Михаил ПОПОВ (Архангельск)

ПЕРИОД РАСПАДА

(Повесть)

 
 
 

СЕРЕДИНА ИЮНЯ

В полумраке небольшого ресторанчика танцует пара: она — особа средних лет в летнем кремового цвета костюмчике; он — морской офицер с погонами капитана первого ранга. Звучит давнишнее танго. Муслим Магомаев тихо убаюкивает, но расслабляться не велит.

Завтра снова дорога,
Путь нелегкий с утра...

— А ты, Латынцев, в своем стиле,— роняет она,— с корабля на бал...

— Да, Вера,— кивает он,— удачно совпало. Небольшой ремонт. Позавчера пришли.

— Остановился у мамы?

— Да.

— А жена?

Он секунду медлит.

— Экзамены примет — и сюда. На всё лето. А то и больше. Может, в школе устроится. Сын-то по весне в армию ушёл. Чего одной в Североморске... Я же в море всё.— И уже вослед добавляет: — А Лёшка, знаешь, куда попал? — в Самару.

— Окружной узел связи,— как бы спрашивает Вера.— ОУС-90.

— Откуда ты знаешь? — Слегка отстраняясь, Латынцев заглядывает в глаза.

— Оттуда, Андрюша,— встряхивает она светлыми кудрями.— По почте. Ты разве не знаешь, что они с моей Надюшкой переписываются? Как Лёша на Новый год приезжал в Северодвинск — с того и пошло. Неужели не знал?

Латынцев пожимает плечами.

— А то, что он весной наведывался — знал или тоже в море был?

— Знал. Бабушку, говорит, перед службой съезжу навестить.

— Ну да,— усмехается Вера,— сидел он с бабушкой. Другой раз и ночевал у нас.— Она чуть прихлопывает его по плечу.— Не подумай чего...

— Так это что — серьезно? — не то обиженно, не то растерянно роняет Латынцев.

— Время покажет,— грустно улыбается Вера,— папаша.

— Время,— Латынцев стискивает зубы.— Оно чаще дули показывает.

Голос Магомаева обрывается. Пара уже размыкает руки. Но тут почти следом врываются первые такты другой записи.

— У-у! — хлопает в ладоши Вера.— Ободзинский! «Эти глаза напротив!» Андрюша! Помнишь?! Мы же тогда под неё танцевали, под эту мелодию...

Поразительное свойство у музыки. Что там машина времени! Один всплеск, даже промельк череды звуков — и уже снова соединило, и потянуло, и повлекло; и уже не вырваться из этого стремительного половодья, которое захлестывает и уносит в прошлое.

— Помнишь, по весне мы бегали по льдинам?..— Её глаза лучатся давней апрельской синевой.

— Здесь, на заливе,— подхватывает он.— По торосам и зыбунам...

— И ты чуть не провалился...

— Провалился. А ты тянула меня.

— И ты был мокрый-мокрый...

— А потом в каком-то подъезде сушились.

— И целовались...

Как трепещут её ресницы, как разбегаются её глаза.

— М-м! — выстанывает он,— как же  глупо я поступил! До сих пор не могу себе простить. Как глупо...

—Не казнись, Андреюшко,—гладит она его по плечу, по погону, по капитанским звёздам.— Не ты — мы...

— Мы,— вторит он.— Конечно, мы...

Они умолкают, задохнувшись от внезапно нахлынувшей нежности, как пловцы задыхаются от избытка кислорода. А музыка не стихает.

Вот и свела судьба,
вот и свела судьба,
вот и свела судьба нас.
Только не подведи,
только не подведи,
только не отведи глаз.

Первой приходит в себя, как и вспыхивает, Вера.

— А мы с тобой неплохо смотримся, Латынцев,— поводит она головой. В сумраке зеркал отражается статная дама в светлом одеянии и крепко сбитый морской офицер в чёрном парадном мундире. Зеркала загадочно молодят их.

— Почему я тогда так сказал? А Вера?

— Не надо, Андрюша, не береди...

— Я был взвинчен, ревновал тебя и сорвался... Сказал... Ты ответила... Больно ответила... Почему ты ответила? Так ответила? Вера!

— Господи, Андрюша, зачем ты? Сейчас-то? Зачем?

— Ты всегда так. Одной рукой манишь, другой дистанцию показываешь. Как мишень на полигоне отрабатываешь.

— Ты о чём, Андрей! Твой сын старше моей дочери. Опомнись...

Музыка обрывается. Латынцев коротко кивает, разворачивается через левое плечо и решительно выходит из зала.

 

* * *

В холле светло. На просторном стекле наклеена крупная фотография. На ней юноши в чёрных костюмах и девушки в белых передниках. За плечами у них — сверкающее море.

Латынцев подходит к окну, не глядя на фотографию, останавливается сбоку от неё и устремляет глаза на залив. По другую сторону снимка стоит мужчина в светлых летних брюках и светлой рубашке. Он курит и глядит на море.

— Слушай, навигатор,— не меняя позы, обращается штатский,— я вот иногда  думаю. Если отсюда направить взгляд строго на север... Или, скажем, катер с заклиненным рулём пустить строго по прямой — он достигнет макушки Земли?

— Полюса? — Латынцев тоже закуривает.— Едва ли. Там же паковые льды.

— Ну, а если не было бы льдов... Отсюда, от ягринского берега через наше море, через Баренцево, через Ледовитый океан и чётко на север. А?

— Не задумывался, Лёва. Наверное, в Горле Белого зацепило бы... Правым бортом. Оно же узкое, Горло. А так сквозняком... Но зачем тебе это?

— Со школы ещё гадаю... Бывало, приду на берег, гляжу в эту сторону и думаю. Смешно, да?

Латынцев, не отрывая взгляда от моря, пожимает плечами.

— Смешно,— сам себе отвечает Лёва, роняя на пол и на свои светлые башмаки пепел. Имя, которым его нарекли, ему не идёт. Он костист, узкоплеч, тощ. Лицо у него узкое, большую часть малого пространства занимает крючковатый нос. Поэтому полным именем его и не называют — только Лёва. Единственно, чем напоминает он царя зверей, так это шевелюрой. Густая седеющая грива обрамляет его голову, аки державный венец.

Рассеянный взгляд Лёвы мимоходно скользит по фотографии, на чем-то задерживается. Лёва прищуривает один глаз, потом другой, затем пятится, гнётся влево, вправо, снова отступает.

Из глубины холла к окну подходит ещё один мужчина. Это Сергей Жигалов. Он тоже одет по-летнему. На белой футболке его изображена двуликая маска: правый профиль улыбается, левый скорбит. Нечто подобное угадывается в облике и самого Жигалова, хотя лицо его удивительно подвижно и выразительно.

— Чего дергаешься, Лёва? — хмыкает Жигалов.— Что это за мизансцена? На кого охоту ведёшь?

— Да прикидываю, Серёжа... Кадр мог бы любопытный получиться. Если совместить линию горизонта на фотографии и эту, — Лёва кивает за окно, — то представляешь, что будет... М-м! — Сонливые глаза его загораются.— От реального моря камера наплывает на нас всех, стоящих здесь,— Лёва широко загребает руками, словно затягивает добычу.— От наших лиц объектив перетекает на фотографию. С фотографии, где мёртвое море,— снова на бегущую волну. Чуешь, какой эффект получается?! Это же прибой — символ жизни. Прилив-отлив, прилив-отлив. А?

— Лично я,— бурчит Жигалов,— отлив уже произвёл. Чего и тебе советую. И вообще не напрягайся, Лева. Не напрягайся сам, не напрягай меня, не напрягай вон Андрея. Расслабься, голубь.

Подхватив Лёву под локоть, Жигалов подводит его к окну. Под фотографией надпись, выведенная по стеклу белилами: «С серебряным юбилеем, одноклассники!»

— Сегодня ты отдыхаешь. Твоя плёнка засвечена. Всё серебро ушло сюда,— Жигалов тычет в надпись.— Усёк?

Лёва чуть обиженно отводит локоть. Жигалов оставляет его, переводит глаза на Латынцева.

— Офицер,— жеманно поводит он плечом,— угостите даму сигарэтой.

