Александр МОЖАЕВ (Хутор Можаевка Тарасовского района Ростовской области)

Сумка

(Рассказ)

 

Иван Егорыч был крепко обижен на Егор Иваныча. Вроде наглядной причины не было: не то чтоб скандала – малой брани меж ними не замечалось, и вот рассорились. Вдруг Иван Егорыч перестал здравствоваться с Егор Иванычем, даже норовил не смотреть в его сторону, и это при том, что тот был ему кумом – человеком не посторонним, можно сказать – родня. Как ни странно, само это обстоятельство, призванное примирить в обыденной жизни кого угодно, на Иван Егорыча воздействовало особо и в самом отрицательном плане.

«Если б человек посторонний, чужой, – рассуждал он, – уже бы давно забыл – мало ли нас мордуют сторонние люди – всего не удержишь в сердце, а тут кум – и такое…»

Нельзя сказать, что до сей, случившейся меж ними беды, были они друзья – не разлей вода, всякое бывало, жизнь-то не мёдом мазана, но что б там ни сталось – ладили, праздники, какие хоть и не густо, а всё ж случались на их пути, отмечали совместно. А в прошлом году Маруся, жена Егор Иваныча, даже подарила своему куму, Иван Егорычу, на день его Ангела сумку, с какой тот не разлучался весь год, пока… В общем, эта кожаная, сияющая чёрным лаком сумка и стала причиной разлада.

Вообще Иван Егорыч человек тихий, не конфликтный, в старообрядческой семье воспитан, иной раз покажется чрезмерно мягок и робок, а иной раз твёрдость покажет, что тот кремень – ни сломать. Если к нему по-доброму, да по-хорошему – на любой призыв откликнется. Попроси ласково: «Иван Егорыч, дорогой, прыгни-ка в прорубь». Даже «зачем?» не спросит. Чего спрашивать, коль добром просят. Перекрестится, да тут же и сиганет в ледяную реку, в печь заскочет, если с добром к нему. А прикажи ему грубо и властно, пусть даже пустяк какой сотворить, как ни грози, хоть концом света стращай – не покорится, сделается глухим, поди докричись до него.

Изведав все слабости характера Иван Егорыча, народ бессовестно пользовался ими, когда для корысти, а иной раз и без всякой надобности, одной лишь потехи ради.

Как-то припоздал Иван Егорыч к наряду, тут навстречу Егор Иваныч, да как завопит:

– О-о, кум, хорошо, что пришёл, без тебя – пропали!

– Что такое? – пугается Иван Егорыч.

– Бригадир озверел, кроме ремонта комбайна дал наряд – щебень пересчитать.

– Ту кучаку, что за мастерской? – только и уточнил Иван Егорыч.

И что ж вы думаете – тут же сел и ну пересчитывать, без всяких вопро сов. Раз надо, так надо. Такой вот он человек.

На другое утро докладывает бригадиру, мол, ревизия окончена, столь ко-то и столько-то миллиардов. Тот глазяки выпучил, и ну его костерить всяческим матом. Иван Егорыч лишь руками разводит:

– Сказано было…

– «Сказано»… тебе скажут под поезд лечь, ляжешь?

– Под поезд?.. – смущается Иван Егорыч и неуверенно отвечает: – Под поезд не лягу… Что ж я… Чтоб…

И вовсе Иван Егорыч не идиот, как кажется многим, просто ценит он всех лишь по себе самому, и сколько б над ним не смеялись, доверяет каждому человечьему слову. По природе своей был он человеком очень добрым и наивным, оттого-то и верил свято, что если сам он относится ко всем искренне, с добром, то и к нему должны относиться соответственно.

Иное дело, если на Иван Егорыча грубо и бесцеремонно напереть – с наглого наскока его не сломишь. Другой раз, глядишь, и справедливо на него «накатили», а он на своём упрётся и не уступит.

Была как-то у Иван Егорыча сучонка Жучка дворовой беспородности, надо признать – проказливая собачонка, без беды домой не являлась. Любил её Иван Егорыч. Случись какая невзгода – сядет, поговорит с Жучкой о своей беде – вся скорбь и отляжет. Верно по-дружбе и от цепи избавил вольную жизнь позволил. И заинтересовалась та птичником Егор Иваныча, повадилась в гости к нему ходить. Прибегит, ляжет на бугру, чтоб обзор не терять, с любовью и нежностью наблюдает за птицей, от избытка чувств даже маленько взвизгнет. Но чем дольше длилась та мука, тем явственней проявлялась тоска и печаль в её глазах. И не то, чтоб Жучка та голодом маялась – нет, содержание имела вполне приличное, но, по своей прокудливости, жить без беды не могла.

Завидел Иван Егорыч пух на её морде, давай укорять да срамить, мол, как же ты, Жучка, нехорошо поступаешь, где твоё собачье приличие? Та устыдится, хвост подберёт, не знает, куда глаза схоронить. А на другой день глядь: снова к Егор Иванычу заявилась – натура своё берет.

Но как верёвке не виться – конца не миновать. Прихватил её Егор Иваныч на разбое, да тут же к Иван Егорычу. Стал для остановки бедствия требовать Жучку.

Погоревал Иван Егорыч, попрощался в Жучкой: «Что ж, – говорит, – я тебя загодя предупреждал – такая разгульная жизнь до добра не доведёт, пришло время ответить за свой поступок». С тем и вручил её Егор Иваны чу. Что тот с ней сотворил, до сих пор неведомо. Может, на сук подвесил, а может, и вовсе утопил, только не вернулась Жучка назад к Иван Егорычу.

А на другой день Егор Иваныч поостыл маленько, сделал в своем хозяйстве ревизию, подсчитал недостачу, и, пораскинув кой-какими мозгами, решил, что одной Жучки с Иван Егорыча недостаточно, тут мзда посолидней нужна. С такими обновлёнными мыслями и пришёл он к Иван Егорычу. Тот всё ещё пребывал в траурном горе, появление в своем дворе Егор Иваныча проглядел, и был, что говорится, застигнут врасплох.

Егор Иванычу б, зная ранимый характер своего кума, подойти к нему по-хорошему, да сказать ласково. Дескать, понимаю твоё, Иван Егорыч, печальное настроение, но вот у меня обнаружился такой-то и такой убыток.

При добром подходе Иван Егорыч и ущерб устранит, и до ста раз прощения попросит, да ещё за моральный урон и лишнего петуха навяжет. Так бы оно и было, но Егор Иваныч сам испортил всё дело. По своему обыкновению он начал брать голосом, причем завернул такие изысканные словесные формулы, передать кои нет никакой возможности.

Иван Егорыч кротко прослушал речь своего соседа и ответил ему ласково, но с достоинством:

– Давай назад Жучку – получишь своих курчат.

Сказал так, да и прикрыл пред Егор Иванычем дверь. Больше к этому разговору они не возвращались.

Многим, кто плохо знает Иван Егорыча, такое его поведение покажется несправедливым и даже бессовестным. Сразу упрежу всех: Иван Егорыч – человек редкой душевной беспорочности. Он только лишь из-за своей совестливости, может, и жив покудова.

