Вадим ЦАРЁВ, философ, культуролог
Фантазии по-над Евразией: новые пилоты и старые пролёты
Евразийство, или Скифилософия растерянности

Всё-таки простым русским людям и на непростых государственных должностях свойственно не новые пути торить, а старые мозоли парить. Вот и кремлёвская бригада, видя, что к ней на Западе как-то не так относятся, опять натыкается на восточные сладости и рассаживается с достойным видом по ротанговым креслам. Однако не будет российским самовыдвиженцам в азиатских странах счастья. Азиат ценит в вождях аскетизм власти, монашество властолюбия. Мао Дзэдун видел себя одиноким монахом под дырявым зонтиком, а не мандарином под опахалом на одной-другой-третьей роскошной джонке.

Если же с каждого дерьма свою пенку снимать, с каждого палёного миллиарда отбирать для себя российскую львиную долю, азиатским тигром всё равно не станешь. Зато, при всей китайской церемонности, тебе дадут почувствовать в твоём собственном лаковом башмаке те камешки, которые держат за шёлковыми батиковыми пазухами твои восточные друзья.

Европа тоже не простит неправедных богатств. Но там, по крайней мере, послесоветским хапкам можно рассчитывать на щадящее непонимание заместо зачёркивающего презрения.

Тем более, что у западников ко многим русским есть то же чувство, что у женщин-литераторш присутствует по отношению к брутальным мужчинам: пугливое и потливое влечение. Не бог весть что, конечно, но всё-таки.

Про меня в журнале «Знание — сила» писали, что я всеми огневыми средствами пресекаю полеты фантазии над Евразией , и это справедливо. А почему — тому, как выражались в старину, следуют пункты.

В конце 1994 года известный в Москве теоретический клуб «Свободное слово» (при Союзе кинематографистов) устроил обсуждение: «Состоится ли «второй мир»?» Ведущий А.С. Панарин заранее, затравки ради, предложил участникам встречи вопросы. Среди прочих: что стоит за образом России как «второго мира»?

Ответствуя, и вправду применю доступные мне средства для диспетч-сопровождения полетов иных фантазий вдоль разных там Евразий.

Итак: за образом России как «второго мира» не стоит ничего, кроме кой-чего. Сам образ, может быть, и стоит, а остальное всё как-то мимо идет. Россия — никакой не второй мир, Россия — первый, европейский мир. Может быть, окраина европейства, но все-таки граница Европы с Азией, а не Азии с Европой. Впрочем, Россия действительно страна, которая пальцами одной ноги шевелит в монгольском безбрежьи, пальцы другой скрючила в европейской теснине, а что у ней там промеж ног, о том молчит наш бог Сварог.

Уходя от опасных шуточек и рассуждая последовательно, можно уловить основые инстинкты евразийства, переходя при этом от снов разума к неразумной яви, континуум этих данностей и определяет цельность нашего многовекового бытия. Каков при этом наш путь? Куда несётся двуглавая птица-тройка, что она несёт и кто снесённое ею сможет высидеть?

Значится, пойдём ab ovo. Вопрос: можно ли быть евразийской страной по природе, по естеству, то есть в силу обстоятельств врожденных или возникших самопроизвольно, потому устраняемых или переменяемых тоже исключительно естественным путем, вне зависимости от чьих-то желаний или нежеланий? Правильных ответов два. Первый ответ – ответ Б: нельзя, но очень даже можно. Второй ответ - ответ А: а кто его знает?

Можно ли стать евразийской страной, так сказать, по заражению и проникновению, из-за доступа в кровь азиатского окислителя (или отвердителя)? Правильные ответы - А и Б.

Можно ли обазиатиться по плотному соприкосновению, но без плотского проникновения, отстраненно  перенимая внешние формы сопредельной жизни?  Как бы по геополитическому кумовству (при кумовстве проникновения большой грех)? Ответ Б даётся автоматом. Ответ А – с тенью сомнения: где кума и кумы, а где, допустим,  Каракумы?

А что если труба позовёт? Нефтяная или газовая? Чтоб А и Б сидели на трубе - со всеми их вопросами и ответами?

А не сойтись ли нам на почве полезных ископаемых? Вдруг вскрытие недр покажет и докажет европо-русско-азиатское родство?

А если слиться в экстазе посредством грубой силы? Насильно якобы мил не будешь, но что из этого: и пытка - попытка?

А если сильничать не физически, а дипломатически: вмылиться, например, в посредники между Востоком и Западом — по собственному велению, по щучьему хотению? Раз уж у нас  такая сказочно зубастая страна?

