Анна Игоревна Маркина

Маркина Анна Игоревна - студентка Литературного института им. Горького. Лауреат Международного поэтического конкурса «Серебряный стрелец 2011», финалист Илья-премии 2008, лауреат Международного поэтического конкурса «Серебряный стрелец 2008». Живет в г. Климовске Московской области. Стихи публиковались в Альманахе «Илья» №8 и сборнике «Серебряный стрелец 2008»

ВОЗВРАЩЕНИЕ
Здесь небо так игристо и роскошно,
что выдержанней вряд ли разыскать.
Здесь кажется, что выглянешь в окошко —
и поезд разобьется о закат,

скользящий к нам по рельсу горизонта
наперерез. И с толстым мужичком,
растерянно опершимся на зонтик
в углу вагона, кажется, знаком.

Не помню имени, но знаю, что выходит
на той же остановке. Все, как встарь.
И тянется скупой вечерний холод,
вдоль ленты пешеходного моста.

Жердь лавочки опять забили бабки,
как стайка деловитых воробьев,
и снова рассекает лай собаки
шум вечера. И даже у нее

добрее морда, лапа не болит, и
все в призрачном обличии двора
как прежде, только вишни отцвели
десяток раз.

ВАГОННЫЕ СТИХИ ИЛИ ЗАМЕТКИ,
СДЕЛАННЫЕ ПО ПУТИ ИЗ МОСКВЫ В КИРОВ
В СВЯЗИ С ОТСУТСТВИЕМ РАЗГОВОРЧИВЫХ ПОПУТЧИКОВ
1.
Мой спутник неприступней, чем броня, и
Сидит, молчит, возвышен, горд и пресен
И всячески, увы, дает понять мне,
Что вид из окон крайне интересен.
Но мне и эта чопорность по сердцу,
Хоть в окнах — вечер, вид весь — чепуха.
Бывает, неудачное соседство
Ведет к вполне удачливым стихам.

2.
Там где-то между двух вагонных шторок,
Обваленные в солнце и пыли,
Лежат непокоренные просторы
Моей неокольцованной земли.
Моей земли, мешающейся с небом
По кромке горизонта и вдали
Усеянные россыпями хлеба
Поля моей обузданной земли.

3.
А поезд мчится к ночи. Сосны вскоре
Сольются неприступно, что скала.
Как должен быть могуч и крепок корень,
Чтоб удержать весь вес колючих лап!
Так мой приезд живителен, и свят, и
Целителен — сюда бегу по дням,
Чтоб черпать хмель, разлитый в жилах Вятки
И силу в возвращении к корням.

СЕНТЯБРЬ
Люди по уши влезли в туман, словно в кроличью шапку,
Желто-черные листья летят через дождь, будто пчелки,
Ждут хозяев машины, как преданные лошадки,
И на мокрые лбы их спадают кленовые челки.

* * *
Непонятно, куда подевались деньги...
Слишком много их выброшено в фонтаны?
Рассыпаются мысли; куда ни день их,
Все равно уплывают, как мячик Танин.
Уплывают, чтоб жариться вновь у моря,
Ну а те, что попроще, - на крышу дачи...
Уплывают, не едут, ведь, - вот умора, -
Мелких денег-то нет...а в маршрутках сдачи.

Непонятно, когда же ко всем сюжетам
Саундтрек подобрался из арий Баха.
И небрежность размазалась по манжетам,
И усталость вплелась желтизной в рубаху.
Кто-то встреченный, радостный и довольный,
Сообщит, что сентябрь бежит аллюром.
Но пока рыжеватого цвета волны, -
Бороздят лишь случайные шевелюры.

Непонятно, зачем заварился кофе,
Непонятно, зачем утро пахнет мятой,
Участилось дыхание, стынет кровь... и
Это все ведь до чертиков непонятно!
У тоски оба глаза закрыты шалью,
Безрассудство с ней пылко играет в прятки.
А не осень ли махом перемешала
Этот день, незаметно прилипший к пяткам?!

БЕЖЕВЫЙ АПРЕЛЬ
Полуспящий город в бежевом апреле.
Серые заплатки выстлали пейзаж,
Странной тишиною скована неделя,
Лепится безвольем уличный коллаж.