Лет пять тому назад случилась с Иван Егорычем неприятность. Дело накануне уборки было. Влез он в молотильный агрегат комбайна, стал клавиши регулировать. На ту беду Егор Иваныч находился в подпитии, не заметил Иван Егорыча, да и включил молотилку. Проверю, мол, механизмы в работе. Стоит, любуется – хорошо молотит. Тут замечает: человечьи части наружу летят. Протрезвел Егор Иваныч, давай сгребать докучи всё, что осталось от Иван Егорыча. Погрузил в комбайн, прёт по бездорожью к станишанской больнице, сам как сирена орёт. В общем, там ещё до его приезда мобилизовались все.

Собрался врачебный консилиум – все пять человек, включая повара, техничку и сторожа, стали соображать: где у Иван Егорыча голова, где ноги, и вообще, есть ли они в наличии.

На что уж Петр Стефанович Резаков – хирург битый, прошедший Аф ган и прочие неурядицы, и тот, наблюдая жалкие останки Иван Егорыча, по-первах оробел маленько. «Как бы чего к постороннему месту не приладить…» – думал он.

Но уже через минуту, приняв спиртику и подточив скальпельки, преобразившись, Петр Стефанович приступил к Иван Егорычу. В такие ответственные минуты он не суетился, не растрачивал себя на пустые разговоры, и даже медсестра Шурочка против обычного не возбуждала в нём никаких посторонних чувств. Был он сосредоточен и погружён в свои мысли. А думал Петр Стефанович в эти часы о самом главном и значимом в его жизни, например, о том, что денег до получки снова не хватит, а соседи уже перестали ему занимать, что диван, с которым проездил он полсвета, наконец, развалился, и на чём теперь почивать им с супругой, покуда не ясно, и о том, что тёща давно не довольна им и при каждом подходящем случае норовит нахально дерзить. Вспомнилось и то, что на домашнем сараишке потекла крыша, и теперь дожди причиняют неудоб ства единственному поросёнку.

«Нужно как-нибудь вечером припереть с больничного сортира шифе рину, да заделать прореху», – думал он, переходя на светлые и радостные мысли. Скоро в своих мечтах он уже сочинял заманчивые сюжеты, в которых кому-нибудь из богатых клиентов вдруг срочно занедужится, и он, Петр Стефанович Резаков, спасёт несчастного от смерти. Потом: солнце, пальмы, Канары… Жена, наконец, купит шубу, о которой мечтала всю жизнь… «На хрена ей там шуба?.. А-а, пусть…» – думал он.

С такими сладкими мыслями чуть ни сутки латал он Иван Егорыча, всё, что есть в нём, приставляя на свои места.

«Если выживет, думал он, удаляясь от былых грёз, – обязательно при везёт петуха, может, даже гуся не пожалеет, а не выживет…»

– Шурочка, как думаешь, выживет? – впервые за долгое время произнёс Петр Стефанович.

Шурочка поморщила губки и отрицательно качнула головой.

– Значит, ни хрена, ничего… – сам себе бормотал хирург, делая послед ние стежки на теле Иван Егорыча.

После праведных трудов, как и полагается, Петр Стефанович опрокинул стаканчик, занюхал Шурочкой, и, уже валясь на кушетку, выдохнул сквозь дрёму:

– Подымите, если что…

Вот очухался Иван Егорыч и понял, что не любо жить ему на этом свете, не в радость. Попрощался с родными, помолился, да принялся по мирать.

Как прознал про такое дело Петр Стефанович, влетел в палату, да такими словами принялся корить Иван Егорыча – Егор Иваныч позавидует.

«Что ж ты, – говорит, – такой-рассякой-этакий, надумал? Мы на тебе три скальпеля затупили, восемь иголок сломали, моток ниток на тебя срасхо довали, а ты всё это добро перевесть хочешь?!»

Усовестился Иван Егорыч, поднатужился да и прекратил помирать жить остался.

После этого случая многие мировые светила в станишанскую больницу наведывались, всё дивились, как такую чудную операцию провести сумели, норовили у Петра Стефаныча секрет разведать. Он же под это дело выдурил у начальства три лишние шиферины, и даже, говорят, умудрился списать с баланса две старые, но ещё добрые кушетки, коими и заменял дома диван. Иван Егорыча чуть в музей не забрали, но тот всё на Божий промысел переклал и от славы отрёкся. Теперь, на всякий святой праздник, шлёт он Петру Стефановичу гостинца: то петуха, то гуску, а то и сальца подкинет. В общем, жизнь у него наладилась.

Но вернёмся к самим Иван Егорычу и Егор Иванычу. Здесь обяза тельно надо сказать ещё то, что Иван Егорыч с Егор Иванычем были совершенно обратные люди, как во внешнем своём содержании, так и во внутреннем проявлении. Если начать с Иван Егорыча, то первое, чем он отличался от обычных людей, это то, что отродясь не знал и самых незатейливых матерных слов, какие под силу любому российскому школяру. Как он без них обходился в нашей суетной жизни – загадка природы. Случится такое: пришибёт себе палец или домкрат на ногу уронит – только лишь мычит да губами плямкает. Только в самую страшную минуту мог круто загнуть. Скажет в сердцах: «У-у… Холера окаянная...» И тут же испуганно оглянется: не слыхал ли кто. Справед ливости ради нужно сказать: был момент в его жизни, когда он выра зился вовсе негоже и скверно. Дело было на ремонте комбайна, Егор Иваныч, как водится, принял лишку и в нужный момент уронил Иван Егорычу на голову выбросной шнек. Что сказал бы в такую минуту сам Егор Иваныч, трудно вообразить, если даже Иван Егорыч потерял над собой всякий контроль. Помутилось у него в голове, сам не помнит, как выпалил: «Ох ты… Сатана Верёвкина!..» Сказал и тут же, от стыда , что мог выронить из себя такое, поперхнулся.

Что касаемо Егор Иваныча, то свои думы он выражал исключительно матерными словами, даже если речь заходила о самом светлом, возвышенном, будь то о родине, правительстве, или о бабах – без мата с мысли собьётся. Если и заблудится в его лексике нормативное слово, то лишь для связки основных выражений, и произнесёт он его неуверенно и трудно, словно пересиливая себя.

Как при таком существенном языковом различии они понимали друг друга, – до сих пор не разгадано.

Если их сравнивать меж собой – обнаружится полный протест природы.

Иван Егорыч росточком не вышел – так, метр с кепкой, два пуда в валенках; лицо светлое, чистое, бровей на нём не разглядеть, на шее замысловатыми узорами проступало поблёкшее с годами шитьё, но не оно привлекало внимание, а детская полуулыбка в губах; молочной белизны глаза, казалось, отражали все качества его натуры: угадывались в них и природная доброта, и растерянность, и даже недоуменье. Ещё был он белобрыс и плешив с молодых лет.

Бывало, Егор Иваныч поднимет на нём шапку да и ухмыльнётся во весь рот.

– Эх, кум-кум, по чужим подушкам валялся – волосы пообтёрлись.