На что только ни опирается оскорблённое чувство евразийца, но более всего на географию. Россия действительно на двух картах сидит, европейской и азиатской. Впрочем, из всех европейцев только британцы, ирландцы и исланды не евроазиаты, и то исключительно потому, что на карте между ними и ЕвроАзией обозначены кое-какие моря и проливы.

География не говорит ни о чем, кроме как о географии. Географические обстоятельства, конечно, значимы, но география не только сближает соседствующие народы. Общие гра­ницы способны, к сожалению, и ссорить. Евразийство не привяжешь к пограничному стол­бу.

Ну, а такая стержневая данность культуры, как язык, — писал же О.Сулейменов в «Аз и Я» о тюркизмах в русском языке? Тюркизмы ничего не доказывают, если даже действительная языковая близость единство душ сулит, но не даёт. Русско-украинский примеры перед глазами. Равно как и югославские мальчики в глазах.

Хотя природа языка всё-таки показательна и она показывает русскую европейскость.По теории лингвистической относительнос­ти в языках европейского круга запечатлены глубинные абстракции, не воспринимаемые  людьми других культур, типа эвенков или индейцев-хопи

Б.Л.Уорф с Э. Сэпиром среди языковых объединителей, состав­ляющих содержание европейскго умостроя, выделяли представления о скорости и ускорении, осевой образ времени и т.п. С этой точки зрения, Россия свою европейскость доказала наработками в математике, теоретической физике, прикладной инженерии.

Не только установки космологии, но и фантомы идеологии отражают у нас общеевропейские архетипы. На чем обещали в начале перестройки всем сердце успокоить? Не на ускорении ли? Да, «мы не скифы Азиатья, мы европейцам прочим братья» — и в высоких достижениях, и в низкой обыденности, и в политических несуразицах русский дух проявляется как дух европейский.

Помимо языка культуру обеспечивает устройство души людей, которые создают и поддерживают эту культуру. Это устройство на Западе зовут менталитетом, а у нас в Росии можно звать в честь академ-адмирала А.С. Шишкова умостроем. Русская культура по ментальности — культура европейская. Ее ключе­вые образы, основные культур-метафоры — европейские и по природе и по происхождению. В начальном и конечном счете мы цивилизованы, поскольку для русского человека, как и для европейца, колыбель жизни не чисто-поле и не юрта, а  город, то есть civitas. В сельской местности у нас обитают – да и то временно – одни пластилиновые вороны и дачники. Интересно, что последние пахнут керосином как пластилин, а по крикливости, всеядности и растрёпанности мало чем отличаются от ворон – это явление называется мимикрией и говорит о том, что на российских горожан законы природы тоже распространяются.

Русская культура строится на характерной для всей Европы противоположности или, правильнее сказать, симметрии городского и негородского пространства, циви­лизации и виллизации. В культуре есть одна почти мистическая особенность — она откликается на все нововведения и все быстрые включения в нее нового культурного материала откатом назад, точнее – подражанием  пройденному. По всей Европе первые револьверные станки ставили как клавесины на чугунные львиные лапы.

Например, перед приходом варягов на Русь жизнь племен, которые соста­вили прарусскую общность, продвинулась от родовых отношений к отношениям племен­ным. Варяги подтолкнули обратный ход, о чём с убедительностью очевидца писал Ключевский, восстановлением родовых связей на уровне, который плохо объясним с точки зрения классических формационных схем, но который показывает, что родовые отношения вовсе не обязательно и не всегда есть первая ступенька эволюции общественных свя­зей по сравнению с племенем.

Приход варягов, у которых родовые связи наряду с племенной иерархией были сохранены, может быть, как ни у каких других европейских народов той поры, привёл к тому, что на Руси укоренилось особое сопряжение племенности и родства. На долгие времена отладилось единение по родам, которое наблюдается и в правлении Ивана Грозного, и в пору «смуты». Это знаменитое местничество, когда родовые связи, родовая генеалогия, родовая история, будучи, с точки зрения марксистских историков, препятствием для общественного развития, подспудно содействовали внедрению того, что было отражением и продолжением западного индивидуализма и что можно назвать российской пород­ной индивидуальностью.

