Василий ВОРОНОВ (Станица Старочеркасская Аксайского района Ростовской области)

ПРОЗАИЧЕСКИЕ МИНИАТЮРЫ

Эссе, новеллы
Начало. Продолжение. Окончание

От автора

У Льва Толстого на старости лет было желание не выдумывать сюжеты, а писать о самом значительном в жизни, не заботясь о форме, о литературной стороне.
Свои сюжеты я писал в разные годы и беспорядочно. В тетрадках были дневниковые записи, краткие заметки о командировках, штрихи к характерам, забавные истории, строки о поразивших меня поступках и т.д.
Готовя материал к печати, я не думал о форме, о литературе. Подсознательно на первое место вышли нравственная сторона и максимальная краткость при полной ясности мысли. Это пришло с опытом, жизненным и литературным.
Форма не нова, но очень своеобычна у каждого автора. Чем оригинальнее человек, тем выразительнее и ярче форма.
Я живу любопытно и подробно. Все написанное – о главном в моей жизни. Новые сюжеты приходят ко мне из запахов, звуков, ночного шепота и дыхания дня.
«Приступаю ко дню», - говорили в старину, радуясь жизни. Нечто подобное говорю и я, встречая каждое утро.

 

Соловьи, соловьи…

Ближе к маю начинают петь соловьи.

Эта серая, величиной с палец птаха удивительно постоянна. Каждый год, как по расписанию, соловьи прилетают к человеческому жилью. Обживаются в терновнике, в кустах черемухи, в тальнике у воды, в городских парках.

Среди зеленой свежести и терпких ароматов нежной клейкой листвы, в теплом парном воздухе, как только сядет солнце, чисто и высоко пробует голос соловей. «Пуль-пуль-пуль-пуль...» — серебряным колокольцем резко и сильно разносится окрест мягкий чарующий свист.

В детстве довелось увидеть соловушку на расстоянии вытянутой руки. На заре, на рассвете мы с отцом пробирались через заросли орешника к пруду на рыбалку. Кругом исступленно и самозабвенно неистовствовали соловьи. Вдруг отец остановился и подал знак молчать. Минуту-другую стояли, не шевелясь. Прямо пред нами, в полуметре, трепетала маленькая серая птаха. Она распахнула дрожащие крылья, нервно дергала головкой, пощелкивала клювом и сверлила тишину: фью — ить... фьюи... фью... Тии-вить... тии-вить... Тррррр...

Тургенев в очерке «О соловьях» говорит о десяти коленах, которые предварительно берет соловей. Но это редкие курские виртуозы, они не сбиваются ни в одной ноте. У наших, донских, я насчитывал пять-шесть колен. Они легко различаются, если внимательно слушать.

Пульканье — пуль, пуль, пуль...; клыканье — клы, клы, клы, клы...; дробь — звук, как дробь по земле просыпать; раскат — тррррр...; пленьканье — плень, плень, плень...; дудка — го-го-го ... ту!

...В самозабвении соловушка не замечал, не слышал людей, он весь был во власти пения. Рука невольно потянулась к птахе, но отец остановил. Через минуту соловушка умолк, вспорхнул невесомо и исчез в кустах.

Больше никогда не доводилось видеть так близко поющего соловья. Это одно из самых сильных моих впечатлений.

В наши дни, слава Богу, соловьи еще доступны и селянину, и горожанину. Если вам грустно, если растревожена душа или гнетет усталость — встаньте пораньше, на заре. В городском парке, в зарослях тальника, у речки или в кустах сирени вы обязательно найдете своего соловья. Послушайте, подумайте, почувствуйте.

Многое напомнит вам поющая серая птаха. И детство, и родные звуки и запахи, и первую любовь, и лучшие порывы души.

Вся жизнь далеким эхом откликнется в соловьиной песне.

Послушайте соловушку.

 

Ландыши

Утренние мокрые от росы кусты еще полны ночных звуков. В трех шагах от меня вдруг чистой и сильной трелью заставляет вздрогнуть от неожиданности соловей. Едва уловимые шорохи в траве, всплески играющей рыбы в лесном озерце, зуд комаров отвлекают от главного, зачем я пришел в такую рань с удочками. Сырой, отстоявшийся в низине за ночь дух мощной молодой зелени пропитал, кажется, все складки одежды.

Но вот ноздри улавливают едва слышный, но единственный в своем роде тончайший кисловатый запах. Оставляю удочки и иду наугад. Запах сильнее, резче, ближе... будто вьется из травы невидимая струйка. Вот он! Два широких с прожилками листа как в ладонях держат хрупкий тонкий стебелек с белыми горошинами. Свежий кисловатый аромат остается на руках...

Нюхаю, закрыв глаза, и немею от сладкой истомы, — нет на земле такого запаха и нет слов, чтобы объяснить его. И, околдованный, иду дальше. Про рыбалку забыл, забыл, что на пруду меня ждут.

Только через два часа, продираясь сквозь заросли ежевики, насилу вышел из лесу, мокрый от росы, искусанный комарами, с букетом ландышей.

Теперь уж не до рыбалки!

 

Ровесник

Весной, в день, когда я появился на свет, отец принес из лесу несколько саженцев. Среди нежных синеватых ясеней затерялся маленький слабый стебелек с тремя дубовыми листками. Ясени отец прикопал в холодке за сараем, а стебелек дуба решил посадить сразу. Выбрал место на меже возле колодца, бросил в лунку горсть перегноя, вылил кружку воды, расправил бледные листики...

С тех пор прошло много лет. Давно уже я не живу на родине. Лишь изредка вспоминаю тихое село с маленькой речкой Серебрянкой, ребятишек, которые разъехались теперь по всему свету, сельскую школу возле старой белой церквушки да своего ровесника на меже возле колодца.

Умер отец. Что-то изменилось во мне. Часами думал о родине, о детстве. Дуб, посаженный отцом, не давал мне покоя. Он что-то оставил, сохранил мне от отца. Я собрался в дорогу.

...В родном доме жили теперь новые хозяева, молодожены, из тех коренных, которые обживают усадьбу раз навсегда, до старости. Они пристроили вместо старенького крылечка длинную веранду, перекрыли шифером крышу. Вместо плетней белели теперь низкие дощатые заборчики. Остальное все по-прежнему: густые вишни, вербы вдоль межи до самого луга, колодец с покосившимся низким срубом. За колодцем широкими кронами шелестели на ветру несколько ясеней — те, наверно, что когда-то принес из лесу отец. Ясени уже вошли в пору зрелости. Ни одной сухой веточки не было на деревьях, а стволы — гладкие, толстые — крепко сидели в поросшем высоким пыреем черноземе.

