Издано в "Российском писателе"

Андрей ТИМОФЕЕВ (Московская область г.Химки)

НАВСТРЕЧУ

(Повесть)

 

Часть первая. Саша

1


Андрей Тимофеев. Навстречу.
Проза, литературная критика
Москва: Редакционно-издательский дом «Российский писатель», 2016. – 256 с.

Саша была для меня ярким солнышком, самой светлой и чудесной девушкой, которую я знал. Когда я стоял посреди школьного коридора, нарочно оказываясь именно там, где она должна была пройти с одного урока на другой, то ещё издали различал её звонкий переливистый смех. Я никогда не заговаривал с ней сам, я был на три года старше и никому не признался бы, что мне нравится восьмиклассница, а особенно ей самой. Но она отчего-то чувствовала мою робость и, приблизившись, изо всех сил ударяла меня по плечу. А я всякий раз удивлялся, как она смеет, но мог только сдержано и неодобрительно покачать головой в ответ или строго выговорить: «Осторожно, Саша…» А после уроков подолгу гулял по городу, думая о ней, предчувствуя что-то радостное и томительное. Как-то, найдя в учительской школьный журнал их класса, я узнал номер её домашнего телефона, но так и не решился позвонить… А потом в конце февраля Саша попала в реанимацию. Ходили слухи, что она сама выпрыгнула из окна девятого этажа, но я не мог в это поверить. Мне казалось, если бы кто-то при мне сказал об этом вслух, я набросился бы на него в ту же секунду.

Помню тёмные холодные коридоры с деревянными лавками вдоль стен. Был выходной день, и я пытался найти кого-нибудь из врачей, блуждая по отделению, стучась, открывая какие-то двери. Сильно пахло хлоркой. За стеной плакали, и оттого мне становилось жутко. Наконец я оказался в крошечной проходной комнате с медицинскими шкафами и услышал тонкие сигналы человеческого пульса. Я осторожно шагнул вперёд и замер от неожиданности.

Просторную палату заполняли лучи зимнего солнца из огромного окна, отражаясь на белых стенах, на белом столе, белой простыне на кровати, закрывающей неподвижное тело Сашеньки. Сначала я даже не узнал её. Переливалась радужными цветами трубочка капельницы над её головой, бегали озорные блики по прозрачной дыхательной маске. Я хотел было подойти к кровати, но не решился, и лишь немного наклонился вперед, чтобы лучше рассмотреть лицо, светлые волосы на подушке – такие длинные и густые, что их не смогли даже как следует собрать в пучок чужие руки врачей. Саша не видела и не слышала меня, и только в воображении мне показалось, что звуки сердца едва участились, когда я тихо позвал её по имени.

В тот момент чьи-то сильные пальцы схватили меня и поволокли прочь. И лишь в коридоре я разглядел перед собой женщину в белом халате с полными багровыми щеками, сердито говорившую мне о том, что это реанимация и сюда никому нельзя.

– Может, передать ей что-нибудь от тебя? – спросила она в конце неожиданно мягким голосом.

И тогда у меня всё смешалось – и страх за Сашу, и гора сочных красных яблок, которые я зачем-то должен ей передать. А как же она будет их есть, подумал я. Только несколько дней спустя я понял, что та медсестра имела в виду передать на словах – что Саша мне дорога, что я её люблю…

Отпевали Сашу в старой городской церкви. В детстве бабушка несколько раз водила меня сюда, и я помнил, как из-за тесноты люди постоянно задевали друг друга локтями, когда крестились. Теперь же меня удивило, что внутри было пусто и холодно. На похороны пришли одноклассники Саши и учителя. Всем раздали по свечке, а пожилая учительница математики каждому предлагала маленький клочок бумаги, чтобы не обжечься. Гроб стоял поодаль, между крестом и купелью. Саша была одета в белоснежное платье, а вдоль тела лежали ярко-красные розы.

Долго стояли в темноте, но никто не подходил к нам, будто мы были здесь чужие. Я слышал надтреснутый старушечий голос, недовольно повторяющий, что самоубийц не отпевают, и другой, пронзительный и нервный, убеждающий, что это всё неправда и что девочка умерла в больнице. Но вот у входа началось движение, постепенно передаваемое всем. К вошедшему в притвор священнику заспешила худенькая женщина в больших очках и принялась отчаянно шептать что-то на ухо. Священник слушал, нахмурившись, и я видел, как отблески свечей едва колеблются в чёрной блестящей бороде. Рядом стояла суровая старушка из свечной лавки и глядела на всех исподлобья. Я понял, что решается что-то важное, но не мог понять, что именно. Все были напряжены, ожидая окончательного приговора.

Наконец священник разобрал, что хотела сказать худенькая женщина, и резко взмахнул рукой, заставляя её молчать. «Всё знаю», – выговорил он, ненадолго подошёл к родителям Саши и, не глядя ни на кого больше, скрылся в алтаре. А вскоре церковь наполнилась успокаивающим запахом ладана, и я, обессиленный, едва держался на ногах, чувствуя, как кто-то мучительно плачет внутри меня.

Плохо помню сами похороны, и только вспыхивает в памяти, как мы медленно идём по извилистым улочкам мимо могил, а под ногами замёрзшие следы грузовых машин. Несколько человек пытаются запеть, но их голоса постепенно хрипнут и замолкают. Ещё помню, как падает мой комок мёрзлой земли на крышку гроба и как та же худенькая женщина в очках начинает что-то долго говорить о Саше. Мне холодно, холод ледяной водой стоит в ботинках, трогает лицо и пальцы. Я закрываю глаза и вдруг ощущаю своё полное безразличие…

Вернувшись в тот день в свою комнату, я сел на кровать и долго ещё смотрел вокруг. На столе лежали школьные тетради, в шкафу висела одежда. Мне хотелось сейчас же вскочить, что-то ещё сделать, опять бежать в церковь или на кладбище, но ничего уже не надо было. Тогда я лёг, обхватив себя руками, и почувствовал, как тянутся секунды. Помню, бабушка, приехавшая на неделю из деревни, в тот момент вошла ко мне в комнату и вдруг так сурово сказала: «лежит и лежит, будто у него бабка родная умерла». И по прошествии многих лет останется в моей душе обида на неё, закалённую жизнью до такой стальной твёрдости, через которую уже никакое чувство не может проникнуть внутрь.

Следующей ночью мне приснился сон, как я иду по мутным, заполненным дымом коридорам. Полная медсестра с багровыми щеками не пускает меня, что-то говорит, хватает за плечи, но я, наконец, прорываюсь в палату. И там, среди ровных рядов кроватей с неподвижными больными, сидит Саша, наклонив голову вперёд, и мечется, как сумасшедшая, накручивая распущенные волосы на пальцы, крича громко, пронзительно, страшно. Я проснулся от сильной тоски и сначала не мог понять, где нахожусь. Машинально я поднялся с кровати, взял в руки трубку телефона и позвонил по Сашиному номеру, а потом долго сидел на корточках перед телефоном, представляя, как в её пустой квартире раздаются одинокие звонки. Но когда услышал заспанный женский голос на том конце, испуганно бросил трубку. Я не мог поверить, что её родители по-прежнему живут у себя дома, что они не умерли от горя.

В нашей квартире на кухне в углу висела выцветшая икона в деревянной рамке, а под ней – большая полка, в которой пылились бабушкины старые церковные книги, которые она почему-то никогда не брала к себе в деревню, а хранила у нас. Эта полка всегда была чем-то инородным среди других предметов, кажется, я даже никогда раньше не прикасался к ней. Но в ту ночь я достал оттуда потрёпанную книжицу с чёрным крестом на обложке, раскрыл её наобум и принялся читать. Мне казалось, что если сейчас изо всех сил начать молиться, то можно перенестись назад в то время, когда Саша ещё была жива, и всё исправить. Я отчаянно верил в чудодейственность древних слов, и мне вдруг показалось, что это произойдёт вот именно сейчас, нужно только как-то особенно произнести «и ныне и присно и во веки веков», ещё и ещё раз – но ничего не происходило. Тогда я опять лёг в кровать, но всё ещё настороженно вслушивался, не позвонит ли телефон. Я точно знал, что если это произойдёт, то на другом конце я услышу её голос.

На девятый день после Сашиной смерти мы с бабушкой пошли в церковь. Было по-обычному людно, будто ничего не случилось, будто никогда и не было здесь Сашиного гроба, а по-прежнему шла всё та же утомительная служба, что и всегда, те же люди приходили со своими проблемами и желаниями. Церковь показалась мне чужой. А когда подавали записку за усопших, я вдруг увидел в свечной лавке ту самую суровую старушку, которая спорила с кем-то из Сашиных родственников в день похорон. Не глядя на нас, она монотонно ударяла красным карандашом по каждому имени в записке, а потом недовольно произносила себе под нос – все крещёные, нет самоубийц? Бабушка грубо ответила – нет, и в тот момент я был так благодарен ей за этот обычный суровый тон. Но в то же время неясная тревога защемила мне сердце. Я почувствовал какую-то странную отделённость Саши от других умерших людей, которую всякий раз надо было с таким трудом преодолевать, а вместе с тем отчего-то и свою отделённость от остальных живых.

Через неделю бабушка уехала к себе в деревню, а мы с мамой справляли мой день рождения вдвоём. Это был самый странный праздник в моей жизни. Мы сидели в какой-то непонятной проникновенной тишине и почти не говорили друг с другом. Мама смотрела на меня с жалостью и боялась произнести что-то не то, лишь как-то неуверенно и ласково гладила меня по руке. В тёмном окне, не завешанном тюлем, отражались мелкие точки зажжённых свечей на торте, так что казалось, их в два раза больше, чем на самом деле. Я смотрел на эти точки, и мне было грустно, что я так повзрослел за эти дни и что больше никогда не стать мне таким, как раньше.

Я почти перестал общаться с друзьями, на переменах сидел за партой один, не глядя на других и не слушая, о чём они говорят. Меня не интересовали прежние увлечения. Иногда по ночам я опять вставал перед иконой. Мне отчего-то казалось, что так я могу загладить свою вину перед Сашей. Но от этих молитв мне становилось только тоскливее. Я уже не верил в то, что Бог сделает для меня чудо, потому что был какой-то твёрдый закон, по которому что-то было можно, а что-то нельзя. Но чем яснее я понимал это, тем настойчивее продолжал молиться с какой-то странной детской ожесточённостью. Мне будто хотелось победить этот злой закон, доказать, что я сильнее его.

Моё пробуждение случилось в конце мая на выпускной школьной линейке. Как всегда, я стоял поодаль от своих одноклассников и о чём-то думал. Поднимались вверх воздушные шары, пущенные в честь праздника, и один из них застрял в листве. Жмурясь от солнца, я смотрел на этот шар и вдруг так ясно почувствовал, что мне всего семнадцать лет, что впереди целая жизнь, и мысль об этом поразила меня. Весь день потом я ходил, как влюблённый, опьянённый этой неожиданной мыслью.

После той линейки наш класс сидел в кабинете, ожидая учителей. Отовсюду доносился девичий смех, воздух был пропитан этим весёлым щебетанием. А поодаль, на последних партах, ожесточённо спорили ребята. «Ну, вы и мужики! Конечно, если не поступишь в институт, нужно идти в армию!» – напористо возражал остальным Гоша Шаманов, высокий парень со шрамом во всю щёку. Я будто только что вынырнул из воды, мне казалось таким нелепым, что где-то есть армия, другие города, институты. Но я жадно ловил каждое слово, мне хотелось вмешаться в разговор, также начать изо всех сил доказывать что-то.

В тот день мы с Шамановым по случайности одновременно вышли из школы, и нам пришлось идти вместе. Мы почти ничего не знали друг о друге, хотя и учились вместе, и нам не о чем было говорить. Чувствуя возникшую неловкость, Шаманов принялся расспрашивать меня, где я собираюсь учиться дальше и ещё о чём-то. Но после трёх месяцев своего ожесточённого одиночества я не мог разом заговорить о чём-то простом.

– Знаешь, Гоша, вокруг нас идёт война, – начал я серьёзно. – Не подумай, это не фантазия. В мире постоянно происходят зло и несправедливость, и мы даже не замечаем их. А нужно бороться, нельзя расслабляться ни на секунду. Ты спрашиваешь меня, чем я собираюсь заниматься в жизни, так вот – я хочу участвовать в этой войне изо всех сил!

Наверное, мне казалось, что он будет озадачен моими словами, но вдруг я заметил, что Шаманов совсем не удивлён, а наблюдает за мной с лукавыми огоньками в глазах. Секунду мы внимательно смотрели друг на друга, а потом оба неожиданно рассмеялись.

Трудно сказать, что мы с Шамановым нашли друг в друге. Он был главным заводилой в классе, любимцем девушек и завсегдатаем дискотек и уличных драк. Я – замкнутым молчаливым подростком, сосредоточенным на своих мыслях. Но с того дня мы несколько раз вместе шли из школы домой, а однажды даже ездили куда-то на реку ловить рыбу. Наверно, я казался Шаманову загадочным человеком и потому он всеми силами старался меня разговорить. А когда не получалось, особо не расстраивался и продолжал о чём-то рассказывать удивительным дружеским тоном, которого, как мне казалось, я совсем не заслуживал.

– Слушай, Алёшка, как думаешь, какими мы с тобой будем лет через десять? – рассуждал он, глядя на играющие на поверхности воды солнечные блики. – Я так представляю: у меня будет свой дом, я хочу из дерева сделать, никаких кирпичей. Внизу цокольный этаж, там баня и камин. Мы будем с тобой сидеть после парилки и смотреть, как горит огонь, и будем чувствовать, что жизнь удалась! – и тогда мне тоже начинало казаться, что моя жизнь когда-нибудь на самом деле может удаться, и я был благодарен Шаманову за это ощущение…

Наступившее лето стало для меня временем вдохновенной радости и жажды жить. По ночам я больше не стоял на коленях перед иконой, а всё больше лежал в кровати, мечтая о каком-то большом счастье, которое должно было ждать меня впереди. Но иногда смутное чувство грусти вдруг находило на меня, и тогда я с удивлением вспоминал свои недавние восторги. Я никогда не рассказывал Шаманову о Саше, боясь повредить беззаботной простоте, которая сложилась между нами с первого дня. А он каждый раз простодушно не мог понять, почему я отказываюсь от предложений поехать с ним на турбазу или на дискотеку.

Последнее воспоминание о родном городе. Конец августа, я иду на кладбище, чтобы попрощаться с Сашей перед отъездом в Москву. От города ходит рейсовый автобус, но сегодня я добираюсь пешком. Нужно перейти железнодорожные пути, углубиться в безлюдные улочки садовых участков, и, выйдя на объездную дорогу, подняться в гору до конечной остановки. Я хорошо знаю этот путь, но, миновав последний поворот, невольно останавливаюсь. Передо мной открывается огромное пространство, заполненное белыми точками памятников, так что издали кажется, что это южный город с белыми крышами маленьких домов.

Я подхожу к могиле. С фотографии смотрит на меня девочка, в которой только по озорным точкам в глазах можно узнать мою Сашу. На ограде лежит гроздь спелых ягод калины. Никого нет, и только слышны тревожные порывы холодного кладбищенского ветра.

 

2

Институт, где я должен был учиться, находился на окраине подмосковного городка. Мир, в который я попал, напоминал средневековый монастырь. На асфальте перед входом в главный корпус было выведено «Оставь надежду всяк сюда входящий», как перед дверями ада, но восхищённые первокурсники с решительным восторгом новоначальных переступали эту таинственную надпись, гордо поднимая голову. Поначалу все воображали себя будущими учёными, а потом постепенно разочаровывались в своих мечтах.

В общежитии меня поселили в маленькую угловую комнату, в которой должны были жить ещё трое студентов. Когда я оказался там первый раз, никого из них не было. Вразнобой лежали на кроватях вещи, но чувствовалось, что живут здесь совсем недавно. Один угол был завален грязной посудой, исписанными листами, одеждой, а прямо на полу неровными стопками были нагромождены книги. Прислушиваясь, чтобы никто не застал меня за этим занятием, я осторожно подошёл и оглядел корешки. А когда появились соседи и ещё толкались в узкой прихожей, отгороженной от остальной комнаты платяным шкафом, мне стало так неуютно оттого, что теперь уже нельзя будет остаться наедине с самим собой, что рядом всегда будут эти чужие люди.

Я почти не помню дневных часов, потому что проводил их на занятиях или задерживаясь в аудиториях после занятий, и лишь после закрытия института возвращался в общежитие. А если удавалось занять место в ночной читалке, то подолгу сидел в пахнувшей деревом маленькой комнате, где то здесь, то там моргали одинаковые тусклые лампочки на столах. Наконец в ясном предрассветном воздухе раздавался гулкий перестук первой электрички, и надо было идти спать. 

Постепенно я стал привыкать к своим соседям. Одного на курсе называли по имени-отчеству Святославом Александровичем за густую рыжую бороду и мощные скулы, придававшие ему сходство то ли с монахом, то ли с учёным. Святослав Александрович вёл аскетический образ жизни, питался на двадцать рублей в день, почти не спал и собирался в конце учебного года сдавать теоретический минимум Ландау.