Ветвистость общественного развития тако­ва, что жесткая схематика, этапность сдвигов были сглаженней в действительности и, если можно так выразиться, человекоустремленнее, чем кажутся. Россия, которая часто воспринимала толчки к изменениям извне, исполь­зовала или впитывала эти побудители не для того, чтобы обновляться, а чтобы сохраняться. Эволюция России была в каком-то смысле эволюцией календарной, а летосчислительной. Русская культура в итоге использовала новшества для того, чтобы испить залпом ту горько-сладкую чашу, которую западноевропейские народы распробовали по глотку. Валшебная сила причастия привела к тому, что мы как бы застыли во времени, клубясь в пространствах. Русская культура — это культура христиански-средневековая. Для тех, кто занимается западноевропейской медиевистикой, Россия интересна как заповедник, где многое из того, что Западной Европой давно пройдено, существует или за­рождается именно сейчас.

В русском умострое сохранилось общеевро­пейское предчувствие конца истории. Какая еще цивилизация, кроме европейской, созда­вала людей со всеобщим врожденным ощуще­нием, что вся их совместная жизнь рано или поздно должна быть пресечена? Не отдельное, личное бытие, а историческая жизнь всех людей вместе взятых. Парадокс жизнечувствования, в свете каверз которого соборность не защищает от истории (хотя может защитить от каких-то близлежащих опасностей), но сулит ее конец, — этот парадокс находит отклик и в русской душе. Страх войны, стихийных бедствий, что объединяет самого утонченного носителя русской культуры и самых простецких мужика или бабу, — это общеевропейское чувство.

Кстати, «страх» слово не совсем подходящее. Эсхатизм — ощущение, что история непременно закончится, — может быть светлым и бесстрашным. Католик, например, ожидает конца света как награды. Страшный Суд — это возможность быть помилованным, несмотря на прегрешения. Это надежда на вечность и освобождение от тягот общения с себе подобными.

Но, быть может, Россия стала азиатской страной «по заражению»? Потому что она приближена к Азии, проникает в нее и испытывает со стороны Азии ответный напор?

Культуры как органичное целое откликаются на воздействие других органических культур, но если мы в биологии признали, что ламаркистская схема передачи благоприобретен­ных признаков не действует, то можно ли быть уверенным в прямом наследовании от эпохи к эпохе последствий межкультурного взаимодей­ствия?

Да, Россия сталкивается с Азией, что оставляет в российской культуре следы, каким-то образом влияет на тонус культуры, но это не значит, что поколения, которые пережили такие изменения, передадут их следующим поколениям, превратив в неотчуждаемый отличительный признак.

Напротив, русская культура на привнесения отвечает устрожением своего культурного генофонда. Воспроизводит его с тем меньшим рассеиванием самобытности, чем сильнее ино­родное воздействие. Изменения в одном поколении при смене поколений парадоксальным образом оказываются препятствием для настоящей изменчивости. Кто доказал, что прививка Азии к России обязательно приводит к заражению Азией, а не наоборот — к усилению иммунитета по отношению к ней? Как никакой другой европейский народ, русские вынуждены сообщаться с Востоком, русский культурный материал — с азиатским культурным материалом. Но Россия отнюдь не пластилин, который сохраняет приданные формы, покуда они не будут перемяты во что-то другое.

События последних лет показали глубину отчуждения «русскоязычных» от коренного населения сопредельных стран. Дело здесь не в прибалтах или азиатах, а, скорее, в некоем общеславянском таланте разобщения. Посмотрите, много ли лада между братьями-славянами хотя бы в пространстве между Сивцевом Вражеком и Славомиром Мрожеком?

Способность окунаться не смачиваясь — едва ли не основная русская особенность. Вы заметили, например, что в некоторых областях Сибири сохранен южнорусский говор? Потомство переселенцев откуда-нибудь из-под Воронежа сберегло признаки, которые, казалось, должны были утратиться с переменой окружения. Русские, родившиеся и выросшие в Ар­мении или Грузии, не зная местного языка, говорят, тем не менее, с местным акцентом. Но русская община в глубине Азии сохраняет культурные черты, принесенные с собой, никак не обновляясь и, если так можно выразиться, даже коснея в своей южнороссийской русскости.

Значит, с заражением не все обстоит так, как хотелось бы ревнителям евразийскости. Остается последнее — сближение по назначению, в силу миссии белого человека. Здесь хорошо бы приглядеться к аргументу, согласно которому русские должны занять место посредника между Европой и Азией. Мысль, по-моему, такая: «Русским никогда не догнать европейцев и, чтобы не быть бедными родственниками Европы, лучше заняться Азией». В подоплеке этой идеи заключено убеждение, что Азия — податливый и доступный для погружения материал. Да откуда же?