Дубок на меже не бросался в глаза. Против ясеней он казался подростком. Но уже угадывалась скрытая сила в тугих и гибких ветвях, в темно-зеленой глянцевой листве, ровной и свежей, как огурец, коре. Невысокий, в два человеческих роста, молодой дубок прямо тянулся к солнцу и готовился под своей кроной укрыть и колодец, и близлежащие кусты вишняка, и два больших ясеня, подступивших к самой меже...

Я позавидовал упрямой жадности этого крепкого зеленого красавца, запустившего свои сильные корни в вековую толщу чернозема и медленно, но уверенно разраставшегося вширь и ввысь.

И уже не так одиноко мне показалось на родной усадьбе, и явственнее почувствовал я связь с человеком, чья рука дала жизнь этому дереву.

Пахнет дубом

В старом саду на черных корявых кустах терна закудрявились кипенно-белые лепестки. «Пора кукурузу сеять», — говорят в деревне.

Каждый старается сломать цветущую веточку, поглубже вдохнуть знакомый родной запах. Сладок он, долгожданный, первый...

Потом из почек полезут мягкие листики, и тогда запахнет, повеет отовсюду свежесть весны. Зацветет смородина, вишня, яблоня... Теперь не успеешь следить за всем, да и не нужно следить, дыши, знай, этим вольным, чистым воздухом.

Пройдет еще немного времени, и люди привыкнут к весне, к запахам.

Но вдруг в комнату вбежит раскрасневшийся сын:

— Папа, я в лесу был. Как пахнет дубом!

Подивившись чутью малыша, задумаешься на минуту.

...Стало быть, своя весна у каждого дерева... За первым цветом мы не замечаем второй и третий, в аромате букета не слышим дыхания отдельного лепестка.

 

Солнце играет

Часто ли мы встречаем солнце на рассвете?

Каждый из нас, особенно горожанин, признается со вздохом: нечасто.

Накануне Вербного воскресенья мне сказали: в этот день раз в году на рассвете солнце играет. Решил посмотреть и встал пораньше.

Только-только стало рассветать. На западе еще вовсю светила ущербная луна, ветер был свеж и упруг, небо, как темная эмаль, — чисто и глубоко. Редкие окна зажглись в квартирах, город спал.

С холма, куда я забрался, было видно далёко — за деревья, многоэтажки, заводские трубы, до самого горизонта.

...Словно бледной розовой акварелью тронули край неба. И с этого мгновенья уже нельзя было оторвать глаз от горизонта. Он ширился, алел и точно шевелился. Легкая, едва заметная прозрачная пелена облаков слоилась, обозначая все новые и новые краски. Розовая акварель вспыхнула огнисто и мягко оттенила чуть ли не полнеба. По нему пошли длинные золотистые полосы, рассасывая, смягчая почти багровую тяжесть.

От золотых хвостов, как от тлеющего на костре бревна, порхали зеленоватые, голубые, сиреневые, фиолетовые сполохи. Невидимое пока солнце подсвечивало снизу, играло, торжественно являло нам день Божий.

Чудо длилось несколько минут.

Показался медный краешек светила. Сполохи стушевались, краски выровнялись, длинные розовые тени легли на белые стены домов. Гулко и далеко отдавался дробный перестук электрички. Спохватившись, срывающимся фальцетом оранул одинокий городской петух. День начался...

Человек должен встречать солнце. Кажется, это так естественно. Но мы, зрячие, не видим чуда, не хотим. По солнцу человек затоскует только в больнице или в тюрьме.

На заре мы крепко спим или, если бодрствуем, недосуг поднять голову, посмотреть, полюбоваться красками, задуматься хотя бы на минуту. Одна эта минута просветлит душу, украсит день.

 

Ушел воробышек

Они всегда рядом с человеком, с его жилищем. Неугомонные, неумолчные, вечно дерущиеся между собой, вечно голодные, они сбиваются в стайки где-нибудь в затишке и орут. Чирикают до умопомрачения.

Они, воробышки, сопровождают нас всю жизнь: и селянина, и горожанина. В селе — в каждом подворье, поближе к скотине, к скирдам соломы, к теплу; в городе — в скверах, парках, у мусорных баков, на деревьях под окнами, дразня ленивых котов.

Мы привыкли к ним, как к домашним. Воробышек опоэтизирован в литературе. Он — в сказках, песнях, анекдотах, пословицах и поговорках. Всегда шустр, смекалист, добр и отважен. В нем есть родство с человеком, с русским характером.

Но что же случилось?

Воробышек ушел от человека.

Исчезла эта птаха из наших скверов, парков, с деревьев под окнами, не увидишь ее у мусорных баков. Редко где встретишь одиночек — взъерошенных, смирных, жалких. Нет и следа бойцовского гонора, не чирикают.

Грустно в городе без воробьев. Пусто. Хотя в суете человеческой мало кому заметна эта пустота. Не до воробьев сейчас.

Но не зря оставил воробышек человека. Это сигнал, предупреждение: неправильно человек живет, что-то нарушено в его общежитии. Раньше, спускаясь в забой, шахтеры обязательно брали с собой воробышка в клетке. Он всегда был рядом с ними как ангел-хранитель. Если просачивался смертоносный газ, портился воздух (даже современные приборы не могут показать именно начало опасности), чувствительный воробышек падал замертво, предупреждая и спасая таким образом людей.

Живем, как в забое, где воздух давно испорчен. Какой индикатор покажет нам степень опасности?

Воробышек ушел от человека...

 

Меньший брат

Я строил дачный домик на участке и неделю безвыездно работал и жил в палатке. Все время со мной был соседский рыжий красавец-кот, которого я приманил городской колбасой. Завтракали, обедали и ужинали вместе, остальное время занимались каждый своим.

Кончились колбаса, курица. Я перешел на сало и пакетные супы. Кот слегка принюхивался к новой еде и воротил морду. Потом и вовсе перестал приходить к обеду. Я видел, как он мышковал в старой траве.

Как-то, проснувшись, увидел возле подушки трех придушенных мышат. Кот сидел рядом и лениво умывался. Я точно подарок дорогой получил. Взял кота на руки, потрепал за холку. Меньший брат мой, у тебя есть чувство благодарности! Осознанное чувство, а не рефлексы.

 

Глаза собачьи

Недавно стал свидетелем такой сцены. Возле дома тракториста Ивана Григорьевича, прямо у калитки, облюбовала место чужая собака. Крупный породистый пес, смахивающий на немецкую овчарку: черная с глянцем шерсть, желтые подпалины на щеках и подбрюшье, большие острые уши и умные спокойные глаза.