В магазин за солью — вон из стен постылых;
Давит цвет обоев: медный с золотым,
(Выбирали — в споре нагрубив, застыли
И на зло купили в желтые цветы?)

Телефон-предатель светит smsкой:
"Не забудь, растяпа, забежать в ремонт."
День коричневеет вымытой до блеска
Городской аллеей. Темен горизонт.

Ты назвал растяпой. Докатились! — Глупо.
Что-то изменилось... Впрочем, ерунда.
Ноги в тапки-кошки. Прочь душевный ступор.
"А... уже вернулась? "— "Да, любимый... Да!"
13.04.2007

КНИЖНЫЙ МАГАЗИН

***
Усталый город посреди недели.
Дождь, как и прежде, жалобно скулит…
Полы блестят квадратиками плит,
А продавщицам скучно до безделья.

***
Для гостя зауряден этот фон:
Собрание из пыли, дам и книжек.
Где кажется дешевле все и ниже,
чем в Петербурге. Все не комильфо.
Приезжий если выбрать что и смог,
То в благодарность… раз уж не промок.

***
Зашедший на секунду в магазин,
Смущенный, явно местный посетитель
Гадает не сказать ли всем «простите,
Что натоптал, и пол опять в грязи».
2 августа 2007

ОКНА

***
День вошел через окно.
Неловко взял меня за руку
и потащил
в исхоженную, повседневную жизнь,
которая в том и заключалась,
чтобы разгневанно и гордо
шагать позади сегодняшнего дня,
ожидая, что он приведет куда надо.

***
Дождь стучался в стекло преданно и напористо.
Если бы дождь был великолепным мужчиной,
я бы все равно не открыла,
зная его привычку
стучаться ко всем подряд.
Так что я просто задернула занавеску
и обозвала его
«досадным жизненным явлением»,
как обзывала всех моих великолепных мужчин,
позарившихся на чужие окна.

ВАРЕЖКИ
Мне б только варежки на резинке. Из шерсти… беленькие, колючие.
Болтать руками, смеяться, дзынькать рублями, детством и связкой ключиков.

Стоять упрямо, двумя ногами на мире, вздумавшем в омут мчаться, 
Снежинки плавить, ловить губами, дышать взволнованно, громко, часто. 
Искать у горок кусок фанеры, бродить значительно, франтовато, 
Чтоб льдом сильней щекотало нервы, чтоб дома локти - зеленкой, ватой.
Чтоб дома сонно скучать без дела, ныть: “почитай мне про Гека Финна”,
У мамы выдастся понедельник, а значит, - к куклам и диафильмам.

Мне б только чуять еловый запах… В диване, стенах, кошачьей шкурке.
Ждать фейерверка, салюта, залпа, застыв на холоде в легкой куртке. 
Забыть учебу, пускай хромает. Пусть елка сыпется понемногу;
И пусть иголки еще до мая цепляют с пола босые ноги.
Не будет хвойной складной замены, пропахшей пылью и антресолью,
Случится сказка и, непременно, салаты кто-нибудь пересолит.

Снег крупный, спешный, совсем отвесный, волшебно светится на ладонях.
Москва мечтательна, неизвестна. Надежды столько, что неудобно.
Повсюду лампочки, побрякушки. Народ скупает их умиленно.
Какой он мухой во сне укушен? Москва завернута белой пленкой.
И так ты веришь во все вот это, таскаешь свечки и мандарины!
Фигурки снега летают – “тетрис”, который небо нам подарило.

Но пара дней - волшебство растает, и бой часов зашуршит по лужам,
За нервным смехом исчезнет тайна, и станет пьяно, противней, хуже. 
Москва, оправдана Новым Годом, забьется в дачи, углы, квартиры,
Начнет беситься, в кого угодно кидаться дымом и серпантином.
Начнет плеваться на все шампанским, чтоб было после, о чем НЕ вспомнить
Разъест романтику, сгубит сказку, повиснет эхом на стенах комнат.

А если б варежки, снег и елка случились именно в этот вечер,
То, знаю, все бы имело толк и в глазах искрилась надежда, вечность.
Мне разрешили б глотнуть вина, и... так было б кисло, смешливо, взросло!
И чудо ползало б между нами, и мир был ясен бы без вопросов.
Ночь завершилась бы очень скоро, забрался сон в голубые глазки,
И утро было бы непокорно, набито детством и духом сказки.

