Анна КОЗЫРЕВА
Лебеда - трава сорная
Повесть

У всякого греха есть начало,
но нет конца.

Давно отпели свое деревенские петухи. Отголосили горласто и зорю раннюю, и зорю позднюю. Угомонился после суетных утренних хлопот редкий деревенский люд, растворился в дневных, нахлынувших привычным потоком, делах и заботах.

Жизнь на улице замерла, затихла на время, а Юшков, распластавшись на остатках слежалого, прошлодавнего сена, продолжал всё ещё дурно маяться. Он валялся в полудрёме, пытаясь невольно узнать происхождение тех или иных слабых, однообразных звуков, доносившихся до него; и широкими прозрачными лентами провисали сквозь щели сарая солнечные лучи, высветив пыль, клубившуюся мошкой над сенной трухой.

- Это сколько ж сейчас? – Юшков не раз пытался сориентироваться во времени, но голова – не голова, а чугунка - трещала и валилась с плеч. Он бессильно проваливался вновь в дурь, в маяту с тем внутренним сопротивлением, которое способно проявиться вдруг, когда будто кто насильно окунает, запихивает в дряблую жирную жижу знойно палящим днем. И с трудом соображалось: где он?

Неожиданно, нарушив убаюкивающую, заморённую тишину, округа взорвалась ресторанно-слащавым, пошленьким мотивчиком, однако ошарашивший звук мгновенно, словно обомлев от собственной наглости, оборвался.

Это, впрочем, помогло окончательно порушить дремотные путы.

По шаткой лесенке спустился вниз. Переполошив во дворе кур, в тупом остервенении роющихся в песке, протащился в дом.

- Мать! – позвал громко, но на настойчивый зов никто не откликнулся, лишь теплым сытым духом ударило в нос: на столе, укрытые чистым полотенцем, аппетитнейшей горкой лежали пышные шаньги с картошкой, пропеченной на вольном жару до золотисто-янтарного цвета. – Ай-да, мать! – прошиб щемяще-сладостный озноб и трепетно, как в далеком детстве, отозвалось сладко в груди.

Юшков взял в руки, ещё дышащую печным теплом, шанежку, поднес ко рту, но не смог даже надкусить. Глазами готов был поесть всё, но рот, в котором по ощущениям как кошки нагадили, не разжимался, да и нутро, ноющее паскудно, отторгало еду.

Поддавшись животному, требовательно-сосущему желанию, он принялся по-воровски суетливо шнырять по шкафчикам и закуточкам.

Пусто.

Настойчивые, но безрезультатные, поиски раздражали. И эта, возбуждающая, выпирающая нагло, злость мутила и туманила разум.

Он влез на стул, отдернул тюлевую занавесь в углу над столом, и столкнулся взглядом с глубокими, пробивающими сквозь тускло потемневшую краску, глазами Николая Угодника. Почитаемый давно неистово матерью, Святой смотрел на него остро и живо.

Юшков хмыкнул, откинул, как ветошку, зыбкое видение, и поспешил приподнять иконку с божницы, где в глубине увидел четвертушку, которую тут же вытащил. Иконку косо ткнул на прежнее место и спрыгнул со стула.

Нетерпеливо дернул зубами бумажную, колышком торчащую, пробку. Жадно втянул воздух: не пахло. Попробовал на вкус – вода. Самая обыкновенная.

- Тоже мне – шуточки! – сплюнув, буркнул зло, однако сразу сообразил, что это за вода. – А святой водицей я ещё, кажется, не опохмелялся!

Когда возвращал бутылочку на место, увидел там же, тщательно обернутый белым платочком, сверточек. Развернул. Присвистнул. Это были деньги: трешки, пятерки, одна десятка. Пересчитал. Вновь быстро пересчитал ещё раз:

- Пятьдесят…

Здесь же лежала серая, с потертыми краями, сберкнижка. Открыл. «200 руб.» - увидел последнюю в колонке цифру, старательно выведенную фиолетовыми чернилами.

