Тим Скоренко
Тим Скоренко родился в Минске, Беларусь, 28 февраля 1983 года. Учился в школе с английским уклоном, а в 2005 году окончил автотракторный факультет Белорусского национального технического университета по специальности «Двигатели внутреннего сгорания» и до начала 2009 года работал на Минском автомобильном заводе инженером-акустиком. В 2009 году перебрался в Москву. Устроился на работу редактором в журнал «Что нового в науке и технике», затем, по закрытии последнего, — в «Популярную механику». Пишет статьи на научно-популярные и исторические темы. Поэт, бард, профессиональный автор-исполнитель, многократный лауреат фестивалей авторской песни и поэзии. Песни и стихи пишет с детства. Автор популярного сетевого учебника по стихосложению, занимается рецензированием поэзии. Переводит стихи с русского на английский язык; помимо того, владеет французским.

СОЛОВЕЙ
Император, недуг твой естественен — это старость,
Не надейся на глупости, сколько тебе осталось —
Это знает любой из облезлых кухонных псов.
Твой племянник уже примеряет твою корону,
Твой визирь постепенно подходит чуть ближе к трону,
Ты бессилен и бледен, но всё-таки оборону
До последних держи часов.

Император, стояла держава на силе воли,
На кровавом мече, в кулаке, в нестерпимой боли,
На публичных сожжениях, дыбах, крестах, колах.
Кто теперь охранит безусловную спесь столицы,
Кем теперь наше чёртово племя должно гордиться,
Неужели твоей рыхлотелой императрицей,
Жрущей сладости на балах?

Мои рифмы банальны и слог мой, прости, неровен,
Но куда уж мне лучше, поэту крестьянской крови,
Вознесённому вверх твоей волей на много лет.
Я один — нам, поэтам, дано — твою знаю тайну —
Обстоятельство это обычно для нас фатально —
Ты лишь с виду из плоти, внутри у тебя — детали,
Конденсаторы и реле.

Изломались твои шестерни, рычаги заело,
Не исправишь никак, приключилось такое дело,
Заржавело железо, покрылась налётом медь.
На рассвете весёлое Солнце сквозь щели брызнет,
Запоёт за окном соловей о твоей Отчизне.
Он не пел для тебя — механического — при жизни,
Так пускай подсластит хоть смерть.

Ты его ненавидел всегда, потому как пел он
Слишком нагло и громко и слишком, пожалуй, смело,
Но, помимо мелодий, его ненавидел ты
За его бесконечную хрупкость, за лёгкость крыльев
И за то, что живёт он, не зная придворной пыли,
И за то, что он сказку умеет творить из были,
Исполняя твои мечты.

Умирай, император. Осталось совсем немного,
Через чёрные земли отныне лежит дорога,
До свиданья, правитель, ищи себе новый кров.
Соловей запоёт, заиграют кругом свирели,
И начнётся весна, и распустится мир в апреле,
И его заменить не сумеют пустые трели
Механических соловьёв.

СМОГ
Сгущается смог над Москвой — не скажу, что плохо,
Поскольку в такую погоду идут стихи,
Поэтому нынче терпи эту гарь, дурёха,
Терпи этот новый удушливый Сайлент Хилл.
Горит вся Россия — ну что же, в преддверье ада
Пора бы привыкнуть к такой расстановке сил,
Но ты говоришь, что темнеет в дыму помада,
И волосы только помоешь — опять в грязи.

Горит под Самарой — а смог над Москвой витает.
Горит в Волгограде — а дым, как всегда, в Москву.
Терпи, моя бледная, бедная, золотая,
По крайней по мере пока я в тебе живу.
Лови эту мерзость губами стальных заводов,
Оксиды азота, туманный аэрозоль —
Дыши в остальное, свободное время года,
А нынче терпи и пожарников не мусоль.

Когда я закончу поэму, тогда, пожалуй,
Тебе разрешу я очиститься от греха,
И выцедить яд, и извлечь из пореза жало,
И выжать все соки из красного петуха.
Тогда отдохнёшь, небо станет огромным, звёздным,
Мы снова достанем рефлекторный телескоп,
И будем сидеть на траве у подъезда поздно
И чувствовать Бога прожилками у висков.