Латынцев стряхивает пепел в бумажный кулёчек, не спеша извлекает из брючного кармана портсигар:

— Ты бы все же закусывал, Серёга.

Жигалов, склонившийся к огоньку, поднимает глаза, мимолётная маска спадает.

— Да не, Андрюша, я в норме. Это вон Гурского уже повело,— он кивает на Лёву.— Вишь, какие ракурсы заковыривает, восемь на семь — семь на восемь, ексель моксель... Кстати, ты знаешь, что у него зимой инфаркт был? — И тут же бросает Лёве:

— Ты ж так и в ящик скоро сыграешь, штатив ты двуногий, тьфу-тьфу! И не в свой телевизионный — в фигурный. Что у вас там на студии — помоложе никого нет, что тебя в каждую дырку?!.

Жигалов неожиданно заводится, явно возобновляя застарелую, как болячка, тему, но раскрутиться ему не дают. Отворяются двери зала. Из келейного сумрака выплывает голос Адамо.

— О,— мигом откликается Жигалов.—«Падает снег!» — Подхватывает песню, чётко вписываясь в изысканный французский и пропуская мимо ушей реплику Гурского насчёт сестёр Фёдоровых. Однако дуэта не выходит. Жигалова с Адамо перекрывает молодецкий покрик, вырывающийся из застолья. «Со свои-им корте-еже-ем...» — старательно выводит сиплый дурковатый баритон, мешая французский с нижегородским. Из дверей выламывается, широко расставляя ноги, дородный детина.

— А, — делая куртуазный пируэт, раскланивается Жигалов,— мин хер Питер пожаловали.— Тут же выпрямляется.— Ишь, глотка лужёная... У нас с Адамошей хлеб отбиваешь?! — И тычет пришедшего в просторное брюхо.

Питером здоровяка зовут потому, что его имя Пётр, фамилия Устинов, как у известного режиссёра, и живёт он в Петербурге. Стало быть, песенный гоголь-моголь составила французско-питерская помесь.

У человека, который идёт следом,— твердая спортивная походка. На нём серый костюм. У него - короткая — времён триумфа физиков — стрижка, чёткий, как прорезь в копилке, пробор и крупные — в роговой оправе — очки. Это Альберт Барышев, муж Веры; они единственная из всего класса семейная пара.

А последним из банкетного зальца выкатывается на свет невысокого роста мужичок. У него круглое курносое лицо, большие залысины.. На нём серые, слегка вздутые на коленях брючата, зелёный кримпленовый пиджачок. Зовут его Саня Петелин.

В ресторанчике все свои. Чужих нынче нет. Потому держатся все по-свойски. И дело не только в том, что уже изрядно выпито. Они не так уж надолго расстаются, бывшие одноклассники, чтобы нажить скованность и стеснение. Полгода, год, от силы два — это,  в крайнем случае. Живут-то, слава Богу, не за тридевять земель. Заполярье, Балтика — самые дальние места. А большинство осели в Северодвинске да в Архангельске. Единственный, кто впервые объявился через четверть века,— Саня Петелин.

Компания бывших одноклассников садится в мягкие кресла, подковой расставленные вокруг низкого столика. Все закуривают, в том числе и те, кто только что погасили окурки. Не курит только Саня. Ему протягивают пачки, портсигар. Он мотает головой.

— Спасибо, ребята. Не курю. Так посижу. За компанию.

— Что так? — смотрит на него сверху вниз Питер.— Ты же, помнится, смолил в школе...

— Бросил, Петя,— так это по-простецки улыбается Саня.— Живность, особенно бобры, табака не терпят.

— Он же в заповеднике,— поясняет Гурский.— Не слыхал?

— Да, ребятки,— кивает Саня.— Тварь божья палёного не любит... Опять же лишняя горящая спичка, не погашенная цигарка... Да и себе дороже.

— Здоровье бережёшь? — гудит Питер.

— Так ведь не запасное колесо... Из багажника не вытянешь...

— И где твои заповедные места? — осведомляется Питер.— Часом, не в Беловежской пуще?

— Там же бобры — зубры,— поправляет Лева.

— О двух ногах,— хмыкает Жигалов.

— А у меня — на Оке,— улыбается Саня.

— На Оке? — подхватывает Жигалов.— О’кей. И как у нас с мани? Как везде? Или лучшее? У хлеба не без крох?

Саня чуть смущённо хлопает белёсыми ресницами:

— Скажу нет — ты не поверишь... Живу. Лишнего нет. Дом имею. Казённый. Огород. Поросят держу. Дети уже большие. Дочка замуж собирается, сыну — в армию... Да... Я-то ничего. Госслужба всё же... А деревенские, соседи мои, припухают. На картошке, считай, живут. Пекарня закрылась. Ясли закрылись. Школа на замке.

Этот унылый перечень вызывает не сочувствие — скорей, неприязнь, грозя обернуться продолжением: у каждого есть, что поставить в этот бесконечный унылый ряд. Но тут неожиданно распахиваются двери зала — это деликатно напоминают о себе школьные подруги — и в мужскую компанию врывается Том Джонс со своей «Дилайлой».«Увай- увай-увай, Ди-илай-ла-а?» Мужики дружно поворачивают головы в сторону манящего сумрака. Но двери, слегка поманив, снова затворяются.

— Ты смотри, как Нинка развернулась! — гудит Питер, обводя глазами стены и потолок.— Какая была...

— Мышка-норушка,— корчит рожицу Жигалов.

— Во-во,— всхохатывает Питер.— Ты же её, Жиган, за косицы дёргал... А сейчас — надо же... Похорошела, распрямилась. Неужели это её ресторация?

— Мужа и её,— блеснув толстыми линзами, поясняет Альберт Барышев.— Совместное предприятие. СП. Информация моей жены,— подчёркивает он.

— И кто у нас муж? — интересуется Питер.

— Инозастранный гражданин,— пускает витиеватое кольцо дыма Жигалов, — то ли арменин, то ли азербайджанец... Не чета нам с тобой.

— Правильно,— пожимает могучими плечами Питер.— Ты же не пойдёшь коммерцией заниматься. Тем более торговать...

— Это посему зе? — голосом кота Матроскина спрашивает Жигалов. Однако Питер переключает всех на другое.

— Слушайте, мужики, а кто у нас в выпускном классе медалюшку получил?  Не за школу... Ленинскую юбилейную?..

Все переглядываются.

— Так она же — Нинка,— уверенно говорит Барышев.

— Он в очках, он всё знает,— усмехается Питер.— Во, поворот, в рот пароход.

Барышеву первая часть реплики не нравится:

— Ты же вроде тоже в частной лавочке...

— Лавочка-то частная, да хозяин-то не я,— простодушно отвечает Питер.

— Так, поди, необижен? — дожимает Барышев.

— Ну да,— кивает тот.— Раньше из Питера в родные пенаты на Ту-154 летал. Теперь ту-ту, паровозиком.

— Не тем ли уж, которым Ильич из-за кордону прикатил? — это подначивает Жигалов.— Или он у вас на запасном пути?

— Ну, братцы, опять про политику,— тихо роняет Саня. Все конфузливо переглядываются, как ни договаривались — опять съехали. Но Саня нового отнюдь не предлагает.— Скажите лучше, как дела тут, на заводах. Вы же инженеры, спецы,— он смотрит на Барышева.— Про радиацию, про ядерные отходы... Одни пишут, мол, на грани катастрофы, другие — всё хорошо. Кому верить-то? — И неожиданно обращается к Латынцеву.— А, Андрей?

Латынцев поворачивает глаза, но отвечает не сразу, занятый своими мыслями.

— Надёжно, Саня,— он поправляет большим пальцем щетку усов.— И проекты надёжные, и исполнение, и люди, которые обслуживают.

Жигалов разводит руками:

— Так что, дорогой Дарвин, можешь спать спокойно. Это АПЛ тебе говорит, Андрей Петрович Латынцев по прозванию Атомная подводная лодка. Баинькать вместе со своими бобрами и выхухолями. Баинькать и не чирикать. Поал?

— Не чирикать, говоришь? — озадаченно тянет Саня.