Другой мой сосед, долговязый паренёк с пунцовыми щеками по имени Сеня Садовский, был малоразговорчив и первое время часами напролёт слушал старый кассетный плеер, иногда с треском начиная перематывать плёнку, раскручивая её на огрызке карандаша. Сеня был совершенно не приспособлен к бытовой жизни, питался заварной лапшой и варёными сосисками. Занимался он, сидя на кровати, подкладывая под тетрадь толстый справочник по физике и поминутно ерзая, чтобы размять затекающие ноги. Выполняя домашние задания, он мог вдруг отложить учебник и начать рисовать или записывать короткие строчки стихов на случайных листах бумаги. По ночам Сеня уходил из комнаты гулять по институтскому стадиону, а потом возвращался продрогшим и, кашляя, виновато улыбался. Как-то я спросил его, зачем же он поступил в этот институт, если его интересует литература, но он только пожал плечами и неожиданно фыркнул от смеха – он не знал ответа на этот вопрос и меньше всего хотел бы задумываться над этим…

По вечерам наша комната пахла горячим травяным чаем. Окна открывали редко, потому что Святослав Александрович боялся, что его продует, запах чая не рассеивался, и тем уютнее было в комнате. Я нарочно возвращался с занятий заранее и к их приходу уже готовил пузатый заварник и печенье. Сеня весело сметал со своего широкого письменного стола листы бумаги, я шёл на кухню набирать ещё воды. А Святослав Александрович, сидя на кровати, каждый раз настойчиво убеждал нас, что для быстроты можно заливать в чайник и горячую воду из крана, потому что она соответствует ГОСТу, а, следовательно, пригодна для питья.

Святослав Александрович никогда не пил чай молча. Наступал момент, когда он начинал хмуриться, грозная сила приливала к его лицу, а скулы напрягались. Он ещё минуту сдерживался, будто копил в себе злость, а потом со всей силы ударял кулаком по столу и произносил с напором:

– Процесс обучения в нашем заведении сходен с браконьерским отловом рыбы! Переглушили шашкой полреки, часть выловили, а остальную, мёртвую, пустили по течению. Их даже не интересует, что будет с теми, кто не станет учёными. А таким просто не устроиться в жизни, потому что у них атрофированный от учёбы мозг – раз, и никаких прикладных знаний – два!

Сеня любил эти яростные рассуждения, но не спешил соглашаться с ними.

– Конечно, ты прав, – говорил он Святославу Александровичу. – Но ты не о том думаешь! Есть одна главная мысль – человек человека понять не может.

– Может, в том и интерес, что все разные, – пытался возразить ему тот.

– Понимания нет, тут уж не до интереса, – добавлял Сеня, вдруг на самом деле огорчаясь…

Во время этих разговоров я обычно молчал. Мне нравилось слушать их, ощущая радостное спокойствие, какое можно испытывать только в кругу близких и хороших людей. В то же время именно в такие моменты я с необыкновенной силой ощущал и своё одиночество. Несмотря на то, что с соседями у меня было больше общего, чем а одноклассниками и знакомыми из родного города, я всё равно не мог открыть им свои настоящие мысли, не мог быть полностью искренним с ними.

Помню, как-то раз Сеня пригласил меня погулять по стадиону вдвоём. Был поздний вечер, вокруг никого не осталось, кроме нас. Несколько настойчивых фонарей то здесь, то там освещали спортивные дорожки, но на дальней стороне, у забора, было совсем темно, так что, проходя там, мы невольно ускоряли шаг и замолкали. Сеня читал мне свои стихи про старого фонарщика, который бродит по улицам, догоняя промокшие ночные тени. Этот фонарщик был слишком пьян, чтобы помнить себя, но слишком трезв, чтобы забыть образ умершей любимой девушки. А я слушал, прикрыв глаза, шагая на ощупь, и чувствовал, как в одно мгновенье воздух будто пропитался воспоминаниями, а сердце сжалось от этого нечаянного сходства. Пахло сырой листвой, недобро шелестел в траве ветер. И странно было осознавать, что прошло столько времени и что воспоминание, раньше прожигающее меня насквозь, теперь равномерным грузом лежит на моих плечах, придавая каждому движению души грустную значительность пережитого горя.

В ту ночь я долго не мог заснуть.

 

3

Я познакомился с Женей в середине ноября. У Сени был день рождения, к нему должны были приехать мать и сестра. С вечера он пытался убраться, но потом бросил. Святослав Александрович отлучился на выходные домой, так что мы были вдвоём и до утра проговорили о чём-то, лёжа в темноте.

Проснулся я оттого, что распахнулась входная дверь. За платяным шкафом раздались звуки шуршащей одежды и осторожное перешёптывание.

– Арсений, – услышал я тихий напряжённый голос совсем рядом. К соседней кровати наклонилась маленькая женщина и ласково гладила Сеню по волосам. – У тебя всё хорошо? Ты не болен?

– Да всё в порядке, мам, я спать хочу, – отмахивался тот, лениво перекатывая голову по подушке.

– А почему у вас такой беспорядок? Вы праздновали твой день рождения, да? – жалобно спрашивала женщина, оглядывая комнату. Но потом вдруг быстро подошла к столу и решительно принялась собирать грязные тарелки в стопку.

Я повернулся на бок, чтобы рассмотреть Сениных родственников. В это время из-за шкафа появилась девочка лет шестнадцати и неуверенно шагнула вперёд. Помню, как меня обожгли две яркие точки её глаз, но я даже не сразу осознал, кого же они мне так пронзительно напоминают. Я зажмурился, делая вид, что ещё сплю, но боялся, как бы моё неровное дыхание не выдало меня. Когда же я потом осторожно поднялся с кровати, она всё ещё стояла у входа.

Это была светловолосая девушка с розовыми щеками. Она остановилась прямо на том месте, где большой солнечный блик падал на стену, и, часто моргая, силилась распахнуть глаза. Я сказал ей «Привет», она порывисто обернулась и, ещё даже не разглядев меня, сказала то же самое.

– Ты, Алексей, да? – обратилась ко мне её мать. – Арсений писал нам о тебе.

Я смутился и обрадовался этому.

Мы убрали со стола всё лишнее, и сели пить чай. Я резал торт и разливал кипяток по чашкам, поглядывая в сторону Жени. А когда пододвинул ей тарелку с куском торта, она тепло сказала мне: «Спасибо». Я угадал, что она находится в особенном эмоциональном напряжении и так поглощена своими чувствами, что почти не замечает ничего вокруг. Мне нравилось наблюдать за этим её состоянием.

Позже я узнал, что Женя учится в одиннадцатом классе, и мечтает после окончания школы поступить в институт в Москве или Петербурге. Наверное, общежитие, где мы жили, представлялось ей особенным миром, и ей жадно хотелось узнать этот мир. Она порывисто наклонялась к уху Сени и начинала что-то шептать, но тот махал на неё рукой и выразительно крутил пальцем у виска. Как раз в такой момент я возвращался из кухни с полным чайником. Вдруг я догадался, что Женя просит показать ей институт. Не знаю, что на меня нашло тогда, но я с весёлой настойчивостью вручил Сене чайник и сказал ей: «Пойдём». Женя подпрыгнула с места и чуть не стукнулась головой о верхнюю кровать.

Мама разрешила нам погулять, и, пока она не передумала, мы торопливо выскочили в коридор.

– Вот так мы и живём, – начал я, когда мы спускались по замусоренной лестнице, мимо прожженных окурками стен, а Женя радостно кивала. Кажется, она думала, что нет ничего прекраснее, чем жить здесь, вдали от маминой опеки и скучного маленького городка, где она провела детство.

Я почти не помню, о чём мы говорили, скорее всего, я рассказывал о студенческой жизни, а ей хотелось слушать ещё и ещё. Мы ходили от одного учебного корпуса до другого. На улице шёл то ли снег, то ли дождь, и в лицо нам настойчиво летели промокшие листья, так что нас шатало из стороны в сторону, а нам было от этого только веселее.

Чтобы спрятаться от ветра мы забежали в маленький магазин у платформы, и встали перед витриной, выбирая, что бы нам купить. Женя откинула капюшон, и я удивился, как сильно она похожа на мою Сашу. Лицо её раскраснелось ещё сильнее, а чёлка лезла в глаза, но Женя всякий раз небрежно смахивала её в сторону. Пока мы ждали своей очереди, я как зачарованный смотрел на неё.

– Может, по мороженому? – предложила она, с дерзкой решительностью взглянув на меня.

Мне вдруг так сильно захотелось, чтобы она сейчас изо всех сил ударила меня по плечу, и я только растеряно кивнул. А потом мы вышли на улицу под дождь – от мороженого сводило зубы, но оба делали вид, что оно нам очень нравится.

Когда мы вернулись в общежитие, Ольга Сергеевна стояла посреди комнаты, разбирая сваленное в кучу постельное бельё. Сеня топтался рядом со скучающим видом.

– Женя, почему вы так долго? – недовольно обернулась к дочери Ольга Сергеевна. – Ты забыла шарф, я же тебе говорила, что шарф надо обязательно надевать!

Женя весело махнула рукой, но вдруг сильно раскашлялась. Мама подскочила к ней, принимаясь горячими руками трогать её щёки и лоб. Жене же неловко было, что с ней возятся, как с маленькой, и она пыталась освободиться от настойчивой маминой заботы. Не снимая куртки, она прошла в комнату и деловито стала разглядывать наши с Сеней учебники на столе.

 – Заболеешь, вот будет дело! – бессильно ходила вокруг неё Ольга Сергеевна…

Этот день пролетел, как порыв ветра, и вот они уже собрались уезжать. Мне казалось, мы с Женей должны как-то по-особенному проститься, но всё вышло сумбурно и просто. Сеня ехал провожать их до вокзала. Они втроём толкались между дверью и шкафом, пока мама строго не сказала Жене:

– Ты уже оделась? Выходи в коридор.

Женя коротко кивнула мне и проскользнула в едва открывающуюся из-за нагромождения дорожных сумок дверь.

Когда они ушли, в комнате стало тихо. На столе лежал недоеденный кусок торта. Я зачем-то поставил чайник и сел на кровать, но волнение никак не могло утихнуть, и тогда я вскочил, распахнул дверь и бросился к коридорному окну, выходившему на железную дорогу. Там, на улице, три крошечные фигурки шли сквозь отчаянный листопад. Я зажмурился, пытаясь удержать их в памяти, и так и стоял с закрытыми глазами. Наконец откуда-то сбоку послышался привычный грохот электрички, скрип тормозов, несколько секунд тишины, а потом с новой силой зашумели колёса, но теперь всё тише и тише. Пока не остался только шелест сталкивающихся на ветру листьев.

 

4

Начались тяжёлые дни. Мы почти не спали. Мне казалось, даже когда я иду по улице, ем, разговариваю – у меня в голове шевелятся живые частицы и уже сами по себе двигают мои мысли. В читалке теперь сидели по три человека за партой, мешая друг другу, поэтому чаще всего по ночам я занимался прямо в комнате на кровати. Но от сильной усталости часто впадал в сонное оцепенение, а когда пробуждался, понимал, что уже давно сижу так, глядя в учебник, но не думаю ни о чём.

В один из таких дней Сеня пригласил меня к себе домой на Новый год, а я даже не смог обрадоваться. И лишь в конце декабря, в последний день зачётной сессии выскочил из душной аудитории на морозный воздух и вдруг удивился, как радостно стало, едва я только вспомнил о предстоящей встрече с Женей.

В город, где жили Садовские, мы приехали ночным поездом. Я спустился на перрон и увидел будто нарисованными на картине крошечное здание вокзала, похожее на дворянскую усадьбу, и расходившиеся в темноту двухэтажные деревянные домики. Мы медленно двинулись по безлюдным улицам, слушая, как хрустит под ногами свежий снег. Мне нравилось воображать, что это заколдованный сказочный город. Изредка мою мечтательность нарушали то проезжающая машина, то гудок отходящего поезда.

Когда мы подходили к дому Садовских, Сеня показал их окна на первом этаже, и мне почудилось, что там мелькнул робкий огонёк. Но когда вошли, в квартире было тихо. Стараясь не шуметь, на ощупь шагнули в тёмный коридор.

– А это чья комната? – спросил я Сеню, пытаясь разгадать, где спит Женя.

– У нас тут все комнаты общие, – пожал он плечами, не понимая моего романтического настроения. – Мы будем спать вот здесь, это зал…

Наутро я проснулся от звонкого смеха за стеной и ещё долго лежал, прислушиваясь, как этот смех перекатывается по квартире, иногда приближаясь прямо к нашей двери, иногда отдаляясь куда-то вглубь. Пока мы спали, кто-то включил гирлянду на ёлке, стоявшей в углу, и теперь она беспорядочно мерцала бледными огоньками. На полу между диваном и креслами собрались мягкие игрушки.

Сеня медленно повернулся в мою сторону.

– Выспался? – спросил он шёпотом. – Но всё равно лежи тихо, а то сразу заставят что-нибудь мыть или готовить… – даже в этом была особая таинственность, и я послушно застыл, боясь шевельнуться.

Вошла Ольга Сергеевна, решительно распахнула занавески и открыла балконную дверь.

– А, проснулись уже! – заметила она, с рабочей весёлостью вытаскивая с балкона банки, мешки, алюминиевые тазы с овощами. – Поднимайтесь, хватит лентяйничать!

Я понял, что она специально говорит так строго, а на самом деле всю работу по дому делает сама. И уже не чувствуя опасности, вскочил с дивана и принялся одеваться.

Мы с Сеней ещё долго сидели в зале, рассматривая его старые рисунки коллекции вкладышей и наклеек – всё, чем Сеня гордился ещё со школы и что приятно напоминало нам обоим о ребячествах детства. Женя не заходила к нам. Мне легко было делать вид, что я увлечён Сениной коллекцией, но внутри я сильно волновался перед встречей с ней.

Наконец Женя появилась в дверном проёме. Оказывается, за два месяца я уже забыл, как она выглядит, и удивился, что она уже совсем взрослая девушка. Женя сдержано сказала: «Здравствуй, Лёша», а потом оживилась, увидев, чем мы занимаемся.

– Эти мои любимые! – показала она на одну из коллекций.

– Ну, Женя, Женя, – покачал головой Арсений. – Ты разве не понимаешь, что это поздние серии, они гораздо хуже сделаны.

– Просто я помню, как их копили, поэтому, наверно… – оговорилась она, поглядывая на меня, но потом, вдруг вспомнив о чём-то, продолжала серьёзным маминым голосом: – Чистите зубы и приходите. Мы позавтракали, теперь ваша очередь!

Весь первый день прошёл в приготовлениях и кухонной суете. Мы с Сеней лениво нарезали овощи для салатов, Женя выпекала маленькие коржики для своих любимых пирожных. Ольга Сергеевна же успевала следить за всем – в её руках всё двигалось, мылось, жарилось.

Около полуночи сели за стол. Я вызвался открыть шампанское, но провозился прямо до боя курантов, так что по бокалам его разливали второпях, брызгая на руки и на белоснежную скатерть. Я загадал, чтобы у нас с Женей всё было хорошо, и, допив свой бокал, долго стоял с закрытыми глазами.

Когда все улеглись, я никак не мог заснуть. Прямо в окно светил яркий фонарь, так что пол в зале до середины заливало белым светом. Я смотрел, как качается занавеска и как из тёмного угла торчат мохнатые еловые лапы. Мне казалось, что если из-под елки сейчас выползет косматый домовёнок и осторожно перебежит по светлому прямоугольнику, я не удивлюсь нисколько. Но в тишине я различал только беспечное сопение Сени, лежащего рядом. Я поднялся, подошёл к окну, осторожно приоткрывая занавеску. Сквозь матовое колдовское стекло почти ничего не было видно. Кажется, где-то вдалеке ещё пускали фейерверки. Я недолго постоял так и опять лёг.

На следующий день к завтраку никто не проснулся, а обедали только салатами. У Сени оставался несданным зачёт по английскому, и поэтому сразу после обеда он закрылся на кухне, чтобы заниматься. Мы же сидели в зале втроём и, рассеянные, опустошённые после вчерашнего праздника, машинально глядели на экран телевизора. Вдруг Ольга Сергеевна предложила нам с Женей сходить куда-нибудь. Мы сразу же оживились, стали смотреть расписание сеансов в кинотеатре, обсуждать, на какой фильм лучше пойти. И удивительно было, что всё это так естественно происходит, будто не было ничего особенного в том, что мы пойдём в кино вдвоём.

Выйдя с Женей из подъезда, минуту мы шли молча, и только было слышно, как скрипит снег под нашими ногами. Чтобы что-то сказать, я деловито спросил сколько времени. Женя так же серьёзно посмотрела на часы, и вдруг совершенно по-детски вскрикнула. Оказалось, мы опаздывали на сеанс. И тут же всё сделалось простым и весёлым, мы бросились бежать до автобусной остановки. А потом, запрыгнув в автобус, долго ещё старались отдышаться, иногда значительно переглядываясь друг с другом – успеваем. Но, конечно же, не успели и, войдя в зал, искали свои места в темноте, натыкаясь на других людей. Нам обоим было смешно, и мы беззаботно извинялись в ответ на чьё-то ворчание…

А вечером, когда мы вернулись из кино и поужинали, Женя внезапно расплакалась и ушла в свою комнату. Я поспешил за ней, пытался успокоить, но она только махала рукой и повторяла, что с ней это бывает. «Просто мне стало жалко, что всё интересное закончилось – и Новый год, и фильм, и впереди ничего больше не будет», – потом объяснила она. Но тогда мне казалось, что происходит что-то ужасное, и это я чем-то обидел её. Меня удивило, что Сеня не обратил никакого внимания на эти слёзы. А Ольга Сергеевна мягко вывела меня из Жениной комнаты и о чём-то говорила там с ней тихим строгим голосом. Зато потом Женя смеялась весь вечер и звала всех на улицу играть в снежки. Её едва уговорили лечь спать. Хрупкая маленькая девочка, у неё внутри было сжато столько сильных чувств, что она никак не могла совладать с ними…

Мы с Сеней уезжали на следующий день, Ольга Сергеевна и Женя пошли провожать нас до вокзала. Перед отъездом нажарили целую сковороду семечек и грызли их всю дорогу. Вокзал встречал печальным запахом поездов.