А нынче держись, не давай обрушаться крепям,
Ты выдержишь, выстоишь, что тебе этот червь.
Ты столько веков собирала дымы и пепел,
И столько же раз побивала крестами черв,
Что хватит мне плакаться, город — картина Босха,
Ищи виноватых — и каждому батогов,
Пиши на коричневых знаках «Welcome to Moscow»
И смогом приветствуй пришедших дышать врагов.

ПАМЯТИ ОЛЕГА ЯНКОВСКОГО
Иду устало, сгибаясь низко, по-стариковски,
Свалившись в кресло, канал включаю и слышу плач.
Мне сообщают: сегодня умер Олег Янковский,
Барон немецкий, поэт Рылеев, дракон, трубач.

Я не смотрел половину фильмов, где он снимался,
Меня волнуют, простите, вести с других полей,
Но если роли для эрудитов уходят в массы,
То это значит, что нужно больше таких ролей.

Пред ликом смерти равны и кролики, и удавы,
Бечёвка рвётся, трещат опоры, крошится мел.
И я исчезну. Но я имею на это право,
А вот Янковский — или мне кажется? — не имел.

 

СОЧИНЕНИЕ ПО КАРТИНКЕ ДЛЯ ДЕВЯТОГО КЛАССА
Мальчик играет, конечно, в мячик, мальчик от девочек мячик прячет, если найдут эти дуры мячик, бросят в соседский терновый куст. Мальчик ушёл далеко от дома, местность не очень-то и знакома, но по неписанному закону думает мальчик: «Сейчас вернусь». Мячик цветной и живой почти что, праздник для радостного мальчишки, в первом составе у «Боавишты» или, на крайность, у «Спартака». Гол — аплодируют все трибуны, гол — и ревёт стадион безумно, уно моменто, всего лишь уно, слава настолько уже близка. Воображенье ему рисует: все вратари перед ним пасуют, он переигрывает вчистую всех Канисаресов на земле. Он — нападающий от рожденья, через защиту промчавшись тенью, сеет в соперниках он смятенье, кубки красуются на столе. Мяч улетает куда-то дальше, через дорогу, пожалуй, даже. В следующий раз-то он не промажет, хитрый кручёный — его секрет. Мальчик бежит за мячом вприпрыжку, не замечая машину, слишком быстро летящую на мальчишку. В этот момент замирает вре...

Мама готовит обед на кухне, рыбе два дня: не сварить — протухнет, после, закончив, устало рухнет, будет смотреть по ТВ кино. Пахнет едой и чуть-чуть духами, пульт управления под руками, что по другой, например, программе, тоже какое-то «Мимино». Рыба всё варится, время длится, ночью без мужа давно не спится, хочется днём на часок забыться, чтобы ни звука и темнота, только никак, ни секунды больше, нужно успеть на работу, боже, строже к себе — да куда уж строже, слышите, это я вам, куда? Ночью — сиделкой, а днём — на баре, маму любая работа старит, тут о каком уж мечтать загаре, губы накрасить — минута есть. В маму внезапно стреляет током, что-то сынишка гуляет долго, в ней просыпается чувство долга, тяжек, поди, материнский крест. Мама выходит, подъезд свободен, улица тоже пустует вроде, мама кричит, мол, ты где, Володя, быстро темнеет в пустом дворе. Мамы ведь чувствуют, где их дети: что-то не так, это чует сердце, что-то не то, ощущенье смерти. В этот момент застывает вре...

Виктор сегодня почти доволен, утром пришло sms от Оли, Оля свободна: в бистро, в кино ли, это неважно, но мы пойдём. Виктор влюблён, как мальчишка глупый, зеркалу поутру скалит зубы, носит букеты размером с клумбу, ждёт у окна её под дождём. Виктор на съёмной живёт квартире, классно стреляет в соседнем тире, Виктору двадцать, кажись, четыре, молод, подтянут, вполне умён. Вот, на неделе купил машину, планы на отпуск теперь большие, ехать с друзьями в Париж решили, Олю, возможно, с собой возьмём. Радио бьёт танцевальный ритм, Виктор пьёт пиво с довольным видом, надо себя ограничить литром: всё-таки ехать потом домой. Друг говорит: погоди, останься, скоро начнутся такие танцы, Оля заждётся, поеду, братцы. «Оля, — смеются, — о боже мой!» Виктор садится за руль нетрезвым, скорость он любит, признаться честно, медленно ехать — неинтересно, если ты быстр — то ты в игре. Виктор себя ощущает мачо, красный мустанг по дороге скачет, тут выбегает на трассу мальчик. В этот момент замирает вре...