Иван Григорьевч взял палку и хотел отогнать. Пес глухо рычал и клонил голову, как бы винясь, к земле. И не уходил.

Сосед выглянул через забор.

— Откуда он взялся, чертяка?

— А хрен его знает. Приблуда. Гоню — рычит. А ну как — бешеный?

— Не похоже. Интересно, какой породы? Овчарка вроде. Взял бы себе.

— Своего кормить нечем.

Иван Григорьевич опять замахнулся палкой, пес не шелохнулся, только шкура, как от холода, мелко дрожала.

— Да... — посочувствовал сосед. — Ему жратвы много надо. А ты его из ружья, шапка богатая будет.

К разговору соседей внимательно прислушивался шестилетний внук Ивана Григорьевича. Когда сказали про ружье, мальчик подбежал к собаке, обнял ее за шею и умоляюще обратился к деду:

— Дедушка, посмотри на глаза, она ведь плачет. Действительно,  из прикрытых глаз скатывались по щекам крупные слезинки. Пес благодарно уткнулся мальчику в колени. И не переставал дрожать.

Через день стало известно, за хутором разбились «Жигули», погиб водитель, хозяин собаки.

А пес так и прижился у Ивана Григорьевича. Внук назвал его Сирота.

 

Озарило

В конезавод приехала симпатичная москвичка из журнала «Коневодство». Девушка лет двадцати, знавшая о лошадях только по книжкам и кинофильмам.

Дело было в мае, цвела целинная степь, косяки лошадей мирно паслись под бдительным оком вожаков-жеребцов.

Девушке показали конюшни, манеж, познакомили с конюхами. Москвичка ходила с блокнотом за рыжим ветеринаром и стреляла, как ей казалось, крутыми вопросами.

— А почему репьи в хвостах? Почему гривы не подстрижены?

Конюхи ржали. Ветврач терпеливо объяснял.

— А почему у вас шевелюра рыжая, а усы — черные? Молодой ветврач краснел и неловко отшучивался. А когда девушка спросила: «Скажите, в чем разница между мерином и жеребцом?» — рыжий крякнул, как селезень, и решительно сказал:

— Поедемте, посмотрим.

На дальней точке у конюшни сели на скамейку. К ветврачу подошли два конюха, что-то уточнили.

— Выводите.

Кобылу под уздцы вывела женщина. Через минуту двое конюхов на растяжках вывели жеребца. Высокая, с золотым отливом, с тонкими сухими ногами кобыла была спокойна. Огнистый красавец с перекатывающимися под кожей связками мышц долго танцевал и, как оперный певец, поставленным голосом ржал в поднебесье на самых высоких нотах. Лиловые глаза были полны страсти и нетерпения.

Жеребец изящно обнюхал кобылу, ласково погрыз ей шею, пошептал что-то на ухо. И внезапно вся громада его тела взвилась свечой, скульптурно зависла на секунду и покрыла кобылу.

Рыжий взглянул на журналистку. Лицо ее, белое, как мел, сникло, глаза закатились, голова безжизненно ткнулась в колени. Бегом принесли воды. Побрызгали в лицо, девушка открыла глаза.

Весь день она ни на шаг не отходила от ветврача. Они подружились. В конезаводе москвичка прожила недели две. А статью написала замечательную. Словно озарение нашло.

 

Дед и белуга

В каждом хуторе или станице на Дону есть свой дед Щукарь или своеобразный барон Мюнхгаузен местного значения.

Несколько лет назад в хуторе Рогожкине я познакомился с дедушкой Ко-ко-ко. Он не обижается на кличку, так и сам себя величает, хотя зовут его Иван Федорович.

Дед живет один в большом обветшалом доме, огромный двор с разнокалиберными сараями, клетушками, навесами завален хламьем: истлевшие лодки, колеса от бричек и мотоциклов, остовы моторов довоенных марок, рамы от велосипедов, сгнившие стиральные машины, корыта, ведра и т.д.

Ко-ко-ко — мастеровой человек, в хуторе он заменяет дом быта: клепает, паяет, шьет, ремонтирует быттехнику, мотоциклы, мопеды, велосипеды, клеет, плотничает, лечит травами.

И еще, дед — великолепный рассказчик. На каждый случай жизни у него три короба самых невероятных примеров и «хвактов». Конечно, далеко не все правда, но дедушку Ко — ко — ко это не смущает, ему нравится сам процесс, он выдумывает истории, как блины печет, и его медом не корми, дай только благодарного слушателя. Тогда для него праздник. Как азартный игрок, как завзятый картежник, он завладевает жертвой и рассказывает до умопомрачения.

Однажды в роли слушателя оказался и я. Вечер был незабываемый. Приведу лишь одну историю.

«Слухай, сынок, я тебе про белугу расскажу... Наши хуторские браконьеры — хиба ж то рыбаки? Мелкота! Знают только сетки. Чебаков да сулы любой дурак наловит, когда рыба на нерест идет. По-крупному, они слабаки.

У меня, у одного в хуторе, акваланг был. И баллончики с гелием. Так я в Дону все ямы знал не хуже, чем комнаты у своей хате. Опускаюсь на дно и гуляю себе, как по парку. Сазанов и сомов по имени-отчеству знал. Нужно, допустим, сома на центнер поймать, я к нему прямо на квартиру: звиняйте, кажу, дядько, ходимте до мэне у хату. Вот так, сынок, рыбачил.

А белугу... Увидел я, значит, как она стала в самой глубокой яме, под опечком. И захотелось, мочи нет, поймать гостью морскую. Дома составил стратегию, снаряжение, амуницию обдумал. Взял, значит, шнур капроновый метров на сто, камеру от мяча футбольного, сел на кайку и погреб до ямы. Надел акваланг — и на дно. Обгляделся, вода чистая, все видно. Стоит моя красавица, корова холмогорская, с полтонны весом, не меньше. Вроде как спит, только жабры, как кузнечные меха, работают. Погладил ее по бокам, почесал под пузом — нравится, глаза закрыла от удовольствия. А я ее ласкаю, как буренку, да приговариваю:

«Маша, Маша, умница, постой еще минуточку, не брыкайся, милушка». Подобрался к жабрам поближе, снял с пояса шнур и жду момент. Только жабры открылись, я быстренько сунул шнур через жабры в пасть, подхватил конец и петлю морским узлом схватил. Посадил, голубушку, на кукан. Теперь, значит, надо быстро всплыть и вязать к кайке. Камеру от футбола я для чего брал? Э — э! Пустил гелий из баллончика, камеру в секунду надул, и я уже наверху. Прихватил шнур к кайке, запрёг красавицу. Снял, значит, акваланг и сижу, жду. Слышу, забеспокоилась, зашевелилась, потом как рванет — и понесла, матушка, как на водных лыжах. Катаюсь таким манером по середке Дона, аж ветер в ушах свистит, а на берегу рыбаки пригляделись: что это он чудит, какой такой мотор к каике приладил. А я ору изо всех сил: помогите ж человеку, лоботрясы чертовы, лентяюги проклятые!

