннушка», приземлившийся на «кочковатую луговину» – сельский аэродром, лодочные моторы, фотография скульптурного потрета Нефертити, вырезанная из журнала «Огонёк», упоминание о том, что «при Хрущёве было запомирали, а при Брежневе воли дали») соседствуют с описаниями не только сохранившихся архаичных предметов и явлений (изба «старинного покроя, в два жила», иконы на тяблах с теплящимися перед ними лампадками, самовар, растапливавшийся лучиной, наблюдник, чугуны и глиняные ладки), но и с приметами какой-то иной – то ли очень древней и оставшейся в человеческой памяти сказками и песнями, то ли вовсе не бывавшей в реальности, а существовавшей только в извечных человеческих мечтаниях – прекрасной жизни.

И все эти условно выделенные нами три реальности: современность, древность и сказка-мечта – переплетаются между собой, точнее – сливаются, образуя единый, цельный мир – художественный мир личутинской повести. Вот как происходит это в рамках одного периода: «На дальний край скамьи опустилась старица, похожая на монашену: тёмный повойник на голове с кустышками над морщиноватым лбом, большие очки в роговой оправе с толстыми стёклами, глаза рачьи, навыкат, губы тонкие, в нитку. Баба-Яга из детских сказок.

Мир расстилался перед нами и запирал слова. В него надо было вглядываться молча. Изнутри невольно ворошился, обжигая сердце, холодок восторга. Так и хотелось воскликнуть: “Господи! Красота-то какая! Только Бог мог такую красоту изнасеять”» 10.

Да и само журналистское задание, которое получил герой в газете и сущность которого он формулирует в конце повествования, звучит странновато: «А послан-то был за положительным характером в современной глубинке, куда чёрт мерил-мерил дорогу, да и верёвку оборвал» [с. 256]. Реальное направление – «маршрутный лист» служебной командировки – сменяется легендарным, ведущим в таинственные, недосягаемые земли.

И вот уже кажется герою, что изба Ульяны Осиповны, у которой он остановился, «наверное, всплыла из того скрытого во мраке царствия, как Китеж из Светлояра» [с. 24]. Но вскоре это таинственное – да и было ли оно? – прекрасное прошлое начинает казаться безвозвратно канувшим, Василий ощущает, как «вместо благостного покоя из-за синих таёжных лесов в дальнюю деревнюшку Кучему насылались от первопрестольной вместе с золотым свечением облаков гнетущая тоска и неизбежная смута. <…> Куда же подевалось всё веселье, куда упрятались песни и былые героические сказания?» [с. 53].

Это сочетание реальности, документальной точности характерно и для топонимики повести. Реальные топонимы, позволяющие уточнить место действия (Архангельск, Маймакса, Пинега, Кучема), соседствуют с условными или существующими на Севере, но не в районе Кучемы, обезлюдевшей деревни на реке Сояне, притоке Кулоя, названиями Хорса (приток Пинеги неподалёку от Верколы), Пылема (деревня в Лешуконском районе Архангельской области), Сура (село на Пинеге), Белое озеро (широко распространённый гидроним).

Образ реки возникает уже в самом начале первой главы романа не просто как элемент – пусть и важнейший – пейзажа, определяющий и характеризующий место действия, а, скорее, как главное действующее лицо (по ходу повествования река становится своего рода alter ego главной героини – Королишки). Герой-повествователь, прилетев в северную деревню, жадно всматривается в открывающийся ему пейзаж: «И всё, что захватывал взгляд, – и деревня, и синие гривы дальних суземков, и стадо коров, и худо причёсанные стада облаков, и даже само мрелое солнце, – косо парусило, съезжало по склону вниз, упрямо стремилось к серебряной подкове реки, приманчиво проблескивающей в узком прогале меж изб, чтобы омыться в её студёных целительных водах» [с. 7].

Река становится центром притяжения, влечёт с неодолимой силой и весь природный мир, и жителей Кучемы, и рассказчика, при этом Личутин наделяет героя-повествователя мифопоэтическим восприятием природы и стремлением мифологизировать характер этого неодолимого притяжения реки: «Этот обавный, зачурованный Дух Реки навещал меня в томительных снах. Эту “присуху” послала на меня по ветру таинственная ворожея. Душа моя обрадела от встречи и успокоилась. “Здравствуй, Кучема!” – восторженно воскликнул я» [с. 7].

