Владимир КРУПИН

ТЫ РУССКИЙ? ЗНАЧИТ, ТЕБЕ ТЯЖЕЛЕЕ ВСЕХ

И кто возразит, что в прошлое заглянуть труднее, чем в будущее? В будущем одно: Страшный суд, а в прошлом все то, что его готовило. Жил я среди грешных людей, сам грешил, да еще и себя оправдывал: все такие, даже хуже. Но уже одна эта мысль говорит, что грешнее всех был я. Адам, сваливающий вину на Еву, был грешнее Евы.

Все теперешние мои вечера соединились в один вечер, в вечер моей жизни. Давай, брат, попробуем, пока есть силёнки, отвязаться от того, что вспоминается внезапно или помнится постоянно, то есть уже мешает. Пора свой дом подметать. А сколько прожито, сколько пережито! Как пелось в моряцкой песне: «Эх, сколько видано, эх, перевидано, после плаванья в тихой гавани вспомнить будет о чем». Но не получается тихой гавани.

 

ТЫ РУССКИЙ? ЗНАЧИТ, ТЕБЕ ТЯЖЕЛЕЕ ВСЕХ

Сильных, умных, самостоятельных не любят. Все же хотят быть сильными и умными. За что ж русским даны сила и ум? Они же ж и такие, они и сякие. И какая еще нация, кроме русской, выдержала бы многовековое глумление над собой? То ли мы привыкли, то ли считаем, что так и надо, и за издевательства не мстим. Это уж когда явно начинали приставать и вторгаться в русские пределы цивилизованные дикари Европы и Азии, тогда приходилось им давать по морде для образумления. И тут же их и жалеть. Кто еще такой в мире, как русские? Жалеть врагов? Да, жалеем. Но дожалелись до того, что уже ненависть к России поселилась в ней самой. Россию ненавидят те, кому она дала приют, образование, работу. Всегда русским было труднее, чем инородцам, пробиться в жизни. Попробуй еврея в вуз не принять, и не пробуй, и без тебя примут. А русского оттолкнут и дальше пойдут. Это отпихивание я испытывал многократно. Но, как русский, не обижаюсь совершенно. Те, кто отпихивал, где они? Всегда ощущал я в своей судьбе некую руководящую силу. Даже и называл её строчками из стиха Бунина «Некий норд моей судьбою правит, он меня в скитаньях не оставит, он мне скажет, если что: «Не то». Этот «некий норд», воцерковившись, я стал именовать Господом.

Идеологи стеклянного телепространства внедряют в умы глотателей телепищи образ России совсем не русский. Смелые, честные, жертвенные русские люди

Изображаются трусами, ворами, стукачами. Особенно усердствуют киношники. Особенно это раскручивается в показе советского периода. Я его свидетель, я вырастал в советское время, созидался как личность, и меня глубоко оскорбляет тявканье либеральных писак и либеральных радио и телетрепачей. Страдание моё в том, что ими воспитаны такие потребители журнальной, газетной, радио и телепищи, что читатели и зрители, как наркоманы, уже не могут без неё, непрерывно её глотают, кой-как переваривают и испражняются её остатками на историю Отечества.

Русские – трусы? Ну, ребята. Неприступный Измаил брали, конечно, нерусские. Шестая рота псковских десантников могла уклониться от боя с бандитами, которых было многократно больше?

Русские – воры? Да в России ли вы живёте? Кто вас обирает, обкрадывает, кто придумал воровство приватизации? Лично я вырастал среди селений, избы которых не знали замков. Войдёшь – хозяев нет, напьёшься воды и идёшь дальше.

Стукачи? Нет, во все времена внедрялись в русскую жизнь чужаки. Слухачи, доносчики сочиняли нужные властям сведения на того, на кого указывали. Почему же Ленин и Троцкий после захвата России торопливо заставляют еврейских комиссаров и вообще евреев брать русские фамилии, почему же убийственные декреты об уничтожении священства и русской интеллигенции подписывает русский выкрест Калинин?

Увы, не всегда у нас в первых лицах России были Александры Невские. Но не хочу и против любых властей ничего говорить. Чтоб было понятнее, спрошу, нужна ли власть? Да, нужна. Пусть плохая, но она лучше анархии. Но чтобы трястись перед ней как осинке? Ни за что. Лишаете меня должностей, привилегий, плевать! Отлично помню, не выдумал же я, переделку многих официальных лозунгов и идеологических штампов. Сталин сказал: «Жить стало лучше, жить стало веселее», тут же мгновенно пошла в разговоры переделка: «Жить стало лучше, жить стало веселее, шея стала тоньше, но зато длиннее». Конечно, не орали на площади, но в общении меж собой такие шутки были повсеместны. Или этот масонский лозунг, мечтание большевиков о мировом пожаре: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь», и все знали его продолжение: «… ешьте хлеба по сту грамм, не стесняйтесь!». А уж про серп и молот шутки были похлеще. «Это молот, это серп, это наш советский герб, хочешь жни, а хочешь куй, все равно… ничего не получишь». Или элегическое: «Ну зачем, скажи мне, Петя, если так живёт народ, по долинам и по взгорьям шла дивизия вперед?»

А частушки? Боже ж ты мой! В какие же, по мнению либералов, глухие времена культа личности, слыхивал я и певал лихие куплеты. «Ленин Троцкому сказал: «Пойдем, милый, на базар, купим лошадь карию, накормим пролетарию». Или: «На бочонке я сижу, под бочонком кожа. Сталин Троцкому сказал: «Ты жидовска рожа». Кожа тут, конечно, только для рифмы. Или предсказание: «Эх, кАлина, эх, мАлина, убили Кирова, убьют и Сталина».

В открытую анекдоты о властях начались… да, со Сталина. И частушка была, которую, думаю, вождь знал: «Сидит Гитлер на березе, а берёза гнётся. Посмотри, товарищ Сталин, как он навернётся». Это из серии: «Сидит Гитлер на берёзе, дальше, например… плетёт лапти языком, чтобы вшивая команда не ходила босиком». А уж про Никиту анекдоты травили по всем райкомам и обкомам. Он их и сам любил. К нему часто ходил первый председатель Союза писателей России Леонид Соболев, он перед визитом требовал у подчинённых их собирть: «К Никите иду, с порога спросит». Брежнев умирал под анекдоты о своём маразме. «Крупская спрашивает: «Леонид Ильич, вы помните моего мужа?» - «Товарища Крупского? Ну как же, как же». А уже сменяющиеся часто Андропов, Черненко и анекдотов не заслужили. Нет, вспомнил один про Андропова. Ему докладывают: «Мы создаем камерный оркестр. - «На сколько камер?» А Ельцина и Горбачева и без анекдотов за правителей не считали.

Соотношение личности и истории надо выверять применительно к духу народа.

Недавно, на Северном Кавказе один горец откровенно говорил мне. «Люблю тебя, другому не скажу. Вы – русские всегда не умеете жить, и всегда вами командуют. То варяги, то монголы, то немцы, то большевики, то коммунисты, сейчас евреи. А вы хороший народ, мы вас выручим, будет большой, во всю Россию халифат».

Я отвечал кавказцу: ты точно заметил тех, кто садится нам на шею и, конечно, плохо, что мы их со своей шеи не сразу сбрасываем, но, что делать, мы не то, чтоб не умеем, но не любим командовать. Даже, начиная со школы. Сидишь на классном собрании и под парту лезешь, чтобы никаким звеньевым не выбрали. Но что сиё означает? Когда надо – у нас и Суворовы находятся, и Ушаковы, и Нахимовы, и Денисы Давыдовы. И Ермоловы.