А Иван Егорыч тут же с кротостью и заметит:

– На умной голове, дорогой мой Егор Иваныч, ветерочек волосики выдувает, а на дураке и колом не вышибешь.

Голос у Иван Егорыча тих, в гомоне не различишь, случись какая беда – не докличется – со двора не услышишь. Он даже если и песню заиграет, так тоненько, тихо, едва угадаешь:

                                         Ой, то не вечер, то не вечер,
                                         Мне малым-мало спало-о-о-сь…

– затянет и сам при этом задремлет.

Егор Иваныч если даже и не скандалит – в обыденной беседе его за два поля слышно, а случись гулянка, да запеть угораздит:

                                          Выйду на улицу, гляну на село,
                                          Девки гуляют и мне весело!

Так гаркнет – стаканы со стола прядают.

И образ у Егор Иваныча далеко не иконописный: рожа в синих рубцах, усищи дальше ушей торчат, чёрный чуб места своего не знает, с какого боку ни глянь – чуб! А глазища! Мало того, что в будничном настроении вытаращены, с похмелья так выпущатся – поперёд Егор Иваныча скачут. Прилетит тот ранним утром к Иван Егорычу, ещё на порог не войдёт, а глаза уж в горницу заскочили, рыщут по углам. Жена Иван Егорыча, Клавдия Захаревна – женщина понятливая, плеснёт куму стопку-другую, глядишь, у того глаза и позаныривали на место. Не то чтоб совсем схоронились, но за стены не цепляются и на то слава Богу.

Упаси Господи, если Егор Иваныч неласково глянет, он когда и ласкова-то глядит – иные в сортир бегут. На что уж районный фотограф Закваскин каких только рож за свой век не повидал, и то сдрейфил маленько, когда пришлось ему Егор Иваныча на паспорт отображать. “Ты б, – говорит, – Егор Иваныч, преобразился б как-нибудь, улыбнулся что ли, а то как попадёт твой документ к несведующему человеку – уж не знаю, чего и ждать, всяко случиться может…”

Егор Иваныч хоть и примял свой чуб, и глаза придобрил, и то, таким вышел, что Закваскин не удержался, одну фотку на память приберёг.

“Это, – говорил он, – для домашнего обихода: на варенье поставлю, внуков пужать, чтоб не воровали”.

И вот какой парадокс: как бы праведно не жил Иван Егорыч – удача смеётся над ним, при каждом удобном случае кукиш сучит. У Егор Иваныча всё играючи выходит, фортуна сама к нему скачет. Вот вам живой пример: обитает у нас в хуторе старушка Акимовна, известная тем, что водочкой промышляет. Труженица неимоверная, приди к ней в ночь-полночь – никогда не откажет, ещё в дорожку и доброе слово найдёт сказать. В былые годы много несправедливых репрессий претерпела: и корили её , и бранили, даже разорить норовили. Но выстояла, и бизнес свой сохранила. Теперь в почёте у всех. Егор Иваныч чаще других навещал Акимовну. А так как с деньгой в последнее время туго стало, всё норовил “под тады” брать. Мол, заведётся копейка, тады и разочтёмся. Но время шло, копейка не заводилась, и старухе наскучил такой расчёт, стала она побуркивать на Егор Иваныча, мол, пора и честь знать. А у Егор Иваныча доллары фальшивые были, внешне от натуральных не отличишь, и размер и цвет совпа дают, только на месте Вашингтона – Чубайс, и вместо обычного «доллорс» – «капуста». Сунул он их для потехи Акимовне. «Вот, – говорит, – забирай, от семьи отнимаю, ради твоего прибытка». Акимовна, было, взялась их мять да трепать, может, чего б и узрела, да Егор Иваныч сбил с панталыку.

– Ты если в долларах не смыслишь – назад вертай, я им примененье сыщу.

– Как жа, – спохватилась та, – самой, чай, сгодятся.

Быстренько пересчитала по курсу, водочку отпустила, да ещё и сдачи пол-кармана насыпала.

Егор Иваныч на весь свет веселится, да злодейством своим похваляется, а Иван Егорыч хоть и робко, всё же корит его:

– Нехорошо, – говорит, – поступил ты, Егор Иваныч – старого человека обобрал. Сходил бы, покаялся ей, а то уличит – сраму не оберёшься. По сей день не уличила! Видно, дальше в оборот «капусту» пустила и для Егор Иваныча всё гладко сошло.

У Иван Егорыча обратная история. Продал он в городе кабанчика, Клавдия и говорит:

– Время нынче пасмурное, что завтра от жизни ждать – неведомо. Об меняй, Ваня, рубли на валюту.

Здесь дело известное: бабу послушай – сделай обратное. Но Иван Егорыч народную мудрость не чтил, тут же и пошёл порученье выполнять. Видит: ребята кучкуются. Разведал – доллары продают. Спросил на вся кий случай «Настоящие?» Те даже обиделись. Но Иван Егорыч не такой уж простак, ему хоть и было совестно за неуместный вопрос – первые попавшиеся хватать не стал. Подошёл к одним, приценился, с другими поторговался, да глядит, чтоб там ни Чубайс, ни «капуста». Проверил – у всех Вашингтон. Только у одних этот Вашингтон грустный, угрюмый, как с бодуна, у других – весёлый, задорный. Иван Егорычу больше веселый приглянулся…

Потом, как всё прояснилось, Егор Иваныч не единожды помощь предлагал:

– Давай, – говорит, – я твоего “весёлого” к Акимовне спровадю.

Но Иван Егорыч весь убыток на себе стерпел и от помощи отказался.

Всё у Иван Егорыча наперекосяк. Только вздумает рассаду высадить – зной. Не успеет сено скосить – дождь. Это как верная примета: если без всяких прогнозов линул, – все уж в хуторе знают: Иван Егорыч сено свалил. А придёт суховей, сушь, – тут уж не стесняясь ропщут на Иван Егорыча: поимей, мол, совесть – приступай сено косить.

Но, невзирая на все невзгоды, Иван Егорыч не утратил в себе ни дели катности, ни простодушия.

В отличии от него, Егор Иваныч был человеком совершенно обратного свойства.

В своих помыслах, действиях и повадках Егор Иваныч был тем ярчайшим примером живой природы, столкновение с которой человека, испорченного цивилизацией, утратившего первобытные инстинкты, всегда обречено на провал. Горе тому, кто сдуру ввяжется в спор с Егор Иваны чем, ведь Егор Иваныч знал практически всё, от способа зачатия божьих коровок – до устройства ядерного реактора.

Если Иван Егорыч во всём сомневался, и осознавая это за тяжкий грех, терзался своими сомнениями, то Егор Иваныча не касались душевные муки, был он уверен и непоколебим в своих измышлениях, и в пику Сократу мог всегда про себя сказать: «Я знаю, что я знаю всё». Случись схлестнуться ему в научной дискуссии с профессором неважно каких наук – бедный будет профессор, потому что от Егор Иваныча он узнает столько о своей науке, о чём и в самых смелых снах не смел догадываться. Даже в тех науках, какие ещё не возникли, Егор Иваныч смыслил довольно сносно. Что касаемо вопросов глобального, космического масштаба, таких, как вселенское мироустройство, то в них разбирается лишь Господь Бог и Егор Иваныч, но Егор Иваныч разбирается лучше.