Много раз упоминается в повести о том, что герой слышит зов реки, откликается на него, устремляется на этот таинственный призыв («…неотвратимо тянуло меня на Кучему-реку. Я был как гонная собака на следу, чуя… волнующий запах зверя» с. 58). Подчиняются власти реки и жители деревни. Почти все эпизоды, связанные с пребыванием Василия Житова в Кучеме, происходят или на берегу реки, или в избе, из окна которой открывается вид на неё; и почти все упоминающиеся в повести жители Кучемы показаны или идущими от реки, или спешащими к ней, независимо от того, днём или ночью происходит действие: «Деревня вроде бы никогда и не спала, жила, подчиняясь реке, невольно подпадала под её власть» [с. 55].

Когда герой-повествователь смотрит с высокого берега – гляденя – на реку и впитывает душой всю невыразимую, божественную красоту земли, он видит и реальную реку Кучему, и легендарную, таинственную Реку, связующую собой небо и землю, мир предков и мир земной: «По заречным цветущим лугам, солнечно-жёлтым от лютика, волочились неотвязные тени от белояровых облаков, похожих на взъерошенные копны. Куда взгляд достигал, цепко взбирался по горушкам сосенник и елушник, иссиня-чёрный вдали, обжимая в теснинах берегов подковки сизой воды. Казалось, река там, в верховьях, была уже выпита таёжным зверьём, и только в последних крохотных озеринах, похожих на осколки небесного стекла, чудом сохранились пригоршни студёной влаги. Но здесь, у деревни, река лежала, будто спящая королевишна, вся от макушки до пят обнизанная драгоценным каменьем; на первый погляд чудилась остывшей, неподвижной, лишённой всякой жизни, как бы хваченная морозцем, лишь едва подрагивая телом на каменных переборах, – и там, в отмелых местах, словно бы впыхивал по-над водою солнечный ветер; и только на завороте, где река круто сбегала от деревни к морю, по серебряной чешуе на стрежи, по частым завиткам воды, бьющей крутым ключом, стремительно западающей под глинистый крёж, по сиротливой мелкой дрожи притопленной травы-пореца ощущался неукротимый бег Кучемы. <…> Откуда явилось это чудо? Может, спустилось к людям с неведомых таинственных ледников, иль протекло из райских палестин занебесья, а может, с алмазной горы Меру, на вершине которой живут души русских праведников? Река удивительно связала небо и землю, и если попадать к её истокам, то невольно угодишь на седьмое небо в благословенные поместья Бога…» [с. 14-15]. И позже, когда Василий и Полина подымаются на моторной лодке вверх по реке, герой будто воочию видит, что река течёт прямо в небо: «…порою чудится, что синяя таёжная гряда впереди напрочь запрудила реку и дальше нет ходу, но… за горою, сложенной из розового плитняка, вдруг снова открывается слепящий серебристый поток, устремляющийся в самое небо, куда, конечно же, никогда не забраться лодкою, и с той вершины уже так близко до сверкающего, истекающего зноем солнца. Но, на удивление, мотор, натужно цепляясь винтом за стремнину, вытягивает нас на самый верх, и мы отчего-то не катимся вниз, а попадаем на следующий выступ, где ждёт лодку новый порог, словно бы мы плывём не по воде, но, пособляя себе крючьями и пешнями, карабкаемся по ледяному склону алмазной горы Меру» [с. 109].

Дважды упомянутая в повести алмазная гора Меру – огромная гора древнеиндийского (индоиранского) эпоса и мифов, центр земли и вселенной. На вершине этой горы берут начало священные реки, которые текут в золотых руслах, а сама гора таит в себе несметные богатства 11. У Личутина таёжная северная река становится (видится герою) священной рекой, связующей небо и землю, «поместья Бога» и мир людей. И она – благодаря ли окраске пород, из которых сложены её берега, особому ли освещению или магическому кристаллу, сквозь который смотрят повествователь и автор, действительно течёт в золотом русле: «Если Кучема текла возле Ив-горы в медяном корыте, то Хорса едва проливалась по золотому ложу. <…> Снизу, от золотого руслица, вспухая, переливаясь, преломляясь, вия кружева, подымался солнечный свет. Вода не колыбалась, не стекала с лопастки, не брызгала; весло как бы хлебало жидкие луговые меда, оставляя лишь скоро затекающий отпечаток. Вот так и плыли мы до Суры то по цветочному мёду, то по жидкому золоту» [с. 140].