 

РЕКА БЕРЕЗИНА

Много сволочей в мировой истории, но уж такую сволочь, как Наполеон Бонапарт, трудно отыскать. Не зря его именовали антихристом. Этот властолюбивый убийца сумел быть симпатичным для всех гостиных Европы. Загонял лошадей в Успенский собор Кремля, а Европа пела ему дифирамбы. Письма его к Жозефине цитировали восхищенные дамы. Какой-то полячке, подвернувшейся ему по дороге в Москву, доселе посвящаются произведения.

А он, что такое он? Ну да, храбрец. Эпидемия чумы, он входит в палатку-лазарет, здоровается с ранеными за руку, выходит, требует вареную курицу и ест ее руками. Бежит под пулями по мосту, тоже не каждому дано. Но всё это не подвиги, а путь души, проданной дьяволу, к власти. Люди для него – сор, он предаёт кого угодно и когда угодно. Вот уж для кого Париж не стоит обедни. А ведь доселе к его могиле едут и идут, а последние метры к ней надо проходить, сгибаясь в поклоне. Такой этикет у французов. А что он принес Франции, кроме горя? А нам?

Какую он Москву победил? Пустую. Стоял, ждал ключи от города. Вся Европа приносила их ему с поклоном. И гора, на которой он стоял, уже была названа Поклонной, и доселе так. Только поклона-то не дождался. Есть хорошее стихотворение сравнивающее Европу и Россию. Про эти ключи. «Но там ключи хранили короли, а здесь они хранились у народа».

Его гнали взашей из почерневшей от пожаров Москвы, удирал он трусливо. Настигали в теперешней Беларуси, он совсем перепугался и решил спасать только свою шкуру. Бросил раненых, обозы, перескочил по наведенным мостам Березину и велел их взорвать. Да, вот так. Поскакал дальше, ему докладывают, что через следующую реку мосты не взорваны. Он кричит, и шестёрки при нём записали для потомков его крик: «Моя звезда снова восходит!»

Прискакал в Париж не с повинной головой, не с покаянием за огромное число погибших в России французов, а как победитель России. И еще много пролил христианской крови. А на Березине его войска попробовали сопротивляться, но были деморализованы бегством императора, и соотношение жертв было сто к одному. То есть на сто убитых французов один наш.

Березина – это река у города Борисова. Как раз в Борисове стояли наши войска. Там сейчас мемориал. Как водится, французские памятники лучше и прибранней, чем наши. То же самое и на Бородинском поле. Это уж как водится. Но не надо видеть в этом какую-то нехорошую черту, мол, вот какие русские, память не берегут. Есть и это. Но есть главное – не на земле у русских царство, на небесах, и в царство небесное ушли погибшие.

Пришел я к Березине в начале солнечного сентября, утром. Ночью был дождь, я весь, до колен, вымок. Но все же пробился к берегу, разделся, и погрузился. И попытался даже заплыть, но ощутил ногами и животом такую густую траву, что скорее выскочил обратно.

Выбрался на сухое место под дубом, стал одеваться. Тихо-тихо. Подул ветерок. И вдруг стук, будто дятлы. Разогнулся, гляжу – крупный коричневый град сеется. Досталось и мне. Конечно, это не дятлы, не град, а сыпались желуди. Такие красивые, крупные. Стал собирать. Еще меня и по спине побарабанило. То ли сердились желуди, что в Москву их увожу, то ли просились. И тут совсем дивно - меня обступили… белочки. Сидят на хвостах, глядят, как хор цыганок.

- Нет у меня орешков, нет семечек, - извинился я. - А желуди будете? Едите желуди? – Протянул нагруженную ладонь.

И подскочила смелая белочка и схватила желудь. Потом другая. Ловко очистили ладошку. Прямо весело стало. Ну да, тут санаторная зона, приучили их.

Пришел обратно. Сторож поинтересовался:

- В Березине купались?

- Да. А вы не купаетесь?

- Купаемся. И французы у нас любили купаться. Правда, зимой.

 

НА ПРИЧАЛЕ В ХАНОЕ

Американским воякам во Вьетнаме привезли для их обслуживания проституток. Целый корабль. Корабль потом понадобился для вывоза наворованного, а проституток просто оставили. Они быстро оголодали, оборвались. Предлагали себя вьетнамцам, те их гнали от себя, били. Наши с ними тоже не общались, но по-человечески, по-русски, жалели. Давали еды. Даже заранее побольше готовили, зная, что проститутки придут.

- И вот интересно, - говорил мне свидетель этого факта, - все они были на всё готовые, но представить, чтобы вот я, или вообще любой из нас, позарился бы на них после американцев, ты что!

Тут есть над чем подумать.

 

ОТКРЫТОЕ ГОЛОСОВАНИЕ

В шестидесятые, семидесятые, восьмидесятые годы прошлого века было очень и очень престижно быть членом творческого союза. И очень даже выгодно. Особенно все мечтали стать членами Союза писателей. И даже не от того, что был могучий Литфонд, писательская поликлиника, дома творчества, материальная помощь, прочее, нет, главное, было почетно: член Союза писателей СССР. Звучит.

Кандидат в члены Союза проходил испытательный срок. Вот он принес книгу свою или две, или собрал публикации по газетам, журналам и сборникам, принес. Ждет очереди, иногда полгода-год, обсуждения своих трудов, нет, не сразу в Приемной комиссии, а на секции прозы, поэзии, критики, драматургии. Там рубка идет страшная. Члены бюро секций – люди важные. Все разберут, все рассмотрят. Кто рекомендовал (нужны были три рекомендации от членов Союза со стажем не менее пяти лет), всё рассматривалось с пристрастием. В секциях работы соискателей читали два рецензента. Потом шло обсуждение, потом секция голосовала, голосование было тайным, за то, чтоб принять или не принять. Принять? Значит документы шли в Приемную комиссию. Тут опять ждали очереди. Тоже долго. Перескочить очередь было практически невозможно, за этим следили. Я сам все это прошел, эти два с лишним года ожидания.

И вот я уже сам – член Приемной комиссии. Нас человек тридцать. Ходим мы на заседания усердно, ибо понимаем – решаются судьбы. Сразу сообщу, что очень редко они решались объективно. Чаще всего работает принцип: наш – не наш. Талантливый – не талантливый – дело десятое. Примерно половина членов Комиссии – евреи, половина – мы. Ни они без наших голосов, не мы без их не можем провести своего кандидата в Союз. Так что приходилось и им и нам уступать друг другу. На каждом заседании (раз в месяц) рассматривается дел пятнадцать – двадцать. Конечно, это много. Но куда денешься – очередь огромна.

Каждое дело докладывали те, кто читали представленные труды. Читали обычно двое. Голосовали, опять же, тайно. Были и спорные дела. Например, книжка понравилась, никто не возражает против приема. Но очень мала. Может, у автора пороха хватило только на одну. Решаем: подождать до следующей. Решение не обидное, хотя в те времена ждать следующей приходилось годами. Сошлюсь на себя: у меня первая книга вышла в тридцать три года, а следующая только через три года. Но тут ведь и закалка происходила, тоже важно.

А иногда бывало обескураживающее одних и радующее других решение: все хвалят принимаемого в Союз, а вскрывают урну – он не проходит. Нужно набрать более половины голосов. Более. А если половина проголосовала против, то вывод ясен. Бывали случаи, когда Комиссия соглашалась принять решение открытым голосованием. Например, так приняли в Союз композитора Богословского. Многим претило то, что он, непрерывно мелькающий на экране, член и Союза композиторов, и Союза кинематографистов, еще захотел называться и поэтом , и за тексты своих песен войти в наш, естественно, самый главный Союз. Несколько раз зарезАли. Проходило время. Кто-то там на кого-то давил, документы возвращались с приплюсованными очередными текстами. Что делать? Голосовать открыто. Голоснули. Мол, уж ладно, будь.