Но будет вечер, в котором надо улыбки, шутки, стихи по вам расшить…
И будет праздник мной вызван на дом. Прошу, друзья, мне бы только варежки!
31 декабря 2007

ТРУБА
(поэма)
Лес тяжелеет рядом, темнеет заспанно.
Папа высокий, медленный, как жираф,
Лену ведет уверенно через заросли
к речке, бегущей с горки на всех парах.
Солнце так льется, будто стирает в прах
все городское, старое, ржаво-ленное,
все что было точно, привычно, Ленино
все кроме папы, взявшего Лену за руку
так, как только папа умеет брать.
Лето вплетает ленту густого зарева
в ежики сосен, спутанные с утра.

Мама работает. Папа приходит приторный,
кислый, как завалявшийся витамин.
Лена уничтожает отцовской бритвой
неаккуратный хвостик у буквы «и».
Папа на кухне. Варит на ужин щи.
В мире он единственный из мужчин,
кто любит все из принципа недосаливать.
Лена кладет тетрадь на клеенку сальную,
папа орет: «Немедленно убери»,
В тот момент Лена чувствует, как приковано
сердце к пупку где-то там у нее внутри.
Папа роняет: «Что же ты, бестолковая!»
Слезы стоят в гортани упрямым роем,
ждут, стерегут, толкаются, как в метро в ней.
просятся на свободу и жгут нутро ей.
Лена сидит, как будто осой ужалена...
чтоб разреветься, вырвалась, убежала бы,
если б не надо было осилить щи,
сваренные
         несправедливейшим из мужчин.

Бабка приводит девочку в музыкалку.
Папа отводит дочку на волейбол.
Через года, как через свою скакалку
прыгает Лена. Гонится за судьбой.
Время несется, дергая за собой.
Лена дудит неделями в свой гобой,
Лена дудит настойчиво и внимательно.
Не разрешает мальчикам обнимать ее,
но разрешает списывать математику.
В школе ее зовут за глаза «трубой».
Время. Она забросила волейбол,
там все равно не очень-то получается.
Мама работает. Папочка поучает все:
«Спорт — это дело, глупая, зря ты бросила!»
Сколько еще надо лету на землю рос пролить,
чтобы отец, как дочь, полюбил гобой
и ее аккуратненькие пятерки?!
Лена играет, ноты до дыр истерты,
будто подошва детских ее сапог.
Папа живет непознанный, словно бог,
хоть и негромкий. Быстро стареет, пухнет
носит очки на длинном своем носу
варит густой, недосоленный суп
и отворачивается,
          когда Лена заходит в кухню.

Вёсны, как шаловливые ручейки,
густо звенят, сменяются, льются в городе.
Лена живет незыблема, словно кит.
Видит любовь весной как лавина с гор идет,
мучит и подминает ее подружек.
Лену не завоюешь и сотней ружей,
быт ее итак уже перегружен
ворохом не решающихся забот.
Лене никто не нужен.

До наступленья ничейных, скупых суббот.
Лена выходит в новом пурпурном платье,
дергает пряди, вогнанные в укладку.
Переживает, смотрит на зал украдкой.
Руки вспотели так, что она мечтает,
раз уж воды в ней восемьдесят процентов,
как-нибудь незаметно совсем растаять.
Лена встает по центру.
Кажется, что жюри сейчас расстреляет всех,
ей это очень красочно представляется!
Платье и неуютно, и неудобно;
папа предупреждал, выходя из дома,
будто оно не то, чтоб ей сильно шло...
Судьи даже дышат и смотрят зло!
Им она, видно, сразу же не понравилась.
Лена играет. В здании замирает все,
ёжится, наблюдает во все глаза —
в музыке рокот моря и бирюза,
вера, как скалы твердая, как базальт;
музыка всеми красками октября цветет.
Зал, этот взрослый, тучный, надменный зал
Лене с первых нот уже покоряется,
зритель любит не тяжело, не лживо,
Лена впервые верит, что заслужила.
Конкурс — что бой за зрителя;
                                     на войне себе
Лена отбила право учиться в Гнесинке.
Без дураков, случайностей и экзаменов,
это так далеко, словно где-то за морем,
это так волнует, что даже завидно.