Оба эпитета – и золотой , и медовый – имеют отчётливый сакральный смысл, связаны с представлении о изобилии, абсолютном достатке и довольстве, загробном царстве, сказочном, мифологическом мире. В русских (и не только русских) сказках текут и золотые, и медовые реки, а набожная Ульяна Осиповна поёт духовный стих, в котором Царь Небесный, утешая «нищую братию», «убогих сирот», говорит:

«…Ищо дам Я вам гору золотую,

Ищо дам Я вам реку медовую,

Ищо дам Я вам сады с виноградьем…» [с. 60].

Полина, «баба-богатырка», тоже поёт – старинную обрядовую песню:

«Не по сахару вода течёт, а по изюму разливается.

Берега были хрустальные,

Да все пески были жемчужные,

Да всё камение брильянтовое…» [с. 76].

Характерно, что «камение» по берегам рек, сами речные берега Кучемы и Хорсы, действительно, играют и переливаются, как самоцветы: «Напротив, за рекою, подпирала небо гора из алого плитняка: солнце склонялось в ту сторону, и склон его под лучами ярко горел, будто засаженный рубинами» [с. 110]; «…мы угодили в золотое устьице неширокой недвижной речушки, обложенное малахитами. Так мне повиделось поначалу» [с. 136].

Реку видит герой и из окна избы. В первую ночь, уставший, он отчего-то не может уснуть и вглядывается, не в силах оторваться, в прижимающую заречный луг, круто сворачивающую за деревней Кучему: «…стрежь её на каменных переборах дрожко серебрилась, словно бы на воду накидывали частую сеть, и сквозь ячею на зыбкий ночной свет пытались вытолкнуться бессчётные стаи харьюзья и сорожья с окуньём, чтобы уловить жадным ртом порхача – белесого мотылька, сладкую рыбью наеду. Казалось, бабочка-ночница была повсюду, куда хватал взгляд, на стеклинах окон, на гребнях крыш, в пепельном небе, над песчаной колеей дороги, – это белая чудная ночь чудно переливалась, струила тонкие ветерки, перемешивала остывающие воздуха… <…> Бессонная река, эта вековечная плодильня, спешила на вольные морские выпасы, не смиряя норова, не зная отдыха. От реки, странно волнуя, наплывало на меня чувство вечности, непокорной силы и неутолённой любви…» [с. 54-55].

Известно, что река – «важный мифологический символ, элемент сакральной топографии. В ряде мифологий… в качестве некоего “стержня “ вселенной, мирового пути, пронизывающего верхний, средний и нижний миры, выступает т.н. космическая (или мировая) река. Она обычно является и родовой…» 12. Очевидно, что в народном сознании реальная река коррелировала с мировой рекой. По представлениям северных народов, чтобы попасть в мир предков, нужно было плыть вниз по реке, на север, к Ледовитому океану 13.

И все эти смыслы – и самые общие, и частные, связанные с мотивами рождения и смерти, плодородия и бессмертия, поиска таящихся по берегам рек несметных сокровищ и, конечно, с мотивом любви (и язычески-земной любвеобильности Полины Королишки, и Христовой любви, о которой не устаёт напоминать Ульяна Осиповна) сходятся в образе рая.

Кучема, Хорса, Белое озеро, какими их рисует Личутин, возможны только в раю; неслучайно действие происходит небывало тёплым – жарким – летом, и пышное цветение северное природы неподалёку от Полярного круга так изобильно, преизбыточно, точно это благодатное тепло высвобождает все подспудные, таившиеся в недрах земли и ждавшие своего часа жизненные силы. И герою кажется, что время остановилось и замерло, и «весь мир с небесами и неохватными русскими далями скрутился в один свиток и уместился на поречной поженке во глубине поморской земли. И я под розовой скорлупою опустившегося неба, как муха в куске янтаря» [с. 90].