И еще одно открытое голосование помню. Поэт Саша Красный. Этому Саше было сто три года. Я не оговорился, сто три. И вот, собрался в Союз писателей. Секция поэзии за него просила, Ленина видел. Красный, конечно, псевдоним, он из плеяды Голодных, Беспощадных. Была представлена и оглашена некоторыми частями его поэма «Почему и на основании каком Дуню Челнокову не избрали в фабком?». Лучше было бы не оглашать. После молчания решили: а вдруг умрет, если не примем. И основании каком не принять – Ленина видел. Голосовали открыто, и даже весело. Думаю, это продлило ему жизни и усердия в поэзии.

Одному открытому голосованию я был виновником. После очередного заседания Комиссии ее председатель подозвал меня, и дал для прочтения три тонюсенькие книжечки из серии «Приложение к журналам «Советский воин» и «Советский пограничник». Как-то виновато просил доложить о них в следующий раз. Я прочел. Это было нечто. Автор – женщина. Она живет в сильно охраняемом доме высокопоставленных лиц, ей очень одиноко, она тоскует по общению с народом и находит его в разговорах с дежурной в подъезде. И дежурной, и нам, читателям, жалуется на жизнь: как ей трудно блюсти порядок в многокомнатной квартире. Муж ее все время в командировках.

До заседания я подошел к председателю и сказал, что это ни в какие ворота.

- Но ты все-таки рекомендуй, - попросил он.

- Но если бы у нас была секция очерка хотя бы, тогда бы еще куда ни шло.

Председатель оживился:

- А ты предложи ее создать.

Я так и стал докладывать. После первых моих слов, что представленные «Приложения» никуда не годятся, от меня стали отсаживаться члены Комиссии. После вторых, что и речи быть не может о принятии автора по разделу прозы, я остался один по эту сторону стола.

Меня это удивило, но я закончил:

- Может быть, когда в Союзе будет секция очерка, давайте вновь вернемся и пусть ещё кто-то другой прочтет. Отзыв прилагаю. По-моему… безпросветно.

Тут кто-то, сославшись на то, что у него слабый мочевой пузырь, что все об этом знают, выскочил из комнаты.

- Предлагаю открытое голосование! – воскликнул дружно поддержанный председатель.

Изумительно было то, что все были за. При одном воздержавшемся, то есть это я воздержался. Совершенно, кстати, недоумевания такому голосованию. После заседания, когда я пытался узнать причины столь дружного единодушия, от меня шарахались. И только потом один из наших, наедине со мной, разъяснил, что авторша эта не кто иная, как жена первого зама председателя Комитета госбезопасности.

В моей жизни, по его мнению, наступали невеселые времена. Но все обошлось. По стечению обстоятельств этот первый зам вскоре застрелился в самолете, возвращаясь из командировки. Но не от того же, что жена стала членом Союза писателей.

Хотя эти три случая не были типическими. Обычно как-то договаривались. Например, евреи протягивают в Союз способного Илюшу. У нас на подходе талантливый Александр. И им хочется нашего Александра зарезать. Но мы им говорим: зарежете Сашку, Илюшу утопим. И благополучно проходили и Саша и Илюша. Иногда приходилось кем-то жертвовать. Мы – престарелыми, евреи переводчиками. Секция переводчиков практически была вся еврейская, но предложение выделить их в отдельную ассоциацию при Союзе писателей было бурно отклонено.

Итак, довольные с пользой для литературы проведенным временем, мы интернационально выходили из помещения парткома, где заседали. Но сразу уйти домой было практически невозможно, ибо путь к раздевалке лежал через ресторан. А там уже страдали от великого ожидания те, чьи дела сегодня рассматривали. Надо ли говорить, что нас хватали и тянули за обильно накрытые столы и столики.

 

«ОСТАВИЛИ В РЯДАХ».

Упоминание о комнате парткома в Доме литераторов вызвало в памяти два его заседания, два персональных дела двух коммунистов: Солоухина и Окуджавы. В их членстве я совершенно не усматриваю никакого криминала, и Шолохов был в рядах, и я тут же присоседюсь. Представлять же, что членам КПСС было легче жить, это заблуждение. Я не только был членом, но и всегда, по причине своей пассионарности, ходил в начальниках, то есть избирался в секретари, в бюро, в парткомы. Хотя и не рвался, и не высовывался, но вот это – не могу молчать, и поиск справедливости в открытой борьбе меня подводили. Приходил в новый коллектив, сидел тихонько на собраниях, читал нужную книгу или рукопись, слушал краем уха, а в какой-то момент не выдерживал и просил слова. И что? И вскоре избирался. А какие, кстати, были привилегии у нас? Ходить на субботники? Дежурить в народной дружине? Взносы платить? Ездить в самые трудные командировки? А уж что касается общественной писательской жизни, это было такое сжигание нервов, такая трата времени, о. Мало того, сколько врагов наживалось. Никто не хочет читать скандальную рукопись, на нее уже было пять отзывов, два хороших два плохих, а пятый и за и против. Но есть подозрение, что хорошие отзывы писали дружки-приятели автора, а плохие - его завистники, так заявляет автор. Дают рукопись мне, клянутся, что все это анонимно. И таких случаев было много. Я всегда писал отзывы без оглядки, писал то, думаю, чаще всего приходилось, что называется, резать, и что думаете, авторы об этом не узнавали?

Но вернемся к тому заседанию.

В названии рассказа использованы широко известные слова Владимира Солоухина после обсуждения его дела на парткоме. Его разбирали за публикацию рассказа «Похороны Степаниды Ивановны» в Америке, в издательстве, помню, Профера.

Владимир Алексеевич и не думал виниться.

- Рассказ Проферу я не передавал, но здесь предлагал его нескольким журналам.

О деле Солоухина больше может рассказать писатель Юрий Поляков, он им, по заданию парткома, занимался.

Я же был свидетелем выхода Солоухина в залу ресторана, где он, усевшись за трапезу, сообщил соратникам:

- Оставили в рядах.

 

Но стоит поведать и о другом персональном деле, о деле по провозу в нашу страну порнографической продукции членом КПСС Булатом Окуджавой. Тут все было непросто .

Известный бард, песни его поет молодежь, и не только. Еще до обсуждения, пока Окуджава в коридоре ждал приглашения, секретарь парткома сокрушенно сообщил, что в райкоме уперлись и требуют для назидания прочих исключить коммуниста за такую

Тяжкую провинность, что на них доводы о знаменитости не действуют. «Ну и что, что знаменит, тем более».

- Крови жаждут, - закончил сообщение секретарь, осмотрел нас тоскливым взглядом и просил секретаршу просить обсуждаемого войти в помещение парткома.

Интересно, что это тогдашнее событие, а это было событие и очень громкое, теперь представляется мелочью: подумаешь – три-четыре кассеты да журналы с похабщиной, их теперь на каждом углу кучи. Даже и восхититься можно поэтом, как далеко вперед смотрел, боролся за либеральные ценности, чтобы каждый мог удовлетворить свои запросы. Хотя, когда зачитали список перехваченной кино, фото и журнальной продукции, он был внушителен. Оглашать не хотели, но пришлось. Представитель райкома, не очень-то ласково нас иногда озирающий, сказал, что полагается. Потом дали слово Окуджаве. Особенно его возмущало то, что вещи шмонали и протокол писали те же таможенники, которые выпускали из Союза.

- До этого неделю назад автографы просили.

То есть какие неблагодарные оказались. Старейший член парткома, боевой летчик, Марк Галлай сокрушался и все повторял:

- Мы вас так любим! Но зачем же это вам, а?

- Не себе вез, просили.

- Кто? – сурово вопросил представитель.