— Это он говорит,— неожиданно резко бросает Жигалов, но тычет не на Латынцева, а на Барышева.— Он главный спец по безопасности. Один из главных. А ты спроси его вот о чём. Отчего это на совейском флоте стряслось три, если не больше, десятка крупных аварий, по сути катастроф. Тонули, горели, взрывались. Та же «Хиросима» — не зря окрестили — два раза полыхала, если не ошибаюсь. «Надёжно всё»,— это он бросает в сторону Латынцева, вздрыгивает коленями.— «Всё хорошо, прекрасная маркиза, всё хорошо, всё хорошо».— Потом вскакивает.— А ты спроси их, что с теми АПээЛами, которые отслужили уже и стоят на привези, с теми, что напичканы ядерным дерьмом. А ну как у них понос начнётся, большой атомный дрист. А?

Те, на кого направлена тирада, молчат. Встревает Гурский.

— Ты чего, Серенький, разъярился? — встряхивает он шевелюрой.— Это же не твоё амплуа. Ты же записной герой-любовник.

— А я, может, в резонёры переквалифицировался,— парирует Жигалов.

— Это по какой же причине? — ехидно спрашивает Лёва.

— А по причине недоедания и патологического синдрома ядерной опасности, обусловивших хроническую импотенцию.

— Ха-ха, красиво сказано!— хлопает Гурский.

— А ты тоже хорош, репортёр долбаный,— резко переключается Жигалов на всхохотнувшего Лёву.— Чего ты там наснимал в своём репортаже! Пустили первый раз в отсек, ты зарделся от оказанного доверия и запел соловьем. Как же! Плановая выгрузка активной зоны. Всё тип-топ! Что? В зобу дыханье спёрло? А ты не помнишь, как сам же брякнул про сроки? Эта атомная каракатица ждала своей очереди на выгрузку ядерного говна восемь лет и все восемь лет стояла у стенки. Хорошо, не было урагана. Хорошо, плавкран на неё не брякнулся. Хорошо, самолёт или вертолёт не упал.

— Ну, это из области фантастики,— снисходительно усмехается ведущий инженер Барышев.

— «Комсомолец» затонул — это что Станислав Лем сочинил или братья Стругацкие? — рубит Жигалов.

— Серёжа,— обиженно, как-то по-детски тянет Гурский,— но у меня-то одна конкретная операция была снята. Чего ты?

— А того,— уже тише бросает Жигалов.— Больно уж благостно у тебя там... Вон как с «Дилайлой...» Помнишь, Горовец пел... такую сладенькую песенку про дочку сапожника или шарманщика? А в оригинале — у Тома Джонса — реальная жизнь: любовь, ревность, нож в руке ревнивца, кровь соперника и её, неверной... Вот и ты, как тот сладкоголосый толмач... «У пульта — спецы высокой квалификации. Всё выполняется по инструкции». А я не верю! Понимаешь — не верю! Работает-то человек, не манипулятор железный. А он зарплаты три месяца не получал. Кожа от голодухи шелушится, руки дрожат...

Жигалов умолкает, садится было, но тут что-то снова вскидывает его:

— А охрана! Спроси, кто охрану всего этого несёт — умора,— лицо Жигалова кривит улыбка,— девки. Девки в колготках стоят на посту. Во, сила!

Двери банкетного зальца снова растворяются. Из них показываются Вера и хозяйка ресторанчика Нинка.

— Мальчики, вы чего отделились? — хлопает глазами пышная яркокрашенная Нинка.— А? — Она надувает пунцовые губы. Зря, что ли, старалась?

Но ситуацию разрешает не она, а Вера. Вера манит пальчиком Жигалова. Не мужа, который выжидательно поводит очками в её сторону, не Латынцева, который при её появлении закусил зубами ус, а с ходу и верно оценив обстановку, вытягивает главного смутьяна:

— Серёжа, твой выход. Публика ждёт,— и приглашающе простирает в сумрак зала руки. Жигалова уговаривать не надо. Он тотчас ныряет в манящую полутьму. Через минуту раздаются переборы гитары и приятный тенор заводит «На маленьком плоту...»

— Хорошо поёт шельмец,— поджимает губы Питер.— Даже лучше меня,— скалит он вставные зубы.

— Птичка божия не знает ни заботы, ни труда,— простодушно оценивает Саня.

— Не скажи,— качает шевелюрой Гурский.— Репетиции, спектакли. А между ними яблоками торгует на рынке. Деньги-то в театре — смех, да и тех месяцами не дают.

— От фирмы Нинкиного мужа и торгует,— добавляет Барышев.

— Так ушёл бы,— безмятежно, как та птичка, роняет Саня.

— Куда? — вытягивает к нему руку Гурский.— Профессия же... Заслуженного недавно дали... Куда идти?

Снова перекрывает всех голос Питера.

— А охрана-то, Андрей, и впрямь хреновая? — он возвращает всех к тому, с чего завелись.

— Тут вотчина не моя, ребята,— отвечает Латынцев.— Моя база — Североморск. Но в сравнении с тем, что помню,— охрана хлипкая. Раньше в Двинске спецбатальон стоял. Теперь, насколько знаю, только гражданская вохра.

— Так тут же любой браконьер,— озадаченно говорит Саня,— тьфу, любой хмырь пролезет...

— Кое-куда наверняка,—кивает Латынцев.— Тем более что оружия сейчас прорва.

— А если маньяк?..— добавляет Саня.

Из банкетного зала возвращается Жигалов.

— Кто о чём, а вшивые о бане? — бросает он на ходу.— Кончай, мужики... Боевые подруги заскучали. Айда туда.

Жигалов весёлый, решительный, заводной. На лице лучезарная улыбка, словно не было давешней угрюмости. Однокашники удивлены. Недоумение рассеивает Гурский.

— Для него же публика, как наркота,— хмыкает он.— Сбацал «цыганочку с выходом» — и похорошело,— и тут же — к Жигалову.— Похорошело, Сергуня?

Жигалов скалится, поднимает всех из мягких кресел и, как регулировщик на шоссе, направляет в зал. Сбоку к нему подкатывается Саня. Он косится, и свистящим шепотом спрашивает:

— Слушай, Серёг, а за что Андрей Героя-то получил?

К Золотой Звезде, что тускло мерцает на груди военного моряка, все уже как-то привыкли и как бы не обращают на неё внимания, хотя взгляд нет-нет, да и цепляется за её грани. А приезжему, давно не бывавшему здесь, Сане это, конечно, в диковинку: бывший одноклассник, с которым пацанами когда-то гоняли мяч,— и такая награда!

— Военная тайна, брат,— клонясь к уху, заговорщицки отвечает Жигалов.— Но тебе скажу. Из ста белок поразил сто, и все в глаз. Ворошиловский стрелок.

— Да будет тебе,— чуть обиженно отмахивается Петелин. Жигалов обнимает его за встопорщенное кримпленовое плечо:

— Знаешь, что такое ракетные пуски с Северного полюса?

Саня мотает головой.

— Я тоже. Но американские подводники до сих пор этого не умеют. Привязаться-то не к чему. Кругом одни нули. Земная макушка, одним словом,— он пришлепывает по Саниным залысинам.— А Латынцев смог. Да ещё как. Все ракеты положил в «десяточку». Понял!

 

КОНЕЦ ИЮНЯ

За окнами светло — белые ночи в полном разгаре. На часах три утра. Вера Барышева опускает на пол ноги, встаёт, стараясь не разбудить мужа, поправляет его очки, лежащие на краю тумбочки, и босая выходит из спальни.

Из комнатки дочери доносится голос. Вера, покачиваясь, бредёт по коридору. Она уже собирается отворить дверь, чтобы пресечь поздние бдения, но в последний момент останавливается.

— ...Ты, наверное, удивлен. А я надумала в гости к тебе пожаловать. По почте. Ты пишешь, что под рукой есть магнитофон. Вот я и решила... Пошлю эту плёночку, а ты, когда выпадет минутка, и послушаешь. Есть же у солдат личное время... Как бы я тоже хотела услышать твой голос, Алёшенька! Почему я тогда не записала? Глупая. Хотя что глупая. Мы же тогда с тобой ошалели, голову потеряли... Сижу сейчас — за окном белая ночь,— и вспоминаю. Помнишь, как мы к морю бегали. По льдинам прыгали. А льдины уже качались, крошились... Господи, как давно это было, кажется, не сто дней, а сто лет...