      Если б Егор Иваныч регистрировал свои изобретения – в книге Гиннес са для других места б не осталось. У него на все случаи жизни открытия есть. Вот жалуется Иван Егорыч:

– Съедают меня жуки колорадские, никакого сладу нет с ними.

А у Егор Иваныча на сей счёт уже готовы научные разработки

– Дифлофосом, небось, травишь? – насмешливо интересуется он.

– Да чем только ни травил – ничто не берёт их.

– У жука к этому ширпотребу давнишний иммунитет, – со знанием дела объясняет Егор Иваныч. – Налей ему все эти хваленые химпомои в отдельное ведёрко, так он сам кинется их хлебать, для пущего аппетита.

– Значит, гибель, – делал для себя неутешительный вывод Иван Егорыч.

Но Егор Иваныч был полон оптимизма.

– Наука не стоит на месте! – торжественно объявлял он, и с такой силой хлопал Иван Егорыча по плечу, что тот, враз сделавшись кособоким, не успевал перебирать ногами, отъезжал на добрые пять метров.

Затем, не дав Иван Егорычу опамятоваться, ещё ошалевшим усаживал перед собой и заставлял выслушать научный доклад о своём открытии.

– Всё гениальное – просто, – с присущей ему скромностью говорил Егор Иваныч, составляя длинные уравнения и чертя бесконечные схемы всех компонентов, входящих в препарат, средь коих числились не только кошачьи какашки, но и разрекламированные бульонные кубики.

– А главное, препарат абсолютно безопасный для посторонних, – заве ряет Егор Иваныч. – Это и не яд вовсе. Если себя пересилить и съесть его – не вредней Машкиной самогонки, в какой-то мере даже польза желудку…

– Ну, съест его жук и?..

– А не жрёт! – торжественно объявляет Егор Иваныч. – Он до того во нючий, препарат этот – жук морду воротит. Сидит на картошке день, два, третий… От голоду рык в кишках, а попнётся к листку, тут его передёрнет да и стошнит. Через неделю глядь: в голодный обморок падает. Грюкнется оземь – ноги-лапы поломает, назад взобраться не может, так и лежит под картофельным кустом, голодной смертью подыхает.

      – А что ж у самого-то картошка поедена? – спрашивает Иван Егорыч.

– Что я, изверг, применять такое… – обижается Егор Иваныч. – Это так… Для души, для науки... Хочешь, тебе подгоню? Литра на литру – да ром, считай.

Иван Егорыч подумает-подумает, да и откажется, чай, тоже не зверь.

Как человек серьёзный, Иван Егорыч изъяснялся ясным и скучным языком. У Егор Иваныча речь отличалась образностью, красочностью. Тем он и был интересен. Спроси к примеру Иван Егорыча: “Как дела, Иван Его рыч?” – Тот долго и подробно будет перечислять, что творится в его жизни, причём, перечислит как все отрицательные, так и положительные моменты. А спроси Егор Иваныча; “Как дела?” Ответит коротко, но образно:

“Как у арбуза – пузо растёт, а мочка сохнет”.

Иван Егорычу если и доводилось быть на какой-либо свадьбе, выпивал самую малость. Поднимет стопку, да только губы и обмакнёт. И вёл он себя тихо, прилично. Иной раз возьмутся вспоминать: был ли на гулянке Иван Егорыч, и никто вспомнить не может.

Егор Иваныча, если он даже всего на минуту посещал торжество – до следующего года вспоминали. Он обладал тем известным душевным ка чеством, которое во всем мире выделяет русского человека и заставляет вспоминать о нём с содроганием. Был он неупоим, а его общительность доставляла немало хлопот невольным собеседникам. Любое застолье покидал он последним, и, будучи разочарованным слабым составом участников, выкатывал из гаража старенькую «Победу», усаживал на переднее сиденье Марию и правился к своякам. Уже там, в достойной компании, он, наконец, достигал нужного состояния и, следуя к машине, чуток спотыкался. Мария вновь мостилась на переднем сидении, а её сестра всё отговаривала ехать:

– Машенька, куда ж вы в такой поре, – причитала она. – Заночуйте, а утром в голове твоего аспида как-либо прояснится – и поедете.

– Ну ты придумала! – вскрикивала та. – Дома дел невпроворот, а мы ночевай.

– Так он жа негожий совсем, ногами едва совает.

Мария лишь плечами пожмёт

– Всегда так ездием... А что до ног, так ему ж не пеши бечь, а ехай да ехай...

А чего в самом деле бояться Егор Иванычу – дорогу он помнит, если и запамятует – Мария подскажет, она у него за второго пилота. Если нужно повернуть  налево ,  скажет : «Туды». Если направо – «Сюды».  Машина Егор Иваныча на весь район известная.

Встречные только завидят – на обочину съезжают, так что путь всё время свободен.

– А если ГАИ? – интересуется Иван Егорыч, – не боишься повстречаться с ними в таком самочувствии?

– До третьей стопки – боюсь, – признаётся Егор Иваныч. – А после тре тьей – они меня уж боятся.

Как-то заблудились к нам гаишники из соседнего района, хотели ма ленько сшибить, да на ту беду Егор Иваныч в праздничном настроении ехал. Они про Егор Иваныча и слыхом не слыхивали – давай ему палкой махать.

– В общем, так, – сказал им Егор Иваныч. – Расклад такой: даю на выбор два варианта. Первый: я как ехал, так и поеду. И второй: вы сщас ухватите, и я как ехал, так и поеду.

У гаишников, видать, был свой вариант, но вышло всё по второму.

Несмотря на разность натур, работали Иван Егорыч с Егор Иванычем всю жизнь в паре. В паре на комбайне хлеб молотили, в паре землю пахали. Если одному наряд сено сгребать, то другой тут же, скирдует, а как ещё по-другому – с Егор Иванычем во всем колхозе никто сладить не может.

Как-то прихворнул Иван Егорыч. Кинулись искать подмену – нет достойного человека. Наконец решили: самый бравый казак в хуторе Стёпа Люсечкин. Он Люсю свою двенадцатый год терпит, и ничего, жив покудова. До Стёпы у ней человек пятьдесят перебыло и ни один больше месяца не смог её вынести. Как-то, на масленицу, собрались её прежние кавалеры и ну про неё шутить. Гуртом да на людях не дюже страшно. Так она мимоходом восьмерых до обморока отдубасила, остальных на девять вёрст  развеяла, до сих пор собраться не могут. Бывало, любил Стёпа хвастнуть, мол, после Люсечки ему даже чёрт настоящий не страшен, а тут один день поработал с Егор Иванычем, и сразу по-особому зауважал Иван Егорыча.

– Как ты, Иван Егорыч, выживаешь в таком обществе?! – качал головой Стёпа. – День в компании с твоим кумом – едино, что год с моей Люсечкой.