- Так, молодежь, знакомые.

Началось обсуждение. Выступления были однотипны. Да, нехорошо (следующий: очень нехорошо!), у нас не загнивающий капитализм, но проступившийся – наш товарищ, фронтовик, поэт – песенник, с ним такое впервые, больше не повторится, мы в этом уверены, мы не можем потерять своего соратника и все такое соответственное.

Вообще, у меня к поэту была и своя претензия. В одном из романов он написал такую фразу: «Плоское лицо тупого вятича». Именно вятичем я и являлся, а со мною и все миллионы наследников этого древне-русского племени. Я возмущался, но среди своих, а тут мне его было жалко, хотелось поскорее закончить это мучительное для всех заседание. Вот сейчас пишу, и стало вдруг совсем неинтересно. Зачем? Тем более теперь, когда все так давно было. Бог всем судия.

Окуджаве помогло как раз обсуждение Солоухина. Как известно, Солоухину закатили строгий выговор с занесением в учетную карточку. Но не исключили же. И этот довод убедил, кажется, представителя райкома, когда мы оговаривали степень взыскания. Уже без Окуджавы. Его просили выйти в коридор, и он там сидел, ожидая решения. Члены парткома были далеко не дети, понимали, что публикация смелого, честного рассказа о похоронах матери, когда сельский священник чуть ли не тайком отпевает великую труженицу, православную женщину и провоз порнографии – две большие разницы, все-таки ограничились тоже строгачом, тоже с занесением.

- Эх вы, - смеялся потом Солоухин, - что ж вы меня не исключили? Дали бы мне Нобеля.

 

УШЛИ ИЗ РЯДОВ

В один день с Владимиром Алексеевичем мы вышли из КПСС. Главная причина –

дописать

 

ВЫПАЛО ИЗ БУМАГ

В завалах записей встречаются иногда какие-то листочки, которые немного жалко. Вот этот листок, совсем истертый. Он – один из нескольких, которые исписал большим белым стихом об ораторах перестройки. Помню позыв к этому стиху – по телевизору настойчиво показывали «Броненосец «Потемкин», который, как представили в начале, «является лучшим фильмом всех времен и народов». Прямо Сталин какой-то киношный. Фильм, конечно, более, чем простенький, заказной, лизоблюдский перед большевиками. Ну, лестница, ну, коляска. Но стал читать титры. Интересно. Матрос говорит священнику: «Отойди, халдей». Далее омерзительный кадр – православный крест книзу головой втыкается в палубу. Но я о титрах. Титры в нем меня насмешили. Цитирую: «Охрипшие от непрерывных речей глотки дышат трудно и прерывисто». Я без сожаления переключился на другие телеканалы. И на всех были такие же революционные глотки. Особенно надрывались и учили нас жить приехавшие миссионеры. Ради улыбки я тут же и написал стих «Охрипшие глотки». Жаль только, сохранился один еле читаемый (вытертый карандаш) отрывок - листочек. Может, когда найдется и остальное.

ОХРИПШИЕ ГЛОТКИ
… Все по кругу кричат – выражаются,
обсуждают, склоняют Россиюшку.
И кричат тут писцы израИльские.
К ним пристали, примкнули, примазались
Удалые спецы словоблудия,
докторанты школ демагогии,
и схоластики, и софистики,
Ай, велики мужи болтологии.
Ай, любители все словопрениев.
Хлебом их не корми, дай трибунничать.
Дай ты им дураков околпачивать,
На критическом вече покрикивать,
и барыш на сем крике наращивать.
Вот зачали зомбировать зрителей
языков своих долгодлинием,
Да заморских мозгов производствием.
Что ни брякнут, все им мы не по сердцу,
Что ни сбрешут – все против России то.
Прибежали хохлы им подвякивать,
приезжали поляки подвизгивать…

Пока только это. Пустячок, конечно Но уж очень тогда, в конце 80-х, начале 90-х навалились на нас общемировые ценности. А по мне, где общемировое, там и масонское, а где гуманитарное, там нравственный фашизм. Это же все без Бога, а, значит, безчеловечно.

 

ПЛАЧУЩИЙ ЧЕКИСТ

Не надо думать, что слежка за нами в годы СССР была чем-то необыкновенным. Любое государство, чтобы жить, должно иметь службу своей безопасности. Это совершенно нормально. Да, следили. Ну и что? И правильно делали. А уж как сейчас-то следят!

О слежке за собой я узнал первый раз в институте на втором курсе, когда наши студенты поехали по обмену в Чехословакию, и я должен был ехать, а меня вдруг не пустили. Но почему? Обидно же! Тем более в программе стоял мой доклад о военной прозе 60-х. Я в ректорат – объясните. Ничего толком не сказали. Но вскоре вызвали в районное Управление КГБ, и очень вежливый человек разъяснил, что в армии я имел дело с секретной военной техникой и от этого на пять лет после службы стал невыездным. Он даже пошутил, что после пяти лет мои сведения будут никому неинтересны. Техника уйдет далеко вперед.

Конечно, меня оскорбило недоверие государства ко мне, преданному гражданину, но что ж, порядок есть порядок. Узнал причину и успокоился, а потом и перед друзьями даже выхвалился: вы в Праге были, а я засекреченный.

Вот. А второе знакомство с органами было гораздо позже и гораздо длительнее. Уже я за границей побывал, уже и книги выходили и здесь и там, тогда и привелось познакомиться с человеком с Лубянки. Он был Николай Николаевич. Это, конечно, для меня, а как по паспорту, не знаю. Какая разница, был бы человек хороший. А он как раз таким и был.

Как-то так получилось, что меня привечали диссиденты. Думаю, от того я был им интересен, что писал работы, которые не печатались, резались и редакторами и цензурой. Смешно сейчас – повесть «Живая вода» не мог напечатать семь лет, да и то вышла вся отеребленная. Так же и другие. Вроде ничего особенного, я не обижался, борца за правое дело из себя не корчил. Но писал, что видел, что чувствовал, иначе не мог, вот и вся заслуга. Кстати, не такой уж я был страстный патриот, чтобы отказаться от публикации на Западе не напечатанного здесь. И охотно отдавал для прочтения свои рукописи тем, кто имел отношение к издателям «тамиздата».

Но для Лубянки я стал интересен прежде всего знакомством с писателями Львом Копелевым и Георгием Владимовым. Были и другие, но эти, особенно последний, выделялся даже среди инакомыслящих. Он тогда, год примерно 1974-й, возглавил Комитет помощи политзаключенным. Об этом он со мной и не говорил. Об этом говорили вражеские голоса. Правда, жена Георгия Николаевича, Наталья, бывшая жена клоуна Леонида Енгибарова, говорила о всяких эмиграциях, отъездах, посадках куда охотнее. Ее можно было понять: она – дочь репрессированного директора Госцирка. Мне же Георгий Николаевич нравился как писатель. Именно его повесть «Большая руда» и роман «Три минуты молчания» я, что называется, пробивал в издательстве «Современник», где был старшим редактором и секретарем парторганизации. То, что был секретарем, помогало и совсем не смущало ни Владимова, ни Копелева. Даже любопытно: как так – вроде свой для партии, а и его режут. То есть не меня, а мои повести и рассказы.

Николай Николаевич, вернемся к нему, назначил мне встречу в отдельном номере гостиницы «Россия». Этаж третий (поднимались пешком, но для данного рассказа такие детали неважны). Деликатно расспрашивал о моих знакомых, которые имели знакомых за рубежом. Я был начеку. «Что я могу сказать? Хорошие писатели. Копелев даже и не писатель, исследователь творчества Гете и других немцев. Там издаются? Надо же. Но это же их дело».