Сеня не любил долгих прощаний и потому сразу поднялся в вагон, а Ольга Сергеевна шла вместе с ним вдоль состава, чтобы через окно жестами показать что-то напоследок. Мы с Женей остались вдвоём.

– Я буду скучать по тебе, – зачем-то сказал я, чувствуя, как нелепо и стыдно всё это выходит, а потом быстро поцеловал её в щёку. Женя испуганно распахнула глаза и торопливо закивала мне.

А потом поезд тронулся, и по белому окну побежали монотонные отблески, а мне оставалось только ждать, пока утихнет волнение внутри. Я отсчитывал время вперёд, пытаясь найти хоть какую-то зацепку, её день рождения весной, если меня пригласят к ним опять, её возможное поступление в Москву, но всё это были лишь слабые звуки в пустоте, окружающей меня. Я лёг на спину и принялся бессмысленным взглядом смотреть на жёлтые потёки на потолке. Постепенно всё затихло в душе, и остался лишь монотонный перестук железных колёс.

 

5

Почти не помню, как я жил следующие полгода. Кажется, много учился, постоянно был занят чем-то. Иногда, особенно весной, меня томили смутные мечтания, но, как-то поверхностно удивившись им, я опять погружался в монотонные заботы. С Женей мы несколько раз переписывались сообщениями на телефон, но она отвечала редко и коротко, и оттого было немного грустно. Понемногу свежесть последней встречи стала забываться, и я уже больше ничего не ожидал и ни на что не надеялся.

В конце июня я возвращался в родной город, чтобы провести там каникулы. Больше суток прошло после сдачи последнего экзамена, но я никак не мог избавиться от тревоги, сопровождавшей меня всю сессию, и не мог заснуть, ворочаясь на твёрдой вагонной полке.

Показались первые садовые участки, окружённые мрачными елями, а потом опять утонули в лесном сумраке. Ещё минуту ехали в напряжённом ожидании. Наконец лес распахнулся, и земля ушла вниз, туда, где за железнодорожными балками и ангарами лежала река. Поезд останавливался медленно, глухо скрипя колёсами. Когда же я вышел на перрон, то от свежего воздуха у меня мгновенно закружилась голова. Нас высадили на дальней от вокзала платформе, и сразу не понять было, где город, где вокзал и куда идти – впереди было непроницаемое небо, а вниз, сколько видели глаза, уходили чёрные волны леса. Мне казалось, вокруг дремлет загадочная лесная сила, и все родные запахи и звуки пропитаны ею, как густой еловой смолой.

На перроне меня встречал Шаманов. Он заметил меня издалека и замахал руками.

– Ну, что, москвич, соскучился по нашим местам? – заговорил он, весело похлопывая меня по плечу. А потом быстро подхватил мои сумки.

Мы прошли в конец платформы и поднялись по крутой деревянной лестнице на мост, чтобы выйти в город. Под нами тронулся состав, так что сквозь дрожавшие ступени чувствовалось его нарастающее движение. А когда я поднял глаза, то увидел сотни мерцающих огней, очертания домов, чёрный проём городского парка – эта картина причудливым образом сложилось у меня воедино, и я удивился, как же она была мне знакома.

Когда мы с Шамановым сели к нему в машину, то сначала долго молчали. Мне казалось, мы так сильно изменились за этот год, что оба не знали, с чего начать.

– Эх, Алёшка, помнишь наши школьные времена, – вдруг нарочито громко заговорил Шаманов, – сколько у нас было тогда задушевных бесед… Мне, знаешь, не хватает сейчас всего этого!

Я довольно покачал головой, хотя и подумал, что он, как обычно, преувеличивает.

– Мне тоже не хватает. Там, в Москве, я ни с кем так не говорил, – признался я, чувствуя радость оттого, что могу сказать ему что-то приятное.

– Конечно, кто б тебя, дурака, слушал, кроме меня! – по-дружески нагрубил он мне, и мы, наконец, оба засмеялись.

Шаманов сказал, что он сейчас живёт на турбазе рядом с городом и предложил сразу двинуться к нему. Я секунду колебался, потому что обещал домашним приехать сегодня, но так заманчиво было оказаться где-нибудь на природе и отдаться приятным впечатлениям.

Турбаза находилась у реки, туда вела широкая просёлочная дорога. Мы лихо вскочили на понтонный мост, гулко ударившись колёсами. А дальше то с одной, то с другой стороны замелькали деревянные домики, спрятанные между деревьями, ни в одном из которых не горел свет. Шаманов нарочно нажимал на газ, чтобы промчаться по широкой аллее мимо скамеек, на которых сидели весёлые компании, и на скорости выехать прямо к ярким огням дискотеки. Мы остановились, и я выскочил из машины, машинально прижимая руки к ушам от пульсирующего грохота музыки. Мне казалось, всё вокруг разбилось на осколки, а в глазах зарябило от разноцветных девичьих платьев на танцплощадке.

– Вот здесь я и провожу время, – прокричал мне в ухо Шаманов. Я торопливо кивнул.

На одной из скамеек неподалёку мы нашли его друзей. Те пили коньяк из пластиковых стаканчиков. Шаманов сразу же оказался в центре компании, размашисто хлопая по ладоням вместо рукопожатий, а я присел с краю. Пока все забыли обо мне, я откинулся на спинку скамейки. Мне было спокойно, и я ритмично стучал ногой по асфальту в такт музыке. И только боялся случайно взглянуть в сторону дискотеки, чтобы не нарушить своё умиротворение.

Наконец Шаманов обратился ко мне и представил своим друзьям. Я не запомнил никого, кроме юркого Толика, которого Шаманов толкал в плечо и обещал послать за пивом. Толик улыбался, но был тревожен, и я видел это. Толику нравилась одна из девушек, и он старался сесть к ней ближе, чтобы обнять, но та каждый раз сердито отталкивала его руку.

– Загар, больно!

Это была черноволосая татарка с резкими чертами лица. Она поворачивалась к каждому, кто начинал говорить, и обрывала, если становилось скучно. Я вспомнил, что знаю её, мы раньше жили в соседних подъездах, и что её зовут Алиса.

– Мы с одного двора, – вдруг узнала она меня. – Да, помню, помню, ты такой смешной был, всегда в костюмчике ходил… Ладно, не обижайся!

Ей не нравилось, что я сижу отдельно от всей компании, и тогда она стала часто обращаться ко мне, чтобы вовлечь в общий разговор. Сначала мне казалось, что она влюблена в Шаманова, потому что они часто приближались друг к другу, о чём-то переговариваясь. А когда она потащила меня на медленный танец, сильно смутился, но послушно пошёл за ней.

На танцплощадке не было ничего особенного, только ровный тёплый свет, в котором тонули и сидевшие по скамейкам, и пары, постепенно наполняющие пространство вокруг. От волос Алисы пахло миндалём, и мне неожиданно приятно стало и от этого танца, и от возможного разговора.

– Расскажи о себе, – попросила она, едва мы начали танцевать. – Гоша говорит, ты умный и учишься в лучшем институте в Москве, это правда?

Я сразу же раскашлялся, желая показать, что Шаманов преувеличивает, и постарался ответить как можно беспечнее:

– Трудно оценить… Но вообще, учиться тяжело, это да. Иногда даже кажется, что сходишь с ума…

Мне показалось, это получилось несколько странными, но Алиса слушала с интересом.

– Ты хороший мальчик, – вдруг сказала она, когда музыка стала затихать, и, довольная собой, громко рассмеялась мне в ухо.

Когда мы вернулись, Шаманов произносил очередной тост. Мне налили полную рюмку коньяка, но я только осторожно пригубил, потому что мало ел в поезде и боялся быстро опьянеть. Алисе это не понравилось, она выхватила из рук Толика бутылку и принялась силой поить меня прямо из горла. Сначала я испуганно отшатнулся, но чтобы не показаться слабаком, стал глотать горький коньяк, пока не захлебнулся. Меня обожгло изнутри, но я держался и не взял даже крошечную дольку лимона, чтобы перебить противный привкус во рту.

Шаманов горячо хлопал меня по плечу, кто-то кричал, и тогда я видел искажённые рты перед собой. Но из всех звуков я различал только смех Алисы, резкий, звонкий, так что казалось, это разбиваются стеклянные бутылки одна за другой. В этой каше из голосов, криков, грохота дискотеки её дыхание почему-то то и дело оказывалось рядом. Вдруг я понял, что сижу на корточках перед скамейкой, а она перебирает пальцами мои волосы.

А когда Алиса тихо сказала мне: «Давай убежим от всех», меня удивила внезапная мысль, в которую я никак не мог поверить. Мне и тогда ещё казалось, что ей просто интересно поговорить со мной и что это даже вполне естественно. Она, видимо, поняла, что я сомневаюсь, и коротко сказала:

– Пойдём, не будь занудой!

Мы незаметно отделились от компании и пошли по аллее, уводящей в глубь леса. Алиса несколько раз обернулась, и я почему-то подумал, что она проверяет, нет ли за нами погони. Чем дальше мы отдалялись от дискотеки, тем меньше людей встречали по дороге, и наконец, на скамейках стали попадаться только сдвоенные тени обнимающихся парочек. Свернули куда-то в лес, вокруг потемнело. Музыка с дискотеки слилась в отдалённый гул.

– У меня мать швеёй работает, и мне на дом приносит шить, – рассказывала Алиса, пробираясь через попадающиеся кусты шиповника. – Говорит, не можешь устроиться на работу, хоть так батрачь. А мне эти платья и рубашечки уже поперёк горла стоят! А где у нас найдёшь работу, так и придётся всю жизнь пальцы колоть! Мать бесится на меня, говорит, столько мужиков рядом, давно бы замуж вышла, а я не хочу.

Она лукаво посмотрела на меня и, красуясь, отбросила назад длинные чёрные волосы. Неужели она тоже этого хочет, удивился я. Но, если так, то как же именно всё произойдёт, неужели она прямо скажет об этом. А я, неужели так просто соглашусь?

Лес стал чёрным, как ночное небо. Со всех сторон подступили звуки шелеста, ночного цоканья, трепетания.

Мы остановились друг напротив друга. Из-за тени мне не было видно её лица, и потому я, не отрываясь, смотрел на маленький шрам на её шее, похожий на укус.Она потянулась ко мне, чтобы поцеловать, а я на всякий случай сказал:

– Завтра я уже ничего не вспомню.

– И я не вспомню, – ответила она насмешливо.

У неё была с собой недопитая бутылку коньяка, и мы опустошили её за несколько глотков, а потом опять двинулись по тропинке, чтобы сократить путь к её домику. Нам обоим хотелось добраться туда скорее, и мы ещё и ещё ускоряли шаг, откидывая в сторону мешавшие ветки, как будто боялись, что через мгновение выветрится весь наш пьяный угар. Наконец тропинка вывела на асфальтовую площадку, где стоял ночной магазин, а дальше уже виднелись очертания треугольных крыш.

Но вдруг что-то случилось. У магазина стояла группа парней, кажется, Алиса знала кого-то, мы подошли. Один из них подал мне руку для приветствия, нисколько не сжимая влажную ладонь.

– Как дела? Гуляете? – спросил он. Алиса засмеялась.

– Гуляем!

– У меня лошадка только из ремонта, может, прокатимся?

Я понял, что это конец, будто сверху упала тяжёлая плита, и мне уже было не выбраться. Я не понимал, сколько человек стоит передо мной, не мог сосредоточиться ни на одном лице, и только слышал её режущий смех, такой близкий, но уже страшно далёкий. Она сказала мне, что у нас нет ничего спиртного, и спросила, не хочу ли я купить что-нибудь. Я бросился в магазин, и мне показалось, что сзади все смеются надо мной.

Внутри горел яркий свет, на длинных прилавках стояли рядами вина, коньяки, водка, и я никак не мог понять, что же взять. Мне казалось, что это сейчас самое важное, и от того, что я выберу, зависит, как всё пойдёт дальше. Тогда я показал на самую большую бутылку вина с огромной пробкой в виде печати. Но пока неловко засовывал обратно в карман кошелёк, она выскользнула у меня из рук, и разлетелась вдребезги. Я вздрогнул и удивлённо смотрел, как расползается по полу огромная красная лужа. Кто-то ругался, кричал, но я не слышал ничего, и только дрожащими руками распахнул кошелёк и, пытаясь пересчитать, хватит ли оставшихся денег, высыпал мелочь на прилавок. Мне протянули другую бутылку, и, сжимая её сильнее, я метнулся к двери.

Алиса стояла перед магазином одна. Я сначала не поверил этому, а она недовольно повернулась ко мне.

– Почему так долго-то? Я из-за тебя с ребятами не поехала…

А когда мы уже шли в темноте между деревянных домиков, я ощущал будоражащую дикую радость, что мы уходим от ненавистного магазина вдвоём.

Помню ещё, как входил в её домик. На кровати чёрной кошкой лежало смятое платье. Алиса быстро собрала вещи в один комок и бросила на стул. А когда я уже жадно обнимал её, она неожиданно оттолкнула меня и презрительно сощурилась.

– Значит, у тебя нет ко мне чувств? И со мной можно не церемониться, да?

Но это была только игра, и я даже не успел опомниться.

– Ничего, это даже интересно, – опять потянула она меня к себе. И тут же пригрозила:

– Не морщись…

Ночью я часто просыпался. Сквозь дремоту мне мерещились стук в дверь и зловещее дуновение ветра из щелей. Окончательно я пришёл в себя от холода. Было раннее утро. Хотелось вскочить и бежать, но я нарочно не двигался, заставляя себя мёрзнуть. Алиса спала рядом, я боялся смотреть на неё, и только помню её руки, покрытые гусиной кожей до плеч.

Я поднялся, собирая с пола одежду. У кровати лежало скинутое одеяло. Как же всё нелепо, подумал я.

Но вдруг мне стало жаль и её, и тогда я подобрал одеяло и укрыл Алису до плеч. На заспанное лицо сбились запутанные волосы.

– Уже уходишь? – выговорила она сквозь сон, и я испуганно отошёл, чтобы не встретиться с ней взглядами. Потом быстро оделся и выскочил на улицу.

Утро было обычное. Из-за леса виднелось только что поднявшееся солнце. Река текла рядом, и я чувствовал кислый запах травы, какой бывает прямо у берега. Было удивительно, что за ночь в мире ничего не изменилось.

Шаманова я нашёл случайно. Дверь одного из домиков была открыта настежь. Войдя, я увидел друга, лежавшего поперёк кровати прямо в одежде, а вокруг него на полу валялись пустые бутылки. Услышав мои шаги, он проснулся и мгновенно сел, будто специально поджидал меня.

– А вот и наш Ромео, – заговорил он хриплым, ещё хмельным после вчерашнего голосом, – вспомнил, что бросил старого друга ради какой-то девчонки и, наверно, пришёл раскаиваться! Да, ладно, ладно, я ж всё понимаю, – добавил он примирительно.

Мне захотелось сейчас же уехать, и я сказал об этом Шаманову. Тот ответил, что довезёт меня до города. Тогда я отвернулся к маленькому, покрытому паутиной оконцу и стал смотреть сквозь запылённое стекло, ожидая, когда тот соберётся.

Шаманов поднялся и подошёл сзади.

– Да не расстраивайся ты, с кем не бывает, – пытался подбодрить он. – Я тоже обычно встану на утро и думаю, какой же я дурак…

Но я не поддержал его шутливый тон.

– Нет, так не должно быть! – поворачиваясь, выговорил с такой злостью, что Шаманов удивлённо поморщился.

– Хорошо, хорошо, я разве спорю, – сказал он, пожимая плечами. – Поехали тогда…

 

6

Когда мы въехали в город, я попросил Шаманова не довозить меня до дома, а высадить на улице рядом с парком. Мне не хотелось сразу же оказываться у себя в квартире, окунаться в радостные объятия и причитания мамы и бабушки – лучше было погулять где-нибудь рядом по знакомым местам. Шаманов неодобрительно покачал головой на мою прихоть, но ничего не сказал, и мы коротко попрощались.

Я медленно двинулся вперёд. Улицы были пусты, лишь иногда встречались одинокие люди да бессмысленно меняли свой цвет светофоры на перекрёстках. Я рад был бы почувствовать что-то родное, погрузиться в приятные воспоминания, но город напоминал полую каменную коробку. Я шёл по ней в гулкой тишине, странный чужой человек, среди неподвижных домов, застывших машин на обочинах. Свернул в городской парк, но даже его длинные аллеи, вымощенные белыми плитками, показались мне ненастоящими. По краям лежали высохшие кучи давно скошенной травы.

Когда я вышел из парка, то машинально зашагал вверх по улице. Вскоре с двух сторон показался подступающий к городу лес, и только впереди ещё виднелся последний жилой квартал, вклинившийся в зелёную преграду. Я вспомнил, что часто бродил здесь, когда учился в школе, но не успел ещё понять почему, как передо мной возник огромный девятиэтажный дом. Я подошёл к нему вплотную, растеряно оглядывая его крупное каменное тело. Но даже показная новизна крашеного фасада не могла обмануть меня – это был тот самый дом, где жила когда-то Саша, где нашли её тело, упавшее из окна. Тот самый, к которому я столько раз приходил после Сашиной смерти и подолгу стоял, глядя в окна их квартиры, содрогаясь от каждого случайного отблеска, попавшего туда.