Завели катер, взяли на буксир, потихоньку причалили. Весь хутор сбежался поглядеть на улов. Так-то, сынок... А белугу сдал в столовую, по два сорок за килограмм, теми еще, хрущевскими. А гелием тогда я легкие посадил, сейчас астмой мучаюсь».

Слушая деда, я невольно вспомнил слова Андрея Разметнова о Щукаре, сильно затосковавшего после смерти Давыдова и Нагульнова: «Видать, скоро подомрет старик. Ей-богу, наделает он нам горя! Привыкли к нему, старому чудаку, и без него вроде пустое место в хуторе останется».

Осиротеет и хутор Рогожкин без дедушки Ко-ко-ко. Дай ему Бог здоровья!

 

Паша-черчиль

Кличка прилипла к нему смолоду. Оратор, спорщик, разносчик слухов и новостей в хуторе Веселом, молодой пенсионер Паша-Черчиль. В глубоких резиновых калошах, армейские штаны заправлены в шерстяные носки и неизменно, зимой и летом, каракулевая фуражка-аэродром. В кармане газета. Важен и строг.

Каждый вечер он крутит ручку старого транзистора, жадно слушает Вашингтон, Лондон, Париж, Иерусалим. А утром в магазине объявляет торжественно бабкам:

— Папа римский на Кубу собрался!

Бабкам тоже охота поговорить.

— За что же его туда? Ай нагрешил?

— Дуры! С визитом, к Фиделю!

— Не серчай, Паша, мы неграмотные. Хоть к Фиделю, хоть к Куделю...

Н-ну, н - народ!

Паша сплевывает с ожесточением и лениво ковыляет домой с булкой хлеба под мышкой. Навстречу хуторские ребятишки из школы. Гомонят, хохочут, дерутся портфелями. Краснощекие, растрепанные и счастливые. Паша грозно прищурился, топнул калошей.

— Кто тут старший?

Ребята смолкли, недоуменно переглянулись.

— А вот! — со смехом вытолкнули вперед самого маленького, первоклашку.

Малец испуганно смотрел на Пашу.

— В каком году состоялась Великая Октябрьская социалистическая революция? — строго спросил Паша.

Малыш растерянно заморгал глазенками и, недолго думая, дернул наутек. Ребята заулюлюкали, засвистели.

— Вот так вас и учат в школе! — каменно заключил Паша.

Возле колхозного гаража кучкуются шофера. От нечего делать курят, травят анекдоты, ржут, как жеребцы. Завидев Пашу, подзывают поближе.

— Ты зарегистрировался у председателя? — тихо, почти шепотом спрашивает кудрявый крепыш, водитель шефа.

— А чево? — настораживается Паша, предчувствуя какую-то пакость.

— Указ Ельцина слышал? Утром передали.

— А мне что... Он каждый день их пишет.

— Это тебя касается. Пенсию теперь с семидесяти лет платить будут...

— Ловко! — взвился Паша. — Что ж мне еще десять лет вкалывать?

— Теперь можно и не работать...

— А жить на что?! Сам послухаю.

Паша рванул чуть не рысью. А вслед дружный хохот. Как кипятком ошпарило.

— Дармоеды! Колхоз растащили! Ну погодите!

Паша долго не мог отдышаться. Зашел к соседу-дачнику, профессору из Ростова. Присел на скамейку, глядя, как профессор обрезает виноград.

— Дожились! Все с говном смешали! Профессор положил секатор на стол, сел рядом.

— Что случилось, Паша?

— Сталина надо!

Сосед покашлял вежливо.

— Опять лагеря?

— А куда ж денешься? Порядка нету!

— Ну вот с тебя и начнут. Согласен?

— А меня за что?

— За анекдот по пятнадцать лет давали. Ты что, анекдотов не рассказываешь?

Подумал, покряхтел растерянно.

— Кгм... Оно, конечно... Тьфу!

Помолчав, Паша, как всегда неожиданно и ехидно, спросил:

— Что такое, допустим, тагун1?

Профессор виновато поправил очки, пожал плечами. Паша встал с достоинством и, шлепая калошами, прошествовал в свою калитку.

— Вот тебе и наука! Профессор кислых щей.

Паша обрел душевное равновесие.
__________________
1 Тагун (казачье) — внутренняя вертикальная перегородка — ребро в деревянной лодке.

 

В засидках

Петрович задумчиво сидел у окна и глядел, как падает снег — густой, теплый, мягкий. В душе рождалось предчувствие праздника. Снег пахнул грозой, озоном, щекотал нервы, волновал. Петрович даже заскулил слегка. Повинуясь инстинктам, он достал рюкзак, двустволку, собрал тормозок.

В коридоре затопала сапогами Настя, жена. По должности — завплемфермой, она была старшей в хуторе, атаманшей. Ее и прозвали так.

— На охоту, соколик? — ласково спросила жена, стряхивая с челки и ресниц мокрый снег.

— Ага, в засидки.

— Давненько зайчатинки не кушали... И я с тобой, ненаглядный мой.

Петрович тупо смотрел в пол, чувствуя, как тает, уходит по коленкам вниз ощущение праздника.

— Аль не рад? Вдвоем веселее.

— Отлепись, Настя, — вяло просил Петрович. — У тебя работа, ферма.

— А мне надоели бугаи.

— Пусти, Настя!

— Какие вы сердитые, Петрович. Не берете, значит, меня в засидки?

И пошло — поехало.

Этот разговор повторялся каждый раз, когда Петрович собирался на охоту. Что за страсть у бабы — испортить настроение, облаять на пороге!

— Приковать бы тебя на цепь к бугаям, треклятого! — беззлобно сказала Настя, провожая Петровича на крыльце. — Чтоб утром как штык — вся работа стоит, а гостей назвали...

Петрович облюбовал место сразу за хутором в длинной свежей скирде. Теплая ячменная солома пахла августом, хлебными дрожжами. Где-то в глубине попискивали и шуршали мыши. Петрович разгреб ямку и угнездился поудобнее, выставил как на бруствер ружье.