Время застыло и стало магмой, патокой, мёдом и кашей манной, чем-то таким безусловно странным, вязко-текучим, пустым на вкус. Время расселось в удобном кресле, время не знает «когда» и «если», так как все эти «когда» и «если» пахнут не лучше, чем старый скунс. Если мальчишка не бросит мячик, мячик, естественно, не ускачет, мама, естественно, не заплачет, так, отругает, и это всё. Если водитель не выпьет пива, Оля не будет слегка игрива, сложится паззл вполне красиво: жулик наказан, Малыш спасён. Время не знает, на что решиться, вроде не хочется быть убийцей, только надолго остановиться — это неправильно, сто пудов. Там ведь немного, не больше метра, хуже для паузы нет момента, тут уж какие эксперименты, чуть с поводка — и уже готов.

Здравствуйте, дети. Себя устроив в шкуре любого из трёх героев, пишем об этом красивым строем, на сочинение — полчаса. Пишем, пожалуйста, аккуратно, буквы желательно, чтобы рядно, почерк красиво, легко, нарядно, так, чтобы радовались глаза. Мальчик застыл в двух шагах от смерти, Виктор не видит его — поверьте, маме — бумажка в простом конверте, пишем об этом сквозь «не могу». Пишем о том, что ни дня покоя, пишем о том, что мы все — изгои.

Если рискнёшь написать другое — я у тебя в долгу.

 

ПРЕДПОЛОЖИМ
Предположим,
мальчик и девочка смотрят в глаза друг другу, это ещё не любовь, но должно ей стать. Мальчик несмело протягивает ей руку, в небе над ними — единственная звезда. Мальчик глядит с улыбкой, он не уверен, то ли он делает, так ли он должен жить, в плеере тихо играют, к примеру, «Звери» или какое-то нежное «ностальжи». Мальчик ей дарит подарки, они наивны, чем-то, пожалуй, беспомощны и смешны, астры в букетах, последние синглы «Сплина», диски с игрушками, плюшевые слоны. Всё это так неожиданно, дико, глупо, мальчик не знает, что делать, но как-то вдруг он понимает, что губы находят губы, чувствуют плечи касания нежных рук. Ангел за правым плечом напевает гимны, светится еле заметно изящный нимб. Мальчик уверен, что если и есть богини, значит, одна в этот миг — на скамейке с ним.

Предположим,
женщина нежно целует мужчину в щёку: это предсердие, к сердцу — последний шаг. Это любовь, невозможная по расчёту, как неподвластна расчётам любым душа. Это действительно страсть, как бывает редко, взрослые люди находят второе «я», если стреляет Амур — то стреляет метко, в самое яблочко, слышишь, любовь моя? Все рестораны, подарки, машины, кольца — просто преддверие, способ найти подход, им ничего другого не остаётся — лишь соблюдать ритуал, подсистемный код. Страсть — это факт, нарушение ритма, такта, вход в подпространство, прекрасная суета, глаз телекамер, подёрнутый катарактой, ус микрофона, направленный в никуда. Ангел за правым плечом возбуждён и резок, нимб разгорелся вовсю — это самый пик. Жизнь придаётся к подобной любви в довесок, так как любовь — это вечность, а жизнь — лишь миг.

Предположим,
мрачный старик поднимает к буфету руку, к чаю опять ничего, нищета вокруг. Снова в больнице осталась его старуха, впрочем, гораздо спокойнее без старух. По телевизору — новости об Ираке, выборы президентов далёких стран, или кино, где ни кадра без страшной драки, без поцелуев, ужимок и мелодрам. Если старуха вернётся, то будет тяжко: снова носи ей утку, меняй постель. Все говорят, мол, какая она бедняжка: годы отлёжки в хронической темноте. Самое страшное то, что она когда-то первой красавицей в дальнем селе слыла, сватались к ней замечательные ребята, песни ей пели на всякий народный лад. Ныне — слепая, лежачая — в наказанье глупому и одинокому старику, смотрит бессильно слезящимися глазами. Всё, я об этом более не могу.

