Светлана ЗАМЛЕЛОВА

ЧИТАТЕЛЬСКИЙ ДНЕВНИК
<<< Следующие записи

14.12.2011

…Наше время щедро одарило нас книгами, которые хороши только тем, что они есть. Во многом заслуга здесь института премий, которые заявляют о бескомпромиссном поиске дарований. На самом же деле награждения напоминают приём в масонскую ложу – так странно-пусты награждаемые произведения и так странно-однообразен перечень их авторов.

Поговорить обо всех писателях и книгах не представляется в данном случае возможным. Поэтому отметим лишь две книги, появившиеся среди финалистов «Большой книги» в 2010 и 2011 гг.

«ИНДА ВЗОПРЕЛИ ОЗИМЫЕ…»

Борис Евсеев. «Евстигней». Роман-версия. – М.: Время, 2010. – 576 с. – (Серия «Самое время!»)

Кто, например, исключая специалистов, помнит сегодня Евстигнея Фомина? В «Кратком музыкальном словаре для учащихся» (Ленинград, «Музыка», 1989, Ю. Булучевский, В. Фомин) читаем: « Евстигней Ипатович Фомин (1761-1800) российский композитор. Учился в музыкальных классах Академии художеств, затем в течение трех лет занимался в Италии, в знаменитой Болонской филармонической академии (по окончании учебы был избран членом этой академии). В последние годы жизни работал репетитором придворных театров. Творчество Фомина, по достоинству оцененное лишь в наши дни, сыграло выдающуюся роль в формировании и развитии национальной оперы. Наиболее значительные произведения Фомина оперы "Новгородский богатырь Боеславич", "Ямщики на подставе", "Американцы" (либретто А. И. Крылова), "Золотое яблоко", мелодрама "Орфей и Эвридика". В своей музыке композитор опирался на интонации русской народной песни, бытового романса, умело соединяя их с приемами европейской музыки XVIII века». Пожалуй, это максимум доступной информации. Лишь несколько строчек напоминают о выдающемся русском музыканте, сыгравшем для развития национальной музыкальной школы такую же роль, какую Ломоносов сыграл для развития науки. Первым из русских композиторов Фомин овладел трагической темой, доказав оперой «Орфей и Эвридика», что русская музыка способна войти в мир сложных, глубоких идей и чувств. Роман Бориса Евсеева «Евстигней» – это единственное художественное произведение, посвящённое жизни и творчеству Евстигнея Фомина. Можно сказать, это дань российского общества своему гению…

«Равнодушие выкрало его славу, – пишет Борис Евсеев. – Чернильные души вымарали биографию. Листы же с вымаранной биографией сожрали, наливочкой запили» . Трагическая судьба, ранняя смерть – как это часто бывает с людьми, отмеченными Богом особыми дарами! « Евстигней Фомин как истинно русский тип (русский, особого покроя, гений – мрачновато-веселый и угрюмо-стремительный) вечен, неистребим. Как неистребима и ничем не заменима часто ускользающая от понимания, грань русской жизни: царское, высокое угрюмое веселье! Фомин и Павел первый – два русских гения, два непонятых и два пересеченных русских пути. И пресечены те пути не Богом – непонятливыми людьми».

Парадокс столь полезной на первый взгляд книги Бориса Евсеева в том, что она стоит особняком и опять же хороша только тем, что она есть. Как говорил Mr. B ean : «Прежде всего, она большая. И это превосходно. Если бы она была чересчур маленькой, такой микроскопической, то тогда бы вряд ли кто смог увидеть её. Это было бы непростительно» . Повествование опирается на целый ряд загадок. Загадочна судьба самого Фомина, которого автор определяет как европейца по ремеслу, русского по духу. Загадочны пересечения и взаимовлияния Фомина, императрицы Екатерины II, императора Павла I, иезуитов, масонов, предположительного отца Екатерины II Ивана Бецкого. И само это предположительное отцовство – также одна из загадок, загаданных автором. Загадочны детские сны Евстигнея Фомина, смысл которых проясняется лишь в конце повествования. Загадочно и полуфантастично выглядит и зачало романа. «Полу-», потому что на первый взгляд всё вполне реалистично и правдоподобно. Но это только на первый взгляд…

Конечно, в жизни случается всё, что угодно. А уж в литературе и подавно. Только, как известно, у одного писателя чёрт входит – и веришь. А у другого – муха в окно влетит – усомнишься.

Действие романа как бы разыгрывается перед зрителями в неком современном театре. Причём указана вполне точная дата: июнь 2009 г . Томится публика, собираются актёры и музыканты. Публика, кстати, весьма колоритная, двух сортов. Первый сорт, расположившийся ближе к сцене, это «знаменитые соотечественники». Прибыли они из Европы и двух Америк. И прибыли, судя по костюмам, на праздник H allowean : «… фраки, визитки, даже ковбойки, сарафаны. Снова визитка, опять фрак. Кто-то никак не хочет скинуть с головы ненужное в театре сомбреро». Тут же в зале « народец посиволапей (отечественного закваса), одетый без выдумки и вычур, томится в рядах задних ». Оговоримся особо: кто такой этот «отечественный заквас» – выяснить так и не удалось. А равно и заграничный тоже. О «заквасе» известно лишь то, что это действие по значению глагола «заквасить». А более ничего не известно. Речь, что совершенно очевидно, идёт в данном случае о «закваске».