Одной встречи чекисту оказалось мало. Через неделю мы вновь беседовали. Он взывал к моей партийной совести. «При чем партийная совесть? – отвечал я довольно смело. – У меня и такая есть. Я стараюсь помочь Владимову издать роман. Он о рыбаках, о рабочем классе. Это же как раз то, что ждет партия от писателей».

- А вы можете написать свои соображения?

- О романе? Я писал редзаключение, оно в деле, можете запросить.

- А все-таки?

- Я же нового ничего не напишу.

Внутренне я уловил его желание получить от меня подписанную мной бумагу для его всемогущего Комитета. Надо ли говорить, что тема доносов, разоблачений, трусости была для пишущих интеллигентов одной из основных. Он давил и давил. Я уже, было, чуть не сдался, думал: а что такого, если напишу, что Владимов – хороший писатель рабочей тематики. Да ему премию надо дать, а не следить за ним. Но Бог спас: время встречи с чекистом истекло. Уже было далеко за конец рабочего дня, а, может, номер этот был нужен для следующей встречи, Николай Николаевич засобирался. Но все-таки очень просил написать о Владимове.

- Вы говорите: он хороший писатель, так? Вот и отобразите. И мне будет легче его защищать.

- А ему что-то угрожает?

- Не то, что бы, но подстраховаться не мешает.

- Но, Николай Николаевич, если его здесь не издать, там издадут.

- За него не переживайте, издают. И гонорары переправляют.

Чекист подарил мне книгу на русском языке о Солженицыне. Написанная женщиной, она убедительно рассказывала, какой Солженицын эгоист, как он всех использует, как думает только о своей известности, как он был на блатной шарашке, даже вроде того, что сотрудничал с органами.

И по дороге домой и дома я все прокручивал слова чекиста. Неужели готовится посадка Владимова, или высылка, так, что ли? Надо как-то Владимова предупредить. Но как? Поневоле я попал в ситуацию, в которой надо было быть настороже. Может, уже и за мной наблюдение? За Владимовыми-то уже точно следили. Напротив их пятиэтажки на Филевской улице возводилась девятиэтажка и Наталья уверяла, что там установлена направленная на их квартиру следящая аппаратура.

А надо сказать, что Владимов писал очень толковые внутренние рецензии. Мы подбирали ему рукописи потолще, чтобы выписать гонорар побольше. Так же, помню, мы подкармливали и Владимира Дудинцева и Олега Волкова. Да многих. Вскоре, когда я ушел из издательства, и со мною расторгли все договоры и нигде не печатали, я года три-четыре жил именно на рецензии. Так я к чему. На работе спросил секретаря редакции, пришла ли с внутренней рецензии рукопись, закрепленная за мною. Не спросил, принес ли Владимов рецензию, а пришла ли рецензия. Нет?

- Так позвоните рецензенту, поторопите.

Секретарь позвонил, поторопил.

- Обещал к понедельнику.

А понедельник был обязательный присутственный день. Так что я не специально, вроде бы, пришел, а, исполняя служебные обязанности.

Владимов обычно появлялся на очень краткое время. Отдавал работу, брал следующую и уходил. Многие редактора хотели иметь такого рецензента, но я, как его редактор, имел на Владимова монополию, то есть именно я и приготовил ему очередную работу. Открыв ее при нем, положил в нее бланки квитанций, которые заполняли рецензенты для оплаты. Протянул папку Владимову и поглядел в глаза. Как раз вместе с квитанциями я положил записку, что надо поговорить. Конспиратор он был гениальный. Через десять минут в редакции зазвонил телефон.

- Вам девушка звонит! – весело сказал секретарь редакции.

- Лишь бы не пишущая, - ответил я, взял трубку и услышал голос Владимова.

- Стою у входа в метро, – сказал он и повесил трубку.

- Что-то разорвалось, - пожал я плечами.

- Испугалась.

Я подождал для виду, потом сказал, что пойду в магазин. У метро мы встретились, я рассказал о чекисте.

Владимов молча курил. Потом еще закурил, но быстро выбросил сигарету в урну.

- Да ерунда, не переживайте.

- За вас переживаю.

 

ВЕЧЕР НА ДВОРЕ

Последние десятилетия меня постоянно не то, чтобы уж очень мучают, но посещают мысли, что я, по слабости своей, как писатель сдался перед заботами дня. И не то, что б исписался, а весь как-то истратился, раздергался, раздробился на части, на сотни и сотни вроде бы необходимых мероприятий, собраний-съездов-заседаний-пленумов-форумов, на совершенно немыслимое количество встреч, поездок, выступлений, на сотни предисловий, рекомендаций, тысячи писем, десятки тысяч звонков, на все то, что казалось борьбой за русскую литературу, за Россию. Разве такая жизнь помогает спокойствию души, главному условию сидения над бумагой?

Немного утешала мысль, что так, по сути, жили и сотоварищи по цеху. Слабое утешение слабой души. Все почти, что я нацарапал – торопливо, поверхностно. Когда слышу добрые слова о каком-либо рассказе, написанном лет сорок назад, кажется, что говорят так, жалея меня, сегодняшнего. Похвала давно угнетает меня. Быть на людях, быть, как говорят, общественным человеком очень в тягость. Ощущение, что поверили не мне, а чему-то во мне, что могло им послужить. Вот, обманываю ожидания.

Ну, чего теперь, поздно. Во всех смыслах: вечер на дворе. Унывать – грех. Живу с Господом. Но мог бы жить с Ним и без литературы. Она, что – миссия?

Умение писать - средство передачи сведений. А посягнула на жизнь души. Ещё и уверяю себя и читателей, что литература – способ приведения заблудших к Богу. А сам я не заблудший в этом выражении? Кого надо, Бог и без меня приведёт.

В самом деле, зачем литература? Есть же Евангелие. Творчество – гордыня, даже Богоборчество. Как и вся цивилизация. Один Творец – Господь.

Нечего сказать, весёлые мысли. Это я использую данную мне свободу выбора. Но когда я был совсем крохотным и рассуждал по-детски, кто же мне внушил мысль о писательстве? Отец гордыни диавол. Скольких он погубил мечтами о славе, о деньгах. И разве я не мечтал о славе? Еще как. «Желаю славы я, чтоб именем моим…», и так далее, так что, не один я такой. Но это отрочество, юность, потом пошло на поправку, ибо жизнь двигалась, и убеждала в безполезности известности. И прошла. И нет же во мне ощущения, что прожил зря. Плохо, грешно, торопливо, да. А могла быть другая жизнь? Могла. Но что себя тиранить? Не ушел в монастырь – уже семья была, её любил, не перестал писать - уже привык и, значит, Бог так судил. Так что, доживай и не мучайся. Выяснение отношений ухудшает их, а самокопание угнетает.

То, что пытаюсь выразить, поможет высказать утренняя молитва, в которой слова прямо ко мне относящиеся: «Сподоби мя, Господи, ныне возлюбити Тя, якоже возлюбих иногда той самый грех; и паки поработати Тебе без лености тощно, якоже поработах прежде сатане льстивому». А уж и поработал, аз грешный, этому льстивому. Когда, в чём? Да во всём. Но книга моя – не церковь, читатель не священник, а я не на исповеди. Грешил, и цеплялся для оправдания за слова «все грешат».

Но то-то и оно, что не все, то-то и оно, что за других с нас не спросят, спросят отдельно с каждого. « И другие грешили? А что тебе до других. Их тоже спросят. Ты отвечай, почему именно ты грешил?».

 

В НИКОЛЬСКОМ

Вот, вырвался в Никольское. Тридцать пять лет назад, когда впервые его увидел, было село, сейчас часть города, называется это: зона ближайшего Подмосковья. Спасли мои пол-домика соседняя церковь и кладбище при ней, спасибо могильным крестам.