Щёлкает тумблер. Доносятся тихие всхлипы, голосок у дочки жалобный, почти детский. Вера стоит под дверью в одной рубашке. Ей зябко, но не столько от ночной свежести, сколько от какого-то неясного предчувствия. Она ёжится и, чтобы не вскрикнуть, кусает зубами кулак. Так хочется распахнуть дверь, броситься к дочурке — «Надюшка, что ты!» — обнять её, прижать к своей груди, утешить, поплакать вместе. И о том, что было. И о том, что ждёт.

Но что-то останавливает её. Она чует, что сейчас этого нельзя.

Всхлипы умолкают. Щёлкает тумблер. Снова раздается тихий, чуть задушеный голосок Надюшки.

— А отец твой, Лёша, здесь. Ты, наверное, знаешь. Мы с мамой ходили к твоей бабушке и застали его. Андрей Петрович сказал, что будет в Северодвинске до сентября. А на днях приедет твоя мама. Это для тебя наверняка новость. Говорят, останется в Северодвинске до весны — будет преподавать в школе. А я, Лёша, тоже работаю — мама устроила к себе в поликлинику, сижу в регистратуре... Слава Богу, хоть так. А это, Лешенька, твой звоночек, что ты подарил. Наш звоночек. Слышишь?

Звенит звоночек. Динь-динь-динь. Всхлипывает тихо Надюшка. Плачет беззвучно Вера, пятясь вдоль стены.

Наконец всё стихает. Засыпает усталая Вера. Забывается, свернувшись калачиком, Надюшка. И только звоночек, кажется, не умолкает. Всё звенит и звенит, точно тоненький ручеек.

 

КОНЕЦ ИЮЛЯ

В дверь Барышевых звонят. Вера отворяет.

— Ой, Лёва! — Она скидывает цепочку.— Алик! — кричит вглубь.— У нас гость.

Гурский, переминаясь, заходит в тесный коридорчик. Галантно целует Вере ручку. Подходит из глубины квартиры Барышев. Они обмениваются рукопожатием.

— Снимали присягу,— поясняет Гурский,— это у ракетчиков... Упрели. Да дороги... Ребята мои поехали купаться. А я к вам. Чайком угостите?

— О чём, Лёвочка, речь,— улыбается Вера,— проходи... Давай сразу к столу. Мы как раз чаевничать собирались. Стасик наш у бабушки, Надюшка уже поужинала. Втроём и посидим.

Через пару минут, когда Лёва споласкивает руки, все сидят за столом. На нём нехитрая снедь, чашки, инструменты. Барышев поводит очками. Вера кивает, достаёт с полки графинчик.

— О,— круглит рот и глаза Гурский,— здесь и водочкой потчуют!

— Медицинский, Лёва,— машет Барышев.— На магазинскую денег нет. Хорошо, жена при деле.

— Ну, тебе-то, в твоей ядерной кулинарии тоже, небось, перепадает,— потирает руки Гурский.— Для протирки, так сказать. Ты ж хозяин.

— Увы, Лёва,— разливая спиртное, отвечает Барышев,— минули золотые денёчки. Во всем и по всем направлениям.

— Да ладно, ребята,— Вера морщится,— как-нибудь...

— Ну, вот за как-нибудь и выпьем,— предлагает Гурский.— Ваше здоровье!

— Будем! — коротко сверкнув очками, кивает Барышев.

Мужчины выпивают. Вера заботливо подвигает тарелки:

— Закусывайте, мужики. Лёва... Капуста, картошечка, грибки... Прошлогодние, правда...

Лёва ест мало. Барышев с аппетитом и много. После первого натиска он откидывается на спинку стула.

— Ну, и как пополнение? Что зафиксировал?

— Пополнение-то,— Лёва отрывается от морса.— Хилота, скажу! Да и некомплект. Процентов на шестьдесят штаты заполнены. Но чего больше всего поразило, так охрана... Едем, едем — дачки какие-то, потом вдруг среди дачек шлагбаум. Ну, воинская часть — ждёшь солдата с автоматом, офицера там, на худой конец прапора. А тут, представляешь, кто выходит из кэпэпэ — девица. Вот чуть старше вашей Надюшки... Накрашенная такая... Не зря тогда Серый про охрану завёл. И это в ракетной части! О чём там наверху думают — не понимаю. Тем более после Буденновска.

— Ой, этот Буденновск, эта Чечня! — подхватывает Вера, ставя на стол чашку, но поворачивает по-своему.— Вот, говоришь, некомплект. А что бы наших-то ребят — да туда. Того же Алёшку Латынцева — да в эту часть...

— Не знаю, Вера,— пожимает плечами Гурский.— Это надо Андрею похлопать...

— Андрей! — вскидывает руки Вера.— А то ты не знаешь Латынцева. Он же у нас принципиальный. Он же палец о палец для этого не ударит. Что? — голос Веры обретает басовитые ноты.— Чтобы я, офицер военного флота, разводил семейственность?! За кого вы меня принимаете?!

Альберт Барышев усмехается, он доволен, как его жена изображает Латынцева, в его очках подрагивают мстительные огоньки. Но Вера обрывает сцену.

— Ходила я к Марии Павловне... С Надюшкой были... Говорили и об этом. Когда Андрея не было. Переживает бедная. Как же! — единственный внук. Все Лёшенька да Лёшенька... Ну, что тому стоило оставить парня в Североморске. Или здесь бы на Яграх. Или у тех же ракетчиков. Ведь хороший он мальчишка — Лёша. Так жалко, так страшно за него...

Барышев наливает снова.

— На днях, кстати, жена Латынцева приехала, Антонина.— Информация явно предназначается Вере, но смотрит Барышев на Гурского.— Ну, давай, Лёва, на вторую...

Выпивают, не чокаясь, лишь кивнув. Барышев снова налегает на картошку да грибы. Гурский только запивает.

— А у меня сюжетец возник после ракетчиков. — Лёва ставит стаканчик на стол.— Сюжетец для боевичка.— Он оглядывает хозяев, оценивая, готовы ли они воспринимать.— Сценарий такой. Мусульманские боевики из какого-нибудь там «джихада»... хотя чего «джихада» — чеченцы... Басаев номер два... Или наёмники из Прибалтики, сплошь блондины, достигают Северодвинска. Проникают в это самую ракетную часть. Охраны там никакой. Даже автоматов нет. Одни черенки от метелок. Захватывают ракетный комплекс С-300, что стоит на боевом дежурстве, и нацеливают на Северодвинск.

— Погоди-погоди,— встревает Барышев,— как ты себе это представляешь? Это же не «сорокапятка», чтобы прямой наводкой. Это же не Волоколамское шоссе с «тиграми»...

— Убедил,— поднимает руки Гурский.— Тогда — прямиком на Москву. И ультиматум. В двадцать четыре часа всем покинуть территорию...

— Кремля? — хмыкает Барышев.

— Зачем? — отмахивается Гурский. — Чечни... Кавказа... А на Северодвинск направлены прихваченные с собой «Стингеры». Одну ракетку для намёка пуляют в район ягринского моста. А? Как тебе сценарий?

Барышев перестаёт жевать. Вера смотрит в окно.

— А вот накатаю — и на Би-Би-Си,— с вызовом бросает Гурский.

— А то Радуеву,— подхватывает Барышев.— Он тебе зелёными оплатит.

Гурский щурит глаза:

— Радуевым, Алик, в Москве сценарии пишут.

 

НАЧАЛО АВГУСТА

У подъезда дома, где живут Латынцевы, топчется Вера Барышева. На ней платье, долгополый шерстяной жакет. Не так холодно, но она ёжится и нетерпеливо оглядывается по сторонам.

Со стороны ближнего продуктового магазина к дому направляется моложавая женщина. На ней светлый плащ, серая шляпка с небольшими полями, из-под которой выглядывают каштановые пряди. Лицо привлекательно, хотя для лета, пожалуй, бледное. Особенно выразительны глаза.