Скотина и та понимала, что такое Егор Иваныч. Как-то продал он Иван Егорычу свою коровёнку. У самого Егор Иваныча с ней никаких проблем не было. Только она заноровится, он тихонечко хряснет её по горбу, да вполголоса рявкнет – та аж на корточки присядет, шелохнуться боится.

Иван Егорыч не умеет так, вот она и разбаловалась у него. Как он не гла дил её, каких только ласковых слов не шептал ей – нет сладу. Наметила в беду идти, хоть умри пред ней – пойдёт. А то ещё такую привычку нашла: нацепляет на хвост репяхов, не хвост – гиря на верёвке. Только Клавдия пристроится доить, та гирькой покачает, да как влупит. Клавдия и катится, пока в плетень не упрётся.

Иван Егорыч по всякому беседовал с коровёнкой: и срамил, и хлеб с сахаром сулил – ничто не пробуждает совесть. Тогда рассердился он, и говорит в сердцах: “Раз ты такая бесстыжая – отдам назад Егор Иванычу, на растраты не гляну – даром пусть забирает”. Как услыхала та про Егор Иваныча – стоит не шелохнётся, слёзы в глазах. С тех пор только взбрыкнет, Иван Егорыч; «Отдам Егор Иванычу». Аж трясётся со страху.

Характер Иван Егорыча обуславливался ещё тем обстоятельством, что был он человеком богобоязненным и чтил Святое Писание. Как бы не искушала его нужда, даже из колхоза не крал ничего, какими б сладкими духами не пахли чужие женщины, оставался верен своей Клавдии. На других женщин если и приходилось смотреть Иван Егорычу, то смотрел без всякого любопытства и дурных намерений, глядел со смущеньем и страхом.

В отличии от Иван Егорыча Егор Иваныч притч Соломоновых о чужих жёнах и всех исходящих от них бедствиях не читал, в связях своих был непереборчив, знал: если водки в достатке – некрасивых женщин на свете нет, и следовал лишь одной, неведомо кем пущеной заповеди: “Люби хрому, люби калеку, заметит Бог – добавит веку”.

Сосуществование с Егор Иванычем было для Иван Егорыча делом обыденным. Он не задумывался, как надлежит вести себя в той или иной ситуации – всё выходило само собой; где надо согласиться – поддакнет, где надо – перемолчит, а если и возразит, то так тонко и деликатно, что Егор Иваныч и не заметит.

Стоит Егор Иванычу хватить маленько винца, как из него начинают переть всяческие истории-небылицы. Иван Егорыч не верит ни единому его слову, но из чувства такта не подаёт вида.

Только Егор Иваныч рот раскроет, да приступит рассказывать выбран ные места из своей жизни – Иван Егорыч уж крестится, милости у Господа спрашивает.

– Ты, Иван Егорыч, не страшись – на тебя не перекинется, – успокаивает Егор Иваныч. – Дело прошлое, отправили меня на курсы комбайнёров. А в нас ведь как природой заложено: только с женой разлучился – хочется много и всяких. И приглянулась там мне одна... Бабёнка видная, как с кар тинки; губки бантиком, глазки с блеском, кудри навитые, к тому ж была она при буфете, по тем годам – человек значимый. Закипело к ней сердце. При всяком подходящем случае стал я тихонечко липнуть к ней: то при ятность какую скажу, то за бок пощупаю, а то и вовсе посулю насовсем ей достаться. Она вроде б и не отлучает меня, но ведёт себя уму моему недоступно – чудно: то запылает ко мне, а то вдруг, спохватится и говорит непонятные вещи: «Я, мол, женщина необычная, не как усе, ты со мной осторожней…» Я ещё пуще заинтересовался ею. Насел, не даю проходу. Наконец, сдалась. «Всё,– говорит, – сил моих больше нет отбиваться – делай что хочешь...» Хапанул её – и в ближайший сарай. Кинулся кофтёнки на ней расстёгивать, а руки от тревоги ходуном ходят, пуговки не поддаются — ну обрывать. Насилу до низу добрался… Распахнул... Боже ты мой!.. А у ней восемь сисек… Восемь сисек, как у свиньи!..

– Ну ты враз и вцепился во все, – догадался Иван Егорыч.

– Так бы оно и следовало, ан оконфузился, сбёг, – не тая сожаления, вздыхал Егор Иваныч. – Оробел пред таким богатством и ходу. Потом, ко нечно, жалковал: зря тиканул, может, ещё б чего необычного увидал... Но дело прошлое, чего уж теперь.

А случалось: начнёт Егор Иваныч новую брехню сочинять, да и со бьётся, забудет, о чём сказать хотел. Видно, не с того слова начинал. Давай вспоминать. Мучается, затылок дерёт, а Иван Егорыч и скажет:

– Значит, Богу угодно, чтоб ты не досказал мне своё. И так греха не оберусь, слухаючи тебя.

Егор Иваныч пуще сердится, а когда злится – совсем всё запамятует.

И у Иван Егорыча, и у Егор Иваныча семьи, по нынешним понятиям, большие. У Иван Егорыча: жена, тесть и четверо смирных да послушных сыновей. А у Егор Иваныча; жена, тёща и четверо дочерей оторви-выбрось, кому достанутся – весёлой жизни не миновать. Как в школе родительское собрание – за ребят Иван Егорыча худого слова не скажут, если и упомянут, так для доброго примера. Всё остальное время на девок Егор Иваныча истратится. Иван Егорыча хвалят, Егор Иваныча – журят. Иван Егорыч по обыкновению перемолчит, Егор Иваныч обязательно слово спросит. Начнёт с дочерей, перескочит на жену, закончит тёщей, и все свои чувства выразит такими мудреными словосочетаниями, каких ни в одном букваре не сыскать.

У Иван Егорыча в доме тишь да лад, Егор Иваныча за версту слыхать.

Чуть что ни по нём, он своей бабьей команде построение объявляет, да те уж притерпелись к нему, и не шибко его понимают.

О своих близких Иван Егорыч всегда говорит с нескрываемой радостью и гордостью. Егор Иваныч если и вспомянет своих домочадцев, то обязательно в окончаниях будут «ать» и «ядь».

Читал ли Егор Иваныч “Поучения отца сыну о злой жене” – неведомо, но, думается, своим умом достиг вершин древней мудрости.

Но случалось, Егор Иваныч был на себя не похож; выпивал без бодро сти, матерился без радости, и даже выказывал упадок духа.

– Хоть домой не заглядывай, – сетовал он в такие минуты.

– Опять война?! – тревожился Иван Егорыч.

– В одном двору пятеро чертей и тёща в придачу – в таком кубле не до миру.

– А ты, Егор Иваныч, приди домой, да прикинься ласковым, добрым, советует Иван Егорыч. – Угоди одной, поцелуй другую, глядишь, и они к тебе помягчают.

– «Поцелуй, угоди!..» – выпучив глаза, ревел Егор Иваныч. – Да знаешь ли ты, что бабы от сатаны?!

Иван Егорыч столбенел от ужаса и не смел возражать.

