Михаил Михайлович Попов

Родился в 1957 г. Закончил Литинститут им. Горького. Автор трех сборников стихотворений и многих книг прозы. Лауреат премий им. Горького, им. Бунина, им. Платонова, премии Московского правительства. Живет в Москве.

ВОЕННАЯ АКАДЕМИЯ ВЕСТ-ПОЙНТ. 1990 ГОД
Южный берег Крыма и о двух берегах Гудзон
поразительно до какой степени схожи.
Только здесь, слегка коверкают горизонт
кубы казарм в крокодиловой коже.

Короткий рукав. Бицепс. Шеи толще голов.
Грудь у всех колесом, как перед смертью у Данко.
В строю замечаю, с улыбкой, смешенье полов.
Всей этой белой гвардией командует негритянка.
	
Невзирая на цвет кожи, пол и рост,
все кадеты выведены из икры доктора Спока.
На обед  картофель сладкий, будто побил мороз,
есть противно, хотя я и знаю - он маниока.

Мы здесь на шоу под девизом "Френд - разоружись!"
Но Бог войны не стал безопасным, став бесполым.
Янки убеждены, что продолжится жизнь,
не нашей лаптою, а их бейсболом.

* * *
Я не поеду больше никуда,
хотя и путешествовал так мало.
Боюсь увидеть, что гниет вода
в глуши венецианского канала.

Что тот дворец, где отрывался дож,
сарай из камня, мокрый и неброский,
что смерти в атмосфере ни на грош,
что там уже не бродит даже Бродский.

Я не поеду также и в Китай,
ни в "боинге", ни по железной ветке.
Цвети, о, желтый образ, расцветай,
знать не желаю истинной расцветки

твоих Шанхаев, их ночных огней…
Китай, ты стал великою страною,
а я смакую песни прежних дней:
стенанья за китайскою стеною.

Я содрогаюсь, лишь вообразив,
что я в Париж с экскурсией отправлен.
Увижу - он всего-то лишь красив,
и этим буду навсегда отравлен.

Нет, лучше лягу на диван-кровать,
и в дальний путь без всякого движенья.
Я не из тех, кто станет корчевать
вишневые сады воображенья.

* * *
Зимою не бывает снега,
Иуда нежится в раю,
а мусульман не манит Мекка
март начинается в ию-
не правда ли, Шекспир бездарен?
А спирт бывает лишь сухой.
В забое жизнь провел Гагарин,
Попов был немец и глухой.
Мы разбомбили Хиросиму,
и мы же созданы трудом.
Хохлы дают свободу Крыму,
пес-рыцарь выжил подо льдом.
Нам все равно - ничто, иль нечто,
а снег зимою - это бред!
Жизнь человека бесконечна,
ну и конечно - Бога нет! 

КОКТЕБЕЛЬ
Ничего не сказано словами,
но овладевает головами,
глупый и назойливый вопрос.
Господа, да что же с нами будет?!
Ужли в этот самый миг нас судит
в небесах космический мороз?

Здесь внизу, под гроздью винограда,
сердца нарастает канонада,
и слова и губы горячи.
Волны набегают словно ямбы,
а из черной и бездонной ямы
рушатся смертельные лучи?

Все пройдет?
Умрет моя красотка?
Карадага екнется высотка?
Даже пить коньяк напрасный труд?
И шашлык вон тот напрасно жарят?
Сон мне золотой!
Пусть все кимарят,
и друг другу вдохновенно врут!

* * *
Зачем обманываться дале,
я потерял уже права
черпать в четырехтомном Дале
необходимые слова.

Мой ум, испорченный и узкий,
томит, как внеземную тварь,
он, он невыносимо русский
и обольстительный словарь.

Пусть на коленях пред Шишковым
замрет повинно тень моя,
отдавшись навсегда оковам
языкового бытия.

Ступая по последним рифмам,
увижу сверху даль и дол,
но не опишет больше их вам
мой существительный глагол.

Все замирает реки, речи…
Как хорошо во тьме скользя,
лететь, приготовляясь к встрече
с тем, что и вымолвить нельзя.

КРЕСТЬЯНИН В ВЕНЕЦИИ	
Люди, которым предстоит уйти под землю,
ходят по городу, уходящему под воду.
Слышу шум времени, но ему не внемлю,
вижу гондолу, думаю, про подводу.