— Антонина Петровна,— откликает её Вера.

— Да,— замедляет та шаг.

— Я Вера Барышева.

— Догадываюсь,— сухо роняет Антонина Петровна.

Вера прикусывает губу, мешкает. Не так бы следовало начать, не так бы знакомиться, если уж привелось. Но сейчас не до церемоний.

— Вы извините... Тоня,— она делает упор на имя. — Можно я так?.. А то как у школьной доски с невыученным уроком. Мы же ровесницы...— Латынцева на это пожимает плечами.— Я о Лёше...

Антонина Петровна вскидывает брови.

— Нет-нет, не подумайте,— поправляется Вера.— Если бы речь шла только о вашем сыне — не стала бы... Но, на беду или как — не знаю,— тут и... о моей дочери...

Антонина Петровна выжидающе вытягивается, но Вера то, что обронила, не продолжает.

— Я говорила вашей свекрови... Теперь вам... Надо уговорить Андрея, чтобы похлопотал за сына.— Имя Латынцева Вера произносит с видимым трудом.— Попробуйте... Знаю, то, что говорю, не очень честно и хорошо. Но когда о судьбе детей,— она делает отмашку,— всё можно!

Антонина Петровна порывается что-то ответить, но Вера не уступает:

— Надо Лёшу перетащить на север, подальше от тех мест... Пусть служит, но только не там... Андрей это может... Попробуйте уговорить... А нет — вот, что я предлагаю... Только не перебивайте. Пусть бабушка скажется больной, пусть только согласится... Дать телеграмму, мол, при смерти... Отпустят из части, а там видно будет.

Вера не поднимает глаз, а всё говорит и говорит.

— Если не годится с бабушкой — решитесь вы. К матери отпустят... Это выход...

— Но,— пытается что-то сказать Антонина Петровна. Бледное лицо её вытягивается, но Вера этого не видит.

— Я всё сделаю. Я — врач, я справку подготовлю. Какую надо, чтобы отпустили... Со всеми печатями, заверенную... Вам не нужно будет хлопотать. Только согласитесь...

Антонина Петровна отчужденно, почти неприязненно смотрит на Веру, словно та и впрямь нерадивая да к тому же порочная ученица, качает головой и как-то брезгливо встряхивает руками:

— Спасибо. Но это... Не могу,— делает шаг в сторону, другой, чуть не бежит к подъезду.— Нет, нет...

 

КОНЕЦ АВГУСТА

На лесной опушке под матёрой березой — Андрей Латынцев, Сергей Жигалов и Альберт Барышев. Моряк, прислонившись к стволу, сидит на чёрном форменном плаще. Подле него на той же подстилке располагается актёр. Инженер, устроившись верхом, восседает на облезлом, некогда жёлтом дырявом кузове. Они отдыхают. Корзинки полны подберезовиков, волнушек. Из рук в руки переходит термос с горячим чаем. На плечо Латынцева, кружась, опускается жёлтый берёзовый лист.

— Господь Бог в адмиралы тебя производит,— возвещает Жигалов; к месту или не к месту запевает:

И кресты-ы вышива-ает
После-едняя о-осень
По отцветшему зо-олоту
На-аших погон.

Потом резко обрывает, вскидывает голову:

— Птицы отлетают. Осень опять. Тоскливо. За что Александр Сергеевич её почитал?

— За покой, должно быть,— откликается Барышев.— «На свете счастья нет, а есть покой и воля».

— Ишь ты,— хмыкает актер.— Спиши слова, чтец-декламатор.

Физик, на миг «ударившийся» в лирику, пропускает иронию мимо ушей:

— У них же тогда таких перехлёстов не было. А у нас, что ни осень — то боевая тревога, всё пальба да рубка.

— Хочешь сказать, условный рефлекс обрели? — уже без ухмылки бросает Жигалов.— Может быть.

С этими му…ками,— он кивает вверх,— что угодно схватишь.

— А они так не думают, Серёжа,— улыбается Барышев.— Ишь, телик-то какие розовые реляции передаёт. Экономика стабилизировалась, инфляция почти на нуле. Все о’кей!

— Сплошной стабилизец.

— Во-во.

— Телек, Алик,— это вести из-за границы. Из другой страны. Она называется Садовое кольцо. Нет. Кольцо — оно. Значит, Садовая дыра.

— Другая, говоришь... Если бы! Налоги-то с кого дерут? С нас!

— И будут драть, пока зубы не покажем.

— А чего ты предлагаешь? Покажи попробуй — эти дантисты враз выдерут...

— Чего? — Жигалов пожимает плечами.— А хрен знает... Хоть чего... Объявить суверенитет — и пошли они в задницу.

Барышев собирается что-то ответить, но актёр уже входит в роль.

— У нас же всё есть. Выход в океан есть. Космодром на нашей территории. Нефть, алмазы. На кой ляд они нам сдались, эти московские му…ки!

Барышев снимает очки, начинает их протирать.

— Значит, отгородимся и будем сочинять Поморскую республику. Или, может быть, присоединимся к Финляндии? Как думаешь? Великая Суоми. На манер товарища Маннергейма. А?

— А что — тоже вариант,— не обращая внимания на иронию, откликается Жигалов.

— Слышишь, Андрей,— Барышев кивает  Латынцеву,— ещё один стратег нашёлся. Гурик как- то лепил — сценарий про захват ракетного комплекса сочинял... Теперь этот. Что значит люди творческих профессий.— Он крутит у виска.

Латынцев не откликается, он здесь — и словно не здесь. А Жигалов заводится:

— Не знаю, что там сочинял Лёва... Но кто же вас, технарей узколобых, надоумит-то... Вы ж упрётесь в свои железки и, как конь в шорах, только по прямой... Куда поведут...

— Ну, спасибо, коновод ты наш,— на «узколобого технаря» Барышев не обижается, не до того.— С тобой упряжка, разумеется, выедет... Значит, отделяемся?

— Не обязательно.

— Тогда гоним Гришку Отрепьева и его прихвостней. Так что ли, Минин and Пожарский вместе взятые? И чем ты пугнешь?

— Чем я пугну..,— пожимает плечами Жигалов.— Я со сцены могу... А пугать вам. У вас же железяки эти...— Он мягко подталкивает плечом Латынцева.— Слышь, АПЛ, сколько у тебя в шахтах ракет? Шестнадцать?..— Вытаскивает из корзины красноголовика с маленькой, слившейся с ножкой шляпкой.— Во. Нацель одну и по кремлюхе — бабах!

— Ты чего городишь-то! — Барышев аж очки роняет.

— Ну, не сразу понятно,— делая вид, что не понимает, продолжает Жигалов.— Сначала пристрелочный. Куда-нибудь в район ярославских, вологодских болот. Мол, это пограничный столб. Дальше совать носа не моги...— Слегка мешкает.— Нет, Вологодчина с нами не пойдет. Они кислого московского замеса.

Барышев, решив, что актёр его так разыгрывает, качает головой:

— А Москва, стало быть, ручки поднимет и сарафан задерёт... А? Да она так шарахнет...

— По атомной субмарине? — Весело щерится Жигалов.— Не смеши. Обкакается твоя Москва. И потом, что за проблема? Он Героя за что получил? За стрельбу с Северного полюса. Я так понимаю, что это неуязвимая точка. Оседлай её, эту макушку, и проводи диктант по чистописанию. И для доморощенных му…ков и для зарубежных, кто зубы точит. Покаются, сдадут полномочия и — в монастырь. Монастыри, конечно, переполнятся, зато в миру чище будет. Ведь не зря Рита Тетчер говорила, что ядерное оружие — главная сдерживающая сила. А Андрюша?

— Возможно,— вклинивается Барышев, воодружая, наконец, очки, — но слава Богу, что не тебе оно доверено, Гапон ты эдакий!

Латынцев, до того не проронивший ни слова, поднимается.

— Что ты хочешь от меня, друг Горацио? — поворачивается он к актёру и трёт висок. — Я же военный человек. Присягу давал.