Ближе к ночи снег перестал, взошла луна. Мороз заметно набирал силу. Но в скирде было тепло. В хуторе гоготали гуси, лаяли собаки, визжала застрявшая в сугробе машина.

Петрович развязал рюкзак, достал сало, яйца, лук, водку. Хорошо посидеть одному в теплой скирде! Мысли накатывают, былое вспоминается. Волна блаженства охватила Петровича. Он думал о Новом годе, о жене, о том, как хорошо жить на свете. Выпил еще и еще, мысленно провожая старый год. Заснул под утро хмельной и счастливый.

Проснулся Петрович... Нет, он не поверил собственным глазам. Зажмурился, боясь пошевельнуться, охнул от боли в затылке. Прямо перед ним шумно дышали, роняли слюну, гребли копытами бугаи. Петрович лежал на соломе в коровнике в агрессивном окружении толстолобых породистых производителей. Кованые цепи и медные кольца в ноздрях сдерживали могучих быков. Возбужденные налитые кровью глаза глядели на Петровича, как на козявку.

Петрович хотел позвать на помощь и закашлялся. Пересохло во рту, в горле. Вокруг ни души. Только с хутора доносились ребячьи голоса. «Жена... — ужаснулся Петрович, — грозилась к бугаям запереть».

Голова горела с похмелья, затекли ноги. Он перевернулся на другой бок, лег калачиком. Быки сторожили каждое движение, свирепо мотали головами, ревели.

Подкралась новогодняя ночь, муки Петровича продолжались. При тусклом свете маленькой лампочки он молил Бога, чтобы явился кто-нибудь.

Атаманша подняла на ноги хутор. Мужики обшарили лесополосы, скирды, овраги. И только к полуночи заглянули на ферму.

— Вот он где прячется!!!

Атаманша ревела белугой и норовила побольнее ухватить Петровича за нос, за ухо. А случилось просто. Поутру опохмелившиеся скотники поехали на стогомете за соломой. Подцепили верх скирды, на которой крепко спал Петрович. И свалили солому вместе с охотником в проходе коровника.

Пожелание Атаманши роковым образом сбылось.

 

Казак

Старый бухгалтер с Верхнего Дона Андрей Андреевич рябой и немного хромает. На большом холеном лице хитрые разбойничьи глаза. Походка, как у кота: то вальяжная, то воровская. Перед каждой новой молодкой делает стойку; «Кто такая? Почему не знаю?». И смотрит завораживающим взглядом василиска. Не пропускает ни молодых, ни старых. В командировках в нужный момент удивительно легко подкрадывается к женскому полу. По дальним и ближним хуторам у него почти везде внебрачные дети — андреевская бухгалтерия.

Жена Марфа, согнутая застарелыми женскими болезнями, давно махнула рукой на «рябого черта». Собирая тормозок в командировку, обязательно кладет конфеты.

— Нахаленков-то (незаконнорожденных) своих проведай, угости.

— А как же, мать, — в тон ей поддакивает бухгалтер. — Дети есть дети...

— Кастрировать бы тебя, старого кобеля, — беззлобно говорит Марфа. — И как тебя бабы подпускают такого. Кирзовый сапог, а не морда. И небритый.

Бухгалтер тает от удовольствия, глазки масляно блестят, начинает, как кот, ходить взад-вперед, нарочно сильнее припадая на ногу и выгибая спину. И тут, дома, перед женой, работает проклятый кошачий инстинкт. Андрей Андреевич молодецки расправляет плечи, косит глазами и наивно вопрошает:

— Дык скажи мне, Марфушка, каким должен быть настоящий казак?

И внушительно отвечает, загибая короткие пальцы на рыжей руке:

— Настоящий казак должен быть немножко рябой, немножко хромой, немножко небритый и немножко хмельной. Так? Так! Плесни на дорожку сто грамм.

И норовит ущипнуть жену за худой зад. Та заливается по-девичьи и проворно идет за бутылкой. Любовь...

 

Волоокая

Закоренелый холостяк фермер Митрофан Кочетков регулярно появлялся у меня в Ростове на собственном КамАЗе аккурат перед Новым годом.

В шелковом костюме, в белой рубашке и при галстуке. Невысок ростом, неказист, а усы роскошные, каштановые, вьющиеся на концах. Кочеток, одним словом.

Открывая передо мной дипломат с нераспечатанными пачками денег, Митрофан важничал:

— Едем в кабак!

Отказать нельзя, обидится смертельно. В ресторане, захмелев, Кочеток начинал куражиться.

— Красавица! — щелкал пальцами официантке. — Букет роз и ящик шампанского!

На стол летели пачки денег. Засохшие розы, торопливо собранные официанткой на столиках, Митрофан вручал той же официантке, а шампанское отсылал на соседние столики.

— Люблю шампаньске, — важно вздыхал он. — Оно мэни напоминае запах лугов, цветенье трав... и жужжанье бчел.

Остановить кураж было невозможно.

— Маэстро, музычку!

Слушая «Очи черные» или «Чубчик кучерявый», он плакал до самого закрытия ресторана.

Наутро Кочеток кряхтел, кашлял и молча исчезал опохмеляться в какую-нибудь забегаловку.

Домой «отдохнувший» Кочеток возвращался покарябанный и молчаливый, с пустым дипломатом — в борозду на целый год.

Нынче на Новый год Кочетков не явился, как сгинул.

Случилась оказия, и я — в гостях у Митрофана.

Открыла дверь крупная большеглазая красавица с годовалым малышом на руках.

— Вам кого?

— Митрофана... я, наверное, ошибся? Красавица крикнула через плечо:

— Кочеток!

Из-за ее спины высунулся смущенный Митрофан.

— Пропал казак...

— Казак! — засмеялась красавица. — Угощай гостя.

За столом жена рассказывала, а Митрофан молчал, глядя на нее тихими глазами.

— Чем взял Кочеток? Сама не пойму... Наглостью, наверное. Незнакомый парень топал за мной с трамвайной остановки до дома, как вор по базару. У подъезда брякнул: хочу на тебе жениться. Иди, проспись, говорю. Утром выхожу на работу — он стоит, инеем взялся, от холода посинел весь. Еле выговаривает: «Выходи за меня». — «Может, ты из психушки сбежал?» — «Нет, я — хороший человек». — «Если хороший, должен понять: у меня жених, свадьба скоро». — «Нет, теперь я твой жених. Если не согласишься — замерзну под окнами. Записку напишу: погиб, потому что отказала. Хочешь, чтоб погиб хороший человек?» В общем, сказка про белого бычка. Подогнал КамАЗ под самые окна и живет в нем. День, другой, третий... Что с ним делать?

«За что же, — говорю, — ты полюбил меня?».