Если воду оправить в камень, город станет столицей,
а потом перестанет. О текучем и вечном 
не размышляю, мне б поиграть с землицей, 
на участке каком-нибудь подвенечном.

Русский здесь, словно рюмка водки
в печени со стабилизированным циррозом.
Хожу превращаю дворцы в фотки,
консервирую пищу воспоминаньям и грезам.

Из мрака всех недородов на площадь святого Марка
выйду, и восторг почувствую, как измену.
Вот стоит иностранец, пьяней, чем доярка…	
не любит  Венецию, предпочитает Вену.

Если мир представить в виде, скажем, регаты,
а призом назначить дно, то сразу увидишь:
кого Европа не зови в адвокаты,
обогнал Венецию наш Китеж.	

ЖАЛОБЫ
У меня нет мнения о Гоголе,
у меня нет мнения о Сталине,
я хочу, чтобы меня не трогали,
но притом, чтоб не совсем оставили.

Мысль моя
		боится выйти смелою,
но при этом хочет быть свободною.
Ничего, пожалуй, я не делаю
лишь тогда, когда вовсю работаю.

Хочется, чтоб знанье было точное,
а отчаянье от этого не полное.
Чтобы государство было прочное,
но, однако же, и добровольное.

Все вокруг неудержимо вертится,
ничего при этом не случается.
Бог ведь есть, но мне в него не верится.
Смерть страшна, а жизнь не получается. 

* * *
Вот и  вышел из меня поэт,
а куда уковылял - загадка.
Вместе провели мы столько лет!
Номер шесть была у нас палатка.

Кучечка метафор и пучек
негодящих рифм забыл калека.
И куда поперся дурачек,
и зачем обидел человека!

Я ль винца ему не наливал,
я ли не водил его к девицам?!
И о том, что гений напевал,
отпускал и в бездну подкормиться.

Жить один я буду, поживать,
он как пар рассеется во мраке.
Больно будет это сознавать
старому бумажному мараке.

Вот живу, пишу про жизнь с людьми,
но порою, так тоска пронзает!
Что я буду делать, черт возьми, 
если выйдет из меня прозаик?!
		
БЕЛЫЕ СТИХИ
Под весом собственного веса,
почти друг друга не касаясь,
не понимая ни бельмеса,
летят снежинки всем на зависть.

Вся зависть сразу побелела.
Бледнея, мы глядим из окон.
Бело, бело во все пределы.
Береза вяло пудрит локон.
	
Наш снегопад изящней жеста,
и тише тиши, мягче мысли,
как будто весь запас блаженства
с небес на землю перечислен.

Белеет даже даль былого,
как бы зачерченная мелом.
Взгляни, Беллоу и Белова
Белинский смешивает с Белым.

Так тихо, будто вор и вата
объединились  в снежном слове.
Снег все пакует воровато
и целый мир в его улове.

ЖАРА. ПОХМЕЛЬЕ.
Гроза подумала и ушла,
а ведь казалось - чуть-чуть и хлынет.
Меня как мальчика развела,
теперь и колбасит меня и клинит.

Нет духу справиться  с духотой,
и пусто в клетке грудной и тесно.
Весь воздух нынче сплошной отстой
в тени постылой листвы древесной.

О, я охотно бы крикнул: "Пли!"
когда б ко лбу мне приткнули дуло.
Вот даже эту фигню мели,
но холодочком не потянуло.

В траве валяется натюрморт:
алкаш, стакан и полтрупа рыбы.
А рядом, пара сидячих морд
мечтают матом, как жить могли бы.

То мой народ, из него я вон
вчера умчался к текиле в элем,
но зла не таит былой гегемон,
в окно мне машет: "Иди, похмелим!"

Нет, лучше останусь в своей тоске.
Пусть будет народ на меня обижен.
Спиваться лучше в особняке,
ли в квартире, где есть кондишн.

* * *
Что ж,  с полным правом встает заря,
ночь была худшею в этом веке.
Деревья, мокрой листвой соря,
дрожат и ежатся как человеки.

По новой взрастая из тьмы ночной,
из тьмы страстей, надо думать, страшных,
они обнаруживают себя в не сплошной
толпе подобных себе и влажных.