 

СЕРЕДИНА СЕНТЯБРЯ

Вера Барышева заглядывает в комнату дочери. Надюшка, свернувшись калачиком, спит. Вера на цыпочках подходит к диванчику, собираясь устроиться в ногах. Однако, в последний момент, передумывает. Уж больно беспокойно подрагивают ресницы у доченьки: раз прилегла — значит устала, зачем будить.

Вера присаживается на стул. На столе лежит листок из школьной тетрадки. Он плотно исписан меленьким Надюшкиным почерком. «Здравствуй, Алеша!» — написано сверху. Письмо. От греха подальше, Вера отпихивает листок на другой край стола, а глаза переводит на дочку. Что-то похудела она за последнее время. Переживает, видать. Да и как не переживать, если сердце зацепило. Глаза Веры охватывают всю фигурку дочки. Какая она щупленькая! Как неловко вывернута рука, что прижата к животу!.. Веру охватывает нежность и того больше тревога. Не ведая, что делает она тянется к письму.

«Здравствуй, Алеша!
Как давно от тебя нет письма. Целых две недели. Я измучилась вся. Каждое утро встречаю восход. Знаю, что ты южнее. Но почему-то кажется, что в той стороне, откуда светает. Завижу солнышко, если ясный день, и шепчу: здравствуй, Лёшенька! Здравствуй, солнышко!
Раньше я глупая была. Ничегошеньки не чуяла. А теперь...
Помнишь, в школе «Слово о полку...» проходили, заучивали про Ярославну. «Ярославна рано поутру в Путивле плачет...» Я мало что смыслила тогда. Зубрила как все. А теперь, веришь, Лёшенька, ровно сама на том забрале стою и тебя кличу. Как мне хочется к тебе полететь! Иной раз встану на подоконник и вот-вот взмою. Как зегзица. До сих пор не знаю, что это такое. Но кажется, зегзицей и полечу.
Сердце томится. Будто зовёшь ты меня. Будто и впрямь, как князь Игорь, в плену. Господи, молю, оборони. Спаси и сохрани. Нынче в церковь ходила, в нашу новую. Свечу Богородице поставила. Помолилась, как умею. Я этому не учена. Но она меня поймёт, Матерь Божья. Я верю. Жду весточки твоей, Лёшенька. Твой звоночек у меня рядом с крестиком. Надя».

 

НАЧАЛО ОКТЯБРЯ

У небольшого настольного трельяжа сидит Антонина Латынцева. Под руками у неё телефон. Она глядит в зеркала. На левой створке заколота фотокарточка мужа — он в белом парадном мундире ещё с погонами капитана третьего ранга, на правой — фотография сына, он запечатлён во время принятия присяги. Антонина Петровна переводит глаза с сына на мужа. Потом останавливается на своем отражении. Ей не нравится собственный вид. Появилось много седины, её уже не скроешь, кожа на лице подсохла, на тонком, ещё недавно изящном носу появился хрящ, губы опали и поблекли, но особенно, кажется, изменились глаза — разве такими они были лет пять назад, да даже в прошло году. А теперь не глаза — сплошная собачья тоска. Ещё полгода назад был свой дом. Был рядом сын. Теперь ни дома, ни сына, а муж, как всегда, далеко. За стенкой на кухне шебаршит свекровь. Но она не тот человек, которому можно поведать свои печали.

Раздаётся длинная телефонная трель. Антонина Петровна хватает трубку.

— Североморск вызывали?

— Да-да,— торопливо откликается Антонина Петровна.

— На проводе,— тем же тоном летит по линии.

— Але-але, — частит Антонина Петровна. — Андрюша, это я. Здравствуй, милый,— и с затаенной надеждой добавляет.— Как ты?

— Здравствуй, Тоня,— доносится голос Латынцева, — у меня нормально. Как у тебя? Как новая школа? Как мать?

— Нормально, Андрюша. Обживаюсь, класс девятый взяла, коллектив педагогический хороший. За меня не волнуйся. Мама немножко прихворнула. Осень, - наверное, сезонные перепады. Потом тебя нет. Привыкла за лето, что ты возле. А сейчас, как по новому... И я тоже...

— Успокой её. У меня всё нормально. Всё путём. Не волнуйтесь.

— Хорошо, милый,— соглашается Антонина Петровна.— За Лёшу переживаю. Давно писем нет. Как-то он... Не дай Бог в Чечню...

— Ну, что ты,— недовольно отзывается Латынцев.— Он же в мае призван. Приказ министра обороны — до полугода молодняк туда не брать.

— И ты веришь этому?..

— Я же военный,— в голосе мужа металл.

— Ой, Андрюша,— всхлипывает Антонина Петровна.

— Ну будет, Тоня, будет... Давай закругляться. Привет матери. Не переживай. Целую.

Голос обрывают короткие гудки. Так всегда. Ждёшь, ждёшь чего-то. А минует это — и ещё горше на душе становится. Антонина Петровна кладёт трубку, поднимает глаза. На фотографиях сын и муж, муж и сын. Но лиц их она не различает, они зыбятся, как в тумане.

 

НАЧАЛО НОЯБРЯ

Звонок на квартире у Барышевых. Отворяет Альберт. В дверях Лёва Гурский, облачённый в теплую куртку и вязаную шапку.

— Кого я вижу! — приветствует гостя Барышев.

— О, Лёва, мой лепший друг! — за спиной у Альберта Сергей Жигалов. — А мы только о тебе гутарили. Что-то, мол, давно Лёвы нет.

Следом появляется Вера.

— Здравствуй, Лёвушка! Вот хорошо-то! Раздевайся давай.

Лёва кивает, раздевается молча.

— Чего не веселый? — замечает Жигалов.— А?

Гурский отвечает не сразу.

— В Чечне был. Вчера только вернулся. С утра на студии и вот — к вам.

— Так с боевым крещением,— не столько восклицает, сколько спрашивает Барышев.

— Не обо мне речь, ребята. Не за этим торопился.— Гурский тяжело вздыхает.— Лёшку видел, Андреева сына.

— Лёшу? — вскрикивает Вера.— Там? Он же... Где? Как?

— Худо, Вера. Ранен он.— Слова Лёве даются с трудом.— Тяжело ранен.

Вера прижимает руки к груди, оборачивается вглубь коридора.

— Тише, Лёвушка, тише,— тащит его на кухню, туда все заходят, она запирает дверь, берёт Лёву за руку.— Ну?

— Я случайно наткнулся. Зашёл к коллегам — мужикам из Екатеринбурга. Это в самом Грозном уже было. Они на мониторе отсматривали отснятый материал. — Лёва супится.— Ну, говорили, обменивались впечатлениями. Я время от времени поглядывал на экранец. Не сразу и зацепило... Ощущения притупляются... Потом что-то щёлкнуло. Ну-ка, говорю, перемотай обратно. Перемотали, остановили. Гляжу — вроде Лёшка. Худой, грязный, глаза закрыты. Он или не он? «Где,— спрашиваю,— снимали вот эти кадры?» «В Шали,— отвечают.— «Вот эти четверо ребят в плену были». «И этот?» — тычу в монитор. «Все,— говорят,— и этот. Ранен. Весь в бинтах. То ли мина, то ли граната, то ли очередью... Лежит без сознания...». «Данных не записали?». «Нет». Я — на колеса и, не медля, в медсанбат, на сборный пункт раненых. Называю фамилию. Сам верю и не верю. Отыскивают запись. Так и есть: рядовой Латынцев Алексей Андреевич, семьдесят шестого года рождения. Ранен в обе ноги. Отправлен самолетом в Санкт-Петербург, в военный госпиталь.

— Боже мой! — тонко вскрикивает Вера, тычется в Лёвино плечо.— Что творится-то! Бедный мальчик! Господи! Надюшка... Что творится, Лёва! Серёжа! — Она поводит невидящим взглядом, руки обвисают. Альберт живо наливает воды, капает на ходу из пузырька. Вера пьёт. Зубы стучат о край чашки.— За что? За что детей-то? Таких-то? Стасику моему десять лет... Уже десять... Туда же?.. Господи! Почему Андрей не сберёг сына, почему не оставил при себе? Чуяло мое сердце...