«У тебя глаза, как у коровы». «И сама я, наверное, тоже?» — «Нет, только глаза. Такие красивые бывают только у коровы». Познакомились, наконец. Пригляделась к нему поближе. И... что-то стронулось. Добрый, таких добрых еще не видела. «Ну, Митрофан, — говорю, — давай подождем год, может, передумаешь».

«Давай, только я в КамАЗе буду ждать». И ждал бы, дурак! В общем, через неделю поехали к нему на хутор вместе...

Выпили за жену, за сына.

— Слушай, — сказал Митрофан, вздыхая, — я вот говорю, глаза, как у коровы, а она обижается...

— Напрасно. Еще в Библии сказано про волооких красавиц.

— Бывает, значит?

— Бывает!

 

Любка

Живет она в богатом казачьем хуторе на Дону.

Высокая, тонкая в талии, как кавказский кувшин, босая, с розовыми икрами и по-девичьи длинной, в завитушках косой, она по утрам копается возле дома в огороде. Лицо румяное, толстощекое, в ямочках и свежее, словно налитое августовское яблоко. Ай, да Любка!

Смеется, а в глазах прыгают золотые точечки. Отставит тяпку, сорвет с грядки горсть клубники и мажет толстые щеки алой мякотью. Если не клубника, то все, что попадается под руку, — смородина, огурец, вишня у нее на щеках.

Бабка-соседка идет мимо, остановится, всплеснет руками:

— Чи ты сдурела, Любка! Людей пугаешь.

Любка смеется, как ребенок, голос звонкий, воркующий.

— Что ж добру пропадать, баба Дуня! Это ж витамины, косметика под ногами.

Днем Любка сидит в магазине-вагончике, торгует «сникерсами», пепси-колой, водкой, сигаретами и еще Бог знает чем. Возле вагончика, как на глухарином току, всегда людно, токуют в основном казаки.

Бравый парень с рыжими усами, в лампасах, с золотыми погонами и портупеей просит бутылку водки, поедает Любку глазами.

— Тьфу на тебя, Любка! — говорит он, молодецки и хитро щелкая пальцами. — Цветешь и пахнешь!

Любке за тридцать. Сохнут по ней, сватаются. Она смеется, отшучивается.

— Рано еще. Вон баба Дуня в семьдесят только замуж собралась. И я, как поумнею, так и найду какого-нибудь завалященького...

— Не дури, Люба! Выходи за меня, — уговаривает чуть не каждый день двадцатилетний шофер местного коммерсанта. — На «мерседесе» возить буду.

— Еще чего! — кокетничает Любка. — У меня ноги, слава Богу, здоровые.

...Лет семь назад обожглась Любка, сходила замуж, за графа якобы. А муж объелся груш, после учебы в мединституте рванул домой, в Африку. Любка осталась, да не одна, По двору бегает со щенком на поводке толстенький ясноглазый африканенок — Толик.

Днем смеется Любка, кокетничает с казаками. А по ночам нюхает курчавую головку Толика, которая пахнет тропиками, плачет беззвучно и думает о далекой Африке.

 

Невеста

Недавно проведал старого знакомого, Григория Ивановича, в хуторе под Азовом. Наверное, с год не виделись.

Григорий Иванович — пенсионер, лет десять уже вдовец, живет в старом казачьем курене, обветшалом и запущенном.

Некогда большое хозяйство (земли двадцать соток) постепенно пришло в упадок. Огород и двор по самые окна дома нахально заросли бурьяном и амброзией. Да и сам хозяин в последнее время как-то опустился, погрузнел, помрачнел.

— Что не бреешься? — спросит через забор сосед.

— Та! — кряхтит Григорий Иванович. — Больно бриться с похмелья.

А похмелье чуть не каждый день. Хуторские алкаши к нему как мухи на мед. Григорий Иванович добрый и безотказный. И сам наливает, и ему наливают. То, что заготовлено в погребе на зиму, съедают к Новому году. В общем-то человек не бедный, Григорий Иванович иногда сидит без хлеба. Принесут бормотухи, выпьют, закусят таранкой — и ладно.

И говорили ему, и урезонивали, особенно бабки хуторские. Еще хуже. Григорий Иванович обижается, как ребенок, даже сердится, огрызается.

— На бытовые темы не желаю!

...И вот стоит передо мной Григорий Иванович, как ясно солнышко, в новой рубахе. Побрит, подстрижен. Щурится хитровато.

— Заходьте, дядько! — приглашает во двор, под навес. Двор чистый, дорожки песком посыпаны, стол под навесом клеенкой накрыт.

Самовар стоит, чашки с блюдцами. Конфеты.

— Что случилось, Григорий Иванович?

— Та! — охотно засмущался он. — Случилось. Невесту через газету выписал. Вон, за кухней в грядках копается, будь она неладна.

— Что ж так?

Григорий Иванович прямо просиял от моего удивления.

— Та что! Житья никакого. Там прокоси, то убери, вскопай, принеси-отнеси — никакой личной жизни.

А глазки тают от удовольствия.

— Та ты пей чай, конфеты бери. Спиртного, правда... Може, сбегаю?

— Не надо. Лучше расскажи.

— Та что... Прочитал в газете объявление. Ищу, мол, хорошего человека, тоскую — то да се. Возраст подходит. Дай, сдуру думаю, напишу. Ну и написал на свою голову. Ответила. Потом я написал — то да се. Фото — карточку потребовала и свою прислала. Деваться некуда — надо ехать. Упросил соседа на «Жигулях». Ну и привез ее вместе со швейной машинкой. Теперь вся жизнь наперекосяк. В доме живого места нет, все перевернула. И на огороде.

— Чем же ты недоволен?

— Та дуже за выпивку лае. Алкашам траур объявила.

— Славу Богу!

— Та нехорошо так! Трошки послаблять надо. Я, конечно, того... по-партизански, не запускаю это дело. Но дуже лае...

— Так отвези ее назад, пока не поздно.

Григорий Иванович посмотрел подозрительно, часто заморгал и даже заикаться стал.

— Шо вы к-кажите! Та ни за яки гроши. Ты там в газете спасибо перекажи, скоро на свадьбу пригласим. Пойдем знакомиться...

 

Обида

Целый день, в самое пекло, он на базарчике возле дороги. Рядом с хуторскими мужиками и бабами, приторговывающими со своих садов-огородов. У него свое место: аккуратно расстеленный мешок с кучками карасей и пластмассовое ведерко с раками. Сидит на сложенных стопкой кирпичах. Худой и загорелый, как угорь, руки-ноги в застарелых цыпках. На нем только шорты в рыбьей чешуе. Выгоревшие нечесаные волосы торчат ковылем, глаза, как у чибиса, зорки и хитроваты.