Первого не было, миновало меня, не скрою,
Не было детской любви и музыки «ностальжи».
Были игры в солдатики и в героев,
Был запах первой драки и первой крови,
Запах предательства и подростковой лжи.

Дай нам Бог с тобой пережить второе.
Дай нам Бог до последнего — не дожить.

ЭЙР АМЕРИКА
Двенадцать – так от берега и до берега, совсем не страшно, не бойся, родная, верь.
Но знаешь – я ненавижу “Эйр Америка”, за то, что их самолёты взлетают вверх.
Взлетают и исчезают вверху, за тучами, за грозовыми иглами темноты.
Ребята, ну какие же вы везучие! В полудне от высокой своей мечты.
В полудне от известной рекламной Статуи, в полудне от Манхэттенской беготни,
Конечно, я завидую тем ребятам, и мечтаю быть, конечно, одним из них.

Ну, мама, ну не надо опять истерики, никто не умер, и дочь твоя не умрёт,
Ты знаешь, я ненавижу “Эйр Америка” за то, что их самолёты летят вперёд.
Сверкают посеребренными глазницами, в них Солнце и, естественно, в них Луна,
Летят они над Каннами и над Ниццами, и где-то там, безусловно, летит она.
То спит, то слушает музыку, то знакомится с соседом – бейсболистом и наглецом,
Не надо, мама, не надо твоей бессонницы, бледнеет твоё накрашенное лицо.

Что-что? Прогноз погоды опять по телеку. Вернись, я умоляю тебя, вернись.
Ты знаешь, я ненавижу “Эйр Америка” за то, что их самолёты летают вниз.
Не просто вниз, а красивым эффектным штопором. Снаружи – в коридоре нелётном – шторм.
И мама – как обычно – молитву шёпотом. И так она застывает – с открытым ртом.
А это что? Это кажется, их фамилии. Конечно, их обязаны выдать СМИ.
Не слушай. Но надейся. Две белых лилии для каждой ежедневной Саманты Смит.

Не слушай. Она вернётся. Лишь бы ты верила. Возможно, вера – не выход, но просто шанс.
Ты знаешь, я ненавижу “Эйр Америка”. А также “Люфтганзу”, не менее, чем “Эр Франс”.
Не слушай, всё успокоится, всё уладится. Я знаю, нет, конечно же, я не вру.
Храни, храни девчачие её платьица. А я сохраню касания её рук.
Память о том, какими мы были резвыми. Радостными, счастливыми, век живи.
Ненависть – это глупо, но это следствие. Выкормыш изуродованной любви.

КОНУРА
Лето поселилось во дворе, лето в сентябре и октябре. Пусть бы так, но девочка осталась до зимы в собачьей конуре. Девочка смотрела на дома, всё ждала, когда придёт зима, но зима никак не наступала, медленно сводя дитя с ума. Звали дети поиграть в серсо, весело крутили колесо, вкусными конфетами кормили, но она осталась в будке с псом. Пёс был грозен, весел и умён, трюков знал без малого мильён, звали его Билли или Вилли, и его боялся почтальон. Девочка смотрела на восход, мимо пастухи гоняли скот, мама тихо плакала у печки, папа говорил: закрой свой рот. Девочку манила тишина, маму покрывала седина, мерно зарастала ряской речка. А потом обрушилась война.

Серые мужчины в кителях, лица, точно влажная земля, шли вперёд по улицам посёлка, громогласно родину хуля. Призвала, мол, родина идти, молча флягу прицепив к груди, башмаки стоптать совсем без толка, шапку потерять на полпути. А когда закончатся строи, те, кто шеи сохранит свои, по медали памятной получат за кровопролитные бои. Чёрные сверкали сапоги, были подполковники строги, над строями собирались тучи по щелчку божественной руки. Впереди несли большой портрет, лето продолжалось на дворе, на портрет смотрела исподлобья девочка в собачьей конуре. На портрете было так темно, как в ночном закрывшемся кино. Вперивши в портрет глаза холопьи, мама с папой пялились в окно.