После полуночной беготни,
дрожат одноногих нагие икры.
Рассвет обездвижил их и они
в тоске вспоминают ночные игры.

Ночью не важно, кто клен, кто ель,
теперь  же за хвойную честь страшатся.
Ночная замерла карусель, 
на листьях одна лишь мысль - разбежаться!

* * *
Куда умираем, вот что непонятно,
куда мы толпой торопливою валим?!
Возвращаемся всего лишь обратно?
Или туда проникаем, где еще не бывали?

Вообще, мне равно должны быть чужды
и Юпитера покорители, и Зевса холопы.
Но мне говорят: "Не мели-ка чушь ты,
пирог, что в печи, лучше того, что слопан!".

Позади лишь кровь, преступления, горе,
но притом искусства, подвиги, царства.
Впереди лишь новые с годами хвори,
но, надеюсь, и новые к ним лекарства.

В спину взглядом впиваются Вии,
навстречу роботы с улыбкой на роже.
Те мертвые, эти еще не живые,
какое мне дело, чем они там не схожи.

Сзади пропасть, впереди вон бездна,
я, на травке и солнышке от обеих в шаге.
И занят одним лишь, что здесь уместно - 
детским лепетом на лужайке.

* * *
Свой фиал допивает Хайам,
с наслажденьем барашка рубает,
отдохнув, затевает он ямб,
или правильней скажем - рубаи.

Говорят, для Омара вино,
это не алкоголь и не пьянка,
символ творческой силы оно,
сущность, в общем, высокого ранга.

Но сейчас занимает меня
не его виноградная брашка,
а посмертная колготня
доедаемого барашка.

Ведь живот стихового творца
для него - похоронная яма.
Но огонь молодого мясца
как-то скажется в жизни Хайама.

Может быть, небывалой строкой,
и вперед, из изданья в изданье,
иль напротив тяжелой тоской,
что приходит от перееданья.

Для чего я все это пишу?
Потому что как все пожираем.
И от муторной мысли дрожу - 
окончательно ли умираем?

Люди, сделаемся как яд
в темном брюхе проглота-Сатурна!
Вряд ли он сочинит "Рубайят!,
пусть хотя бы ему будет дурно.

* * *
Войско покидает Пеллу, царь впереди.
Матери и жены застыли - так же, как эта арка.
Ты стрела времени, Александр, ну что ж, лети!
Греция заканчивается палубами Неарха.

Флот торжественно снимается с якорей,
он заполнен не только фалангами и Буцефалами.
Тут каменщики, плотники, куча лекарей,
и геометры, и землемеры, и Зевсы уже  с пьедесталами.

Будущим нагруженные суда,
веслами царапают мрамор моря.
Александру - пусть впереди лишь одна вода - 
видятся миражи Дариева нагорья.

Утренним бризом колеблется царский плащ.
Мойры  сплетают нить, которая все связует.
Будущее неотвратимо, плач, Азия, плач,
тебя не просто разгромят, но и цивилизуют.

Ты уже проиграла, тебе это ясно самой.
Имя врага - Александр - это раскаты грома.
Он судьбоносен, он всю Элладу везет с собой.
И лишь Аристотель остался дома.

ЛИТЕРАТУРНЫЙ ДВОР
Для текстов всяких дверь открыта,
здесь нынче процветают все.
Вон у журнального корыта
лежит, сопит само эссе.

Бредет, скрипя потертой кожей
премьера тусклый мемуар.
Там проповедь с унылой рожей,
и юмор, прозванный - "нуар".

Тут на газетных перекрестках
сражения словесных блох.
Не на мечах, а на наперстках
решают, кто сегодня Блок.

Скрип публицистики плакучей,
рецензий мелкие хорьки,
и чепуха стихов на случай,
сценарий для теле-реки.

Все шебуршит, скрипит, стрекочет,
и пудрит, пудрит нам мозги…
Но что это? Что там грохочет?
Чьи это тяжкие шаги?

От удивления раззявлен
ворот литературных рот.
Роман приходит как хозяин
в собранье жанровых пород.

И все печатные сословья,
крича-шепча и "Бог!" и "хам!",
и понося и славословя,
ползут припасть к его ногам.

Настал порядок здесь, но глухо
уж ропщут в письменной толпе:
Смотрите, лирика, как шлюха
сама гуляет по себе!