Место бойкое, люди ждут автобусов, рядом автостоянка. Свой товар он продает быстро, считает выручку. День удачный. Но домой не спешит...

— Вовка, — зовут бабки, — сбегал бы за ситром.

Это дополнительный бизнес. Будка с напитками недалеко. Вовка прыгает на велосипед. Через десять минут он протягивает холодную пепси-колу и получает за услугу.

— Вовка, — кличут два мужика, продавшие мешок яблок, — сгоняй за винцом.

Его просят сумки поднести к автобусу, купить пирожков, отвезти кому-нибудь недопроданную картошку. Вовка крутится вьюном.

Домой является с гостинцами: булкой хлеба, палкой колбасы и двумя банками кока-колы. Мать обнимает его вечно пахнущую илом голову и всхлипывает тоненько:

— Кормилец... Что бы я без тебя делала!

Вовка без отца. Мать — доярка, с раздавленными ревматизмом руками. Колхоз уже полгода не выдает зарплату. Без Вовкиного бизнеса хоть ложись да помирай.

Каждую ночь Вовка видит хорошие сны. В этот раз — в вентерь попались два сазана. Вовка долго борется с ними. За сазанов дадут много. Он купит часы с музыкой, с будильником и не будет просыпать зори, когда ловится рыба.

А в жизни сазаны не ловились.

...Он ехал домой, когда двое стали на дороге.

— Погоди, старичок.

Одного он знал. Тольку-Химика, грузчика с хлебозавода. Другого первый раз увидел. Залетный, видно. Химик был алкашом, беззлобным, смирным. А залетный испугал вкрадчивым, ласковым голосом:

— Ты что ж, старичок, не уважаешь старших? Вовка насупился и молчал.

— Нам с корешом выпить надо, — ворковал залетный, — а ты, бизнесмен, налоги не платишь... Стыдно, старичок.

Химик вздохнул, глядя в сторону, и как-то невпопад поддакнул:

— Ты это, Вовка, не того... Сам знаешь вот...

Вовка хотел было рвануть, но залетный ловко подставил ножку...

Этой ночью Вовке приснился хороший сон. В городе, в магазине «Охотник», он покупал ружье. Пятизарядное, автоматическое, как у соседа-егеря. Ехал домой счастливый, прижимая к груди ореховый приклад. Потом дождался тех двоих... Они вернули деньги и клялись, что уважают Вовку-бизнесмена...

Утром была удачная рыбалка, а вечером опять поджидали двое, и Вовка не стал убегать...

Теперь каждый раз он давал им на бутылку.

А в «Охотник» Вовка вскоре съездил. И увидел то, о чем мечтал. Ружье ему очень понравилось. Но стоило очень дорого.

 

Локомотив

В жару, на солнце голубой мотороллер красавец крепко пахнет свежей краской и горячей резиной.

Кумовья и компаньоны Гена и Шурик выгрузили с кузова машины долгожданную драгоценную покупку, умылись в бочке у колодца и присели покурить в холодке. Гена, хозяин мотороллера, под два метра ростом, с длинным лошадиным лицом, беспричинно улыбался, поглаживая небритый подбородок. Шурик, маленький, рыжий, цепкий, как репей, вожделенно глядел в сторону кухни. Жена Гены жарила на горнушке мясо и крошила салат.

— Интересно, сколько рыбы возьмем? — Шурик постучал носком ботинка по колесу. — Мешков десять?

— Не-е... — Гена засмеялся. — Триста килограммов по паспорту.

— Попрет и десять, куда он денется. За осень окупим. Возить, как говорится, не перевозить... Самая воровская снасть. Теперь вся рыба наша. Потом «жигуль» купим или «волгу». А что? Так и богатеют.

— Что ж не богатеть. Ловись, рыбка, большая и маленькая...

Сели за стол под грушей.

— Ну, обмоем это дело.

— Кормилец наш! — Шурик крякнул и плеснул остатки из стакана на фару.

Водка была холодной, ледяной, крепости не чувствовалось. Когда опорожнили вторую бутылку, Гена, немножко заплетаясь, попросил:

— Кум, это... давай заведем, послухаем.

     Командовал шофер первого класса Шурик. Залили масло, бензин. Подключили аккумулятор. Гена шумно глотал слюну, дергая небритым кадыком, как поршнем. Шурик повернул ключ, стартер взвизгнул, забулькала выхлопная труба, выталкивая белый парок. Мотор не заводился. Попробовал еще. Поршень глухо клокотал внутри. Шурик проверил искру, карбюратор. Погонял стартером еще несколько раз.

— Бесполезно. — Шурик вытер рукавом пот. — Аккумулятор посадил. Толкнуть надо.

Выкатили за ворота, на асфальт. Уперлись, затопали, засопели. Проскочил выхлоп, запахло дымком. Кумовья налегли еще, катили с полкилометра. Через час сели в холодок отдышаться. Пот выедал глаза, щеки налились бурачным соком.

Из-за флигеля выглянул Генин бык Жора. Задрав голову, изрыгнув протяжный медно - трубный звук, тряхнул свисавшей ниже колен холкой и выразительно посмотрел на кумовьев.

— Во, красавец! — Шурик вскочил от неожиданной мысли. — Мы пупки рвем, а тут целый локомотив.

Гена принес вожжи. Смирный трехгодовалый бугай охотно дал себя запрячь. Тронул шагом. Шурик сбоку подбадривал его хворостиной. Гена держал руль, нетвердо ковыляя рядом. Жора пошел трусцой. Мотороллер наконец завелся, зататакал, из выхлопной трубы попер густой синий дым. Бык шарахнулся и, пригнув голову к земле, понес изо всех сил. Гена мячиком отлетел на обочину. Мотороллер, как игрушка, мотался из стороны в сторону, дымил, наезжая бугаю на ноги. Жора, словно убегая от невидимого, ненавистного тореадора, галопом летел в степь, к прудам, подняв густую завесу пыли. Подобно хвостатой комете, он выскочил на плотину рыбхозовского пруда и стремительно скрылся.

На завалинке неподалеку сидел древний дед. Он жадно наблюдал из-под дрожащей ладошки, чем кончится дело. Вскочил, радостно притопнул калошами.

— Ах, малохольные! Покатайтесь теперь на новой мотоцикле. Сталина на вас нету!

— Бугая жалко. — Гена размазывал слезы по грязным щекам. — Три года кормил... Мотороллер другой купим, а бугай...

Кумовья с горя выпили еще бутылку.