Это ощущение возникает не единожды. Восхищенно вглядываясь в ясный солнечный мир («Трава заискрилась, словно обнизанная цветными алмазами. За чащинником шумела на раскате Котуга, переливаясь через камешник в реку любви»), герой восклицает про себя: « Райское место» [с. 101]. Уже в первый день по приезде в Кучему, глядя на закатное небо «в розовых перьях», любуясь тем, как «на длинном плёсе свечою взметнулась сёмга и, рассыпая жемчуга, с шумом вернулась в родные домы», Василий ощущает, что на душе у него «светло, безмятежно», и думает: «Куда ещё стремится из этого рая , батюшки-светы?»

У Личутина река – само воплощение жизненной силы, жизни как таковой, её творящего начала. Недаром одна из самых частотных характеристик Кучемы – «плодильница». В этот общий, обобщённый смысл включаются и частные, сугубо земные, хозяйственные смыслы: «река трудница, кормилица» и поилица, дающая и рыбу – главную, наряду с хлебом, еду жителей поморских деревень, и чистую воду; но даже и эти обыденные смыслы в повести сакрализуются: «Наша-то водичка, как слеза Христова. Её надо с серебряной посуды пить. Такой водицы на всём белом свете не сыскать. Ею можно причащаться в церквы, как Христовым винцом» [с. 15-16]. Это говорит Ульяна Осиповна о воде реки Кучемы. А по мере приближения к сакральному центру – миру предков, куда – в родовую, теперь обезлюдевшую, деревню Королишки – устремляются она и её спутник, вода полностью преображается, словно становится – даже физически – совсем иной субстанцией: «Вода была словно нарисована на заднике сцены и подсвечена со всех сторон цветными фонарями – зелёным, жёлтым, малиновым, голубым, а может, пробивалась сквозь магический кристалл и сама стала жидким кристаллом, чтобы, утекши в поры земли, превратиться в алмазы, ибо теряла всякие первобытные свойства – вязкость, плотность, цвет, резвость. А может, воды как таковой и вовсе не было, столь была прозрачна она, неощутима глазу… <…> Я пропустил влагу сквозь пальцы, и она не оставила никаких ощущений, не оследилась на коже; она пролилась из ладони, как струя хрустального небесного света, а, вернувшись, никак не отразилась в реке…» [с. 136].

К этой реке предком Королишка обращается с поясным поклоном: «Здравствуй, матушка Хорса!» и поясняет спутнику: «Живая душа у матушки Хорсы… Здесь, Вася, не матерятся, не сморкаются, не плюются, чёрта не поминают, на моторе не ходят ,гшромко не говорят, ведут себя смирно, вёслами не табанят, уток не бьют, рыбу не ловят. <…> Хорса – она живая, всё чует, всё знает… Она и дышит, как мы, по-людски. В ней сам Бог ополаскивает свои кудри» [с. 140]. Из этой реки с золотой водицей, связывающей Кучему и Белоозеро, можно было только благоговейно пить, зачерпнув водицы ковшиком, а омывались только на берегу. На баню же воду можно было брать только из озера. Эта маленькая протока – совсем особая, она обретает иной мифопоэтический смысл, нежели Кучема. Кучема – река любви – река-плодильница, изобильная, плодородная, родящая и дающая. Золотое русло Хорсы ведёт в мир утраченный, в исчезнувший мир предков, только отдельные черты, отдельные приметы которого остались в заколдованной, спящей сном мёртвой царевны деревне Суре. Вслушиваясь в название реки, повторяя его, рассказчик размышляет: «Хор-са-а… Что-то очень знакомое в названии реки. Да это же имя древнеславянского солцебога Хороса. Значит, здесь когда-то жили дети солнца… светлые, голубоглазые, красивые, хорошие люди» [с. 128]. И здесь же, в этом сакральном центре мира, нашли в конце Х I Х века алмазы. И документальное свидетельство есть: «Архангельские ведомости о том писали». Где же и быть алмазам, как не здесь?..