– Наукой доказано – от чёрта! – добивает его Егор Иваныч. – Даже в газете писали – я читал… А у меня их шесть штук в одном доме!.. Мысли мое дело?!. Я газетку им показал: «Вот вас как изобличают!» Смеются, а возразить нечем, там ведь не отвертишься, все по науке, с фактами…

– Что ж это за газетка такая? – наконец приходит в себя Иван Егорыч.

– Серьёзная газетка, большая… – отвечал Егор Иваныч. – На ней баба голая с хвостом и рогами, а вот названья не помню... На другой день хотел ещё почитать, кинулся, а её уж и нет. Улики глаза жгут, вот мои фурии и схоронили. Я их было взялся трепать: «Куда задевали?!» А они сговори лись: «Ты, мол, сам с ней в нужник сходил, а с нас спрашиваешь» И докажи им… Да чтоб я с такой газетой... Совсем без ума, что ли... Да ей цены нет!..

Егор Иваныча понять можно: мечтал о сыне, а родились дочки. Иван Егорыч возьмёт и успокоит его:

– Что ж тут роптать – дело Божье.

– Божье?!. А я, значит, ни до чего не гожий?! – понимая всё превратно, взрывался Егор Иваныч, – Я, чтоб ты знал, ещё какой гожий, условия у меня неподходящие – одна беда.

– Что за условия? – живо интересуется Иван Егорыч.

– Да ты разве не знаешь? Мальчики в спокойствии зачинаются, а с перепугу девки плодятся... Как только с Маней начали жить, куда ни сунемся – маменька следом. Скачет что сайгак – никуда от неё не деться. Только нырнём в кухнянку – и она вот. Мы в сеновал. Не успели приту литься друг к дружке – маменька уж тут. Да так лихо заскочит – будто кликали её. Глядит: всё ли у нас так. «Всё так, маменька, всё ладно, иди себе куда-либо». Нет, не верит, минуты не пройдёт – опять с ревизией. А попервах страшно: вдруг и на самом деле чего не так – ругать станет. С перепугу и получилась девка... Думал, дальше наладится. Где там! Хоро нись – не хоронись – везде сыщет. В кукурузу Маню водил – в кукурузе захватила, на чердак – и эта туда ж прётся. Да такие немыслимые дела придумает – вроде бы ненароком. Нигде нет спасенья, хоть в космос лети, там уж точно парень родится.

Иван Егорыч опять его успокаивать, мол, на девочек тоже радость про являть надо – ничего в них зазорного нет.

       – Слухай, кум, а хочешь, помогу тебе с девкой? – неожиданно предлагает Егор Иваныч.

– Не надо… – тут же, оробев, смущается Иван Егорыч, хотя о девочке мечтает давно.

– Нет, я на полном серьёзе, – не унимается Егор Иваныч. – Приведи на межу Клавку. Только разложитесь – я и высигну с дубинярой, пужану, – тут девку и зачнёте.

– Сами как-либо… – ещё больше конфузится Иван Егорыч. – Что Го сподь даст, то и пусть…

Так и жили б Иван Егорыч и Егор Иваныч, может, и не в особом согла сии, но без катаклизм и бедствий. И до сей поры был бы меж ними мир, если б не караулил их нежданный нелепый случай. В последних числах августа, на третий, Ореховый, Спас, Иван Егорыч отмечал день рождения.

На праздничную вечерю пригласили самых близких: Егор Иваныча и Ма рию. Другие кумовья жили далеко, на другом конце хутора, и Иван Егорыч не смел беспокоить их по таким пустякам.

По случаю торжества Клавдия зарубила двух индюков. Одного, по сложившемуся обычаю, отправила с благодарственным посланием станишанскому доктору Петру Стефановичу Резакову, другого, начинив орехами, запекла в печи, и в нужный момент поставила в середине стола.

Салат из свежих помидор, огурцов и лука, ломтики копчёного сала, уло женные кругами на старинном глиняном блюде, дымящаяся в чугуне кар тошка, наконец, запотевшая бутыль самогона возбуждала у гостей аппетит, а ни с чем не сравнимый дух печёного индюка кружил головы, но Клавдия, словно понарошку, была неспешной, и не торопилась усаживать за стол.

Достав из шкафа давно приготовленную к этому случаю новую льняную рубаху, торжественно преподнесла её Иван Егорычу, и тут же заставила его примерять обнову. Так как старая рубашонка давно выцвела и пропрела в подмышках, новой он был рад, и примеряя, не скрывал своего довольства.

Тесть, взамен замасленной, протёртой на козырьке кепки, преподнёс Иван Егорычу новую, с бутафорским ремешком и бубончиком на вершине. Иван Егорыч примерил её, и, обозрев себя в зеркале, сразу решил, что на работу такую прекрасную вещь таскать не станет – прибережёт на выход, хотя когда и куда будет этот выход, он ещё не знал.

Наконец, кепка заняла на вешалке своё почётное место, и Иван Егорыч посчитал официальную часть оконченной.

– Ну! – кивнув в сторону стола, торжественно объявил он.

Но тут пришёл черёд сказать своё слово куме. По-лебединому плавно качнув бёдрами, она выступила вперёд: ее изящная, шириной с небольшой холодильник, талия сделала грациозное движение, и из-за неё выпорхнул, остававшийся доселе невидимым, перехваченный крест на крест алой лентой, огромный пакет.

– Ну-кась, развязывай, – приказала она.

Долго Иван Егорыч пытался своими корявыми, утратившими чувстви тельность пальцами одолеть мудрёные узлы. Попробовал зубами, даже тихонько рыкнул, но узлы не поддались.

В конце концов кума, сжалившись, дёрнула за край ленты, банты рассы пались, и в руках Иван Егорыча оказалась новая, пахнущая кожей и лаком, чуть ни аршинной величины, сумка.

Сроду никто не дарил ему таких дорогих подарков. Конечно, Клавдия не забывала его – на всякий юбилей исправно подносила дары. Но препод ношения её были всегда предсказуемы и не захватывали врасплох. Иван Егорыч знал наперёд: истрепались штаны – Клавдия штаны и подарит, обувь сносилась – подарит калоши. Дарить что-либо внепланово было не принято. А тут кума преподнесла совсем нежданное.

Сумка эта была как никогда кстати. Дело в том, что с тех пор, как из трактора Иван Егорыча бессовестно спёрли гаечные ключи, он, купив но вый комплект, никогда больше не оставлял его без призору, и вот уж десять лет таскает с каждой смены домой. За длительный срок ключей накопилось немало, были здесь и восемь на десять, и тридцать шесть на сорок один, были и отвертки, и молоток, и шило, и древние ножницы, какие если и встретишь, то лишь в музее да у Иван Егорыча, были также всяческие самодельные приспособления, предназначение которых не смог бы разгадать и Кулибин. Если учесть, что ко всему перечисленному Клавдия не забывала ложить и харчи – вес выходил приличный, и тряпичные сумки, какими до сей поры пользовался Иван Егорыч, долго не выхаживали. Первыми, не перетерпев тяжести, отскакивали ручки. Только Клавдия приставит новые – дно разлезлось, того и гляди ценный инструмент просеется. Домой Иван Егорыч являлся поздно, загодя снимал и прятал в чулан замусоленную одежу, мыл с щёлоком руки, неспешно ел, а сумка до позднего часу переходила в веденье жены. В её повседневную заботу входило: на отдельную тряпицу выложить все ключи и приспособления, вытрусить крошки, полову и грязь, подлатать рвущиеся части, и в прежнем порядке уложить инструмент. К утру, перенёсшая капитальный ремонт, дополненная харча ми сумка уже ждала у порога своего хозяина. А тот неспешно крестился, и безропотно подхватив свою ношу, как и прежде, уходил навстречу трудовым подвигам. Сколько Иван Егорыч истаскал таких сумок, сколько времени на них убила Клавдия – не счесть, и тут такая удача.