Европейцы, плохо или хорошо, душевно согласуемы с русскими, но азиаты с их замкнутым миром никогда никого в свой мир не допускали и не допустят. Надеяться, что Восток открыт для заселения, можно только исходя из европоцентризма. Разве древняя культура Китая или древняя среднеазиатская культура таковы, что они охотно примут русского, кото­рому неуютно на Западе? Их мир устроен не менее сложно и культурное пространство заполнено не менее, чем в Западной Европе. Чужакам там делать нечего, если подразумевать под «деланием» преодоление сопротивления вторжению.

Не думаю, что русская пассионарность способна перебороть улыбчиво невозмутимый азиатский отпор. Не следует мечтать об Азии как о силе, которую пересилит русская сила. Азия не примет русских только за счет слабости аборигенов, их мнимой неспособности сопротивляться.

Остается гипотетическая возможность ненасильственного посредничества. Оно могло быть ненасильственным в том случае, если бы русские действительно оказались равновелики в своих азиатской и европейской ипостасях. Но мы уже приняли, что русские — бедные родственники Европы. С другой стороны, они вообще не родственники древних культур Востока. Что они могут предложить?

Азия уже не раз показывала, что она не жалует посредников, предпочитая товар из первых рук. Поэтому не стоит челночничать. Давайте будем Европой, тогда со временем понадобимся и Азии.

Представление о мессианизме народа, его выделенности перед Всевышним — представление не христианское. Богоносность, ракетоносность, евразийство — за всем этим надежда на исключительность, чуждая духу апостолического учения.

Если не мессианская идея, то, может быть, что-то другое побудит Россию и русских к движению навстречу «свету с Востока»? Например, моторное беспокойство, охота к перемене мест обозначены волшебными словами «пассионарность» — «субпассионарность»?

Пересказчиков и обговорщиков гумилевского учения нынче сколько угодно. Как водится, многие воспользовались громким именем, чтобы, крепя партийность под знаком «како веруюши», в очередной раз поотделять злаки от плевел. Не меньше и тех, кому важна не идея, а непрямые извлечения из нее. Эти алхимики смысла заняты старинным интеллигентским делом возгонки тенденции в квинтэссенцию. Рядом с незаинтересованностью в истине простое добродушное непонимание выглядит аркадийской отрадой.

Странные мы люди, честное слово. В кои-то веки при всеобщем начетничестве и безрассудстве рождается самостоятельное суждение, а те, кто вроде бы должен его оценить по достоинству, отнюдь этого не делают, наоборот, поднимают вокруг всякой частности возню самолюбий. Геростратство и герострасти вместо погружения в великую идею, вместо трепета ответных чувств. Конечно, люди есть люди, и помимо квартирного вопроса их есть чему портить. При столкновении с непомерно большим в них поднимается чувственная вьюга, последствия которой отчасти умеряет инстинктивное принижение величия.

Сказывается и отечественная история, где нравственные позывы оборачиваются чистками, а охранительность — опричниной и погромами, поэтому деяния у нас оценивают не по существу, а по тому, как они могут быть повернуты, причем не самими даже перводелателями, но некими возможными мальчишами-плохишами — «яко попадутся им в руки».

В достойном нужно искать достоинства. Странно ведь при виде классического мрамора первым делом высматривать в нем пятна и трещины или — того пуще — воображать, как он вас под собой погребает. В хорошем и достоверном истолковании почти столько же красоты, сколко и в самой истолковываемой идее. Идея же может быть печальна, но, тем не менее, прекрасна, как микеланджеловская «Пьета».

Особый случай, когда, признавая значимость открытия, сосредоточиваются, однако, не на его смысле, а на изъянах авторского обоснования. Меж тем открытия нередко оказываются беззаконными кометами: непонятно, откуда и как они появляются. Люди могут быть гениальными архитекторами, но не гениальными инженерами своих мыслей. Именно поэтому один толковый человек призывал не путать открытие с его обоснованием.

Сказанное не относится к этническому учению Льва Гумилева, инженерия которого достойна его архитектуры. Конечно, Л.Н., как и многим другим крупным людям, было свойственно водить за нос окружение, прятать концы в воду.Потребность самоутаивания настоятельнее нежели потребность самозаявления. В.Н.Лазарев, самый, пожалуй, круп­ный советский искусствовед, был единственным, кто достоин отнесения к «знаточескому» искусствознанию. Он мог с одного взгляда атрибутировать, например, новгородскую плакет­ку, тут же воссоздав ее историю. А учеников своих воспитал совершенно в ином духе — все они получились идеологами искусства, охотниками за «содержанием» и певцами «убегающих теней».