И уже лет двадцать в округе ревут бульдозеры, ухает ночами забивание свай, горят в ночи огни высоченных кранов, рвут тишину и портят воздух цементовозы. Но другого пристанища для убегания из нервной трясучки Москвы на день, на два уже не будет. Тут и скворчики мои, тут и цветы-кусты, тут и баня. Тут и диван.

На котором лежу и протягиваю наугад руку к книжным полкам. Северянин. Никак не соберусь написать о нём, уже и не соберусь – по слабости своей наобещал

статей и предисловий. «Когда мадеру дохересит…когда свой херес домадерит», умел Северянин заставлять существительные работать.

И вот, в его стиле написалось и у меня такое на тему своей жизни:

Как будто и не жил, натурил
И своё счастье упустил.
Сам виноват – литературил:
Рассказничал, миниатюрил,
Рецензичал и предисловил,
И постоянно празднословил,
Статейничал и повестил,
И ни семьи не осчастливил,
И состоянья не скопил.
Что ж, присно каюсь – сам виновен,
Что гибну под лавиной строк.
Но, может, путь мой был духовен,
И, даст Бог, оправдает Бог?

Вот только на это и надеюсь, на оправдание. Жизнь моя так крепко срослась с жизнью России, что я не могу уже ни о чем писать, кроме как о своем Отечестве. Но так может писать и историк, и философ, а я-то числюсь по разделу изящной словесности. Да, кажется, есть чем отчитаться перед Всевышним: боролись за чистоту российских вод, за спасение русского леса, за то, чтоб не было поворота русских рек на юг, за преподавание Основ Православной культуры… боролись же! Крохотны результаты, но уходило на борьбу и здоровье, и сама жизнь. Обозначено же в алтаре Храма Христа-Спасителя то, что и аз грешный начинал возрождение его. Вот и награда Церкви – орден. И можно внукам показать.

Но и что? И золотятся купола, и издается Священное писание, и труды Отцов, и все доступно, а Россия гибнет. Нет, нет нам оправдания. Мне особенно.

Сын невенчанным живёт, это ли не страдание, это ли не грех!

 

ШЕСТИПИСАТНИКИ

Так обзову шестидесятников. Начал по памяти их перечислять, да бросил, память не та, кого не надо, упомню, кого надо, забуду. Были же и Владимов, и Куранов, и Максимов. Было и явление Казакова. Но не о них вещает пропаганда демократов, а о, например, Аксёнове, Войновиче, Алешковском. Подтасовывают актеров, «Современник», Таганку, художников… забыл этого, еще в сапогах ходил, хвалился, что пил с Высоцким, Петра Первого изуродовал, ну, неважно. На том же ополитизированном уродстве выехал и Эрнст Неизвестный. Как не восхититься – так заставить мир признать посредственность гениальностью. Это о всех о них.

Когда о пьянках с Высоцким вспоминает Иван Бортник, так все-таки хоть не хвалится, да и имеет право. А Кабаков, шестидесятник, – это и писатель, видимо, или еще и художник такой выдрючивавшийся? Но я не намеренно, не для оскорбления т а к их вспоминаю, а в самом деле не помню. А за что их помнить? Того же, по сравнению с ними, нынешнего младоЕрофеева Виктора? Тот то Ерофеев Вениамин, был почестнее многих, хоть и похабник, что и послужило его прославлению. Матершинник Лимонов хоть писать умел, да и все-таки пострадал, посидел в тюрьме, давшей ему удобное время для творчества.

Разные они, но я не о ком-то в частности, я о тенденции.

Четвёрка наших солдат во главе с Зиганщиным, которые совершили в начале шестидесятых подвиг, поразивший весь мир (надо ли о нём рассказывать, уж это-то известно), вызвала к жизни четвёрку ливерпульскую, битлов. Такой известности, такой гордыни мир не знал доселе. Сатана безошибочно поставил на этих бесенят. «Мы, - орали они на пресс-конференциях, - более знамениты, чем Иисус Христос». Теперешняя четверка Барри Алибасова – повторение пройденного. Успех имеют, ибо дурочек много. «Они у меня пусть будут педерасты, - говорит Барри, - но только, чтоб не женились». То есть, чтоб поклонниц не терять.

Всё повторяется, но спираль повторения идёт не вверх, а вниз.

 

РАДИ УЛЫБКИ

Служил я три года в нашей победоносной Советской армии, и никакой дедовщины и видом не видывал. Ну да, были и старики, были и салаги, естественно. Но, чтобы старослужащие издевались над новобранцами – никогда! Знаю, что говорю, я дослужился до старшины дивизиона. Составлял наряды, решал, кого куда послать. И, конечно,не мог же своих одногодков на третьем году службы загонять в кочегарку или судомойку. На это салаги есть. И это более, чем естественно. Кочегарка веселее, чем строевые занятия, а судомойка рядом с кухней, куда лучше?

Но одну весьма милую армейскую шутку вспомнил, когда дети спросили: «А какие у вас были раньше первоапрельские шутки?» Тут я строго ответил, что первое апреля – это начало недели перед Благовещением, это время Великого поста, какие тут шутки? Но вспомнил розыгрыш из армейского времени, и с удовольствием рассказал. И коротко запишу.

 

В дивизион осенью пришло пополнение – хлопцы с Западной Украины. Ребята на службу рьяные, особой возни с ними у сержантов не было. Даже до сих пор некоторые фамилии помню: Доть, Аргута, Коротун; Титюра, Балюра, Мешок; Муха, Тарануха, Поцепуха; Скитыба, Пилыпец, Горобец. Так я их тройками и запоминал, так и в наряды наряжал. Нормальные хлопцы. Одним только от наших, вятских, отличались - сильно любили поощрения.

- Товарищ старшина, вы же ж сами дуже хвальны были за наряд по кухне.

- Так и шо ж с того? – спрашивал я.

- Тады же ж мабуть благодарность перед строем треба размовить.

- Мабуть иди, - сурово говорил я. – Награды в нашем славном ракетном дивизионе не выпрашивают, их, когда надо, дают. И, когда надо, вы их получите. Ясно? Или це дило тоби треба розжувати? На твоей ридной мове?

И вот, мои сержанты – третьегодники (мы служили по три года), задумали на первое апреля нижеследующую шутку.

Они пошли, тайком от меня в штаб к знакомой машинистке, встали на колени, и умолили ее напечатать на чистой странице, даже не на служебном бланке, приказ о досрочном присвоении звания ефрейтора всем нашим первогодкам. «В связи с тем, - значилось в приказе, - что нижепоименованные рядовые показали себя образцовыми в воинской и политической подготовке, в дисциплине, в несении нарядов по внутренней и караульной службе». Сержанты поклялись машинистке, что никто из офицеров этого листка не увидит, что его вернут ей и при ней уничтожат. Парни были огневые, красавцы: Толя Осадчий из Киева, Леха Кропотин и Рудик Фоминых из Вятки, уговорили. И листок, как обещали, потом ей вернули.

Звание ефрейтор – первичное, одна лычка на погонах. Дальше идут младший сержант – две лычки, просто сержант – три лычки, старший сержант – одна широкая и так далее.

Обычно после ужина из столовой я убегал в библиотеку, оставляя дивизион на дежурного. Если что, меня всегда знали, где искать. И вот, сержанты, привели дивизион с ужина и, не распуская строя, объявили что поступил приказ об очередном присвоении воинских званий, что его торжественное оглашение будет завтра на общем построении, но надо к этому оглашению подготовиться, то есть пришить лычки. Тем, кому звания присвоены.

- С приказом можно ознакомиться в ленинской комнате на доске Почета.

Почему в ленинской комнате, а не у тумбочки дневального, это тоже было продумано: не хотели подставлять ни дежурного, ни дневального.