И вдруг что-то ожило, будто я разом стал школьником и не было всех этих месяцев. И вот рядом уже толпились молчаливые дети, а я медленно шагал, подчиняясь общему движению. Кто-то спереди бросал на снег еловые ветви, кто-то без жалости наступал на них. Спереди четверо незнакомых людей несли чёрно-красный гроб… «Никуда не уйти мне от тебя, маленькая Сашенька», – подумал я с нежностью, ещё раз вглядываясь в милые окна, как бы желая запомнить их навсегда, и медленно двинулся назад.

Но всё уже изменилось вокруг. Город зазвенел, сначала тихо, исподволь, будто едва задрожали троллейбусные провода. Но потом, едва только я попал на свободное пространство за домом, дунул ветер, нарастая, злясь, хлеща ветвями деревьев по натянутому воздуху. Загремел проходящий за гаражами поезд, напряжённо заработала газонокосилка, и каждый такой звук врывался внутрь меня. Я остановился и хотел было повернуть назад, но не мог объяснить себе, зачем же мне возвращаться, и так и стоял, разрываемый смутными порывами, задыхаясь от необходимости что-то сделать, как-то заглушить нарастающее чувство внутри, и лишь через минуту опять двинулся вперёд.

Постепенно то здесь, то там стали появляться люди. Они шагали в ту же сторону, что и я, соединяясь в тоненькие вереницы, их постепенно становилось всё больше и больше. Наконец я понял, что все они идут к церкви, и удивился, что и я ведь иду сейчас туда же. Но это открытие не было приятно мне, наоборот, только мучило сильнее. При виде церкви разом вспомнились мне все мои страдания и молитвы после Сашиной смерти, все надежды и призывы, и странным казалось, как же я смог забыть о них, как мог жить столько времени в беспечности, будто бы не было у меня в жизни тех страшных дней – как же мог сделать то, что сделал вчера.

Церковь ничуть не изменилась за это время: те же посеревшие от времени стены и ветхий деревянный забор. Приблизившись, я встал на пороге и, запрокинув голову, долго вглядывался в изображение над входом. Внутри было темно, люди стояли в ожидании. То здесь, то там шептали, передавали что-то, проталкивались между рядами. Всё здесь осталось таким же, как полтора года назад, холодным февральским днём, и повсюду, на стенах, иконах, в густом запахе ладана, разлито было ощущение недавней смерти. Я хотел вдохнуть его изо всех сил, но дыхание моё срывалось. Мне показалось теперь, что я виноват не только в происшествии на турбазе, но и в том, что умерла Саша, и вообще во всём на свете виноват. Хотелось убежать куда-нибудь, спрятаться от этого наваждения, но оно уже было разлито повсюду. Я не знал, как же мне теперь жить с этой виной, но точно знал со всей горячей юношеской уверенностью, что прежней жизни уже не будет...

Я ещё только поднимался по лестнице, как услышал наверху знакомый звук открывающейся двери, и угадал, что мама или бабушка заметили меня из окна и теперь торопятся встретить на пороге. А когда вошёл в квартиру, то мгновенно оказался в центре доносившегося отовсюду шума воды, звона тарелок, тёплого вкусного пара, наполнявшего прихожую.

– А мы тебя ещё с вечера ждали, – заторопилась ко мне мама, чтобы обнять, но не знала, куда же деть мокрое кухонное полотенце в руках. – Ты на другом поезде решил ехать, да?

– Не мешай ему раздеваться, пусть проходит, – отстранила маму бабушка. – Обувь поставишь под тумбу, а вещи к себе в комнату.

Я огляделся – все предметы стояли на своих местах, а на трюмо, как и год назад, высилась стопка пожелтевших газет. Я шагнул вперёд по коридору, туда, где была моя спальня, положил на кровать дорожную сумку, провёл рукой по шершавой поверхности письменного стола. Но зыбкое очарование родного места не умиротворяло меня – наоборот, хотелось что-то делать, исправить, изменить. Мне казалось, что вот я когда-то был настоящим здесь, в этой комнате, а теперь потерял всё это. Я стоял, слушал доносившиеся откуда-то монотонные приглушённые звуки и голоса, но никак не мог прийти в себя. Потом медленно прошёл на кухню.

Кухонный стол был заставлен пирогами, чашками с куриным бульоном, жареной картошкой, домашними соленьями и приправами, так что некуда было поставить тарелку. За столом сидели мама и бабушка и молчали о чём-то своём и важном. Мама взглянула на меня ласково, а бабушка сказала:

– Садись, студент.

Я опустился на табуретку. Бабушка решительным движением сдвинула посуду, освобождая мне место с краю стола, и тогда я неожиданно почувствовал, что сильно проголодался.

– Как будто в Москве совсем не кормили, – с удовольствием заметила она, видя, как я начинаю есть холодный кусок пирога, только что вытащенный из холодильника. – Давай погрею лучше.

Мама поднялась к плите, чтобы помешать что-то в сковородке, а потом бережно спросила:

– Устал с дороги?

– Устал, устал, – отвечала за меня бабушка. – Пусть поест сначала.

Мы говорили о чём-то обычном – о городских новостях, о наших родственниках в деревне, но я почти не слушал слов, и только иногда сжимал губы от подступающей к сердцу тоски. Мама рассказывала мне, как они живут в последнее время, что сильно не хватает денег и поэтому они решили продать старый деревенский дом.

– Хотелось бы переехать к тебе в Москву, – обмолвилась она о своей тайной надежде, – там ведь больше получают, а у нас на заводе почти ничего не платят.

А бабушка недовольно перебила её:

– Не из-за денег продали дом! Просто стара я уже стала для хозяйства... Но о старухах нечего говорить. Давай теперь про себя!

И я говорил что-то, но думал о вчерашнем.

 

А вечером от Жени пришло сообщение на телефон. Она писала, что хочет что-то сказать мне и просила позвонить им на домашний, если получится. Сообщение оказалось длинным, а одно слово было написано с ошибкой. Мне показалось, вместе с этой ошибкой пришла ко мне как бы частица самой Жени, и я долго сидел на кровати, обхватив голову руками. Наконец решился и подошёл к телефону.

Помню, как обжёг меня её голос, мягкий, с мамиными серьёзными нотками. Женя хотела сообщить мне, что они с мамой ездили в Москву и подали документы в Университет, и теперь она очень волнуется, сможет ли поступить.

– А Сеня, представляешь, говорит мне – нечего тебе в Москве делать! Представляешь? – возмущённо переспрашивала она опять, ожидая от меня поддержки.

Я слушал её и задыхался. А положив трубку, ещё некоторое время стоял, зажмурившись, ощущая, как кровь растекается по телу. Потом закрыл дверь, лёг на кровать и вдруг расплакался, как ребёнок. Мне стучали в запертую дверь, кажется, звали ужинать, но я не открывал. Наконец наступил момент, когда я очнулся и услышал, как тихо стало в квартире. Только моё сиплое дыхание, а в промежутках ничего. Тогда я медленно поднялся и вышел в прихожую.

 

7

Через несколько дней мы сидели с Шамановым на берегу, а за рекой неровной линией тянулась граница лесной темноты и пепельного неба. Берег был весь белый от отцветших цветов чертополоха. Я рассказывал ему о Саше, о том, как приходил к ней в больницу и как после её смерти молился и отчаянно верил, что случится чудо.

– Ничего себе, Алёшка, у тебя такие проблемы были, – удивлялся Шаманов и с лёгкой обидой качал головой, – а я даже не знал…

Но я был так поглощён своими мыслями, что не обращал внимания на его слова.

– Понимаешь, – торопился высказаться я. – Ведь всё, о чём я просил тогда, исполнилось. Я встретил девушку, похожую на Сашу, как будто её саму. И всё могло бы быть хорошо, если бы я это не разрушил своими руками… И теперь мне нужно измениться. Мне нужно начать жить правильно, тогда, может быть, ещё можно что-то исправить.

Шаманов слушал напряжённо, стараясь подбодрить меня, но всё никак не находя нужные слова.

– Тогда, конечно, если так, – оживился он, зацепившись за мою последнюю мысль. – Давай, Лёшка, мне всегда казалось, что у тебя всё будет хорошо. И вот ты понял, что это твой человек, твоя любимая девушка, борись, добивайся её, ты прав!

В этот момент на короткое мгновение я вдруг почувствовал прежнюю общность, какая была между нами год назад, когда мы заканчивали школу. Но в то же время мне стало грустно оттого, что Шаманов не может понять меня до конца, что ему нельзя передать всех моих мыслей и чувств. Я не знал, что ответить, и тогда медленно двинулся сквозь густую траву туда, где должна была быть река. На ощупь я добрался до самого берега и остановился, вдыхая запах сырости. Впереди земля уходила вниз, к воде, и дальше нельзя было ступить ни шагу.

– Я знаю, что очень виноват, что я самый худший человек на свете, – заговорил я опять, чувствуя, что Шаманов уже стоит рядом и по-прежнему слушает меня. – Но, может, есть какая-то надежда, может, я смогу измениться ради неё… взять себя в руки, стать таким, каким должен быть…

Потом я ещё много и ожесточённо говорил о чём-то, обвинял себя, давал какие-то обещания, а тем временем туман ровными полосами спускался на реку, и было видно, как прозрачные белые волны растворяются на поверхности воды. Мне казалось, от этих моих слов какая-то невидимая связь устанавливается между нами с Женей. И то, что я сказал об этом Шаманову, и он услышал меня, это уже никогда не исчезнет из мира, а навсегда останется в той напряжённой цокающей тишине ночной реки, которая окружала нас сейчас.

Вернувшись в тот вечер домой, я осторожно проскользнул на кухню. Мама с бабушкой уже спали – во всей квартире было тихо, и это зыбкое ночное спокойствие так легко было разрушить одним неловким движением. Я налил себе некрепкого тёплого чая и сидел, почти не двигаясь, время от времени делая несколько глотков, а потом осторожно опуская чашку обратно на стол. Прямо надо мной висела старая бабушкина икона. Она опять напомнила мне о Саше и моих ночных молитвах, но только теперь я уже не чувствовал той горькой вины, как ещё несколько дней назад. Наоборот, мне как будто приятно было теперь прикоснуться к старым воспоминаниям, пережить их опять.

Я поднялся, отыскал на полке под иконой книжицу с чёрным крестом на обложке, которую часто читал после смерти Саши, и поднёс к лицу, вдыхая запах старых страниц. Но не стал открывать её – мне не хотелось молиться, а просто стоять так, ощущая тёплую тишину на душе. Выцветшее лицо на иконе казалось незыблемым, неизменным с самого моего детства, а может, даже с того времени, которое было задолго до моего рождения. Но я не боялся этой строгой древности, наоборот, мне хотелось как-то отблагодарить её за своё неожиданное умиротворение. И тогда несерьёзно, как бы для пробы, я опустился на колени, как делал это в школьные годы, всё ещё держа бабушкину книгу в руках. Было по-прежнему тихо, только где-то за стеной мерно капало из крана. Я недолго постоял так, ощущая неловкость, будто в этот момент кто-то обязательно должен был войти на кухню, а потом торопливо перекрестился и поднялся на ноги.

В следующие несколько дней я каждый раз поднимался засветло и шёл на кухню, чтобы постоять немного перед бабушкиной иконой, а после сразу же принимался за физические упражнения, испытывая отчаянное удовольствие от наказания своего молодого тела. Иногда ещё я ходил в церковь, а когда возвращался домой, то иногда замечал, как выразительно переглядывались между собой мама и бабушка. Они почти ни о чём не расспрашивали меня и относились к моей неожиданной религиозности как к делу полезному, но странному. Бабушка изредка подсмеивалась: «Какие у тебя грехи, ты жизнь ещё не прожил…», но махала рукой – ладно, мол, давай, молись.

Позавтракав, мы с мамой и бабушкой обычно шли в сад. Работы было мало, но я всякий раз радовался, если меня просили сделать что-нибудь тяжёлое. Помню, как носил толстые золотые косицы лука на просушку, и как нарочно брал по две, держа каждую онемевшей вытянутой рукой. В такие моменты мне было особенно весело, и тогда я старался развеселить и бабушку, добродушно ворчавшую в ответ на все мои попытки. Мама же как будто понимала моё состояние и только улыбалась, глядя на меня. А когда они уходили в другую часть сада, я ложился на тёплую землю, с наслаждением погружая в неё пальцы, ощущая, как она сыпется сквозь них. А потом поспешно вставал, смеясь своей беззаботности, и принимался читать что-нибудь или учить молитвы из книжицы с чёрным крестом как стихи, прохаживаясь вдоль пышных зелёных грядок.

Вечером я ещё иногда звонил Жене на домашний, и мы недолго разговаривали. Кажется, сначала она ещё удивлялась этим моим звонкам, но вскоре привыкла и даже совсем перестала стесняться, взахлёб рассказывая о том, сколько набрала баллов за экзамены и как она рада, что смогла поступить в Москву. А я только слушал её голос и улыбался. И хотя она ни разу за это лето не сказала, как относится ко мне, не сказала даже, что рада моему звонку, но когда трубку брала Ольга Сергеевна и громко объявляла моё имя, я слышал, как Женя торопливо выбегает откуда-то из глубины квартиры – и мне казалось, что эта торопливость значит гораздо больше каких бы то ни было признаний. После таких звонков я чувствовал прилив сил и торопился опять выйти на улицу. Мне как будто мало было замкнутого пространства моей комнаты.

Я гулял по городу, наслаждаясь вечерней свежестью. Тем летом шли сильные дожди, и потому город часто был залит водой, и ночные огни мерцали прямо из-под ног. Я шёл медленно, ощущая переполняющий меня восторг от того неведомого и важного, что надвигалось на меня. Мне хотелось молиться от переживания, что Женя есть на свете, что она сейчас, возможно, думает обо мне.

Так я провёл целое лето. Я почти никуда больше не ходил, несколько раз мы ещё встречались с Шамановым, но я будто бы стеснялся той своей искренности в разговоре у реки и не мог рассказать ему о своих восторгах и походах в церковь. Мне отчего-то казалось, что он всё равно не поймёт меня и что между нами теперь целая пропасть. А когда в конце августа Шаманов пришёл провожать меня на вокзал и ненароком сказал: «Эх, Алёшка, жалко, что мы с тобой всё-таки мало общались в это лето», я вдруг почувствовал, как мне стыдно за те мои мысли о пропасти, и что своей скрытностью я как будто повредил нашей дружбе. Но было уже поздно, и я мог только горячо обнять его на прощание.

Тронулся поезд, исчез за окном вокзал, замелькали деревья, и в вагон ворвался густой смолистый запах леса, отчего-то похожий на запах ладана. И тогда мне показалось вдруг, что там, в Москве, ждёт меня что-то необыкновенное и важное, а всё прошлое было лишь подготовкой к нему.

 

Часть вторая. Новая жизнь

1

Женя приезжала в Москву в конце августа. На вокзале её должен был встретить Сеня, но у него, кажется, как раз в тот день были какие-то дела, и я уговорил его, что поеду сам, а он легко согласился.

Было раннее утро. Прохладный воздух ходил сквозь меня мелкой дрожью. Я стоял у нужной платформы, вглядываясь вдаль, будто не веря, что оттуда на самом деле приедет поезд с Женей. Мне казалось, происходит что-то невероятное, что какой-то неведомой силой я выброшен на этот вокзал. Господи, думал я, неужели же всё это правда, и мы сейчас увидимся, и будем встречаться каждый день, может, даже жить вместе, а потом пройдут года, и я чувствовал – это правильно, и в этом есть какое-то высшее предназначение. Но если так, перебивал я себя, то почему же я сейчас так волнуюсь. И если мы должны быть вместе и на это есть высшая воля, то разве что-то может помешать этой воле исполниться… Повсюду, прямо на асфальте, прислоняясь к вокзальным стенам, сидели полусонные люди, куда-то решительно шагала женщина-цыганка, а за ней спешила пёстрая толпа детей. И удивительно было, что у кого-то могут быть сейчас другие заботы, другая жизнь.

Наконец лёгкая дымка затуманила фигурки столбов и пересекающиеся линии рельсов, а через секунду вдали показался состав с длинным хвостом, тянувшимся из-за поворота. Объявили, что вагон Жени будет последним, и тогда я торопливо двинулся по платформе, глядя в укрупняющиеся черты поезда. И вот загрохотало рядом, замелькали квадраты окон. Я шёл всё быстрее, а навстречу мне двигались люди, сначала по одному, потом рваными цепочками, постепенно уплотняясь, превращаясь в единый поток.

Женя стояла в самом конце платформы, маленькая, испуганная, в белой курточке. Она так напряжённо глядела по сторонам, что не заметила, как я подошёл. Я заранее придумал, что скажу ей, но теперь остановился, не решаясь нарушить неловкое оцепенение.

– Устала? – спросил я нежно, и собственный голос показался мне хриплым и глухим.

– Да, не могла заснуть в поезде… А Сеня не придёт?

– Нет, он не смог, дела… Но завтра вы обязательно встретитесь, – добавил торопливо, видя, как сильно она расстроилась.

У Жени была пузатая спортивная сумка на колёсиках, я торопливо подхватил её за ручку, и мы двинулись по платформе. Я смотрел вперёд, чтобы не налететь на шагающих впереди, и только изредка поглядывал на Женю. Сумка громко стучала колёсами, попадая в трещины на асфальте, гудел поезд на соседнем пути. Откуда-то издали монотонно объявляли прибытие и отправление. И было странно, что всё так просто и буднично, словно мы обычные люди, одни из сотен приезжих и встречающих на этом вокзале, словно не происходило сейчас ничего необыкновенного.