Кстати, об идеологиях. Вокруг взглядов Л.Гумилева идёт борьба на предмет того, каким словом и к чему пригвоздить эти взгляды. По-моему, однако, не важно, что создано Гумиле­вым: идея, теория, учение, миф или идеология. Некогда гулял по городу Баку сумасшедший старец, который возглашал: «Я первый классик, последний романтик. Я покорил Марику Рокк». Так вот, рок наш в том, что пустяковыми словесами мы отводим себе глаза от двух непреложностей: Л.Н.Гумилев был после­дним романтиком русского космизма и он первым из видных граждан СССР — без, что называется, понта и разрывания ворота — вернулся к бессмертной классике христианства.

В коллективистском обществе трудно понять и трудно принять краеугольный христианский завет, который отличает религию Христа от других религий: смысл личного существования — в отчеловечивании себя от обще­ства. Общество человекоподобно или зверообразно, но при всех случаях оно не может быть лучше отдельного человека и быть его достойно.

Первооснова идеи пассионарности — воистину христианское убеждение, что общество (народ, этнос) способно быть единотельным существом. Ландшафты, муссоны, солнечный ветер, перемены в растительном и животном мире, сдвиги в органике человека в итоге природных перемен претворяют иногда роды, племена — с их лошадьми, овцами, рабами и же­нами — в единое гигантское существо. Подобно Левиафану, который только и делает что бороздит океаны, превращая воды в «кипящую мазь», сплоченный этнос снимается с обжитых мест и бесцельно движется, движется, движется. Кочевье будоражит оседлых, сбивает их в табун, в табуне выделяются особи, за которыми идут остальные — иногда к молочным рекам с кисельными берегами, а иногда к обрыву.

В пассионарности принято усматривать некоторое высокое назначение и личный выбор, что, по-моему, вполне чуждо гумилевской мысли. Пассионарность страдательна в двух смыслах: она не избираема, а получаема по рождению и заражению, и она причиняет страдания.

Когда миллионы людей вынуждены бросать свои избы, переселяясь в городские трущобы, они вынуждены и впасть в свальную жизнь с общим кровообменом (вши, клопы, комары, блохи), общим строем чувств («инстинкты толпы», «поведение толпы»). В дыхании человека присутствует адреналин. Ничтожные доли этого гормона влияют на настроение и поведение.

Поездка в автобусе на службу сливает воедино метаболику отдельных граждан не меньше, чем утренняя совместная пробежка рабочих муравьев. Великую победу над фашизмом одержало население бараков и коммуналок. Вытеснение трущоб хрущобами сделало невозможным великое переселение народа, последнее из которых увенчалось взятием Берлина. Вернее, ос­воением целинных и залежных земель.

Смысл пассионарности — в избавлении от нее. Охваченные пассионарностью катятся по безбрежным просторам, подобно тому как охваченные огнем катаются по земле. Пламя сбито, и, если не наступил вечный покой, рано или поздно придет спокойствие. К счастью, не все возможности перестать быть летунами обязательно летальны.

Очевидно, не каждому по душе беспассионарная жизнь. В ней нет места сверхценным идеям и чьим-то харизмам. Новых савонаролл атилл, лениных и гитлеров окорачивает выбор: или плавай, подобно нарциссу, в своей ограниченной проруби, или, пожалуйста, бейся на здоровье в белом саване об искристый лёд.

Напрасно уличают Л.Н.Гумилева в потайном национализме и неуважении к заслуженным нацменьшинствам: из его учения ясно следует, что этносы и нации уходят, люди остаются. Смертность народа есть подтверждение и про­явление бессмертия человека. До конца истории доживут не русские или американцы, не эллины или иудеи, а вы или я, или наши дети и внуки. Разве не это писал апостол Павел?

Не должно нам уповать на стайную судьбу, видеть в отдельных людях заложников выживания нации. Не нужно уповать и на вождей: харизматик в пассионарном существовании опаснее, а в нормальной жизни хуже маразматика.

Русские в истекшем столетии много двигались скопом: туда-сюда, обратно, тебе и мне приятно. На это и надежда: история показывает, что от пассионарности отдыхают веками.

Так что, думаю, не ходить нам на Восток. Посидим-поохаем толику лет у себя дома, в Европе. Отдышимся, поживём оседло, займемся своим делом. Именно своим. Каждый — своим. И не ради чужого харизматизма, а ради собственного прагматизма.

Искусство кино, 9/95, с. 27-31


Комментариев:

Вернуться на главную