Строй распустили, все кинулись читать приказ. Радостные крики оглашали казарму. Парни мои объясняли, что это такая особая честь нашему дивизиону, а мы и правда только что хорошо провели учебные стрельбы, что, конечно, это редкость редчайшая, чтобы военнослужащие получали звание так быстро, но тут особый случай.

Словом, сели салаги за иголки и нитки. Лычки им отмерил каптенармус Пинчук. Погоны новые выдал он же. Он же и собрал вскоре эти погоны, но уже с пришитыми лычками. Сказал, что раздаст утром, на построение.

Никто не заметил, что к ночи приказ исчез с доски. И я, прибежавший проводить отбой и читать наряд на завтра, о нем и понятия не имел.

Вообще я потом даже сетовал парням, что меня не ввели в курс розыгрыша, но парни объяснили, что не хотели меня подводить. И не подвели. Утром, после завтрака, перед построением, сержанты устроили при мне спор о распределении нарядов на будущую неделю. И спорили жарко. Каждый уверял, что его батарея, или взвод, или расчёт уже надорвался ходить через день на ремень в караул, да еще и постоянно убирать территории у казармы и на позиции. Время летело. Я посмотрел на часы:

- Хватит базарить - не бабы, ракетчики. Крикните дежурному: выходи строиться.

Вскоре дежурный заскочил в дверь:

- Старшина – комдив!

Выйдя на крыльцо, я привычно и мгновенно посмотрел на выровненные по белой линии носки начищенных сапог, скользнул взглядом по гимнастеркам, заправленным в ремни, по блестящим бляхам, по головным уборам и скомандовал:

- Див-зион, р-рясь!... Ир-но! Равнение напра-о!

И четко, по-строевому, пропечатал несколько шагов навстречу нашему подполковнику.

- Тарщ подполковник, вверенный вам дивизион на утренний осмотр и развод построен!

И увидел вдруг взгляд подполковника. Он смотрел с каким-то недоумением, но не на меня, на выстроившихся солдат. Я невольно тоже поглядел и… и чуть устоял – в строю стояли сплошь ефрейтора. Все в новехоньких погонах, все очень радостные. Они служили Советскому Союзу и были готовы гаркнуть об этом вслух.

- Это кто у тебя в строю? – ласково спросил комдив.

- Понятия не имею, - искренне ответил я.

- А сам ефрейтором быть не хочешь? – поинтересовался комдив.

А дальше? Дальше пошла разборка. Таскали к комдиву и сержантов и «ефрейторов». Все честно говорили, что был приказ. Был. «Вот утуточки, урамочке». И все это подтверждали.

Но уже во всей части шел такой хохот, так всем понравился наш розыгрыш, что, конечно, было глупо истолковать его как преступление или тому подобное. Дежурному сержанту влепили внеочередное дежурство, только и всего. Это ж в тепле, в казарме – это не караул, не круглосуточное бдение на позиции. Я сказал комдиву, что буду рад ефрейторскому званию и тому, если с меня снимут хомут старшины. Тем более, у меня шел последний год службы, я начинал готовиться к приемным экзаменам в институте.

Мы думали, что и «ефрейтора» не будут обижаться. Но вот как раз они-то и обиделись. И то сказать – только что приятно ощущали на погонах лычки и нет их, сами же и спарывали. Даже сфотографироваться не успели.

- Кляты москали, - возмущались они.

Но мы не обижались. Я вообще искренне думал, что меня это прозвище возвышает. То всё вятский был, а тут уже и москаль. Не так себе. Такое было армейское первое апреля.

 

ПОЧЕМУ? ДА ПОТОМУ

Рита Борисовна – зав. редакцией. Очень щепетильна, ведёт на каждого автора карточки. Вся такая требовательная. Молодящаяся. С ней лучше не ссориться, выживет. Редактора имеют редакторские дни, она ходит ежедневно, и возможностей для разговора о редакторах с начальством у неё много.

Она любит поэзию, возвышенная такая. На столике, напоказ, весь день лежат подруги в поэзии Ахматова и Цветаева. На ночь их запирает в редакционный сейф. Приходя на работу, выкладывает.

Но вот подружек потеснил Бродский. Глаза Рита Борисовна закатывает, цитируя: «Ни страны, ни погоста не хочу выбирать. На Васильевский остров вернусь умирать».

- Значит, не хотел выбирать, а всё-таки выбрал? – поддевают Риту Борисовну.

По её мнению поэту, а, значит, и ей наносится оскорбление. Встряхивает каштановой гривой и уходит курить в коридор.

Вдруг с утра смеётся, заливается. Прочла у любимого поэта, как он ловко дополнил стихи Пушкина:

- Слушаете? «Я вас любил безмолвно, безнадежно, то ревностью, то робостью томим. Я вас любил так искренне, так нежно, как дай вам Бог…». Не даст!».

Сказать же Рите Борисовне, что это величайшая пошлость, цинизм и мерзость, даже подлость так поступать с Пушкиным, безполезно. Да вы что, какой цинизм, это же великий Бродский.

И почему такое возможно? Да потому, что Бродскому, по мнению Риты Борисовны, всё позволено. Это нам ничего нельзя.

- Ваш Бродский рекламировал в стихах презервативы! – говорят ей.

- Но в стихах же! – гордо отвечает она.

 

«ТЕБЕ С ЧЕМ БЛИНЧИКИ?»

На телевидении, в объединение «Экран» была сценарная мастерская. Гонорары там были приличные, но и мафия была еще та. Чужих не подпускали. Иногда, для очистки совести, давали и «чужим», то есть русским, заработать. У меня был приятель Анатолий М. Жив ли он, не знаю. Так вот. Судьба его была тяжелейшей. Талантливый, он был, по мнению редактуры «Экрана» очень вредным, так как не уступал и на переделки не шел, не подгонял сюжет под идеологию.

А жена у него была еще вреднее, тоже на уступки не шла, гнала куда-нибудь в штат, на работу. Ходила даже в домоуправление и договаривалась, что его возьмут в дворники.

Сценарное наше братство было слабеньким, но вспоминалось, когда кому-то фартило, то есть брали в работу сценарий. Тогда мы шли к «камню», огромному железобетонному кубу у Октябрьской (Николаевской) дороги, и поздравляли товарища за его деньги.

И однажды Толе повезло неслыханно – сразу два сценария были приняты и с ним заключили договоры. Толя отстегнул на пропой изрядную сумму, а сам извинился и поехал домой. Хотел в такой день предстать перед женой в трезвом виде. Это его решение было нами принято очень положительно.

А на следующий день он уже сам позвал нас к камню. Что случилось?

- А! – отмахивался он. – Она обалдела от денег. Не верила, что не украдены. – «Да вот тебе договоры, что еще?» Летала по комнате, всего настряпала. С утра сел, думал добить одну штуку. Она скребется: «Толечка, я блинчики сделаю. Сделать?» - Сделай. Через минуту: «Тебе с чем блинчики, Толечка?» - Да все равно. «Может, с вареньем». – Давай с вареньем. Через минуту: «А с каким вареньем?». – Да все равно. «Нет, ну почему, может, тебе лучше с черничным, Для глаз же хорошо». – Давай с черничным. Опять идет: «А, может, Толечка, с малиновым сиропом?». – Как это, а? – вопросил Толя. - Я вскочил, закричал: «Где метла, где мой участок?» – отшвырнул стул, и вот я здесь.

 

НЕ О ТОМ ДУМАЮ

В старости я дожил до унизительного состояния постоянных мыслей о том, где взять денег. Журналы, газеты, меня печатающие, гонораров не платят, сами нищие. Может, тысячу в среднем, в месяц «Русский дом» и всё. Радио, телевидение – от них ни копейки. Какие-то грошики подкинули пара сайтов, и все. Последние книги не дали почти ничего.