Пёс скулил, рычал, бросался вслед, молоко стояло на столе, девочка смотрела на солдата, а солдат смотрел на пистолет. Пристрелить бы, думал, к чёрту пса, щурил близорукие глаза, только строй ушёл вперёд куда-то, распустив знамёна-паруса. Тем солдатом был, признаюсь, я. У меня была своя семья — мама, папа, младшая сестрёнка, пёс, петух, корова и свинья. Я прошёл все земли до конца и поймал собой кусок свинца, три недели я ходил по кромке, только смерть простила подлеца. Я вернулся, мать поцеловал, посмотрел на старый сеновал, на конюшню, на амбар сгоревший. А отца — убили наповал. Выросла сестрёнка — хоть куда, эта замуж выйдет без труда, профиль — хоть сейчас на стенку вешай, прямо не сестрёнка, а звезда.

Только ежегодно в сентябре вспоминаю сцену: на заре смотрит на солдат, идущих строем, девочка в собачьей конуре. Смотрит, и глаза её пусты, я боюсь подобной пустоты, мы же проходили как герои, а она предвидела кресты. Впереди несли портрет вождя, берегли от ветра и дождя, но от взгляда девочки из будки не смогли сберечь, прости, дитя. Мы тебя не поняли тогда, стрекотала в ручейке вода, на лугу светились незабудки, нам казалось: не придёт беда. Девочку убили через год. Шла чужая армия вперёд. Псу пустили в лоб покатый пулю, девочке — такую же в живот. В церкви — одинокая свеча. Хочется напиться сгоряча, в конуре пустить слезу скупую. И обнять собаку. И молчать.

 

СНАЙПЕР
Всё дело не в снайпере: это его работа, он просто считает погрешность и дарит свет, прицел, запах пота, и выстрел — восьмая нота, и нет ничего романтичного в этом, нет. Ни капли романтики в складках небритой кожи, в измученном взгляде — страшнее всех параной, он так — на винтовку, на спуск, на прицел похожий — чудовищно сер, что сливается со стеной. Поправка на ветер, ввиду горизонта — тучи, движение пальца, родная, давай, лети, он чует людей, как по подиуму, идущих, и смотрит на них в длиннофокусный объектив. Ребёнок ли, женщина, это не так уж важно, холодные пальцы, холодная голова, бумажный солдат не виновен, что он бумажный, хорват же виновен, к примеру, что он хорват. Все лягут в могилу, всех скосит одна перчатка, по полю пройдётся прицельный железный серп, бредущие вниз постепенно уйдут из чата: серб тоже виновен, постольку поскольку серб.

Мы вместе на крыше. Мой палец дрожит на кнопке. Я весь на пределе, поскольку ловлю момент, когда же он выстрелит, жмётся в бутылке пробка, он — главный на крыше, я — просто дивертисмент. Снимаю глаза, чуть прищуренные, так надо, снимаю движение взгляда, изгиб плеча, ты здесь, в объективе, небритый хозяин ада, сейчас заменяющий главного палача. Ты Бог мой, мишень, ты мой хоспис, моя отрава, моё хладнокровие, снайпер, готово сдать, а я всё снимаю твоё — эксклюзивно — право прощать и наказывать, путать и расплетать. Ты в фокусе, снайпер, ты — фокусник под прицелом — с прицелом в руках, с перекрестием на зрачке, в момент фотоснимка ты перестаёшь быть телом, карающий идол на крошечном пятачке. Лишь десять секунд ты их гонишь, как мячик в лунку, по пыльной дороге в колёсных стальных гробах; модели твои — точно лица с полотен Мунка, не знают о том, кем решается их судьба.

А он говорит мне с улыбкой, снимай, фотограф, я знаю твой стиль, я журналы твои листал, я тоже умею быть умным, красивым, добрым, таким же, как все, без вживлённого в глаз креста. Но помнишь, вчера на пригорке, вон там снимал ты каких-то вояк, поедающих сыр с ножа? Я палец на кнопке держал полминуты с малым.

Но я милосердней тебя. И я не нажал.