Гурский с Жигаловым усаживают её на стул, она мотает головой, давится слезами:

— Надя, девочка моя... И у тебя... За что у тебя-то...

Гурский с Жигаловым переглядываются, мимоходно касаясь взглядом Барышева. Тот кусает губы, поминутно поправляет съезжающие с переносицы очки. Вера поднимает голову.

— Алик! Звони матери... Тоне звони. Только осторожно...

Барышев готовно кивает, гладит жену по плечу.

— Хорошо, Вера, хорошо. Всё сделаем. Ты успокойся. Успокойся.— Он берет её под мышки.— Тебе надо прилечь. Пойдём.

Вера неожиданно соглашается, тяжело встаёт и, поддерживаемая мужем, уходит.

— Тут не звонить — сходить надо,— предлагает Гурский,— может тебе, Серёжа. У тебя лучше выйдет...

Жигалов кивает:

— Давай вместе.

Возвращается Барышев.

— Уложил. Дал димедролу. Может, заснёт.

— Хорошо бы, — кивает Гурский.— А мне, Алик, дал бы ты спирта... Такого насмотрелся... Сидит вот тут,— стучит он в свою впалую грудь.

Альберт достаёт с полки графинчик. Наливает три стопки. На середку стола ставит плетёнку с хлебом и миску с квашенной капустой. Они коротко встречаются взглядами, кивают и молча выпивают.

Жигалов с Барышевым закусывают. Гурский не притрагивается. Потом ставит на стол стопку и откидывается к стене.

— Обратно через Москву ехал,— устало роняет он.— Москва... После этой крови... Мы так всегда упоенно пели: «Дорогая моя столица — золотая моя Москва». А теперь... Они там все шизанулись, не иначе... Москва сытая, пьяная, разгульная. Особняки строят... Храм этот...

— Замаливать поползут,— зло цедит Барышев.

— Не поползут, Алик,— качает головой Жигалов.— Они на этом храме ещё свои имена высекут. Вот такими буквами. Они ведь в своих глазах преобразователи и благодетели.

— В Москве попутно снимал на одном симпозиуме,— продолжает Гурский.— Позвонил в Архангельск, начальство и предложило, чтоб уж заодно... А симпозиум тот был посвящён «северам». Я думал, эта тема уже накрылась. Пошумели, побаламутили эти московские умники и — всё. Оказывается, нет. Раньше нас переброской рек дрючили, теперь переброской людей решили доканать. Там один из нынешних вождьков выступал. Так он... Так он с пеной у рта доказывал, что «севера» — это бездонная бочка, которую лей — не наполнишь, что деньги здесь уходят под снег и что пора их закрывать, а людей перевозить в центральную Россию.

— На полном серьёзе? — спрашивает Барышев. Оторопь его не могут скрыть даже толстые очки.

— На полном, Алик,— отвечает Лева.

— А я что тебе говорил,— щурит глаза Жигалов.— Не нужны мы им. Их интересуют только наши леса, нефть да алмазы. А тебя, создатель атомного флота, они в гробу видели.

Барышев, всегда достойно парировавший выпады Жигалова, на сей раз теряется:

— Мы же — великая держава. Эти земли наши предки потом и кровью кропили. Не-е,— он мотает головой.— У нас же такие пространства, такие недра, вон какие громадные границы. Половина морских. Это же надо охранять. Глаз-то завидущих вон сколько! Нужен сильный флот. Они что там, ни х.. не пендрят?!

—А на их век хватит, Алик,— флегматично бросает Жигалов.— Наворуют и тю-тю... Где хорошо — там и родина. С зелёными-то в кармане она везде у них.

— Не хочу в это верить. Не могу,— мотает головой Барышев. Всегда такой уверенный, он не может сдержать чувств. Рука тянется к графину, он снова наливает в стопки и первым же выпивает.

— Можешь не можешь, а придётся, — поучает Жигалов.— Факты — штука упрямая,— он тоже опрокидывает стопку, занюхивая хлебом. Потом трогает Барышева за рукав.— Ты чего в свитере-то сидишь, Алик? Холодно? То-то же. А будет ещё холоднее. Батарейки-то едва шают. ТЭЦ на ладан дышит и вторую надо ремонтировать. А денег ни у города, ни у заводов нет. Это мы один пальчик загибаем. Второй — снова деньги, уже твои. Денег у тебя нет. И не предвидится. На заводе ты кормишься по талонам. Как зэк на «химии».

Последнее определение доканывает ядерщика.

— Ёлки-палки! — срывает он очки, беззащитные глаза его полны слёз.— Вчера на Стасика наорал: «Что же ты, стервец, так много сахара кладешь!» Наорал на сына, что он положил в чай три ложки...

— Во! — поднимает палец Жигалов и, знай себе, дожимает: — Хорошо ещё, что есть матушка-пенсионерка. Время от времени она может дорогому сыночку подбросить сотняжку на бедность. Здоровому, в расцвете лет мужику, классному спецу и лауреату Госпремии.

— Везде сейчас..,— удручённо бормочет Барышев, утирая глаза.— Коллега вернулся из Большого Камня, это на Дальнем Востоке. Завод типа нашего. Так там пекарню свою завели. Дают по семьсот пятьдесят грамм хлеба на душу. Больше нечего...

— А в Гаджиево,— откликается Жигалов. — Помнишь, Андрей говорил... База Краснознаменного Северного флота,— он укоризненно качает головой.— Всех собак переловили...

Лёва катает по столу хлебный шарик. Барышев устало трёт лоб.

— Ишь как проблема решена,— Жигалов бьёт тыльной стороной руки о ладонь.— Никакой санэпидстанции не понадобилось. Так вот с «северами»! А скоро тем же макаром они и жилищную проблему решат. Что давеча Вера говорила? Смертность по Северодвинску увеличилась за три года вдвое. В городе дикий суицид — вешаются, травятся, режутся. А дети! — Жигалов хлопает по колену угрюмо молчащего Леву.— За этот год здесь, на Яграх, не родилось ни одного здорового ребенка. Индекс здоровья равен нулю. Во, дожили!

В дверях — легка не помине — появляется Вера. Лицо зарёванное, опухшее от слёз, в глазах боль и укор.

— Эх вы, мужики-и! — вздыхает она. Разговор комкается. Барышев с Гурским отводят глаза. Что тут скажешь! А Жигалов супится.

— Таких нарожали,— тихо огрызается он и добавляет: — Три поколения в страхе...

 

КОНЕЦ НОЯБРЯ

Возле школы на холодном ветру топчется на снегу Надюшка. В руке её звоночек, она зачем-то греет его дыханием, а потом подставляет ветру, и он жалобно-жалобно звенит. Прислонясь к стене, Надюшка неотрывно смотрит на двери и всякий раз вытягивается, когда они отворяются.

На крыльцо выходят две женщины. Одна из них Антонина Латынцева. На перекрёстке тропинок они прощаются, но на ходу ещё перекликаются.

— Не забывайте нас, Антонина Петровна.

— Спасибо вам, Лидочка. У вас хороший, замечательный коллектив. Только бы работать. Но я должна... Поеду... Теперь с сыном...

Последнюю фразу она роняет уже тихо, только для себя. Но её улавливает Надюшка, которая заступает дорожку.

— Антонина Петровна, я давно вас жду. Давно. Здравствуйте. — Губы синие, в глазах лихорадочный блеск.— Дайте мне адрес. Я знаю, что Лёша в госпитале. Дайте мне адрес. Где? Я пишу в часть — никакого ответа. Дайте мне адрес.

— Успокойся, девочка,— Антонина Петровна касается её плеча.— Ты вся дрожишь,— оглядывает сжавшуюся фигурку Надюшки. — Он в Петербурге. Но тебе... Тебе лучше не надо... Не надо, Надя.

Надя таращит глаза, вскидывает руки.

— Почему? Что вы такое говорите? Я хочу. Я требую.

— Надя,— пытается вразумить её Антонина Петровна.— Поверь мне. Мне, матери. Каково мне так говорить. Я была — знаю...