Проснулся, лежу и соображаю: а ведь я в советские времена был как фабрика для своего государства. Такие доходы ему давал. Например: идет книга, тираж 50, 100, 150, бывало и по двести и по триста, и по пятьсот тысяч экземпляров тираж. Мне дают за авторский лист рублей триста, может, больше, тут сложная механика расчетов, но платили же. Но мой гонорар был ничтожен по сравнению с деньгами, которые получали государственное издательство и государственная книжная торговля. А «Роман-газета»? Там вообще тиражи зашкаливали. Допустим, стоит выпуск для читателей рубль, а их откатали три миллиона. Автору сунут пять тысяч, и гуляй. Но пять тысяч – это очень неплохо, ибо картошки килограмм стоил десять копеек, а семью на юг повезти, даже и с тещей, можно было и за тысячу.

Так вот, теперь это же, пусть видоизмененное в области правления, государство оказалось очень неблагодарным. Я его озолотил, а оно меня обездолило. Пенсия ничтожна, хотя стаж, даже официальный, при выходе на нее, у меня был сорок пять лет, и так мизерна, что стараюсь в сберкассу не идти хотя бы месяца два-три, чтоб чего-то подкопилось. А на что живу? Сам не понимаю. Пригласили куда-то, читал лекции, чего-то заплатили, так примерно. На шее у жены сижу. Тоже унизительно. Идешь к внукам: «Дедушка, а ты что нам принёс?». И в самом деле хочется их всегда чем-то порадовать.

 

О-хо-хо. Задрёмываю. И в тонком сне представляется вдруг, как меня объедают могильные черви. Начиная со ступней и проделывая в них бороздки. Освобождают мой скелет от мягких тканей. Даже, кажется, переговариваются и советуют друг другу, где вкуснее объедать. И ловко же движется у них дело.

Просыпаюсь, вначале в ужасе крещусь, а потом думаю: «Слава Богу, вот ведь как благотворно меня Господь поправил, вот ведь о чем надо думать, а ты о деньгах, да обидах на государство, оно столько раз уже умирало и отмирало, а Россия жива, жива твоя душа. Слава Богу!».

А о книгах тоже договорю. Бывал в книжных хранилищах, видывал книги, в которых многоходовые катакомбы сделали очень живучие книжные, черви. Небось, они, черви, и книжные и человеческие, встречаются на своих симпозиумах и обмениваются опытом поедания. И авторов, и их произведений.

 

СОКОЛКО

То, что животные обладают разумом, это даже и обсуждению не подлежит. Дядя мой соглашался говорить о пчелах, если собеседник тоже, как и дядя, считал пчел умнее человека. Мама моя говорила с коровой, ругала куриц, если те откладывали яйца не в гнездах. Кот наш Васька сидел за обедом семьи на табуретке и лапой, издали, показывал на облюбованный кусок. Дворовая наша Жучка, завидя нас, начинала хромать, чтоб мы ее пожалели. Что уж говорить о лошадях, которых мы водили купать. Белесая Партизанка, худющая, с острым хребтом, выйдя на берег из реки, валилась на песок и валялась, чтоб ее снова запустили в воду, так ей нравилось купание.

Но как же я помню из своего детства одного песика, собачку, по имени Соколко. Именно из своего детства, будто это песик был мой. А он из сказки Пушкина о мертвой царевне и семи богатырях. Когда царевна, отведенная в лес на погибель, приходит в дом семи братьев, Соколко очень ей радуется, верно ей служит. И как он старается оградить хозяйку от злой колдуньи, как лает на нее, кидается, дает понять царевне об опасности. Но царевна все-таки надкусила яблоко, у нее "закатилися глаза, и она под образа головой на лавку пала и тиха, недвижна стала". Вскоре героически умирает и верный Соколко..Он, безсловесная тварь, не уберег любимую хозяйку. Страдание его безмерно. Он отыскивает братьев в лесу, горестно воет, зовет их домой. Братья, чувствуя неладное, скачут вслед за ним. Спешились. "Входят, ахнули. Вбежав, пес на яблоко стремглав с лаем кинулся, озлился, проглотил его, свалился..."

Вообще, это величайшая сказка. Чернавка ведет царевну на съедение диким зверям, та просит ее: Не губи меня, девица! А как буду я царица, я пожалую тебя". И на краю гибели царевна уверена, что станет царицей. Пощадив царевну, оставляя ее на волю Божию (она именно так и говорит: "Не кручинься, Бог с тобой"), чернавка докладывает мачехе, что приказание выполнено, царевна привязана к дереву. Чернавка тут, надо думать, угождает мачехе, не смея осуждать жестокость приказа, даже успокаивая совесть незаконной царицы. "Крепко связаны ей локти, попадется зверю в когти, меньше будет ей терпеть, легче будет умереть."

Вырастая в обезбоженное большевиками время, мы не были оставлены Богом. Такие тексты, как эта сказка, исподволь действовали на нас. Ведь царевна, войдя в дом братьев, вначале "затеплила Богу свечку", а уж потом "затопила жарко печку". Это же поселялось внутри нас и влияло на душу. Когда умирает царевна, то не как-нибудь, а ложится на лавку "головой под образа". Когда отказывает в просьбе стать женой кого-либо из братьев, то говорит: "Коли лгу, пусть Бог велит не сойти живой мне с места. Как мне быть, ведь я невеста...".

А уж как ищет ее возлюбленный Елисей! И помогает ему не солнце, не луна, а ветер. Мы же все знали наизусть этот отрывок: "Ветер, ветер, ты могуч, ты гоняешь стаи туч..." . Но что особенно важно, так это слова: "Не боишься никого, кроме Бога одного". Ветер рассказывает Елисею о пещере, где "во тьме печальной гроб качается хрустальный". Пушкинский, совершенно православный мотив - преодоление любовью смерти, изображение смерти как сна перед воскресением, здесь блистателен: "И о гроб невесты милой он ударился всей силой. Гроб разбился. Дева вдруг ожила. Глядит вокруг изумленными глазами...".

Вот ведь и в "Золушке" есть мотив волщебства и колдовства: превращение тыквы в карету, мышей в лошадей, но все как-то не по-нашему. В "Спящей царевне" колдовство - сила злая, преодолеваемая любовью.

"Ветер, ветер, ты могуч, ты гоняешь стаи туч, - учили мы, - ты волнуешь сине море, ты гуляешь на просторе, не боишься никого, кроме Бога одного!" Учили, и дарвинское понимание всесилия природы, атеистическая объяснимость любых явлений её отступало вот перед этой боязнью ветра. Могучий ветер боится только Бога. Ветер, ломающий деревья, топящий корабли. Еще далеко впереди было Священное писание, буря на Галилейском море, утихшая по одному слову Спасителя, все было впереди. Но принять в сердце веру православную помогла русская литература. Особенно, Пушкин. "И с невестою своей обвенчался Елисей". Не как-нибудь, не в ЗАГС пошли, обвенчались.

А как мой Соколко? А вот он не ожил. Как жаль, что он не умел говорить. Объяснил бы братьям, отчего умерла царевна. Пришлось показать причину ее смерти. Соколко так любил царевну, так мучился своей виной, тем, что не уберег ее, то, конечно, как бы потом жил?

Если бы я стал вдруг снова мальчишкой, завел бы щеночка и назвал бы его Соколко.

Наш канал на Яндекс-Дзен

Вверх

Нажав на эти кнопки, вы сможете увеличить или уменьшить размер шрифта
Изменить размер шрифта вы можете также, нажав на "Ctrl+" или на "Ctrl-"

Комментариев:

Вернуться на главную