КОРМЛЕНИЕ БЕЛОК В СОКОЛЬНИКАХ
Под сосной среди хвойного зноя
оказавшись, невольно молчишь.
Вон застыло семейство смешное:
мать, отец и глазастый мальчиш.

Запрокинуты ждущие лица
всех троих неподвижных гостей.
Видно как ожиданье струится
из приподнятых кверху горстей.

Наконец, суетливо и мелко
что-то в кроне шуршит,  а потом
на коре появляется белка
с недоверчиво-пышным хвостом.

Размышляя над каждым движеньем,
применяя то шаг, то прыжок,
опускается за подношеньем
небольшой, но реальный божок.

И когда из ребячьей ладошки,
что застыла под кроной густой,
белка ловко царапает крошки,
мальчик светится словно святой.

* * *
Времена цветущего Союза,
стадион районный "Урожай",
не попкорн, а с солью кукуруза,
и советы форварду - "рожай!"

Пышная турнирная таблица
высшей лиги светит на стене,
старичок унылый как больница,
перед ней в тревожном тлеет сне.

Всем известный счетовод Сазонов,
десять лет твердит он: "Я не вру,
доскриплю уж до  конца сезона,
и тогда спокойненько помру.

Я не просто так, ребята, медлю,
у меня инфаркт и псориаз,
я давно уже бы слазил в петлю,
но хочу узнать - кто в этот раз?"
	
По весне он всходит как подснежник,
и опять - болельщик первый сорт,
и не вянет от приветствий нежных:
"Ты когда подохнешь, старый черт!"

И опять один стоит  часами
у щита меж двух старинных лип.
Ест таблицу первенства глазами,
будто перед ним возник Олимп.

Это диво подавляет деда,
на колени он бы рухнуть рад:
"Бог "Спартак" и полубог "Торпедо",
демоны "Зенит" и "Арарат!"

ЧЕРКИЗОВО
Вечер упоительный на диво,
и о большем счастье не моли.
Чаша нового "Локомотива"
словно океан шумит вдали.

Воздух неподвижен, свет отвесен,
и каштан в окне молчаньем полн.
Мне футбол сейчас не интересен,
безразличен шум неровных волн.

Мир устроен просто и разумно,
праздник для ушей и ясных глаз,
то, что торопливо, то, что шумно
собрано в один бетонный таз.

Мир уже почти в анабиозе,
на конце пера застыл глагол.
Вдруг деревья разом, как тиффози,
бешено листвою плещут: "Гол!"

* * *
Донимает целый день изжога,
муравьиного я схрумкал бога,
и в желудке куча муравьят.
Боль, что называется голодной,
в душу лапой ломится холодной.
Взгляд мой излучает только яд.

И на что мой взгляд сейчас не рухнет,
эта вещь болеет, меркнет, тухнет.
Голубь каркнет, и ужалит уж.
Девушка, что в юбочке короткой
пробегает, кажется уродкой
и несет немыслимую чушь!

Так нельзя! Борись с огнем болезни!
Сам же знаешь, многажды полезней
мыслью доброй душу освежить.
Правда совместима с добротою!
Если зол, то жизни я не стою,
убивая невозможно жить!

Постепенно выхожу из шока.
Понемногу пятится изжога.
К новой жизни светится тропа.
Божий мир разумен и прекрасен,
взор как никогда мой нынче ясен…
Девка ж в юбке все-таки глупа!

ГРОЗА
Повинуясь незримому знаку
и неслышной команде внемля,
выворачиваются наизнанку
серебристые тополя.

И дрожат перед клубом пыли,
что предпослан себе грозой,
и на каждом древесном шпиле
преломляется луч косой.

Производят ребристые громы
черно-желтые жернова.
Тучи движутся как паромы,
все нахмурены как братва.

Шлют растерянные проклятья,
коромысло  швырнув на ведро,
оправляя вздутые платья
целых пять Мерилин Монро.