- Негусто… - мрачно подытожил. И всего-то? – это был удар под дых.

От столь неожиданного открытия мгновенно просветлело в голове и тоскливо заныло у сердца: он вспомнил, зачем приехал к матери.

В сенцах, в закуте, на широкой деревянной, шатко поскрипывающей, лавке стояли полные ведра. Зачерпнув чистой колодезной воды, Юшков жадно и взахлёб стал пить, заливая смагу-сухоту от опалившей гортань жажды. Кадык заострился, и с каждым новым глотком выпирал всё резче. Выпив, сладко обжегшую нутро, воду, он бросил ковшик в ведро, и черпак запрыгал на потревоженной поверхности стреноженной утицей – раз-другой взмахнула бестолковая птица прямым хвостом и, глотнув через край, камнем ухнула на дно: в догон Юшкову, выходившему на крыльцо, глухо донёсся звук тупого удара.

Тихая, обезлюдевшая, ровно вымершая, улица лежала перед ним.

- Мать! – лениво выкрикнул: - ты где?

- Ушла она… - Некто пискнул рядом, и тут только Юшков обнару-

жил девчушку лет шести, сидевшую на корточках у крыльца и чертившую незатейливые узоры на зальдившейся земле. Рядом черным кирпичиком лежал на боку транзисторный магнитофон, из которого неслась музыка.

- Куда ушла?

- Дак в Ольшанец же…- Малышка поднялась, тщательно встряхнула оподолье платьица и степенно уселась на завалинку. Что-то, однако, ее тут же отвлекло и она, низко склонившись, потянулась тонкой ручкой до босых ног: следом из-за ворота вывалился большой золотой крест, висевший на золотой же, плотного плетения цепочке, и ярким лучом вспыхнул на солнце.

- Зачем? – заворожено и неотрывно вперился обомлевшим взглядом Юшков в этот, полыхнувший перед отуманенными глазами, всполох.

- Сёдня грозились хлебушек привезть. Вот все и побегли туда. И пряничков может привезут. – Девочка сидела уже прямо и осанисто, а крест продолжал алым пятном пылать у нее на груди.

- Пряничков… - бесцветно и бессмысленно протянул Юшков, невольно прикидывая стоимость золотой вещицы. Устроился рядом: – Тебя как звать?

- Забыл, что ли? – девчушка открыто и удивленно вскинула на него быстрые, светло-карие в легкий раскос, глазёнки. – Вечор ишо и конфетку давал.

- Разве? Ну, ты уж того… прости – запамятовал. – Юшков потерянно вглядывался в пустоту, белесо высвеченной солнцем, улицы. И вдруг, как в напрочь запамятованном детстве, сдавило недужное сердце чувство своей полной никому ненужности, причем, как то чаще всего и бывает, - чувство больше надуманное, взлелеянное обидой, но захватившее всего, без остатка. И осталось лишь одно – разрыдаться… - И всё-таки чья ж ты, красавица, будешь?

- Дак Санкина ж доча я…

- Санкина?! Ну, точно! Это как же я тебя сразу и не признал? Прости – извини… старого мерзавца…

- С похмелью завсегда так-то бывает, - малышка по-бабьи протяжно вздохнула.

- О, да ты – мудра! – снисходительно улыбнулся. Уточнил: - Откуда только знаешь?

- Как же не знать! Папаня тоже, небось, мается…

- И сейчас мается? – перебил обрадовано, готовый вот-вот подпрыгнуть, подхватиться с места в галоп.

- Не-а… водой из колодцу облился и на работу укатил.

- М-да… на работу, говоришь, укатил?.. Оратай!.. – промычал то ли с сожалением, то ли с раздражением. – А ты, выходит, здесь у нас в дозоре находишься?

 

К матери Юшков приехал вчера пополудни.

Без письма. Без телеграммы.

Полностью прочитать/скачать повесть "Лебеда - трава сорная" вы можете здесь.

Вернуться на главную