Поезд. Плацкарт. Сидят на дорожку, маются.
Лена не научена обнимать отца
и оттого стесняется, зажимается.
Лена станет самостоятельной в сентябре.
Папа в который раз говорит в уме:
«Вот напряглась бы и поступила в Мед,
вырвалась, распахнулась бы там в Москве,
выросла устойчивой, как каштан,
в нашем с тобой дворе.
Ты бы смогла работать и там, и там...»
В Ленином животе — торжество и яркость, -
Лена уезжает скоро из Красноярска,
чтобы учиться музыке. И хотя
папа сидит, неласков и озадачен,
папа сердит, что вечно его дитя
тянется к предрекаемым неудачам,
Лене немножко слезно с ним разлучаться.
Стрелки бегут к назначенному им часу.
Папа встает, выходит, не смотрит даже:
«Все-таки эта музыка... чепуха ведь».
Поезд вместе с Леной легко вздыхает,
всхлипывает
       и увозит ее подальше.

Дни пролетают быстрые, незаметные,
как шебутные пальцы летят по клапанам.
Лена, как небо, трепетна, предрассветное,
и тяжело доступна, как будто платина.
Лена играет. Лена чего-то ждет,
и это что-то с новой весной придет,
пылкое, небывало голубоглазое,
будет аккуратным и недосказанным,
будет пробираться ей в душу лазами,
вспенит ее, лежавшую вечность в штиле,
будет курить значительно, словно Штирлиц.
Лена запомнит, — смех у него звенит,
тянется, рассыпается, как огни...
Он ей не позвонит.
Лена утопит в выпивке пару дней,
будет смотреть, как фильмы, его во сне,
злиться, притворяться сухим шиповником...
Бросит лелеять скоро проклятья, жалобы:
в общем, ее никто и не обещал любить.
Лена признает, что не давала повода

Лена в оркестре. Лену почти все хвалят,
в ней, говорят, предела нет, как в окружности.
Лена на сцене царствует, отдыхает...
в ней ненадолго прячется, затихает
чувство забытости, загнанности, ненужности.
Лена тогда величественна, как царь и бог,
так что с Леной в залу заходит зарево.
Лена живет. Ей нравятся кто постарше...
Лена приходит с ними в какой-то бар в шесть
и разрешает зализывать ее раны.
Комнаты, кафетерии, рестораны.
Люди находят Лену приятной, странной,
созданной для того, чтобы ей увлечься,
но не на жизнь, тем более не на вечность,
Впрочем, они охотно за Лену платят.
Лена все та же девочка в красном платье,
Девочку, неведомо почему,
Просто нельзя ценить за нее саму.
Только за что-то. Вот, например, за сцену...,
так она в школе нравилась за оценки.
Лена выходит, видит усталый зал
и увлекает зрителя за гобоем...
Мама пишет: «Папа вот снова болен.
Воздух стал здесь грязен, а город вреден».
И Лена все собирается на вокзал,
                                                да не едет.

Снова весна взрывает пространство вербами,
жмутся ручьи к дорогам, бегут, проказники.
Лена так хочет, чтобы в нее поверили!
И продолжает вдалбливать и доказывать,
что неспроста играет всю жизнь на сцене.
Все остальное временем обесценилось.
Время не позволяет в себе купаться,
прыгает, как по клапанам скачут пальцы.
Мама звонит, и Лена спешит домой,
поезд пропитан влажной, холодной тьмой,
как эти шпалы... длительной и прямой.
В доме, Лена видит, повисла мгла,
в доме занавешены зеркала.
Затхло, темно, как в старом, прогнившем трюме.
Папа лежит, как каменный.
                                 Папа умер.
Лена не плачет. Лена друзей пугает
тем, что такая ровная и тугая,
ей бы щелчок, движение, импульс, встряску...
через пять дней она уже убегает
                              из
                                    Красноярска.

В комнате пусто. Она зажигает свет,
что-то толкает ее, заставляет ночью встать...
это такое грузное одиночество,
что Лена может разве что зареветь.
Сердце зажато в тяжести, как в бетоне
Лена встает, идет собирать гобой.
Шепчет устало: «Что же мы так с тобой
и не смогли рассказать, что давно достойны?»
Лена мотает жизнь свою, словно пленку:
лента рассвета тянется в высоте,
папа-жираф... Что же там шло затем?...
Лена ложится в давящей пустоте
И укладывает гобой
       рядышком,
             как ребенка.