Помню, как спускались по эскалатору в метро. Стояли на соседних ступеньках, но ещё как-то отдельно друг от друга. Женя наклонила голову, и я мог видеть только краешек её лица. Кажется, в метро было даже холоднее, чем на улице, потому что иногда она подносила ладонь к щеке и начинала сильно тереть её. А мне так радостно было, что её сумка в моих руках, и оттого мы уже будто бы не совсем чужие, и я даже не пытался о чём-нибудь заговорить.

Я рассмотрел Женино лицо, только когда мы уже оказались в вагоне. Женя была бледна, и её тонкие губы стали совсем белыми. Я не мог наглядеться на неё, а она ненадолго встречалась со мной взглядом, а потом отводила. Кажется, ей было неуютно, что я смотрю так пристально.

– Что, что? – спрашивала она, торопливо поправляя волосы, думая, что с ними что-то не так.

Мы вышли из метро и сразу же потерялись в сплетении улиц, жужжании машин, потоке людей. Я никак не мог понять, в какую сторону идти к Жениному общежитию, и потому мы двинулись наугад. По пути нам попалась шумная компания парней, у одного вокруг шеи был обмотан длинный оранжевый шарф, он что-то рассказывал, а остальные смеялись. И у меня вдруг сжалось сердце от неожиданной ревности, будто я уже знал, что Женя скоро будет среди них, такая же весёлая и беззаботная.

Общежитие мы увидел издали. Это было высотное здание в два крыла, разделённое переходом с тяжёлыми дверями посередине. Над переходом навис широкий козырёк, а с обеих сторон от дверей, будто лапы, поднимались две бетонные лестницы в несколько пролётов. Сквозь огромные стёкла было видно множество студентов, толпившихся в переходе – это была очередь на заселение, которую нам предстояло отстоять…

Так долго тянулся этот длинный и тяжёлый день – сначала нужно было дожидаться коменданта, потом кастеляншу, которая раздавала ключи и бельё. Я старался участвовать во всём, что нужно было сделать, как будто от того, как я сейчас во всём разберусь, какую комнату выберем, как Женя заселится, зависело всё наше будущее счастье.

Мы ещё стояли с ней в одной из этих очередей в коридорах общежития, когда Женя вдруг отошла к окну, словно увидев там что-то особенное. Я приблизился – за окном виднелись дома, а за ними шпиль здания Университета и небо, постепенно превращающееся из дымчато-белого в голубое, и чем выше поднимался взгляд, тем яснее и чище была эта пронзительная голубизна.

– Я так счастлива, – проговорила Женя, не оборачиваясь ко мне. – Мама последнее время много рассказывала, как она жила в общежитии, когда была молодая, как они ходили на занятия, как весело было.

– Знаешь, я до сих пор не могу поверить в то, что буду учиться здесь, – продолжала она порывисто. – Иногда я просыпаюсь ночью, и мне кажется, что не хватило баллов и я не поступила, и что теперь всю жизнь проживу у себя в городе, и мне становится так грустно.

Мне показалось, что её мысли очень созвучны моим, и оттого я вдруг испугался, что скажу сейчас что-то не то, и ещё минуту стоял молча, но слова так и не приходили.

– Кажется, нам скоро заходить, – заметил наконец, чтобы перевести тему разговора, и мы поторопились вернуться в очередь.

А вечером, когда хлопоты были окончены, Женя вышла вместе со мной на улицу, чтобы проводить, и мы медленно зашагали по узкой дорожке, ведущей от общежития к оживлённому проспекту. Вдалеке мелькали машины, нервно мерцали яркие вывески магазинов, а из-за нагромождения домов на другой стороне поднималось огромное, как Колизей, здание торгового центра. И чем ближе мы подходили к проспекту, тем сильнее наваливался на нас шум машин, так что невозможно было ничего сказать. «Ох, Лёшка, я так устала, эти длиннющие очереди, поселение… Я даже не представляла, что будет так тяжело», – жалобно сказала Женя, и это неожиданное «Лёшка» зазвучало как-то слишком близко, а оттого так неестественно. Я рассеянно ответил что-то. А на прощание она неожиданно повернулась и порывисто прижалась щекой к моему плечу. У меня что-то дрогнуло внутри, и я стоял неподвижно, не зная, обнимать ли мне её в ответ или же сдержаться, чтобы не нарушить неожиданное счастье.

Теперь-то я понимаю, что это была просто благодарность за то, что я был рядом в этот тяжёлый для неё день, и наверняка понимал это и тогда, но всё равно не мог справиться с нахлынувшим чувством. Женя ушла, а я остался, удивлённо оглядываясь по сторонам. Рядом стояли люди, в луже отражался свет фонаря, наклонившегося прямо надо мной. Мне казалось, что время остановилось и с той пронзительной секунды, как она прижалась ко мне, до сих пор тянется одно только мгновение, которое я почему-то переживаю полнее и глубже, чем обычно.

Наконец я сделал шаг, ощущая, как двинулась на меня сырая стена воздуха. И тогда наступило следующее мгновение, а за ним ещё и ещё, будто бы тронулся неведомый механизм. Дома раздвинулись, и я шёл вперёд, не замечая, что наступаю прямо в огромные лужи на асфальте. Счастье было таким явным, как вспышка, я ощущал его отсветы везде – на ветках, в машинах, в огромных зданиях этого чужого, но уже отчего-то красивого города.

Я спустился в метро, и грохот поездов оглушил меня.

 

2

С того дня началась моя новая жизнь. В первые недели этой удивительной осени меня ни на минуту не покидало ощущение бесконечного счастья. Мы встречались после Жениных занятий в Университете, втискивались в наполненный людьми трамвай, замирали у дверей, а потом спрыгивали с подножки и изо всех сил неслись к её общежитию. И каждый раз я чувствовал, как воздух вокруг натягивается, рвётся, и как отовсюду захлёстывает меня что-то старое и родное, будто я вернулся на три года назад, и всё ещё бегаю по школьным коридорам в поисках Саши.

Я видел, как Женя постепенно привыкает ко мне, как я становлюсь важен для неё, но мы по-прежнему ни разу не заговорили о наших отношениях, а я никак не решался ни поцеловать её, ни приобнять. Мне всё казалось, что это должно случиться само собой, и гораздо важнее то, что нам хорошо вдвоём.

Жене постоянно переживала, что мы что-то не успеваем – готовиться к её занятиям, гулять, разговаривать, не успеваем вдыхать нашу весёлую жизнь. Она могла вдруг повести меня в парк, на птичий рынок, на занятие танцами, а тем же вечером позвонить и в отчаянии сказать: «Какая же я глупая, у меня завтра контрольная, а я…» «Давай не будем больше ходить туда, хорошо?» – просила она потом, как будто это я уговаривал её ещё несколько часов назад. А я не понимал этой торопливости, этого желания вместить в себя всю вселенную, способности загораться до безудержной страсти. Но бывали моменты, когда Женя радовала меня до отчаянного восторга в душе. Как-то раз она рассказывала о своих новых подругах и о том, что они ходят на дискотеки и в ночные клубы, а потом неожиданно заметила: «А мне всё это неинтересно, там нет воздуха, это всё ненастоящее». И я удивлённо вздрогнул тогда – так важны были для меня эти слова, они звенели во мне целый день, отражаясь, усиливаясь многократно.

По вечерам мы сидели у Жени в общежитии и занимались то математикой, то экономикой, и я с лёгкостью объяснял ей любое задание, потому что мы уже всё это проходили год назад. За огромным окном прямо перед нами лежал весь город, горевший тысячью огней, а сзади ходили туда-сюда Женины соседки по комнате и иногда хихикали, с интересом поглядывая на нас. Мне нравилось, что для них я Женин парень и от их многозначительных взглядов в мою сторону каждый раз становилось приятно и спокойно. Женя же как будто не замечала этого. В перерывах между занятиями мы даже не стеснялись, что кто-то есть рядом, а беззаботно болтали обо всём подряд.

В те недели я постоянно не высыпался, но всё равно каждый раз задерживался у Жени и возвращался из Москвы на последней электричке. Смертельно клонило в сон, но я шёл от станции до общежития, машинально делая каждый шаг. Мне представлялось, что я должен всё перетерпеть ради Жени и что чем больше я страдаю сейчас, тем сильнее становится наша любовь. И даже вернувшись в общежитие, не сразу ложился спать, а уходил в укромное место под чёрной лестницей и молился или просто сидел, вспоминая сегодняшний день. А на следующее утро вскакивал с кровати от пронзительного звона будильника и лихорадочно бежал умываться. Меня ждал долгий день: сонные лекции, торопливые занятия в читалке, электричка, метро, и опять на юг Москвы, навстречу своей отчаянной радости.

 

Но знал ли я на самом деле, какой была Женя, настоящая, со всеми желаниями и недостатками, со всеми чертами такого сложного и горячего характера? Что было в действительности, а что я выдумал, упоённый своей любовью, будто пытающийся рассмотреть солнце, слепящее глаза…

В конце сентября у нас в институте должен был проходить большой праздник в честь посвящения в первокурссники, и я пригласил на него Женю. Она приехала сразу после лекций, я встречал её с электрички. В студгородке повсюду развевались флаги, у стадиона высилась огромная деревянная сцена, но студентов почти не было. Мы шагали по пустым дорожкам между корпусами, и оттого казалось, что праздник нарочно задерживает дыхание, прежде чем дунуть изо всех сил. Помню, по дороге к общежитию Женя почему-то сильно волновалась, а я пытался убедить её, что всё пройдёт хорошо.

Когда мы вошли в комнату, Сеня и Святослав Александрович сидели за столами, готовясь к предстоящим на следующей неделе зачётам, но, кажется, оба были рады возможности отложить учёбу. Мы со Святославом Александровичем поставили чай и принялись делать бутерброды, чтобы Женя немного перекусила, а Сеня насмешливо расспрашивал сестру об учёбе.

Женя некоторое время ещё была в своих мыслях и, кажется, чего-то смущалась, но потом вдруг вспыхнула, увлечённо заговорила о своём университете, о лекциях и тяжёлых заданиях, стала ругать Сеню, что он так редко к ней приезжает. А через минуту с весёлой беззаботностью подскочила к столу, чтобы помочь нарезать хлеб, а когда закончила, стала вытирать скатерть. Святослав Александрович тоже оживился и принялся с увлечением спорить с ней о том, какое образование лучше, наше или их. А я стоял молча, удивлённый этой внезапной открытостью Жени и радостной смелостью, с которой она теперь вела себя в нашей комнате.

Тем временем, за окном постепенно нарастали звуки музыки, криков и громкого смеха. Женя зашла за шкаф, чтобы переодеться, а потом вышла в ярко-красном платье с открытыми плечами. Я взглянул на неё и поразился этой неожиданной, но уже такой взрослой женской красоте.

Вчетвером мы вышли на улицу и сразу же попали в необыкновенный водоворот: то здесь, то там бегали разгорячённые праздником студенты, кричали, зажигали огни, как на новогоднюю ночь, по дороге с безумными гудками проносились машины, так что, казалось, могли разбудить весь город. Женя с наслаждением закрыла глаза и сказала, что всё это похоже на сказку.

Мы долго не могли пройти вперёд, потому что толпа студентов перекрыла улицу перед общежитием. Один из них держал огромный флаг института и, выйдя прямо на дорогу, отчаянно размахивал им, другие столпились вокруг, останавливая проезжавшие машины. Женя была опьянена происходящим, и, когда мы пробирались сквозь толпу, я несколько раз оборачивался и ловил белый блеск в её глазах.

Я терялся в этом шуме, в этом беспорядочном веселье, в этой всё усиливающейся музыке, прожигающей насквозь. Мне казалось, все вокруг смотрят только на Женю, на её огненное красное платье. А когда мы уже стояли прямо перед сценой, на которой проходил концерт, и кто-то из толпы случайно касался её, во мне вскипала горячая волна ожесточения. Один из незнакомых парней протянул в нашу сторону бутылку пива, так что я было подумал, что она предназначена Жене, и вырвал эту бутылку у него из рук. А он только удивился моему дикому взгляду, и отшатнулся от нас.

Потом мы медленно шли в сторону общежития, и я торопливо вдыхал ночной воздух, радуясь, что всё это закончилось. Кажется, никто не заметил моего болезненного волнения, все были спокойны и умиротворённо молчаливы. Сеня весело поёживался от вечерней прохлады, Святослав Александрович широко улыбался. В отсветах фонарей я видел, как едва колышутся Женины растрёпанные волосы.

– Знаете, раньше, когда я жила у нас в городе, мне казалось, что здесь, в Москве, какие-то особенные люди, – мечтательно заговорила Женя. – Сильные духом, такие, которые знают, что они хотят. Но оказалось, их здесь почти нет, и теперь я понимаю, что таких людей вообще очень мало… А мне самой, наверно, не хватает этих качеств, и поэтому я всё время ищу их. Я хочу, чтобы рядом были люди с сильной позицией…

Я слушал её, и мне было грустно, что она не говорит явно, что хочет, чтобы рядом с ней был я, и что на самом деле я слабый и подверженный эмоциям человек, то загорюсь, то погасну, и у меня самого нет никакой позиции. Я убеждал себя, что всё хорошо, что она идёт рядом со мной, а на ней моя ветровка, которой я укрыл её открытые плечи от холода, но всё равно ощущал себя будто закованным в тяжёлые цепи.

– А что такое эта сильная позиция? – только и смог выговорить я глухим голосом.

– Не знаю, – пожала плечами Женя, – может, внутренняя опора, на которой всё держится… Но всегда видно, когда это есть!

– Главное, чтобы позиция была взвешена и подтверждена доказательно, – вмешался Святослав Александрович, а Женя приветливо кивнула ему, хотя он ничего и не понял из того, о чём она говорила.

Я видел, что Женя чувствует необыкновенное вдохновение, что вся эта обстановка – праздник, гудевший где-то вдалеке, спокойствие опустевшей улицы, интересные люди рядом – всё и волнует, и радует её одновременно. Я понимал её состояние, но мне было больно оттого, что эти её теперешние волнение и радость не связаны напрямую со мной. Я удивлялся её мыслям, их неожиданной глубине, но мне обидно было, что она высказывает их не мне одному, а ребятам – как бы перед ребятами хочет показаться умной и глубокой, хотя именно я и только я мог бы по-настоящему понять её.

– Мне так хорошо здесь у вас, я чувствую настоящую жизнь, – произносила она порывисто, но задумчиво, и мне становилось ещё тоскливее…

Вернулись мы за полночь, я дождался, пока Женя заснёт, и лёг сам. Из окна доносились запоздалые звуки, то чей-то крик, то пьяная песня, а потом всё смолкало, и только у меня внутри отчаянно билось сердце, будто злополучный праздник всё ещё продолжался там. В темноте резал глаза свет от настольной лампы на столе Святослава Александровича, который тоже отчего-то не спал. Вдруг я вспомнил слова Жени о сильной позиции и неожиданно подумал, что у меня ведь есть моя вера и что, несмотря на всю мою мягкость и впечатлительность, я на самом деле гораздо сильнее всех этих людей за окном. Я вскочил, взволнованный этой мыслью, и увидел, что Святослав Александрович поднял глаза от учебника и почему-то внимательно смотрит на меня.

– Всё хорошо, – убеждённо сказал я ему, а он как-то чересчур торопливо кивнул.

 

3

С того вечера жизнь моя натянулась, так что теперь в стремительном потоке недель память почти не различает событий. Хорошо помню только день в конце января, когда мы первый раз пошли с Женей в церковь. С начала учебного года я всё хотел предложить ей это, но никак не находилось удобного момента. Потом ещё несколько раз мы откладывали из-за того, что Жене нужно было готовиться к экзаменам в Университете. И только после сессии, как раз накануне Жениного отъезда домой на зимние каникулы, собрались на утреннюю службу.

Я вышел в тот день из общежития, и было ещё темно. И каким же неподвижным показался мне вдруг зимний утренний воздух вокруг, как безмятежно лежали впереди железнодорожные рельсы, не ждущие электрички. Но отчего-то я не мог до конца успокоиться и поверить этой невозможной безмятежности.

Я вспоминал последние месяцы, и мне казалось, что мы так много потратили времени зря, постоянно ездили к нам в общежитии, проводили время с ребятами – Жене нравилось у нас, она говорила, что выходные с нами это единственная капля радости для неё в душном мире Москвы. Но для меня всё это время было каким-то сумбурным и даже напрасным, я так и не рассказал ей главного – и про то, как со дня нашей первой встречи я думаю только о ней, и про то, как я благодарен Богу, что он дал мне её, и про Сашу, и про всю мою жизнь… Но теперь мне отчего-то казалось, что вот впереди у нас целый день перед её отъездом, и это целиком наш день, и мы столько можем сегодня успеть, о стольком поговорить.

Храм находился рядом с Жениным общежитием. Это был старинный собор, огромной глыбой высившийся рядом с другими высотными зданиями. Мы опоздали, но я подумал, что это даже к лучшему, потому что Жене тяжело было бы простоять всю службу целиком. Внутри было темно и пахло сырой штукатуркой, а откуда-то из глубины надтреснутым голосом вычитывали псалмы. Мы вошли, и мне вдруг стало страшно.