Золотая речка Хорса ассоциируется с праведной, неустанно напоминающей людям о Боге и несущей в душе негасимый свет истинной веры Ульяной Осиповной. А изобильная рыбой Кучема – с богатыркой Королишкой.

На протяжении всего повествования развивается аналогия река-королевишна / – Полина-Королишка. И впервые повествователь видит Королишку поднимающейся на угор от реки, словно вышедшей из воды. Именно она называет Кучему «рекой любви»: здесь, на берегах этой реки, у Королишки было одиннадцать мужей. Она и сейчас, на седьмом десятке, мечтает родить волота-богатыря 14. Но здесь, на этих берегах, у Королишки и «реки слёз протекли».

У неё есть сын Викентий, но его Королишка волотом не считает и отношений с ним не поддерживает. Она – богатырка, самая знаменитая рыбачка на всю Кучему и её притоки, «королишка Хорсы, Кучемы и Белого озера», дочь и наследница Егора Волотьевича, звавшего себя королём Хорсы, Суры и озера Белого. А сын стал «казённым человеком» – рыбнадзором, он не понимает, не любит реку, походя оскверняет плевком её хрустальные воды.

Королишка, как отмечает Капитолина Кокшенёва, «одарена всем земным без удержу и без меры: Кучема – это её река любви, которой она соприродна. <…>Гимном женскому плодородному началу – земле, реке и женщине – звучит повесть Личутина. Потому и Полина – королева, потому и нет в ней простенького и обыденно-вялого, но всё наотмашь и с размахом, что в любви, что в труде. Именно здесь, в этом роскошно-холодном и огромном пространстве Севера, вызревает жаркий эрос огненной женщины-великанши» 15.

Кучема настолько изобильна рыбой, что это изобилие воспринимается как сказочная гиперболизация: река играет «тысячами упругих рыбьих всплесков», буквально кишит язями, лещами, щуками, хариусами, пелядью, сёмгой и сама напоминает рыбу: «Река, огибая деревню, серебрилась, как огромная рыбина-матуха» [с. 70].

Королишка в повести существует в неразрывной связи с рекой: она непревзойдённая рыбачка, знающая каждый порог, каждую отмель каждый изгиб берега Кучемы («Полина чувствовала себя хозяйкой шумливых дерзких вод; она… и с закрытыми глазами смогла бы протиснуться по единственной узкой протоке меж камней-одинцов», с. 75), уловы её фантастичны; словно стремясь быть ещё ближе к своей реке любви, стать с ней одним целым, она почти ритуальными движениями часто омывает лицо и грудь; её светло-голубые глаза «прозрачные, как родниковая вода», «а в глубине голубая быстерь с золотым просверком».

Во время настоящего поединка с огромной сёмгой (тоже королевой реки) Королишка оказывается выброшенной за борт, но добычу так и не отпускает. Река выносит её на отмель, прижимает к камню, и когда богатырка выходит на берег, то выглядит так («голова была облеплена тиной, донные водоросли свисали с ушей жирными зелёными косицами»), будто «повенчалась нынче с самим царём водяным…» [с. 78].

Река-богатырка становится материнским лоном: сёмужье нерестилище, которое сквозь хрустально-прозрачную воду герой-повествователь видит во всех подробностях, кажется каким-то таинственным местом зарождения жизни как таковой, и представление о воде как о первоначале передаётся не через какие-то условные, метафорические образы, а с помощью реальной, почти натуралистической, но кажущейся фантастичной картины: «Я плеснул в лицо, невольно задержал взгляд в реке, и вдруг увидел сёмгу, роющую носом донный ил и камешник, а рядом – другую, раскрашенную в попугайские цвета. Мамка строила копу, зарывала икру, уже политую молоками супруга, а тот зорко сторожил гнездовье. Часть икры порою выбивалась из захоронки алой струйкой, к ней тут же подскакивали нахальные хариусы, подхватывали «ягодки» жадными ртами и тут же уносились по теченью прочь. <…> Я перевёл взгляд. Копы, оказывается, стояли всюду, будто стойбище ненецких чумов, и к ним, как пути-дороги, тянулись по дну притирыши – следы от нерестящейся рыбы… И у каждой домушки стояла стража из лохов. Я впервые увидел родину сёмги, куда со всем упрямством натуры она стремится каждый год, чтобы освободить паюс от икры, излить семя в лоно реки, чтобы не было переводу своему рыбьему роду; это и было нерестилище, родилка, главная плодильня, откуда началось когда-то и живёт по сей день стадо знаменитой кучемской сёмги… Из набухшей икры в своё время вылупится малёк, потом он отрастёт в селетыша, следующей осенью стограммовой кумжинкой сплывёт в Белое море, чтобы через пять лет вернуться в родные палестины уже на сносях, вырыть свой бугор – коп» [с. 131].