ПРОВИНЦИАЛЬНЫЕ ТАНЦЫ
Вот так наша юность проходит:
туман над поверхность вод
густеет (его производит
районный молокозавод).
Мы выйдем на лодке с мотором
на реку, заглушим мотор,
усядемся рядом и хором
внимаем родимый простор.
Мы оба учились по восемь,
и оба сидели по пять,
и что, на туманную осень 
на это нам что ли пенять?
Проплыв под цементной аркой,
и встав у продрогшей ветлы,
мы слышим - по нашему парку
поют заливаясь  "Битлы".
На досках родной танцплощадки
районная вся молодежь,
так что ж ты как от свинчатки
лицо свое на бок ведешь?
Взгляни, через наши задворки,
туманом навек обелен,
на веслах великой четверки
плывет и поет Альбион!

* * *
Наш пруд внезапно застеклило
ночным дыханием зимы.
Все было сыро и уныло
и вдруг разбогатели мы.

Над миром мокрым и промозглым
не тяжек наш вчерашний вес,
мы льдистым пользуемся лоском,
как крышею иных небес.

Под нами кущи, и неволен 
их сон в разливе стройной мглы.
Поземка над прозрачным полем
летит в метельные углы.

Как одураченные звери
мы пробуем холодный лед
подошвами, глазам не веря
и смех со всех сторон плывет.

* * *
Пустынней весеннего дня не бывает пустыни,
ни в мыслях, ни в воздухе ни одного витамина.
Старухи сидят у подъезда, такие простые…
Тоска подступает и медлит, и медлит как мина.

Никто не придет, замирают все звуки на марше,
и лестница тише и глубже какой-нибудь глади…
Старухи сидят и беззвучно становятся старше,
Мне кажется, я обгоняю их в этом халате.

А где-то стартуют ведь "боинги" с аэродромов,
какие-то парни под юбки залазят к девицам…
Чего же хочу я? Ну, был бы хотя бы Обломов,
по праву бы ждал, что само мне должно обломиться.

О если б сидел я  хотя б под домашним арестом,
мятеж мой подавлен, и я сам я подавлен, но все же
меня поручат охранять не старухам окрестным…
Какая же чушь лезет в голову, Господи Боже!


* * *
Так сдавило грудь, что стало ясно - 
только Он умеет так обнять!
И душа, конечно же, согласна
тело на бессмертье обменять.

Ничего нет в мире достоверней
муки обращенной в небеса.
Рвусь  наверх я из телесных терний,
вниз  стекает мутная слеза.

Ангелы летят в крылатых платьях!
Боль моя - моя Благая Весть!
Я готов пропасть в Твоих объятьях,
я готов,
	но кажется не весь.


* * *
Женщина в широком сарафане
в парке на скамье сидит блаженствуя.
То ли Машею беременна, то ль Ваней,
и лицо  то детское, то женское.

За спиной фонтан растет и тает,
карусель, повизгивая, вертится.
Женский взгляд рассеяно блуждает,
и с моим сейчас, наверно, встретится.

Встретились. Она глядит беззлобно,
вместе с тем упорно и бесстыдно.
Мне становится немного неудобно,
что во мне такого  уж ей видно?

Вытирает шею полотенцем.
Этот взгляд не назовешь мечтательным.
Ты беременна не просто так младенцем - 
будущим безжалостным читателем.	


* * *
"У древних греков не было понятия - совесть".
	        А. Боннар "Греческая цивилизация"
Кто-то из древних обмолвился, то есть
формулу выдал навек:
греческий ум плюс еврейская совесть
это и есть человек.

Бредни Сократа, базальт Моисея -
Запада  выстроен град.
Боком к нему притулилась Расея.
Мало кто  этому рад.

Смотрит она сквозь прорехи в заборе.
Двери с обеих сторон на запоре.  

Что же за чудо гуляет по Граду,
тот человек мне родня?
но понимаю его я по  взгляду,
он презирает меня!

То от него, то к нему я метался.
Сколько боев и бесед!
Лет через триста лишь я догадался,
кто он такой  - мой сосед.

Ум от еврея, и совесть от грека:
формула западного человека.


ЖАРА
Ивы беззвучны, хотя и плакучи,
птицы молчат, наглотавшись жары.
Бесшумно кишат муравейников кучи,
и одуванчиков тают шары. 

Словно снотворной отверткой привинчен
облачный к небу архипелаг.
Слышно  лишь только как с земляничин
капает солнцем расплавленный лак.

Из новых стихов
Из новых стихов
Из новых стихов

Вернуться на главную