Людей оказалось мало, мы стояли вдвоём прямо напротив того места, на которое выходил священник. Сначала я решил было наклоняться к Жене и шёпотом объяснять что-то, но не знал, правильно ли это, и просто замер на одном месте, боясь пошевелиться. В напряжённом ожидании я предчувствовал каждое следующее движение службы, будто пытаясь ускорить её мерное течение. Я хотел дотянуть до причастия, чтобы сказать Жене, что это самое главное действие, и что после него уже можно уходить, но минуты тянулись медленно.

Краем взгляда я видел, как Женя переступает с одной ноги на другую. В какой-то момент мне вдруг показалось, что она слишком сильно качнулась назад, и тогда я торопливо отступил, чтобы подхватить её, если бы она вдруг упала. Женя обернулась на моё движение, и я спросил: «Пойдём?» Она, кажется, обрадовалась и устало кивнула в ответ.

На улице пахло дымом, ветра не чувствовалось совсем. Всё вокруг испуганно замерло, как бывает перед внезапным, совершенно не ко времени, наступлением весны, и только осторожно падали на руки то ли тяжёлые снежинки, то ли капли дождя. Я боялся спросить Женю, что она чувствовала в церкви, но она сама вдруг произнесла тихо:

– Да, хорошо… Надо будет ещё раз сходить потом…

Я ничего не ответил, чтобы не нарушить это неуловимое хрупкое согласие, установившееся между нами. В этот момент она неожиданно раскашлялась и коротко улыбнулась:

– Болею немного.

– Пошли тогда, буду тебя лечить, – сказал я весело, кивая на высившееся рядом здание общежития.

Женя кивнула, но как-то неуверенно.

– Знаешь, у меня в комнате так грустно, – заговорила после недолгого молчания, – и эти экзамены, так хочется отдохнуть после них… Давай, может, к тебе в общежитие? И Сеня ведь там, да?

Меня кольнула мгновенная досада оттого, что она не хочет быть вдвоём, даже в этот последний день перед отъездом на каникулы, а хочет к ребятам.

– Ты же болеешь? – переспросил я чужим голосом.

– Ну да, – взволнованно заговорила она. – Вот как раз у вас и полечусь, у меня всё равно поезд только вечером…

Кажется, она и сама понимала, что что-то не так и что она в чём-то виновата, и это ещё сильнее задело меня. Мы помолчали, будто пережидая напряжённый момент.

– Поедем, – сказал я ожесточённо и решительно.

 

Наверно, этот день был похож на остальные, которые мы проводили у меня в общежитии, и только я отчего-то воспринимал всё острее. Сеня и Святослав Александрович сели за стол, чтобы пить чай с пирожными, которые мы принесли, а Женя принялась что-то оживлённо рассказывать им. Я же стоял у окна и напряжённо смотрел на маленькую льдинку, притаившуюся у нижней кромки стекла. Прямо на глазах она становилась всё меньше, кутаясь, уходя в себя, но не могла уже спастись и должна была растаять.

Я оглядывался назад и видел Женю совсем не такой, какой она бывала со мной по вечерам в её комнате. Там её весёлость казалось тихой и проникновенной, а здесь Женя всё время оказывалась в центре общего внимания, шутила и дурачилась, глаза её блестели. И я неотвратимо чувствовал, будто с каждой секундой этого странного веселья из меня уходит что-то важное.

Как раз в тот момент Женя игриво, как бы немного свысока, спрашивала у Сени и Святослава Александровича, почему у них до сих пор нет девушек. Сеня хмурился и молчал, а Святослав Александрович принимался убеждённо доказывать, что он замкнутый и нелюдимый человек и что для него это естественно.

– Я уже давно проанализировал свой характер, посмотрел несколько статей, – горячился он. – У меня синдром Аспергера, из этого вытекают сложности в общении. Нужно применять специальные тренинги, и тогда ситуацию можно исправить…

– Да неправда, – возражал ему с усмешкой Сеня, всегда любивший провоцировать соседей, особенно при сестре, – с нами же у тебя не возникает сложностей в общении.

– Потому что вы существа того же пола, – эмоционально настаивал тот. – Не спорьте, я ведь изучал этот вопрос, просто психология мужчин и женщин различна, и вы ничего не понимаете!

– Причём тут синдром, когда есть настоящие чувства? – вдохновенно возражала ему Женя.

Святослав Александрович сердито пожимал плечами, потому что это якобы был неконструктивный вопрос, а Женя смеялась над этим так заразительно, что через минуту он и сам уже начинал невольно улыбаться над собой.

Я же всё стоял у окна и не мог понять, почему же она не спрашивает ничего у меня – то ли потому что считает себя моей девушкой, то ли потому что её совсем не интересует то, что я отвечу. Мне отчего-то хотелось сказать что-нибудь резкое, чтобы разрушить это глупое веселье, но я только окончательно замкнулся и почти всё время до вечера молчал. Иногда Женя подходила ко мне и, глядя на моё подавленное настроение, взволновано спрашивала:

– Ну ты чего?

Я бессильно улыбался – всё хорошо, и ей опять становилось весело…

Помню, как вечером шли по перрону, когда я провожал Женю на поезд. Ещё не начало темнеть, но уже стало холодно, и мне казалось, что теперь никогда уже не быть нам такими счастливыми, как раньше. Но внутри ещё теплилась отчаянная надежда, что я чего-то не понимаю, что вот сейчас случится что-нибудь, что всё перевернёт и чудесным образом исправит и сегодняшний день, и эти последние несколько месяцев, но ничего не происходило.

Проводница не хотела пускать меня в вагон, потому что оставалось совсем немного времени до отправления, но я всё-таки втиснулся в узкий проём. Мы встали друг напротив друга, ощущая напряжённую важность момента. Тогда я неожиданно решился поцеловать её, но Женя неловко и как-то испуганно отстранилась.

– Я же болею, – сказала виновато, а я залился краской от того, как же нелепо и стыдно всё это вышло.

– Прости меня, – сказал самое главное, что было на душе.

Ещё несколько секунд мы стояли так. Я боялся взглянуть ей в лицо и видел только сжатые в замок руки. А потом шёл по перрону назад, а рядом неотвратимо тянулись окна отходящего поезда, а за ними мелькали равнодушные чужие лица...

Пока я ехал в метро, в воздухе потемнело окончательно. Вокруг выхода к пригородным поездам скучились киоски, мигая тусклыми огоньками. Я на минуту остановился у кассы, чтобы купить билет, и вышел на платформу. То здесь, то там стояли редкие люди. Шёл холодный зимний дождь, на коже мгновенно превращаясь в мелкие назойливые льдинки. Пока Женя ещё была рядом, я как-то не осознавал до конца, что произошло, как будто одно её присутствие питало меня силами, а теперь совсем растерялся. Впереди высились три огромных здания, горевшие сотнями окон. Я вглядывался в эти окна и чувствовал себя таким одиноким, будто не знаю ни одного человека на свете. Неожиданно из-за поворота вылетела электричка, опоясанная гребнем вырывающейся из-под колёс мёрзлой воды. А я только растерянно смотрел, как она со скрежетом останавливается передо мной…

Когда я вернулся в общежитие, уже стемнело, но ребят не было дома. Я вошёл в комнату и вдруг увидел, что на бледном квадрате окна чёрным пятнышком виднеется сушившееся на форточке полотенце. Я понял, что это Женино, и сердце моё сжалось. Мне показалось, что это какой-то знак, что, может быть, она нарочно забыла его здесь.

Я лёг на кровать и обхватил голову руками. Стучали по жестяному карнизу редкие, но настойчивые капли дождя, так что я никак не мог успокоиться, ощущая этот твёрдый стук телом, как дрожание больного нерва. Темнота надвинулась со всех сторон. Я оглядывался, пытаясь рассмотреть хоть что-то, но отовсюду виднелись только очертания неподвижных предметов. Тогда осторожно, содрогаясь от какого-то благоговейного страха, я прошептал: «Господи…», и звук моего голоса замер в пустоте. Я помедлил несколько мгновений, дожидаясь, пока он растворится совсем, и тогда стал произносить следующие слова. «Помоги мне, Господи... дай нам быть вместе... дай мне понять, что делать, как себя вести...» – повторял я ещё и ещё, как заклинание, ощущая, как постепенно очаровывает меня эта мрачная ожесточённая молитва. «Она будет со мной… я всё сделаю для этого… только помоги мне…»

Я нарочно повышал голос, произнося эти слова яростнее, с напором – они показались мне вдруг такими сильными, что и сам я как будто стал сильнее вместе с ними. И оттого какое-то странное спокойствие неожиданно опустилось на дно моей души. Тело стало тяжелее, будто пропиталось горячим оловом, глаза сомкнулись, и я провалился в сон.

 

4

В конце февраля начался пост, а с ним – особенно странное для меня время. Я почти ничего не ел, только порцию картошки в студенческой столовой на обед и варёные овощи на ужин. Не разрешал себе слушать музыку, думать о чём-нибудь приятном. Но и этого казалось мне мало, и тогда я решил читать Часы, как делали подвижники в монастырях, и каждые три часа спускался под чёрную лестницу, чтобы проговорить нужные молитвы. Я не мог пропустить ни одного раза, мне казалось, так я на последнем волоске удерживаю нашу с Женей любовь и, если я остановлюсь, то всё мгновенно разрушится. Мы по-прежнему не брались за руки, когда шли вместе, и ни разу больше я не пытался поцеловать её и даже не заговорил о том, что случилось на вокзале, так что с каждым днём этот откровенный разговор становился всё более нелепым.

Но чем сложнее становились наши отношения, тем острее я ощущал жажду быть с ней. Самым радостным для меня оказывалось предвкушение встречи, когда я ещё ехал в метро и мог мечтать, что уже через полчаса мы увидимся. По дороге к её общежитию я почти бежал, ощущая какое-то неистовое волнение внутри. А потом замечал маленькую фигурку у входа, делал последние шаги навстречу.

– Давай сегодня на каток, я уже договорилась с Сеней и Славой, – говорила Женя, и что-то падало у меня внутри…

На каток мы ходили в огромный парк с множеством ледяных дорожек. На главной аллее было столько людей, что рябило в глазах от разноцветных курток, проносившихся то в одну, то в другую сторону. Иногда я отставал от всех и терялся, и тогда в мельтешащей толпе мне странным образом представлялось, что я вижу Женю, которая едет, держась за руку со Святославом Александровичем. Я устремлялся за ними, сворачивая на какие-то потайные тропинки, пытаясь догнать их, и только через несколько минут натыкался на всю компанию – втроём они стояли, сгрудившись у края главной аллеи, и оживлённо что-то обсуждали.

– Ты где был? Мы тебя искали, – взволнованно говорила Женя, но мне казалось, что она нарочно отводит глаза.

Я говорил ей, что больше не пойду на каток, что идёт пост и нужно быть сосредоточенным. Она обижалась и, задыхаясь, отвечала, что каток очень важен для неё, что это спорт, а ей обязательно нужно заниматься спортом.

– Но мы постоянно веселимся там, – спорил я.

– Да, – соглашалась она, не сдаваясь, – но веселье – это такое приятное дополнение к спорту!

И во время любого такого разговора, любой нашей ссоры, я думал – это Бог, это опять Он ведёт меня. Я пытался понять, что же я на этот раз сделал не так, чтобы потом собраться с силами и исправить это. Но в то же время сквозь эти нарочито прямые и твёрдые мысли я ощущал неясную ноющую боль внутри. Особенно часто это случалось, когда, возвращаясь от Жени, на тёмных улицах я встречал пьяных людей или весёлые молодёжные компании, а среди них бесстыдно смеющихся девушек. В такие моменты мне казалось, что злобный и порочный мир окружает меня, смеётся надо мной, а я не могу противостоять ему один.

В один из таких дней мне вдруг стало так горько, что, вернувшись в общежитие, я прямо с порога стал рассказывать Сене и Святославу Александровичу об Алисе, отрывисто, безобразно, выговорил это пошлое «был с женщиной». Кажется, Святослав Александрович качал головой, ему было стыдно за мои глупые откровенные слова, а Сеня смотрел в пол, и я никак не мог понять, о чём же он думает. Меня же переполняло ощущение вины, мне хотелось покаяться именно перед ним, потому что он был братом Жени.

После моего рассказа в комнате повисло неловкое молчание, но не от самого случая, а оттого, как именно я говорил о нём. Потом я долго ещё не мог забыть этот вечер, стыдясь своей нелепой и неуместной торопливости, но в то же время мне казалось, что я всё сделал правильно.

 

В конце марта, когда я уже совсем ослаб, в Москву приезжал Шаманов. Был тусклый холодный день, ветер обжигал лицо и руки, так что хотелось вжаться в себя и не высовываться наружу. Мы торопливо и неуклюже обнялись, почти не глядя друг на друга, и зашагали наугад. На почерневшем снегу, на каменных стенах, на виднеющемся сквозь дымку шпиле Казанского вокзала, лежал какой-то мутный пепельный налёт, а под ногами скрипело битое стекло замёрзших и уже перетоптанных луж.

Минут через пять мы попали в маленькое привокзальное кафе, где было страшно жарко от кухонного пара и толкающихся повсюду людей, и заняли маленький столик в углу. Нас мгновенно разморило, мысли и чувства сделались мягкими.

– Ты как, пост-то держишь? – спросил Шаманов, едва только мы разместились.

– Да, – растеряно ответил я.

– И я вот что-то тоже решил… Ну, что, тогда пить не будем что ли, – лукаво усмехнулся он через мгновение.

– Не будем, – радостно согласился я.

– Эх, жаль… – и этот его непритворный вздох, кажется, ещё сильнее сблизил нас.

Мы оба ощущали необыкновенную жадность общаться, будто встретились где-то в чужом краю, среди говорящих на другом языке людей, не понимающих ничего из того, что дорого нам обоим. Я ещё некоторое время молчал, переживая радость встречи. Шаманов же не мог да и не хотел сдерживаться.

– Слушай, а я тоже христианской темой как-то заинтересовался, вот пост этот, – увлечённо принялся рассказывать он мне. – Но тут такое дело, надо раз и навсегда для себя решить! Вот, например, захочу я тоже начать праведную жизнь, приду в церковь к священнику, а он меня спросит, развратничаю ли я, что я ему скажу? Скажу, да, а он меня спросит, а ещё будешь, а я ведь знаю, что буду, – и рассмеялся во весь голос. – Так что пока не знаю…

Я удивился этим его словам о христианстве, потому что никогда раньше не слышал от него ничего подобного. Но в то же время чувствовал в них наивность, которая отчего-то задевала меня сильнее, чем должна была бы. Я вспоминал наш летний разговор у реки и невольно думал не о Шаманове, а о себе. Мне казалось, столько было во мне тогда поверхностного и безрассудного, как сейчас в Шаманове. Я и не знал тогда, что духовная жизнь это дикая боль в душе, страдание каждый день, преодоление этого жгучего страдания…

Я хотел рассказать ему, каким невыносимым стало моё существование, как тяжело даётся мне этот пост, как я читаю Часы под чёрной лестницей, но даже это не помогает мне удержать Женю рядом. Я хотел рассказать о том, как страшно разочаровываться во всех этих прописных истинах, и одновременно о том, сколько мужества нужно, чтобы, утратив все иллюзии, продолжать тащить себя каждый день под чёрную лестницу на молитву... Но не мог объяснить ему всё это, я знал, что он не поймёт меня, как не понял бы я себя сам полгода назад.

– А помнишь, Гоша, я тебе говорил в школе про тот бой, в котором нельзя победить, но нужно сражаться до конца, – сказал я вдруг. – Так вот, я понял, что совсем не умею бороться и что я самый слабый человек на свете...

Шаманов слушал, довольно кивая, а потом изо всех сил ударял по плечу, так что качались пластиковые стаканчики на столе.

– Я тебя так ждал, Алёшка, так скучал по нашим таким вот серьёзным разговорам, ты бы только знал… Но расслабление, это ты брось! Нельзя расслабляться, ты же сам понимаешь, чьи это происки!

Постепенно я попал под его напор. Мне приятно было отдаться этим прямым и яростным словам, так напоминающим мне мои собственные полгода назад, почувствовать их опять в себе. Необыкновенное, почти хмельное веселье овладело нами обоими, так что мы уже не видели ни чёрных от гари стен, ни круглых жирных пятен под руками. Нам принесли кофе и пирожки, и мы с удовольствием принялись за еду.

– Иногда вот слышу от кого-нибудь – мне плохо, мне тяжело, и не могу этого понять, – в сердцах доказывал мне Шаманов, решительно наклоняясь над столом. – Вся жизнь в твоих руках! Чувствуешь, что это твои убеждения, что это правильно, давай, действуй! Хватит ныть… Борись, сделай всё, что от тебя зависит. Куда уж проще!

Мы так разгорячились, что, когда вышли на мороз, то стояли, не застёгиваясь, и шумно дышали густым паром. На оживлённой площади перед вокзалом было темно, повсюду мелькали огни, что-то шумело, звенело, но звуков почти нельзя было различить – всё смешалось в один монотонный гул. Шаманов курил, а я стоял рядом, чувствуя прежнюю умиротворённую твёрдость, и мне казалось, что мы вместе смотрим в уродливую темноту большого города и не боимся её. А потом опять начинали говорить, перебивая друг друга, останавливая на полуслове, но во всём соглашаясь с первого же предложения.

– А как там с Женей? – спросил Шаманов, когда мы уже расставались.

– Да всё хорошо… – смешался я.