В «родные палестины» – сурский «раёк» вновь стремится в конце повести и Королишка, так долго мечтавшая о наследнике-волоте. Отправляется она в родную деревню уже одна – вновь по реке любви Кучеме и золотодонной Хорсе. Но там, куда она стремится, на Хорсе, «собрались рыть яму до сердца земли, норовят копать алмазы» [с. 318]. А сама Королишка с раздробленными, искалеченными ногами и огромным – словно она на сносях – животом отправляется не то рожать, не то умирать. «Двойня, абы тройня», – уверяет Королишка, – справа – это сыночек Волот… А слева – Поленька…». И герой-рассказчик слышит, как толкнулось в тугом животе богатырки «что-то резкое, живое». «У неё водянка от печени, вот и напухло», – объясняет Ульяна Осиповна. «Жди Волота-а-а!» – кричит Королишка провожающему её Василию, отчаливая и направляясь вверх по реке в родную Суру, к отцовской могиле, на алмазную гору Меру, «на вершине которой живут души русских праведников».

1 Беглец из рая: О творчестве Владимира Личутина размышляет Алла Большакова // Завтра. 2004. 15 марта. № 3(91).

2 Проханов А. Слово о друге // Завтра. 2000. 14 марта.

3 Там же.

4 Зульфикаров Т. Малахитовый ларец с самоцветами // http://zulfikarov.narod.ru/olitchut.htm

5Бондаренко В . Кудесник русского слова // День литературы. 2010. № 3(163).

6Прилепин З. Дедушко Личутин // Завтра. 2010. 17 марта.

7Беляков С. Чудо-юдо русской литературы, или Почвенник № 1 // http://www.glfr.ru/news/2010/03/b6d2afa1a6ba5d552a25f53592eb7a7a.html

8 http://www.afisha.ru/book/158/

9 Целебная сила таланта: Русские писатели о Владимире Личутине // Завтра. 2000. 3 марта № 5(35).

10 Личутин В.В. Река любви. М.: Изд-во ИТРК, 2010. С. 14. Далее повесть цитируется по этому изданию с указанием в скобках номера страницы.

11 Жарникова С.В. К вопросу о возможной локализации священных гор Меру и Хары индоиранской (арийской) мифологии // http://www.yperboreia.org/jarn47.asp ; С.С. Меру // Мифы народов мира: Энциклопедия. Т. 2. М.: Сов. энциклопедия, 1988. С. 140.

12 Топоров В.Н. Река // Мифы народов мира. Т. 2. С. 376.

13 Семёнов В.А. Топонимы и гидронимы Европейского Северо-Востока в сакральном и обыденном контексте // Поморские чтения по семиотике культуры : Вып. 2: Сакральная география и традиционные этнокультурные ландшафты народов Европейского Севера России : сб. науч. статей. Архангельск: поморский университет, 2006. С. 137.

14 ВОЛОТ м. (от волоть , волокно? от великий ? от волость , могута, сила?) гигант, великан, могучан, магыть, могут, юж. велетень; богатырь, человек необычайного роста, а иногда и силы. В волотах сказочных , в богатырях, сила соединяется с ростом и дородством; остатки их народ видит в костях допотопных животных, а в Сиб. говорят, что целый народ волотов заживо ушел в землю. ( Даль В.И. Толковый словарь живого великорусского языка. Т. 1. М ., 1956. С. 235-236.

15 Кокшенёва К. Эрос. Женщина. Река // Литературная Россия. 2010. 12. марта №10.

Вернуться на главную