Иван Егорыч, не скрывая счастья, смотрел на своё приобретение: простроченную в три ряда сумку. «Да ей сносу не будет!» – подумал он, и, позабыв природные скромность и стыд, расцеловал куму в лоб.

За столом преображённый Иван Егорыч был на себя не похож, он бес престанно шутил, что случалось с ним крайне редко; подскакивая, ловко разливал по стопкам, при этом безобразно подмигивал то куме, то тестю, то Клавдии. На какой-то миг он и вовсе утратил всяческое приличие и хлопнул по плечу Егор Иваныча, который, не ждавши с его стороны такой вольности, поперхнулся самогонкой и потерял вилку. В конце концов, в своем беспределе Иван Егорыч дошёл до того, что в честь своей кумы произнёс тост, и даже выпил лишние пол-стопки.

На другое утро, больной и мучаемый угрызениями совести, Иван Его рыч всё же первым делом взялся рассматривать сумку. Обнаружилось, что кроме добротных швов, скрепляющих все её части, она ещё и проклёпана, а внутри имеет потайные кармашки, «Сюда, в случае чего, и документ ложить можно», – думал он.

Сумка так ладно держалась в руке, что, не утерпев, он тайком два раза прошёлся у зеркала.

– Этой сумки тебе до конца жизни хватит, – заметив его манёвры, заве рил тесть.

Встревоженный таким прогнозом, Иван Егорыч стал прицениваться: долго ли ему осталось жить. Он ещё раз критически осмотрел подарок, но не найдя в нём никаких видимых изъянов, успокоился, – по всем приметам выходило – долго.

С той поры Иван Егорыч не мыслил себя без этой сумки. Он не разлучался с ней ни при каких обстоятельствах. Иной раз на собрание кличут – на собрание с сумкой придёт. Оставить её равносильно, что штаны дома забыть.

Однажды выпало Иван Егорычу в паре с Егор Иванычем зябь пахать.

Был конец сентября, по церковному календарю – Воздвиженье; в небесах, затянутых белёсой дымкой, тянули к югу галдящие караваны гусей; смутно поблёскивала, одетая в паутины, стерня; ветерок уж веял холодом, но прорывающееся солнце своим теплом ещё напоминало о лете. Решили пополудновать. Стали у посветлевшей, сквозящей от солнца посадки. Под убравшимся в яркий наряд кустом бересклета разложили харчи.

Робкий писк одинокой синицы, шорох опадающих листьев, далёкие крики перелётных птиц нагоняли тоску и дрёму.

Тут Егор Иваныч и говорит:

– А что, дорогой кум, не выпить ли нам по граммуле ради великого праздника?

Кабы будничный лень – не уговорить Иван Егорыча на такое занятие, но тут Воздвиженье – двунадесятый праздник: хоть в этот день и положено поститься, Иван Егорыч всё ж сделал себе послабление.

       – Ладно, – отвечает. – Лей, только по самой крохе.

И пошли у них под такое дело всякие разговоры. Иван Егорыч заметил, что гуси летят высоко и предположил на весну великую воду, а Егор Ива ныч осмеял его за “ненаучный” подход к природе, но так как по скверности своего характера говорить о светлых сторонах бытия не умел – стал грубо роптать на жизнь, при этом поминал не только свою родню, что было б естественным и понятным, но и людей значимых, авторитетных. Из осторожности, Иван Егорыч не оспаривал его суждений об окружающем мире, но всё же счёл нужным заметить:

– Здесь тяжко – терпи, на небесах вечное блаженство ждёт.

– А ты бывал там, “на небесах”, знаешь?! – рявкал нетерпимый к чужим истинам Егор Иваныч.

Этот аргумент хоть и ввёл в замешательство Иван Егорыча, но не сломил его светлой веры, и скорей уж себе, нежели Егор Иванычу, он повторил с завидным упорством:

– Там хорошо будет…

– Так чего тогда маешься, страдаешь здесь – петельку на шею – и там!  – Нельзя – в вечном огне гореть.

– А убиенные – в рай?

– Убиенные – в рай… – неуверенно соглашается Иван Егорыч.

– Ну так давай я тебя осчастливлю: молоточком по темечку тюкну и конец всем терзаньям – враз хорошо станет.

Нет, не соглашается Иван Егорыч.

Интеллектуальная беседа заходила в тупик, и чтоб не дать ей совсем угаснуть, Егор Иваныч предложил выпить ещё по одной. Иван Егорыч наверняка б отказался, но Егор Иваныч придумал коварный повод.

– За сумку! – объявил он. – Чтоб не разлезлась.

Тут Иван Егорыч, сдуру, и опрокинул вторую. Егор Иваныч упитый – ему хоть бы что, а Иван Егорыч без стойкого иммунитета – его тут же и закачало.

На осеннем солнце сладким вином дышат прибитые ранними заморозками листья акации. Запах стерни, прель прибитой к земле травы, дым далёких костров морили Иван Егорыча. Глаза его сщурились, рот повело в зевоте.

– Дай-ка я дремну часок, – говорит он.

Егор Иваныч тем временем допил остатнюю водку и стал придумывать: чем бы ещё себя позабавить. Сам по себе он не был злодеем, но подлая натура, жившая в нём, давала о себе знать.

– Дремни-дремни, – соглашаясь, кивал он Иван Егорычу, а у самого уж низкий замысел зреет.

Только Иван Егорыч клюнул носом и стал потихоньку сопеть, Егор Иваныч распахнул его сумку, разгрёб ключи, и сунул под подкладку за пасной лемех.

Проснулся Иван Егорыч от тракторного гула. Переменившийся ветер сильно шумел в ветвях; обтрёпывая последние листья, нёс их далеко в поле. Было зябко и пахло дождём.

«Сколько ж я спал?.. – думал Иван Егорыч, видя, что Егор Иваныч до пахивает свою загонку. – Так-то не хитро и в разгильдяи попасть…»

Серая пелена туч затянула небо, и он не смог отыскать солнце.

«Что ж он меня не поднял?..» – досадуя, подскочил Иван Егорыч, бы стро сгрёб затасканную кацавейку, которая служила ему постелью, хватил сумку... Ещё тогда ему показалось, что сумка не в меру веска, но так как спешил, и времени на углублённые раздумья не доставало, то и особого значения своим подозрениям он не придал.