 

Вернувшись в общежитие, я не стал подниматься в комнату, а сразу прошёл под чёрную лестницу – читать нужный Час. Я ещё ощущал в себе то родное ожесточение, которым заразил меня Шаманов. Я вытащил из щели в полу тоненький молитвослов, в угол на выступ бетонной плиты поставил иконку, стараясь приблизиться к ней вплотную, чтобы меня не было заметно с пролёта второго этажа. Помню, косая тень проходила по стене и по полу, пересекая мои руки, тело, страницу молитвослова, который я держал в руках. Иногда кто-то спускался надо мной, и тогда я замирал, пережидая эти гулкие шаги, наполняющие моё тайное укрытие.

Я шептал слова молитв торопливо и никак не мог сосредоточиться. Невольно я принимался вспоминать последние месяцы, такие сумбурные и тяжёлые. В отчаянье я упрекал себя, что позволил нам с Женей вести праздную жизнь, что она ни разу за это время не захотела сходить в церковь, а я не смог проявить настойчивость. Мне казалось, с этого дня опять всё будет иначе, что я смогу всё исправить и вернуться к тому счастью, которое испытывал когда-то…

Но в то же время где-то в глубине сердца я ощущал, что моё теперешнее желание уже не так надрывно, что оно больше не поглощает меня целиком. Я пытался нагнетать, с яростью взглянул на лик иконы и ещё отчётливее постарался произнести каждое слово. Но чем сильнее я разжигал себя, тем холоднее становилось внутри. Вдруг я подумал, что до конца жизни придётся мне вот так вот вставать на молитву, каждый день, без единого послабления, потому что даже если вдруг у нас с Женей всё мгновенно станет хорошо, всё равно никогда мне уже не забыть этого страха потерять её, этой беспрерывной тревоги, и уже нельзя будет остановиться, отдохнуть – и тогда мне стало так тоскливо и одиноко.

Я не поддался этой проклятой тоске и продолжал читать изо всех сил, только уже не вникая в смысл, скользя глазами по чёрным буквам. Потом закончил, захлопнул книгу и постоял так немного, ожидая. Но ничего не чувствовалось в спёртом подвальном воздухе, хотелось просто упасть на кровать и больше не думать ни о чём. Я положил молитвослов и иконку обратно в потайное место в полу и медленно зашагал вверх по лестнице.

Ещё в коридоре я услышал пронзительный Женин смех сквозь дверь нашей комнаты и на секунду остановился, будто собираясь с силами.

Они были вдвоём со Святославом Александровичем.

– Привет! – торопливо вскочила Женя, увидев меня. – Ты почему так долго? А я пораньше приехала, думала ты тоже…

Я опустился на кровать и не глядел ни на неё, ни на Святослава Александровича. Женя села рядом, думая, что я просто устал, и начала рассказывать о чём-то, но я слышал только тот самый монотонный гул у себя в голове. Я попытался взять себя в руки, даже ещё раз прочитать какую-нибудь коротенькую молитву, но всё это было так искусственно. «Нам надо расстаться», – неожиданно подумал я и вдруг испугался не столько этой мысли, сколько о том, что я так просто подумал об этом. Не сдаваться, биться, биться, убеждал я сам себя, я не отдам её, она будет только моей, но постепенно странное холодное оцепенение охватило меня целиком.

 

5

Всё оборвалось между нами в начале июня. Помню, у Жени подходила к концу вторая сессия, и в один из тех дней она попросила меня приехать. Я уже так привык к тому, что это я постоянно ищу встречи и потому удивился, что она зовёт меня сама. Последнее время мы почти не бывали вдвоём – в будни Жене нужно было готовиться к занятиям в Университете, а каждые выходные она приезжала к нам в общежитие, но я уже смирился с этим, и иногда даже надолго уходил из комнаты гулять по студгородку или по берёзовой роще, когда она была там. Как машина, постепенно вязнущая в колее, но продолжающая ещё ехать, длились наши странные отношения…

Погода в тот вечер стояла тёплая, повсюду летал тополиный пух, что-то шуршало в густой листве – и всё это было так легко, так настойчиво беззаботно, будто пыталось убедить меня начать жить с чистого листа, не спрашивая, хочу я этого или нет. Женя встречала меня у метро. Мы пошли рядом.

– Знаешь, таким сложным был этот год, – произнесла Женя порывисто, – мне так тяжело, особенно в последнее время…

Я слушал эти чистосердечные слова, смотрел в её взволнованное лицо, и мне хотелось думать, что это не всё, что есть ещё какая-то надежда. В то же время я уже так хорошо знал её, что не мог не понимать, что её что-то тревожит, и потому она позвала меня. Мы больше не разговаривали о мелочах, как бы отдыхая от этой её внезапной искренности, и просто шли в тишине, но эта тревога и предчувствие будущего серьёзного разговора ощущались во всём.

Миновали охрану. Поднимались в наполненном лифте, а вокруг как замороженные стояли другие люди и молчали, и мы молчали вместе с ними, но оба чувствовали, что впереди ещё будет что-то важное.

Когда мы вошли в Женину комнату, там было темно, и только мягким светом горела лампа над её кроватью, которую она отчего-то не выключила, уходя встречать меня. За краем светлого полукруга я различал её вещи на столе и на полках: расчёску, тюбик с кремом, аккуратно сложенное полотенце, листы, исписанные мелкими буковками, несколько книг.

– Проходи, соседки будут только вечером, – сказала Женя, и я поспешно шагнул вперёд.

Я помнил, как мы часто сидели здесь в начале учебного года, готовясь к её занятиям в Университете, как засиживались допоздна, и уже пора было уходить, а нам всё не хотелось расставаться. И только когда настойчиво стучались в дверь охранники, обходящие комнаты с задержавшимися гостями, я торопливо выходил в коридор, и мы коротко и нежно прощались.

Всё было почти так же, как тогда. А на покрывале, где у изголовья притаился бугорок от подушки, ровная поверхность была чуть примята, и я глядел на эту вмятину, представляя, как Женя случайно положила туда голову, ненароком оставив этот живой след для меня.

– Знаешь, я решила исповедоваться, – вдруг сказала Женя, – но я ведь никогда этого не делала и не знаю, что именно нужно говорить… А ты делал? Ты же иногда ходишь в церковь?

Её слова мгновенно обожгли меня, мне показалось странным, что она хочет в чём-то исповедоваться. Я подумал, что это связано с какими-нибудь отношениями, о которых я ничего не знаю, и от этой мысли жгучая ревность мгновенно поднялась во мне.

– А почему ты решила? Есть какие-то причины? – как-то поспешно и резко выговорил я. – Ведь если это мучает тебя, значит, это нельзя держать в себе, – продолжал уже мягче, но даже одной первой фразы, кажется, хватило Жене, чтобы понять, что для меня этот её разговор об исповеди – только повод выспросить что-то. Она отстранилась, лицо её замерло, брови сдвинулись, будто о чём-то задумалась.

– Ну, в общем, нужно прийти в церковь и рассказать священнику всё, что тебя тяготит. Сам я делал это только один раз, поэтому не могу посоветовать ничего конкретного, – всё ещё пытался исправиться я, но было уже поздно.

Женя кивнула, но по-прежнему сосредоточенно молчала. Я замолчал тоже.

Каким-то подсознательным чутьём я даже понимал, что ещё можно спросить обо всём прямо, объяснить ей, что для меня это важно, что я могу знать, в конце концов, потому что люблю её, но боялся произносить эти честные слова. Мне нужно было понять всё как-то невзначай, чтобы она ничего не заподозрила. И теперь, когда это уже не удалось, никак нельзя было подступиться к ней…

Не знаю, сколько продолжалось это наше молчание, но вдруг в дверь постучали. Женя поспешно пошла открывать. Это была подруга, они разговаривали на пороге, и, кажется, та куда-то звала. Я знал, что Женя не может просто так уйти и оставить меня здесь одного, но в то же время чувствовал, что ей хочется уйти, чтобы не находиться в тягостной обстановке недосказанности, которая установилась теперь между нами.

– Я минут на десять, – виновато и вопросительно сказала она. – Побудешь здесь, ладно?

А я даже слишком горячо ответил, что всё хорошо, конечно, побуду…

Когда она ушла, я сел в кресло, откинувшись на спинку. По-прежнему мягко горела лампа над её кроватью, оставляя короткие густые тени от тарелок, чашек, чайника на столе. Я пытался успокоиться, сжал руки в кулаки, чтобы, когда войдёт Женя, ни одним движением не показать ей, что что-то не так, но у меня не получалось. Тогда я встал, распахнул окно и долго стоял, вдыхая тяжёлый предгрозовой воздух. Где-то там внизу, под окном, был виден неестественно огромный и круглый купол того холодного собора, в который мы ходили с Женей зимой, после её первой сессии.

И вдруг мне так противно стало находиться в этой комнате, ждать её, переживать, как всё сложится, так что захотелось просто уйти, не встречаясь, и закончить это безумие. Но тогда мне надо было до конца проникнуть во все её тайны, довести свою ревность до предела, выжечь себя изнутри.

В этот момент я вдруг вспомнил, что она говорила мне, что ведёт дневник, и подумал, что он должен быть где-то здесь. Я понимал, что десять минут уже почти прошли, но всё-таки бросился к двери, закрыл её на ключ и принялся рыться в тумбочке, в книжных полках, встал на кровать, чтобы дотянуться до самой верхней, и никак не мог найти. Но уже через минуту остановился и вдруг как бы увидел себя со стороны, взмыленного, ожесточённого, посреди этой маленькой комнаты. Ну что за чушь, ради чего всё это, подумал я тотчас же, мне просто нравится распалять себя, воображать, а на самом деле я ведь уже ничего не чувствую. И мне вдруг так захотелось какого-то настоящего осязаемого чувства, бешеной любви, которая опрокинула бы меня, подчинила, такой, как у Алисы с турбазы, – захотелось живого страстного человека.

И теперь я уже не хотел бежать, наоборот, мне нужно было видеть Женю немедленно. Я чувствовал, как внутри меня забилась огромная оса и принялась зудеть изо всех сил. И тогда вся эта возвышенность, высшее предназначение, моя безумная любовь – всё показалось мне жалким. Да, решил я, стереть все эти розовые сопли, здесь, сейчас, и тогда вы все можете сколько угодно смеяться вместе с ней, кататься на коньках, веселиться, но я всё равно уже буду бесконечно ближе…

Мгновенно я успокоился, стал собранным, жестоким. Для начала нужно было подготовить обстановку: я старательно зашторил окна и вновь поставил греться остывший чайник. Я стал воображать, как всё произойдёт, стал придумывать те слова, которые скажу, чтобы усыпить её бдительность, с какой настойчивостью буду повторять их нарочито ласковым голосом. Свечи были бы кстати здесь, но свечей не было, впрочем, мягкий свет лампы вполне подходил.

Вдруг я подумал, что Женя может захотеть включить верхний свет, и тогда дотянулся до плафона под потолком и начал быстро выкручивать лампочку, а потом, поняв, что это будет слишком заметно, несколько раз резко тряхнул её, чтобы порвалась внутренняя нить, и вкрутил обратно. Сел, ещё раз оглядел комнату.

Недовольно заворчал чайник на столе – теперь всё было готово, но Женя по-прежнему не приходила. Я опять сел в большое мягкое кресло у окна и, закрыв глаза, пытался хоть на несколько минут успокоиться, чтобы набраться сил. Но ничего не получалось, скорее, наоборот, волнение моё как бы ушло вглубь, изнуряя меня непрерывной тягостной дрожью. Медленно тянулись минуты, и я со страхом замечал, как вместе с ними, также медленно, но неизбежно исчезает весь мой пыл.

Помню ещё, что буквально за минуту до её прихода, когда я в очередной раз пробудился от своего ожидания и подскочил с кресла, я вдруг заметил, что на покрывале на кровати, старательно поправленном мною, не хватает трогательной вмятины, которая так нравилась мне полчаса назад. Я испуганно подбежал к кровати и ткнул рукой в подушку. Мой след показался мне грубым, совсем не таким, как Женин, и это окончательно лишило меня всей моей жажды.

В этот момент раздался настойчивый стук, от неожиданности я подпрыгнул и бросился к двери. Как же я мог забыть, что так и не открыл её после того, как искал дневник… Женя вошла, и в маленькой комнате так неестественно прозвучал её удивлённый голос. Я же поразился, насколько чужой она стала для меня за эти полчаса. Я торопливо сказал что-то несуразное, соврал, что мне пора, и выскочил в коридор.

– Я провожу тебя, – поспешно сказала она, выходя вслед за мной.

Вокруг было тихо, только недовольно скрипела длинная лампа под потолком, а в оконных рамах между стёкол гудел ветер. На полу замерли чьи-то мокрые следы, на подоконнике у лифта лежали два крошечных окурка. За окном шёл дождь, ударяя по тонким макушкам деревьев, а вдалеке чёрным пятном виднелся глухой каменный собор. Мы шли, а я думал, что это опять Бог, что Он нарочно хочет задеть меня сильнее, заставить исправиться или что там ещё. Но я больше ничего не чувствовал, мне было всё равно. И что ты сделаешь теперь, с горечью усмехнулся я над Ним.

– Ты торопишься? Может, постоим немного? – предложила Женя, когда мы подошли к дверям.

– Давай, – ответил я машинально.

На улице было свежо. Мы медленно двинулись вдоль здания, не выходя из-под широкого навеса. Под навесом стояли и другие пары, а неподалёку от входа сгрудилась весёлая компания. Тогда мы поднялись по одной из каменных лестниц, находившейся справа от входа, чтобы нам не мешали остальные.

– Необычно, – заметила Женя, когда мы остановились на самом верхнем пролёте, почти под самым козырьком, с которого лилась вода. Было слышно, как дождь стучит по козырьку. Я слушал этот стук, и мне показалось вдруг, что я буду слышать его теперь постоянно, что он будет преследовать меня и не прекратится никогда. Хотелось зажать уши, избавиться от этого назойливого стука…

– Я хотел ещё с тобой поговорить кое о чём, и это серьёзно, – выговорил я решительно, хотя ещё минуту назад ничего такого не хотел.

– Может, не надо сегодня? – спросила она вдруг. Это поразило меня – она как будто чувствовала моё состояние, но я поспешно закачал головой:

– Нет, надо.

И тогда я начал говорить, и теперь уже не могу вспомнить, что это были за слова. Наверно, что-то ужасно жестокое, потому что мне очень хотелось сделать ей больно, отомстить за весь этот год, за все мои мучения и тревоги. Я говорил, не думая, и только чувствовал, как с каждым словом разрывается связь между нами. Женя смотрела в меня застывшим невидящим взглядом.

Наконец она зажмурилась и едва слышно произнесла:

– Я не понимаю…

– Нам надо перестать общаться, – выдохнул тогда я. – То есть перестать совсем и никогда больше не встречаться.

– Тебе понравилась другая девушка? – спросила она неожиданно, и я почувствовал, как всё содрогнулось у меня внутри от этого странного вопроса. Я удивился, неужели же всё это время она понимала, что я её люблю, но почему же никогда не говорила мне об этом? И что значил этот вопрос теперь…

– Нет, нет, – выговорил я мягче. – Но я знаю, что тебе нужен не я, ты столько раз говорила, что хочешь видеть рядом с собой сильного человека, который не колеблется от любой мелочи... – обида вновь захлестнула меня, а голос сорвался.

Слова внутри будто закончились, и теперь уже само моё молчание говорило сильнее и грубее, чем это делал я несколько минут назад.

Помню, нас окликнули, внизу стояли охранники, кажется, на эту лестницу нельзя было подниматься. Мы медленно пошли вниз, и так странно было, что для этих охранников мы по-прежнему парень и девушка, которых они столько раз видели здесь, у входа, за последний год, и что внешне ещё нет того страшного разлома, который мы оба уже ощущаем.

На последней ступеньке остановились, не зная, что же делать дальше. Ещё минуту я стоял и смотрел на неё, будто ожидая, что она сейчас скажет что-то ещё, но потом вдруг понял, что мне уже нельзя быть здесь и что чем дольше длится это наше молчаливое стояние, тем мучительнее переживёт его она. Я сказал, что пойду, она кивнула, и я двинулся прочь, стараясь скорее скрыться от её взгляда, но время всё равно тянулось так медленно. Поворачивая к метро, я ещё раз взглянул на неё – Женя неподвижно стояла у входа.

Но когда её фигурка уже скрылась за каменным зданием общежития, я вдруг почувствовал такую боль, будто меня исполосовали ножом по всему телу. Я никуда не мог деться от этой боли, задыхался от неё, я чувствовал, что пройдёт час, день, месяц, но боль не ослабеет.

Я ехал обратно в метро, прислонившись головой к стальной стене вагона, и чувствовал, как в такт её дрожанию бьется во мне скопившееся напряжение. Я старался не глядеть вокруг, только в окно, но на поверхности стекла отражались сидевшие напротив люди, и мне постоянно казалось, что они на меня смотрят. Помню, по полу каталась пробка от бутылки газированной воды, то проносясь в конец вагона, то возвращаясь, то, наконец, замирая и нервно подрагивая на одном месте. Так и человек, подумал я вдруг, такой же слабый, в какую сторону качнётся, туда и катится, и ни в чём нельзя быть уверенным, когда говоришь о человеке.