ТАКОВ МОЙ ДЖАЗ

А.Карачинскому

И даже джаз, хмельной, аляповатый, опять дразнящий пальцы, угловатый, стал не дороже пожелтевшей ваты в щелях давно заклеенных окон, за стеклами которых между делом, безбашенно, звеняще, оголтело проиграны, пропиты… пролетели пять тысяч лет, поставленных на кон.

И скоро в захудалой комнатушке последний свет окажется потушен, и ангел, весь в умильных завитушках, вспорхнет легко, шарахнувшись плеча. Я лягу нА пол, съежившись картинно, покроюсь стометровой паутиной и сдохну хлеще, чем у Тарантино, под бормотанье радостной Собчак. Когда твой день так терпко бесполезен, что в пору прикупить лощеных лезвий и сковырнуть с души гнилую плесень, теряешь веру в шалый свой талант; весь этот треп, улыбочки, туманы, что раньше шелестели по карманам, бросались в склоки, пенились дурманом, я заменил масштабным: “КаГ Дила?”

Разбросаны табак, пластинки, струны, обрывки тех страниц, что прежде – руны, но нынче предназначены для урны, (а на крайняк - похода в туалет). 

И лучше б умер,

Пусть в расцвете лет.  

А впрочем, завтра грянет Воскресенье! Любимый всеми и отвергнут всеми, пройдусь в тоске по бабам, что Есенин, и буду шарлатан и скандалист. Я пустоту заткну десятком пробок дешевых вин. Усядусь, пьян и робок, на тротуар, и стану, словно робот твердить, что выходные удались. Потом урву бездонный Понедельник, закутанный апрелем, обалденный, в котором как-то вскользь и между делом удастся полужить (существовать); бросаясь ночью резать на хрен вены, одуматься и в тОлпы нот неверных вогнать, вдолбить ошметки вдохновенья, засев под лампой в двадцать робких ватт. Планировать, смеяться ржаво, с визгом, бросать куда-то в бездну пылкий вызов, начать цепляться к небу, делать визу, по-тихому убраться из страны, купить себе этническую флейту и музыку о ландышах и лете сливать в народ, что из садовой лейки, и трогать всех до слез, до глубины.

Удрать, сорваться с места, да в карьер бы, оставить дотлевать свою карьеру и верить… до ожога мысли верить в нахлынувший, ретивый новый день. Продать, к чертям, старьевщику гитару, и все что запятналось и достало, отправить в пункт приема стеклотары. Осесть в какой-нибудь Караганде.

Сниму там простоватую квартиру, и прочерчу уверенным пунктиром дальнейший путь по солнышку и штилю. Начну писать. Безудержно, взахлеб. Журналы, деньги, старые игрушки, стаканы, кпк, одежду, суши – весь прошлый мир сотру, сожгу, разрушу (как он зажат, посредственен и блекл!). Оставлю только белый тучный чайник, пушистый коврик, найденный случайно, и буду умиленными очами взирать до посинения в окно, в котором плещет мир зелено-серый, пропахнувший дождем, бананом, серой, резвящийся, полуденный, весенний, божественен и окрыленно нов. Я нарисую, пусть маленько криво, свой новый мир из счастья и акрила… И, распушив расхоленные крылья, мой ангел возвратится на плечо, я буду слушать, как воркует море, и утром с освежающим “good morning” гонять прибрежных чаек до уморы, и каждый камень знать на перечет. Я стану пить ночами жгучий кофе, читать Экзюпери, Мариенгофа и в безразмерной и летящей кофте дразниться на щекочущем ветру. И, осознав, что небо стало ближе, что море покоренно ступни лижет, отчетливо их музыку услышу. Я, кажется, от благости умру.

Бывает, дождь гремит, буянит, рвется, несет в себе осколки прошлых весен и вырывает из ручонок весла, плюясь, цепляя волос, дребезжа, тогда я жду шуршащих в коридоре шагов, несущих радость и задор мне, того кто вдруг окажется так дорог, что больше не решится уезжать.

Таков мой джаз, хмельной, зовущий джаз.
1 апреля 2008

О ТОМ, ЧТО ЖИЗНЬ ПРОДОЛЖАЕТСЯ... (Поэма)

Из новых стихов


Комментариев:

Вернуться на главную