Вечером, когда шли домой, опять почудилось Иван Егорычу, что несёт он чужую сумку. Глянул – вроде она, и объём прежний, а тяжковата. Стал внутрь заглядывать, может, шлакоблочина нечаянно заскочила – всё как обычно: ключи, молоток, тряпица с остатками хлеба... – никакой каменюки.

– Что, кум, забыл чего? – беспокоится Егор Иваныч.

– Да нет, вроде бы всё на месте... – неуверенно отвечает Иван Егорыч.

– Ну так перебирай поскорей – телепаешься, как в штаны навалил!.. – в своём духе торопит Егор Иваныч.

Иван Егорыч и рад бы ускориться, да с ношей не разбежишься.

Прошел день, два, три... Вскорости Иван Егорыч свыкся с новым весом своей сумки, и хотя в последнее время у него необычайно вытянулись руки, и изрядно попортилась осанка, он как-то быстро смирился с этим и особой тревоги не проявлял.

А дома всё шло своим чередом: управив после работы скотину, пере делав неотложные дела по хозяйству, Иван Егорыч уже впотьмах заходил в свой курень, как и прежде бросал в чулане промасленную одежду, нег нущимися пальцами неуклюже черпал щёлок из грязной пачки, и пытался вытравить въевшийся в руки мазут; затем не спеша ел и брёл к телевизору, и если не находил в нём ничего занятного – дремал. Клавдия ж, тем часом, волоком перетаскивала сумку в удобное место и принималась наводить в ней порядок.

– Ваня! – окликала она Иван Егорыча. – А ту железяку, что в сумке, обратно класть?

– Обратно… – сонно откликался Иван Егорыч.

Проходили день, два, неделя… Клавдия вновь интересовалась:

– Вань, а эта железяка, что в сумке, тебе дюже нужна?

– Дюже... – отзывался из своей комнаты Иван Егорыч. – Все железяки, что в моей сумке – дюже нужны.

Кротко выполняя свой долг, Клавдия раскладывала всё по своим ме стам, а Иван Егорыч  тем временем думал:

«Женщина есть женщина, – какой с неё спрос, ей что молоток, что ключ форсуночный, что штангель-циркуль, всё едино – железяка».

Клавдия не ведала мыслей мужа и через неделю-другую вновь прояв ляла пытливость:

– Ваня, а что, без этой железяки никак нельзя? – спрашивала она.

– Никак… – не зная, о какой “железяке” речь, сквозь дрёму отвечал Иван Егорыч. – Каждая железяка своё дело знает.

Всё это могло длиться ещё долгое время, но кончилось неожиданно просто. Тёплым весенним вечером Иван Егорыч спешил с работы до мой. Солнце давно спряталось за дальними буграми, но небо всё еще не меркло, – светилось золотистой лазурью. Бледно-розовая дымка застилала прогретые за день поля. Дышалось вольно, но пряный дурманящий дух неостывшей земли кружил голову. Такие весенние вечера покоят душу.

Мысли Иван Егорыча были по-детски чисты и радостны. Он думал о са мом значимом и достойном, что случается в жизни, например, о том, что вовремя, по теплу, опоросилась свинья, что посаженная под Благовещенье картошка уже кое-где проросла из земли и сулит ранний урожай, и о том, что пора отправлять в стадо облезшую за зиму коровёнку.

Занятый такими светлыми думами, Иван Егорыч неловко перекинул из руки в руку свой саквояж, и вдруг услышал треск рвущейся кожи. Ход его мыслей прервался. С недоуменьем он осмотрел сумку и у самого её днища увидел прореху, из которой торчало острое рыло лемеха. Это случилось так нежданно, что поначалу он не поверил своим глазам. Разгрёб ключи, сунул руку под подкладку – так и есть – лемех. В сердцах Иван Егорыч хотел его тут же закинуть, но живущая в нём хозяйская жилка не позволила совер шить такого безумства, и лемех пришлось донести до дома.

Умиротворённая жизнь Иван Егорыча, всегда приносившая утешение и покой, дала неожиданный сбой. Всё стало немило ему с этого дня: он просмотрел прилёт ласточек, не заметил, как отцвела у порога яблоня, по блёкли, потерялись лазоревые цветы по степным балкам и уже не радовал сердце пересвист перезимовавших сурков. Остались сплошные беды: обо жравшись гороха, сдох рябенький поросёнок, майский заморозок прихватил картошку, квочка растеряла цыплят, а корова первый весенний выгон отметила тем, что сломала рог и сбросила молоко… А тут ещё Клавка, латая сумку, подлила масла по бабьей дурости.

– Это всё твоя железяка, – ворчала она. – Вовремя выкинь и сумка б не разорилась…

У человека с непоколебимой жизненной установкой широкий выбор возможных действий. Нормального человека не захватишь врасплох. У него и мысли ясней, и воля крепче, и жена его знает, когда чего сказать, а когда, для своего ж блага, перемолчать.

Но что случилось с Иван Егорычем? Ничто не тревожит его с этой поры – угасла радость в глазах, нет ни к чему интереса. Позовёт Клавдия к столу – сядет за стол, скажет: «Ешь» – ест. Странным каким-то сделался Иван Егорыч – делом ли каким занят, отдыхает ли, зови не зови – не докличишься: смотрит куда-то в пространство, но ничего не видит.

Тронет Клавдия его за руку.

– О чём задумался, Вань?

А он ни о чём и не думал. Глядит ошарашенно, удивлённо, и только плечами пожмёт.

И без того немногословный, Иван Егорыч и вовсе замолк в последнее время.

– Чего молчишь, Ваня? – спросит жена.

– А что говорить? – ответит Иван Егорыч.

– Ну, скажи чего-нибудь… Что там, как на работе?

– Работа как работа…

– Жорка всё матерится? – пытается разговорить его Клавдия.

– Матерится...

– А ты видел, как у нас черёмуха расцвела?! Листа не видать – что снеж ная баба. А дух от неё! Прям пьянь в голове шумит.

– Значит, её час... – ответит Иван Егорыч. Вот и весь разговор.

Поговаривают, что прилепилась к нему неведомая хворь. Он осунулся, похудел, а главное, – перестал замечать Егор Иваныча, словно тот и не значился в его жизни.

До сей поры Егор Иваныч не может разгадать причины размолвки. Он и сам уж захлял от такого неведенья, перепробовал всякие добрые способы наладить прежние отношения, – первым поздраствуется или обматерит праздничными словами – не замечает Иван Егорыч.

Когда моим землякам, по какой-то причине, вдруг вспоминается Иван Егорыч и Егор Иваныч – всем отчего-то весело и забавно. А я, человек мрачного содержания, – грущу.

Вверх

Нажав на эти кнопки, вы сможете увеличить или уменьшить размер шрифта
Изменить размер шрифта вы можете также, нажав на "Ctrl+" или на "Ctrl-"
Система Orphus Внимание! Если вы заметили в тексте ошибку, выделите ее и нажмите "Ctrl"+"Enter"

Комментариев:

Вернуться на главную