— Что с Лёшей, скажите. Ради Бога! Почему вы все молчите — мама, бабушка, вы? — В глазах Нади вспыхивает безумство, лицо искажает кривая улыбка.— А! Знаю! Вы не хотите, чтобы я и Лёша... Всё ревнуете... Моя мама и Андрей Петрович... Я поняла... Не можете простить, что у них что-то было до вас... И нас с Лёшей потому не хотите...

Антонина Петровна пятится, как от удара, с трудом переводит дух, качает укоризненно головой.

— Глупенькая. Совсем глупенькая,— подбородок её дрожит.— Хорошо. Я скажу, коли ты...

— Ну, ну,— торопит её Надя.

— Лёша,— с трудом выговаривая слова, почти шепчет Антонина Петровна,— ранен. Был в плену. Перенёс три операции.

Надюшка вскрикивает.

— Недавно,— Антонина Петровна давится словами,— ампутировали обе ноги.

Надюшка замирает.

— И тебе, девочка, лучше забыть моего Лёшу,— на высокой ноте, на выдохе говорит Антонина Петровна.— Ничего путного для тебя не будет.

— Как же так? — обомлевшая Надя смотрит на белый снег, поднимает глаза к небу, как поднимала на икону Богородицы. — Я же люблю его. У нас же ребёнок,— шепчет она и, как оторванный листок, уносится по ветру,— будет...

 

НАЧАЛО ДЕКАБРЯ

В телестудии раздается длинная трель междугородки. Вызывают Льва Гурского.

— Лёва,— раздаётся густой баритон,— это я.

— Здорово, Питер,— бодро откликается Гурский.— Ты прямо как Левитан: «Говорит Москва. Работают все радиостанции Советского Союза».

Питер привычную форму общения не принимает.

— У меня плохая весть, Лёва... Съезди в Двинск... Перетолкуй с Барышевым... Звонил — телефон молчит... Втроём ли как... Может, Вера одна... Короче, сходите к Тоне Латынцевой...

— Ну-ну,— не выдерживает всегда уравновешенный Лёва.

— Был в госпитале..,— тяжело роняет Питер.— Я же каждый день Алёшку навещал... Как мать, Тоня-то, уехала, чтоб расчёт взять, каждый день... А вчера... Ой, Лева,— голос Питера срывается.— Вот поистине: знал бы — соломки подстелил...

— Да не тяни ты, Питер, что ты!..— в сердцах бросает Гурский.

— Алёшка покончил с собой. Выбросился из окна. Дополз как-то и... Так вот, брат...

 

СЕРЕДИНА ДЕКАБРЯ

В доме Барышевых тихо. В большой комнате на диване лежит, свернувшись клубочком, Надюшка. В её руке звоночек. Она встряхивает его, но он не звенит.

— Динь-динь,— шепчет Надя.— Пора-пора... Звонок зовет. Динь-динь.

Она замирает, уставившись в одну точку:

— Почему я ему не написала? Почему не написала, что у нас будет маленький?

Голос у неё тусклый, невыразительный.

— Динь-динь, — шепчет Надя, голос чуть оживает.— Ничего. Пусть будет сюрприз. Мы появимся с маленьким, и он увидит. А маленький скажет: «Агу, агу... Это я, папочка».

Возле дверей за шторой стоит оцепеневшая Вера. У неё зажмурены глаза и зажат ладонями рот.

— Динь-динь,— доносится голос Надюши.— Не говорите так. Мой маленький не умер. Неправда. Он просто не захотел сюда приходить. И Лёша здесь быть не захотел. И я не хочу. Мы будем там... Все вместе... Там... Далеко...

 

ДЕКАБРЬ. КОНЕЦ

В театральной уборной, где горит лампочка без абажура, сидит на диванчике Лёва Гурский. Двери отворяются. Возвращается хозяин гримёрки Сергей Жигалов.

— Что за сволочная работа! Выть охота, а надо зубы скалить! — он срывает с головы колпак и швыряет в угол, колпак скомороха весело вызванивает бубенчиками.— Как вспомню девятый день...

— Ещё сороковой предстоит,— тихо и не сразу роняет Гурский.— Тоня почернела, от свекрови «скорая» не уезжает.

Актёр садится к гримёрному столику, начинает снимать парик, смывать краски, но на полдороге останавливается.

— Письмецо пришло,— он показывает листок.— От Сани Петелина. Хочешь послушать? Вот отрывок — и, не дожидаясь согласия, начинает читать:

«Пластиковая посудина из-под «Кока-колы» будет разлагаться 400 лет. Период распада строн- ция-90  -  150—200. Человеческая плоть сгнивает за 2—3 года. Государства распадаются в одно мгновение — одним росчерком пера. Представь, Серёжа, картину. Нет ни нас, ни нашей страны, ни наших предков. А по этому безжизненному пространству ветер гонит пустую, жутко воющую полиэтиленовую бутылку».

— К чему это он? — устало роняет Гурский.

— А к тому, Лёва, что мы — дураки. Все. Жить не умеем. И что надо этому учиться у бобров. А чтобы научиться — зовёт к себе. В заповедник.

— Всех по заповедникам не поселишь,— бурчит Гурский.

— Да, Лева,— резко оборачивается Жигалов. Одна сторона у него нарисованная — она скалится, другая — своя.— А всю землю нам никогда не сделать заповедником. Вот в чём беда-то! Не дадут!

Они долго сидят молча, каждый думая о своем, а в сущности об одном и том же.

— Почему в Питере похоронили? — наконец говорит Жигалов.

— А где ещё? — пожимает плечами Гурский.— В Двинске? В Североморске? Где их дом? И будет ли?

— А Андрей? Почему его не было? Неужели ему не сообщили? Неужели он там, на глубине, и не знает, что его сын похоронен? Я никак не могу этого понять.

— Автономное плавание. Стратегическая задача,— мрачно говорит Гурский, словно повторяет чьи-то казённые слова.— Нельзя нарушать психологическое состояние. «Родина слышит, Родина знает».

— Родина... — актёр стирает остатки грима.— А есть ли она у нас? Отобрали. Захватили. Оккупировали. Тихо придушили. А под неё нарядили другую. Оглянись, Лёва. Это не Родина-мать. Это мачеха. Она приведёт своих отпрысков, а нас прогонит в лес. Прогонит, привяжет к дереву и оставит на съедение волкам. И отец не поможет... небесный.

В глазах Жигалова слёзы, он машет рукой: «Погоди!» — и выскакивает вон.

Гурский машинально крутит ручку старого приёмника, стоящего возле диванца. Сквозь шелест эфира доносятся позывные.

«В эфире международная служба Би-би-си. У микрофона Илья Разин. Как мы уже сообщали, пеленгаторы флота Ее Королевского Величества зафиксировали странные маневры русской атомной субмарины, которая несла боевое дежурство в водах Северной Атлантики. По первоначальным наблюдениям они предположили, что у ракетоносца вышла из строя навигационная система. Но, судя по последним данным, это не так. В штатный ордер субмарина не вернулась, а взяла курс норд-норд, то есть к полюсу. Разведка флота Ее Королевского Величества информирует, что субмарина не отвечает ни на запросы базы Российского Северного флота, ни на позывные кораблей осназа. Это было сообщение международной службы Би-би-си».

В дверях гримёрки стоит Жигалов. В руке у него бутылка водки. Они обмениваются с Гурским взглядом, молча подходят к окну. Жигалов медленно, словно театральный занавес, открывает штору.
Вдали мерцает схваченное льдами море. Оно бледное, как саван. Только клубится чёрным дымом шрам фарватера, взрезанного с юга на север.

Из приёмника снова доносятся позывные Би-би-си.

«Дополнительная информация к только что прозвучавшему сообщению. Командир ракетоносца, взявшего курс на Северный полюс,— капитан первого ранга ВМС России Андрей Латынцев. На борту субмарины шестнадцать ракет с ядерными боеголовками».

1996

 

Наш канал на Яндекс-Дзен

Вверх

Нажав на эти кнопки, вы сможете увеличить или уменьшить размер шрифта
Изменить размер шрифта вы можете также, нажав на "Ctrl+" или на "Ctrl-"

Комментариев:

Вернуться на главную