А бык явился на третьи сутки. Спокойно зашел на баз и улегся под навесом, лениво пережевывая. На обрывках спутавшихся в рогах вожжей болтался руль от мотороллера. А разбитый «кормилец» лежал на дне глубокого пруда.

Через несколько дней кумовья завершали операцию.

Шурик с вожжами в руке нырял и долго пускал пузыри. Гена с быком терпеливо ждали под вербой на плотине. Шурик выныривал с красными круглыми от напряжения глазами, матерился и шумно дышал.

— Ты бы, тово... за раму... — деликатно подсказывал Гена.

— За фуяму!

Шурик бесполезно нырнул чуть ли не в двадцатый раз и, наглотавшись зеленой застоявшейся воды, зашелся в приступе кашля. Погреб к берегу и обессилено упал на траву.

— Водолаза бы... — вздыхал Гена.

— Дуролаза! — Шурик вскочил, сгреб в охапку штаны и рубаху. — Бизнесменам привет! Особенно бугаю. Богатейте без меня.

Шурик гордо и обиженно удалился. Мечты о богатстве растаяли как прошлогодний снег. Гена плюнул вслед куму и ласково потрепал быка за холку.

— Благодетель нашелся. Обойдемся, разбогатеем как-нибудь без тебя...

 

Сотовая связь

В заповедном месте, на зеленом берегу Дона резвятся столичные гости. Пахнет ухой, шашлыком и пивом. Двое местных парней-усачей в камуфляже, слегка разгоряченные, подкладывают дрова под большой котел-казан, с интересом наблюдают за рослыми, белотелыми начальниками.

Гостей человек двадцать. Самый главный — седой, маленький, в американской кепке и в темных очках — сидит в холодке под вербой, опустив ноги в кроссовках в прозрачную воду.

Лениво обмахивается лопухом от комаров.

Министр.

Рыбинспектора принесли удочки и червей. Гости разбрелись по ерикам.

— Виталий! — слышится через полчаса из-за кустов. — Я воблу поймал, гигантскую! У самого берега оторвалась, блин! Давай сюда, клюет, как в аквариуме!

Местные у костра засмеялись. Один из них лениво, вроде бы по нужде, пошел на голос. Через некоторое время вернулся.

— Ну, дают! Такого еще не видел.

— Вобла, говорит?

— Вобла! Стоят в кроссовках в иле по колено и в телефоны хвалятся, у кого как клюет. Один даже в Москву звонил, жене докладывал — бычка поймал.

— Деньги, говорят, чертенные по этим, сотовым-то...

— Гм! А нам зарплаты четвертый месяц нету.

— А ты подойди к министру.

— Умник! Чтоб с работы турнули?

Уха готова, рыбинспектор пошел докладывать. Хорошо летом на Дону.

 

Розовый мрамор

На выезде из Ростова в сторону Азова у дороги выросли два замка-дворца. Из тех, что строят сейчас «новые русские». С высокими узкими окнами-бойницами, стрельчатыми башнями с куполами-луковками, с глубоким подземельем и открытым бассейном на лужайке.

Два дома — близнеца, две судьбы, кажется, соединились здесь. На сотни лет утвердилась в камне воплощенная семейная мечта. Внукам, правнукам и пра-пра... хватит.

И прохожие, и приезжие невольно останавливаются. Обыватель глазаст и дотошен. Странным кажется ему это человеческое жилище. Что-то недоброе, темное видится за литым чугунным забором. Во дворцах безлюдно и пусто, большой общий двор с бассейном густо зарос лебедой и амброзией. Если кто полюбопытствует у деда, пасущего коз у дороги, тот охотно и немногословно подтвердит:

— Нехорошее место. Смертоубийство недавно произошло.

... Построили дома братья-близнецы из приезжих, беженцы с Кавказа. Эдик и Алик.

Рыжие кудрявые крепыши. Походка вразвалку, с ленцой, с приземистой звериной уверенностью. Неразговорчивые, неулыбчивые, но хваткие и деловитые. За короткое время открыли автозаправку, два магазина, склады.

Человек двадцать из местных работали у них и хвалили:

— Крутые ребята и нежадные.

На новеньких «мерседесах» братья колесили по всей стране, и отовсюду к ним шли «фуры» с нужным товаром. Дома построили и отделали сказочно быстро, за год, сами особенно не вникая и не интересуясь стройкой. Две бригады умельцев работали днем и ночью.

Однажды к Алику зашел Эдик. Молча посмотрел на камин и вышел. Вечером как бы невзначай спросил брата:

— Почему у тебя на камине розовый мрамор, а у меня белый?

— Так получилось...

Алик опустил глаза под тяжелым взглядом брата.

Неделю братья не виделись, Алик уехал на Кавказ, Эдик всю неделю просидел дома. Думал. Вспоминал. В детстве Алик украл у него перочинный ножик. Однажды подрались, Алик оказался сильнее. У Алика всегда было больше друзей. И жену он выбрал красивее и моложе. Недавно прокутил с друзьями много денег и долго скрывал от брата. И с мрамором неспроста. Многое вспомнил, тяжелея сердцем.

...Эдик пил всю ночь, закрывшись в комнате. Утром долго наблюдал из окна. Запыленный «мерседес» брата вызывал у него какую-то нервную тошноту, ненависть. Алик впервые не зашел к брату после долгой отлучки.

Он переоделся, прыгнул в бассейн и с наслажденьем нырял, пуская пузыри. Даже не спросил, дома ли брат. Покачиваясь, почти не соображая, Эдик приоткрыл фрамугу с толстым тонированным стеклом и, когда Алик повернулся спиной, медленно прицелился из охотничьего карабина, нервно нажал спуск.

— А-а-а!!!

Торжествующий крик был дик и безумен.

На могиле Алика соорудили памятник из розового мрамора, оставшегося от камина. Он уже успел зарасти бурьяном. На могильной плите не видно цветов, никто не ходит.

Эдику дали пятнадцать лет...

Жены продают дома, покупателей пока нет. Подростки Владик и Стасик, двоюродные братья, как и отцы, — рыжие, кудрявые, толстые. Иногда издалека встречаются взглядами. Смотрят, как волчата. Неужели им тоже придется мстить?

Белый мрамор.

Розовый мрамор...

Продолжение следует

Нажав на эти кнопки, вы сможете увеличить или уменьшить размер шрифта
Изменить размер шрифта вы можете также, нажав на "Ctrl+" или на "Ctrl-"
Система Orphus
Внимание! Если вы заметили в тексте ошибку, выделите ее и нажмите "Ctrl"+"Enter"

Комментариев:

Вернуться на главную