АД
Не лекарь время, а просто так, эскулап-любитель, убогий травник, купивший практику и диплом. Оно исправит все последствия мордобитий, тобой полученных, что естественно, поделом. Оно исправит твои порезы и переломы, добавит крови и пятна с совести ототрёт, поставит крышу на мнемонические колонны, перевернёт тебя на изнанку, наоборот. Оно нагреет тебе водички и трав душистых насыплет в ванну, мол, погружайся и сладко спи, оно окажется офигительным массажистом, натёршим руки на миллионах согбенных спин. Оно позволит тебе расслабиться и рассесться в уютном кресле среди любимых твоих систем, но будь уверен: оно не сможет исправить сердце, а это значит, оно не излечит тебя совсем.

Два года кряду я был игрушкой в руках Венеры, пустой лодчонкой с запасом бубликов на борту, меня бросало к морскому дну и в земные недра, мне придавало мужскую жёсткую красоту. Меня влюбляло и вылюбляло (прости, филолог!), меня швыряло по паутине стандартных дней, меня кормило пирамидоном и корвалолом, меня штормило, и я всё время мечтал о ней. Она мне снилась в различных позах и интерьерах, в старинных замках и в современных узлах квартир, она вставала моей рассветной звездой Венерой, она ложилась, во тьму обрушивая мой мир. Три встречи за год, слова что ветер, забыты утром, еда в пельменной, прогулки в парке, «привет» в сети. Она сказала: «Не стоит свеч» — и сказала мудро. Но вот другой такой, скорей всего, не найти.

Прости за каждый мой шаг не в тему, за лунный вымпел, по глупой прихоти мной оставленный на Земле. Я просто выпал, как снег весенний, на слякоть выпал, теперь я таю, и я растаю за пару лет. Возможно, блажью безбожно пахнет моя стихира, возможно, время — отличный лекарь для всех мужчин, и только я продолжаю ныть и ругаться с миром, поскольку я, вот такая участь, неизлечим. Неисправимы мои наигранные ужимки, мои замашки, мои придуманные слова, я вечно в детстве, я неподвластен тискам режима, и сердце в тысячу раз сильнее, чем голова. Она могла бы случиться лучшей моей наградой, крестом мальтийским, медалью имени Помпиду.

Меня, священник, давно не пугает угроза ада. Уже два года я перманентно живу в аду.

ЛИСЬЯ ПЕСНЯ
Мир начинается с лисьей шёрстки, пышной, пушистой, — впадаю в грех, — мир продолжается зло и жёстко, утренним холодом в ноябре. Мир продолжается, слышишь, котик, волк не скопытился, не ослаб, и пробиваются злые когти между подушками лисьих лап. Лес представляется зимним садом, дети барахтаются в снегу, рыжие, бархатные лисята, хлеб голодающему врагу; мама толкает их тёплым носом, тащит обратно, за шкирку взяв, ну-ка, давай, шевелись, заноза, долго на улице быть нельзя. Мама накормит, согреет мама, осень — лисица, зима — бела. Мама по снегу бежит упрямо. Мир начинается с лисьих лап.

Мир продолжается гулким эхом, выстрел по тени, горячий ствол, здесь, на коре, ножевая веха, скоро — индюшка на Рождество. Я не уверен, но вроде кто-то пел, надрывая гитарный гриф, мол, как обычно, идёт охота, в вальсовом счётчике: раз-два-три. Волки не дремлют, но волки — тоже цели, мишени, игра в войну, как ты сумеешь ответить, Боже, если покажут и спросят: «Ну?» Мир начинается с закулисья, с чёрного неба над головой; где-то в снегу перепутка лисья, где-то не менее лисий вой. Волки ушли, ведь они — сильнее. Мелкие, кажется, подросли, поднаторели и пояснели, выбрали силы из недр земли. Мама кружится, рычит и злится. Мама, конечно же, всех спасёт. Мир начинается шагом лисьим. Мир продолжается. Это всё.

Мир завершается новым годом. Фартучком радостным, кружевным. Завтра — каникулы, жить вольготно; жалко, два месяца до весны. Маленький мальчик в костюме волка, девочка в рыжем — сама лиса. Радость какая — сегодня ёлка, лампочки, конкурсы, чудеса. Мама, а можно, я погуляю? Можно, конечно, лисёнок мой. Мама совсем не бывает злая, только к обеду успеть домой. Снег выпадает густой и белый, в небе — пушистые облака. Мир завершается солнцем спелым, носом-морковкой снеговика. Мир завершается. Игры лисьи. Знаешь, охота недалека.