 

6

Не знаю, как выразить словами то, что было потом. До сих пор мне казалось, что весь мой рассказ так естественно подведёт меня к этому событию, но теперь понимаю, что это не так. Естественным для меня было бы что угодно, только не то, что произошло…

Я был тогда в страшном унынии. Я не находил себе места, не мог ни о чём думать, ничего не хотел. Я вернулся в родной город, но и знакомые места не помогали мне справиться с моим состоянием. По ночам меня мучили приступы надрывного сострадания к самому себе. Кажется, я бродил по квартире, выходил на балкон, смотрел в темноту, но возможно, всё было и не так. На самом деле я почти ничего не помню – только мрак и отчаяние внутри. Я понимал, что дело уже было не только в Жене, которую я навсегда потерял, я не мог жить дальше, и не мог понять, что же мне делать. Я пытался молиться, вставал на колени, но чувствовал только отторжение от того нарисованного Бога, который смотрел на меня с тёмной деревянной доски. Я хотел освободиться от мыслей о нём, от его беспрерывного гнёта, но не мог. Я уже так привык сличать свои мысли с его существованием, с тем, что яко бы было правильно и важно.

Я чувствовал тоску по обычной жизни, где всё идёт, как идёт, а не так, как нужно, где царит хаос, но все знают об этом. Где нет лицемерия, и никто ни во что не верит. И мне казалось, эта жизнь – вот она, здесь, нужно только стряхнуть с себя свои детские страхи и предрассудки. Но вместе с тем иногда как волной нападала на меня почти безумная мысль о том, что Бог уже никогда не оставит меня в покое, не даст мне расслабиться и будет мучить меня до конца…

В один из тех дней я пришёл к Сашиному дому, поднялся на девятый этаж и распахнул деревянную раму. Уж не знаю, зачем мне это нужно было, может быть, чтобы испытать, самому посмотреть вниз. Но, перегнувшись через подоконник, я не почувствовал ничего. Вниз, к реке, уходили неровные линии белых крыш, как игрушечные, стояли на дороге машины. Я разозлился, что было так красиво и нисколько не страшно. И даже когда я уже спускался по лестнице и ждал, что вот сейчас вот я должен ощутить хотя бы запоздалый страх, оттого как легко я на самом деле мог бы прыгнуть сейчас вниз, но и этого страха не было.

А потом на другой стороне улицы я увидел девушку, со спины показавшуюся мне похожей на Женю, и бросился вслед за ней. Меня вдруг охватила болезненная радость, а вдруг это на самом деле Женя. Мне отчего-то представлялось, что она приехала в город тайно, но идёт не ко мне, а к кому-то другому, и сейчас я прослежу за ней и уличу, наконец, во всём. Мне хотелось посмотреть, как она станет хитрить и извиваться, когда увидит меня, как станет врать, а я буду молча слушать её и не произнесу ни слова…  Бог знает, какие мысли бились тогда у меня в голове!

Мы шли медленно, она впереди, я поодаль, и в этой нашей странной процессии было что-то торжественное и нелепое одновременно. Помню, на шее у девушки был повязан зелёный платок, и она изредка поправляла его рукой. А я впивался взглядом в её фигуру, боясь упустить из виду хоть на секунду.

Но когда она повернула к церкви, мне вдруг стало так противно и горько. Казалось, это всё нарочно подстроено, будто в насмешку надо мной. Девушка остановилась у ворот, а я торопливо прошёл мимо неё за ограду, чтобы не выглядеть глупо.

Церковный двор был пуст. Слева, у входа, лежали стройматериалы, деревянные брусы, кирпичи, в церкви шёл ремонт, а ближайшая стена была вымазана штукатуркой. Где-то справа, за церковью, работали строители, и даже здесь слышны были их голоса. У стены с длинными узкими оконцами стояла огромная цистерна. Бензин они здесь что ли разливают, машинально удивился я.

Я уже не мог теперь повернуть назад, мне надо было дойти до конца, чтобы раз и навсегда убедиться, что всё это только груда камней и ничего больше. Я подошёл к крыльцу, поднялся по грязным ступеням, со следами чьих-то огромных сапог, но не стал приближаться к двери, а нарочно упал на колени, прямо в грязь, будто показывая, вот как я могу, посмотри, если уж так хочется… Но опять ничего не изменилось, я видел только лестницу, чувствовал, как стали мокрыми штаны в коленях, впитав в себя серую жижу. Тогда я встал, со злостью рванул на себя дверь, но она не открылась. И вот это, кажется, окончательно взбесило меня – мне захотелось изо всех сил ударить в неё, сокрушить всё вокруг. Я уже не понимал, как я мог клюнуть на такую детскую приманку и прийти сюда, я сбежал по лестнице и двинулся к воротам, ожесточённо делая каждый шаг, будто хотел продавить землю рядом с храмом.

Через церковный двор наискосок мимо меня шла та самая девушка в платке.

– Закрыта церковь, – сказал ей громко, чувствуя какое-то особенное удовольствие от грубости своих слов. – Иди, иди!

На секунду увидел её миловидное лицо, карие глаза, совершенно не похожие на Женины. Она замерла и неловко огляделась, будто не понимая, кто это к ней обращается.

– Как же закрыта, вон, служба идёт, – проговорила себе под нос, и тогда я заметил, что она направляется к храму с другой стороны. Там, оказывается, были ещё двери, а те, к которым подходил я, видимо, закрыли из-за ремонта.

Я вошёл внутрь следом за ней, машинально повторяя все её движения. Девушка прошла куда-то вглубь, а я остался стоять у входа, оглядываясь и сминая пальцы в руках. Было темно, передо мной сгрудились несколько маленьких старушек, похожих друг на друга, будто слепленных из одного теста, сверху пел хор, откуда-то издалека доносился голос священника, неразборчиво читающий молитву. Всё это было так знакомо, ничего необычного, та же обстановка, которую я помнил с детства. Может, только какая-то ностальгическая грусть могла бы закрасться мне в сердце, да и той не было. И странным казалось, что когда-то эта обстановка производила на меня такое сильное впечатление, что могла даже влиять на мои мысли. Теперь я всё видел отчётливо, не обманываясь и не придумывая ничего.

Но в то же время с первых же секунд, как только я вошёл, какая-то неясная тревога охватила меня, будто на самом деле что-то было не так. Я пытался прислушаться к себе, но никак не мог объяснить это странное изменение, пока вдруг так отчётливо не осознал, что в этой церкви кроме священника, хора, старушек и меня есть кто-то ещё. Я стоял, ощущая его присутствие в окружающей меня темноте, и с каждым мгновением всё яснее мне становилось, что это Он. А когда я понял это до конца, неожиданный животный страх прошиб меня насквозь, так что я не мог вынести ни секунды и бросился прочь.

Помню, в ужасе стоял на крыльце и пытался отдышаться. Вокруг был тот же мир, я слышал шум проезжающего трамвая, слышал, как где-то шелестят ветви на деревьях, голоса рабочих, доносившихся из-за церкви – мир жил своей обычной жизнью, призрак рассеялся, но я-то знал, что там, внутри, Он по-прежнему есть. Тогда я почувствовал, как мне хочется опять ощутить его присутствие, как мне больно и невозможно стоять сейчас здесь, на крыльце, и как тянет меня обратно…

Я глубоко вдохнул и медленно, боязливо опять вошёл внутрь.

 

Тихо, тихо дрожал воздух в маленькой церковной зале. Всё было натянуто, напряжено. Я стоял в самом центре перед большой белой колонной и смотрел, как от движения чьих-то рук тонкие тени скользят по ней. Я не понимал точно, где именно находится Он, то ли сзади, то ли сбоку, но чувствовал на себе Его взгляд. Я хотел было перекреститься для Него, встать на колени и поклониться, но так страшно и удивительно было Его присутствие, что я боялся пошевелиться.

А потом я закрыл глаза, и сразу как-то по-иному стало вокруг, будто я больше увидел, будто сама церковь вдруг расширилась. Где-то в глубине рождались гулкие басовые звуки, а потом возносились вверх, а там уже всё звенело, натягиваясь, наполняя пространство пронзительным напряжением. Это была уже не обычная служба, я понял, что все эти люди вокруг – и священник, и хор, и старушки – тоже видят и чувствуют Его, что ради Него они сейчас говорят и поют, не позволяя себе ни ошибиться, ни задержаться ни на секунду, чтобы не повредить ни единому такту этой удивительной службы.

Вдруг я услышал, как одна из старушек попыталась подхватить мелодию вместе с хором, но стала сбиваться, отставать, задыхаться, и тогда защемило сердце от жалости к ней. Ещё несколько раз она пыталась вступить, срывалась, но потом её надрывный голосок всё-таки влился в общий нарастающий хор и остановился в одной точке. Я стоял в щемящем состоянии, дышал спокойно, полной грудью, а тем временем что-то внутри меня постепенно расслаблялось, успокаивалось.

Потом в церкви гасили свет – женщина в белом платке ходила от подсвечника к подсвечнику, и становилось всё темнее и темнее, а вскоре всё погрузилось в мирный полумрак. От одной из затушенных свечей поднималась вверх белая полоска, похожая на шарф, развевающийся на ветру, и долго ещё тянулась, а потом вдруг оторвалась и мгновенно растворилась в густом воздухе.

А когда свет опять включили, такая радость вдруг пролилась в меня. Я чувствовал, что больше нет ни боли, не метаний, что эта радость подхватывает, приподнимает, мне хотелось тоже запеть вместе со всеми, чтобы и мой голос навсегда остался здесь, в памяти этих стен, этих икон, в Его памяти. Я ещё немного постоял, а потом медленно двинулся к выходу. Не знаю почему, но я точно знал, что Бог не только останется в церкви, но и пойдёт со мной…

Пока я был внутри, на улице прошёл дождь. По мощёной дороге текли тоненькие струйки, так что на каждом шагу я слышал, как едва хлюпают мои ботинки. Я двигался осторожно, ощущая, как воздух вокруг наполняется мягким послегрозовым теплом. В тишине коротко чиркнула птица, потом ещё раз, бережно, будто боясь нарушить это всемирное оцепенение. Медленно нарастал шум проезжающей мимо машины, вздрогнул рядом, и долго ещё угасал где-то позади. Я и сам чувствовал какую-то особенную бережность ко всему вокруг. Мне нравилось присматриваться к неожиданным мелочам: к смятому листу бумаги в траве, к осколкам бутылки. И даже в этом мусоре не было ничего плохого – всё было на своём месте в этом огромном мире, всё было освещено и омыто.

Впереди, между высотными домами, виднелся край зыбкого серого купола, слегка окрашенный алым – там умирал длинный летний день. А когда я прошёл ещё немного, огибая дома, то передо мной наконец раскинулась широкая поляна, а за ней краешек леса. На опушке в ряд стояли двухэтажные коттеджи, справа едва виднелась тоненькая струйка автодороги, а над всем этим разливался горячий закат. Огромное небо было расколото надвое, и сквозь трещину в испуганно сбившихся к краям облаках бил яркий свет. Я стоял неподвижно, ощущая, как наполняют меня пронзительный восторг. А когда небо догорело, и только на крышах коттеджей ещё можно было различить неясные алые полосы, внутри у меня будто что-то переломилось. Господи, подумал я, что же я наделал… Как же я мог так обидеть её, ни в чём не виноватую, как мог причинить ей боль… И за что же это ей, маленькой девочке, было стать жертвой моих метаний… А потом сел на холодную землю и слушал, как тихо стало в мире и как благоговейно шелестит трава, боясь расплескать сбережённые силы до начала нового дня, и было мне и горько, и благодарно за эту свою горечь.

 

7

Что же ещё рассказать мне… Всё, что произошло потом, будто бы вылилось из тех минут моей жизни. Закончились мои отчаянные неофитские восторги и страдания, и началось что-то более глубокое и важное, что я не вычерпал до сих пор...

Я мог бы рассказать, как проснулся на следующее утро от смутного волнения, что сейчас очнусь ото сна и потеряю всё, что было вчера. Не открывая глаз, я прислушался и понял, что в сердце у меня тот же мир и та же тишина. Дома никого не было, мама и бабушка уже ушли в сад, как обычно. Но и мне было жалко находится сейчас в квартире, хотелось бежать на улицу, взглянуть на тот мир, который окружал меня, но который я будто ещё никогда не видел. Я вышел из подъезда, и стоял взволнованный, и всё вокруг было пропитано для меня светом и радостью. Я смотрел вокруг и думал, вот мои родные места, здесь прошло моё детство, здесь произошло обновление моей жизни, и как же я рад им…

Я мог бы рассказать, как жил следующие два летних месяца и как по ночам мне всё снился неясный образ, будто бы девушка стоит в ярком солнечном блике, улыбаясь испуганно и немного грустно, и я не знал, то ли это маленькая Саша, то ли покинутая Женя. Я просыпался от пронзительного тревожного чувства, подходил к окну и смотрел на сонный город. Мне казалось, что в этом ясном утреннем мире так много искренних молодых людей, открывающих мир, других, Бога, разлитого в прозрачном воздухе, но в то же время такую невероятную боль причиняющих себе и друг другу. Мне хотелось сказать им что-то простое, но невероятно сильное, чтобы они разом поняли всё, но я не мог найти слов и знал, что они меня не услышат. И тогда меня пронзала вдруг неясная тоска по своему детству, по ярким переживаниям, по той мудрости, которой у меня не было тогда, и возможно нет и сейчас…

Я мог бы ещё рассказать, как за несколько дней до моего возвращения в Москву, гуляя по городу, вдруг встретил длинную похоронную процессию, выходившую из двора на улицу. Было много людей, шедших в монотонной тишине, и я невольно пристроился в конец. Я шёл рядом с ними, ощущая, как больно было этим людям. Я молился за этого человека, за других и чувствовал какое-то странное умиротворение вечности. В этот момент я точно знал, что я только форма, только сосуд, в который по капле собирают влагу, но потом, когда жидкость загустеет, станет твёрдой, сосуд разобьют, и никто не будет жалеть его. Я шёл рядом с этими людьми, вглядывался в гроб, поднятый над головами, и чувствовал, что когда-то вот так же разобьют и меня…

 

Ясно помню и ещё один день того лета. В конце августа мы с соседями устраивали пикник неподалёку от общежития за железнодорожными путями. Святослав Александрович и я рубили дрова на краю берёзовой рощи, и оба чувствовали какое-то радостное удовольствие от того, как разламывается сухое дерево. И хотя дров уже было достаточно, продолжали складывать новые и новые полена в груду под ногами. Изредка ещё мы останавливались и, смахивая пот, глядели друг на друга и посмеивались своей усталости.

Вскоре должна была приехать Женя, а Сеня уже пошёл встречать её с электрички. С того дня, как я оставил Женю на пороге её общежития, мы ни разу не позвонили и не написали друг другу, и теперь я боялся нашей новой встречи. Я понимал, что всё уже потеряно для меня и даже не думал о своей любви к ней и наших отношениях, но всё равно было тревожно, как всё пройдёт сегодня.

И вот на тропинке вдалеке показались две маленькие фигурки. Я напряжённо наблюдал, как они приближаются, и наконец, не в силах побороть неожиданный стыд, торопливо зашагал вглубь леса. Скажу, что не видел, как они подходили, лихорадочно думал я, пробираясь сквозь деревья и кусты, стремясь зайти как можно дальше. Выбрался из зарослей на железнодорожные пути, поднялся по насыпи и сел на крупные белые камни, покрытые коричневой копотью, неподалёку от рельсов.

На душе было беспокойно, и таким странным это казалось после двух месяцев умиротворенного состояния. Мне отчаянно не хотелось возвращаться к костру, и, наверно, я непременно ушёл бы, если бы не понимал, что меня хватятся.

Показался вдалеке приближающийся состав. Я поднялся и стоял, пережидая пока он с грохотом пронесётся мимо, обдувая моё лицо кислым и густым потоком. А когда он промчался, осторожно сделал шаг на рельсы и долго глядел ему вслед. Я подумал, что вся моя жизнь шла к одному только мгновению в церкви два месяца назад, но вот это мгновение осталось в прошлом, и теперь я стою и провожаю его взглядом, как ушедший поезд. Я больше не ощущал Бога рядом, не чувствовал ни недавней свежести, ни лёгкости, один лишь кислый запах мазута. Во мне осталась только память о случившемся, но может, ради этой памяти теперь и стоило жить…

Я поднялся и медленно стал продираться назад, не зная, как же мне вести себя сейчас, что говорить. И тогда мне представилось вдруг, что я ещё совсем не знаю девушку, которая ждёт меня на поляне, что сейчас произойдёт наша первая встреча, будто бы не было до этого ни моего затравленного чувства к ней, ни всех переживаний последнего года.

Наконец послышались неясные звуки и чьи-то голоса. Вроде бы это Сеня кричал что-то про дрова, а Святослав Александрович раскатисто смеялся. В лицо ударила случайная непослушная ветка, и пришлось на секунду остановиться. Я отдышался, машинально хватая пальцами окружающие меня стебли. Потом сделал ещё несколько шагов, и в этот момент мне показалось, что я услышал жалобный и вопросительный голос Жени.

И в этот момент сердце моё дрогнуло…

Андрей Тимофеев – один из наиболее заметных писателей поколения, дебютировавшего в последние годы. Он окончил Литературный институт в семинаре М.П.Лобанова; публиковался во многих журналах, в том числе «Наш современник», «Новый мир», «Октябрь», «Роман газета»; лауреат премии им.Гончарова 2013 года и премии «В поисках правды и справедливости» 2015 года. В течение нескольких лет ведёт рубрику «Дневник читателя» на сайте Союза писателей России. В его книгу помимо прозаических произведений вошли также и литературно-критические размышления.

Вверх

Нажав на эти кнопки, вы сможете увеличить или уменьшить размер шрифта
Изменить размер шрифта вы можете также, нажав на "Ctrl+" или на "Ctrl-"
Система Orphus
Внимание! Если вы заметили в тексте ошибку, выделите ее и нажмите "Ctrl"+"Enter"

Комментариев:

Вернуться на главную