Школьный учитель в разбитых линзах
Вынет конфету из пиджака.

ЛИТЕРАТУРНОЕ
В литературе нет стабильности —
Одна сплошная суета;
Непросто книголюбу вынести
Расклад сегодняшний, когда
Полузабытые Тургеневы
Печально жмутся по углам,
А новоявленные гении
Усердно публикуют хлам;
Не стиль романа, а длина его —
Критерий выхода в печать,
И все цитируют Минаева,
Поскольку модно не молчать,
А те, кто не читал последнего,
Активно пишут — он, мол, лох,
И декламируют Пелевина
(Который раньше был неплох).
Но обе группировки пламенных
Легко становятся одной
Для цели — под всеобщим знаменем —
Втоптать Донцову в перегной,
И на бои бесцеремонные,
Где каждый блоггер есть солдат,
Фанаты Эдички Лимонова
Глазами нежными глядят.

Но в этом море лицемерия
Есть нерушимая скала,
Где всё спокойно и проверено,
И несть спокойствию числа,
Где не ругаются влюблённые,
Где мёд в бисквитных берегах,
Где все леса вечнозелёные
И нескончаемы луга,
Где на востоке утром раненько
Восход рисует свой узор,
Сергей Васильевич Лукьяненко
Строчит очередной «Дозор».

ЖЕСТЯНОЙ БАРАБАН
В день, когда нервным призывом взвывает труба, прячутся звёзды, а с пушек снимают чехлы, маленький Оскар берёт жестяной барабан с ярким узором, как будто полоски юлы. Дни показных перемирий давно сочтены, в дальние страны от пуль улетают грачи, маленький Оскар не знает причины войны, маленький Оскар стучит, и стучит, и стучит. Заперты наглухо окна, снаружи — полки, цокают лошади, дружно солдаты поют, мрачная мама глядит из-под правой руки, комкая левой потёртую кофту свою. Немо комдив открывает решительный рот, дружно вздымаются горны, чуть слышно свистя. Оскар стучит, задавая ритмический ход всем занимающим город военным частям. Оскар стучит, заменяя им цокот копыт, рокот оркестра, чечётку взводимых курков, злобные крики и грохот полночной стрельбы, звон распылённых прикладом хрустальных венков, плач проводивших супругов соломенных вдов, стоны готовых привыкнуть к сосновым гробам, шорох бумаги под перьями местных кротов. Всё, что угодно, умеет пропеть барабан.

Знаешь, свобода — внутри, в этом главная суть, в мрачном остроге, в тяжёлой системе цепей. Те, кто на плахе, на дыбе, прибит к колесу, много свободней, чем серый пиджачный плебей. Это свобода сказать, потому что — плевать. Это свобода плевать, потому что — конец. Это свобода лепить то, что принято рвать, это свобода легко и светло сатанеть. Это свобода командовать аутодафе, чувствуя режущий хворост под пальцами ног, это ещё не исследованный спецэффект, слишком опасный для практики даже в кино. Тем, кто ютится в квартирах, понять не дано тех, кто стучит в барабаны и в трубы дудит; те, кто заносит расходы на масло в блокнот, вряд ли поймут тех, кто сердце извлёк из груди. В чёрное время, когда заземлятся кроты, те, кто свободен, поднимут свой флаг на Рейхстаг, выполнив малую норму великой мечты, тут же внезапно под главные символы встав. Шапки взметнутся под сенью командной руки, будут ломиться от яств разводные столы. Те, кто свободен, тотчас сформируют полки и обязательно снимут с орудий чехлы.

Так образуется время насупленных лбов, время холодных команд и холодных умов, прячется где-то испуганный грохотом Бог, так как свободу он даже умерить не смог. Мерно проходят враги по чужим городам, вьётся по улицам страшный железный дракон. Маленький Оскар стучит в жестяной барабан, чётко диктуя врагам барабанный закон. Оскар свободнее всех, кто тогда и теперь, если ты дробь его слышишь — сиди и молчи. Оскар не знает о том, кто войдёт в его дверь.
Оскар стучит, и стучит, и стучит, и стучит,
и стучит
и стучит
и стучит

 

ПСЫ ГОСПОДНИ
Так гляди на меня и беги, коли я на взводе,
Коли падают прямо на лапы комки слюны,
Потому что запомни, ублюдок, я — Пёс Господень,
За тобою, паршивец, не может не быть вины.
Ты уверен, что праведен, значит, латай прорехи
В избирательной памяти — все вы в одном ряду,
Ибо грех — это русло, в котором текут все реки
К безобразию, алчности, в темень и пустоту.

Лепечи — не отмоешься, сволочь, воды не вдосталь,
Оттирайся песком и пощады, давай, проси,
Тебя ждут пустыри и заброшенные погосты,
Твоё место — в канаве, на свалке, в дерьме, в грязи,
Улепётывай прочь, что мне толку в тебе, уроде,
Не наешься тобой, даже мяса — всего на зуб,
Но я должен терпеть, потому что я — Пёс Господень
И, подобно кресту, на себе этот ранг несу.

Говори, что старался быть добрым, хорошим, честным,
Что однажды слепому проспект перейти помог,
Что однажды в метро уступил старушонке место
И однажды принёс на могилу отца венок,
Что пытался пройти свою жизнь на высокой ноте —
Не закончить, как все, а вот именно что пройти,
Да не выйдет, мерзавец, поскольку я Пёс Господень,
И меня на подобной мякине не провести.

Показушные подвиги можешь оставить в прошлом,
Пионерские грамоты тоже к чертям пошли,
Я немало дурного видал, но паскудней рожи
До сих пор не встречал ни в одном уголке земли.
Ты сожмёшься в кулак, в инфузорию, в реверс, в решку,
Притворишься ничем, просто пёрышком на ветру,
Комаром в янтаре, мотыльком, на огне сгоревшим,
И пятном на стекле. И тогда я тебя сотру.

Раскрошу в порошок, разжую, размелю клыками,
Потерплю и не выплюну, сморщусь, переварю,
Пропущу сквозь себя, как случайно попавший камень,
Как проглоченный с косточкой высушенный урюк.
Ты посмотришь вокруг и заметишь, что мир — на взводе,
Что кругом — негодяи, глаза их во тьме горят.
Вот тогда ты поймёшь, что отныне ты — Пёс Господень,
И покажешь оскал, и отправишься в свой наряд.

ПОЕЗД
Это чёрное время, когда завывают псы
И холодные звёзды глядят на меня, помимо
Остальных негодяев, кто только лишь тем, что сыт,
Отличим от меня; это время — необходимо.

Если слишком светло и контраста в контексте нет,
Если всюду добро, даже в позах бойцов ОМОНа,
Значит, что-то взорвётся по близящейся весне,
Значит, что-то покатится прочь, полетит по склону,

Потому что счастливому нужен антагонист,
Как червяк против лебедя, рвение против лени,
Как движение вверх против тех, кто несётся вниз,
Как погибшие стоя для страждущих на коленях.

Это чёрное время, и нужно его ловить
(Не поймаешь — гляди, как бы светом тебя не смяло),
И ползти по отходам, отбросам, дерьму, крови,
И тянуть на себя, чтобы хрен показалось мало,

Вот когда ты наполнишься этим — смотри, дружок,
Вдруг закончится тьма, и наступит эдем кромешный,
Ты внезапно поймёшь, как же всё-таки хорошо
Быть открытым орлу — и при этом не спорить с решкой.

Ну а мне, извини, не по рылу мотать твой срок,
Не до света терпеть исхудавшей церковной мыши,
Я присяду на рельсы и в шляпу воткну перо.
И скажу: я готов.
И поезд меня — услышит.

* * *
Как всё уютно: мир, тишина, покой,
Сидишь и смотришь на реку, и цедишь «бэйлис»,
И всё, что нужно, есть под твоей рукой,
И все, кто нужен, вроде бы не приелись.

Работа, дом, перспективы, семейный быт:
Планктон спокоен даже под звон ружейный.
И нет ни «завтра», ни «нужно», ни «если бы»,
Ни прочих бесполезных телодвижений.

И ты сидишь, океан у тебя внутри
Едва шевелится, тихий, неспешный, робкий.

Но сердце бьётся так, что, набрав «ноль три»,
На всякий случай держишь палец на кнопке.


Комментариев:

Вернуться на главную