Но языку романа будет посвящена отдельная строка.

Между тем, на улице в толпу безбилетных, жаждущих попасть в театр и оттого вглядывающихся в зашторенные окна, вторгается ещё одна странная фигура. Это приезжий нищий музыкант. Почему он приезжий, автор не объясняет, сообщая просто: « Приезжий, в расшитой зеленым и красным рубахе, босой, с туповато-нежной улыбкой глядит прямо перед собой, что-то в такт игре бормочет». Приезжий этот вдобавок ко всему ещё и слеп. Играет же он « на старинной колесной лире». А лира та « висящая на веревочке поперек живота, своим корпусом схожа с небольшой утолщенной гитарой». Не будучи музыкантом или историком музыки, сложно понять, о каком именно инструменте идёт речь. Но появлению слепого с диковинной лирой никто не удивляется и даже, напротив, «… его тут же начинают гнать взашей: вниз, в переход, к побирушкам немытым! Чего тут, близ оперы, отираться? Тут музыка другая!» Из чего можно заключить, что именно с такими инструментами ходят по Москве приезжие слепые нищие музыканты в расшитых рубахах, улыбаются тупо и нежно и зарабатывают себе на хлеб. Понятно, что это ходячий образ, символ, эмблема. Однако впечатление такое, что эта эмблема не растворена в тексте, а наклеена поверх него.

В театре же, тем временем, « стараясь не привлекать к себе внимания, без позерства и помпы, по одному, по двое начинают проходить через зрительный зал, поднимаются на сцену и пропадают за кулисами персонажи будущего оперного концерта». И даже одно досадное недоразумение – улетел из зала сокол, нарочно принесённый ради театральных спецэффектов – не в состоянии остановить музыку. Спектакль начинается…

А вместе с тем, начинается повествование о жизни Евстигнея Фомина.

Нетрудно догадаться, что в конце романа автор возвращается к тому, с чего начал: окончен спектакль, расходится публика. Лишь дирижёр погружается в раздумья о странностях и несправедливостях рока: « Да мало ли что еще способствовало уничтожению Евстигнеевой славы? Но и то, и другое, и третье – вело к печальному итогу: истинного, а не придуманного фальшивым музыкознанием гения, гения, открывшего единственно верный путь русской музыки (народные мелодии, обработанные по-европейски!) – мы едва знаем, равнодушно задвинули в угол... Так, может, хоть теперь в первый ряд встанет? Не факт, не факт…» Да сокол, улетевший со спектакля, парит «по-над Москвой» , устремляясь к Ваганьковскому кладбищу, где сохранилась могила той, которую всю жизнь любил безнадёжно Фомин. Не первый раз прилетает сокол на кладбище. И, кружа над одной и той же могилой, птица заставила любопытного сторожа соскоблить грязь с могильного камня. А когда открылось имя, и вернулась память, сокол исчез, и « Больше серо-коричневую, с белым горлом и желтоватыми лапами птицу сторож-смотритель на Ваганькове не видел». Так и раскрывается загадка сокола-белогорлика, произведшего в самом начале романа скандал, непонятно для чего появившегося и низвестно куда исчезнувшего.

Но было бы верхом вредительства по отношению к автору раскрывать в рецензии все тайны и загадки романа. Пусть уж читатель сам доберётся до них. Но невозможно не сказать особо лишь ещё об одной загадке – о языке, которым изложена повесть Евстигнея Фомина.

Сразу следует отметить, что написан роман языком диковинным. Вероятно, автор хотел сказать, что пишет на языке своих героев, то есть на русском языке XVIII столетия. Для достижения этой цели автор использует два приёма: 1. Инверсия. Или обратный порядок слов, поскольку для XVIII века характерна постановка имени прилагательного после имени существительного. Как, например, в романе: « Ветхая греческая сказка стала вдруг обретать черты всамделишние…» 2. Отличное от современного правописание и решительно никому не известные слова.

Есть мнение, что литературное произведение – это нужные слова, расставленные в нужном порядке. Обратный порядок слов в романе, посвящённом XVIII веку, воспринимается как уместный стилистический приём. Но вот почему автор в авторской речи то упорно, а то и время от времени пишет «впротчем», «убёгла зима», «шти», «лутче», «протчих», «рублёв», «скло», «надруковано» и т.д. и т.п. – никаким чувством «соразмерности и сообразности» объяснить невозможно. Кстати, действие романа разворачивается в городе Санкт-Питер-Бурхе… Город на Неве, в самом деле, весьма недолго, ещё при жизни основателя, именовался именно так: Санкт-Питер-Бурх. Но в романе речь идёт о екатерининских временах. Посему невольно задаёшься вопросом: что это за фармазонское начертание, и кто называл так северную столицу? Но это, очевидно, одному Борису Евсееву известно. Правда, по ходу дела Питер-Бурх становится Петербургом, но о генезисе подобных метаморфоз остаётся только догадываться. То ли эти изменения связаны с изменениями, происходящими в сознании Фомина, то ли автор устал от собственной нарочитости и принуждённости – возможно, и эта разгадка спряталась где-то в недрах романа, но найти её будет непросто. Порою закрадывается мысль, что автор делает вид, будто роман написан не им, а каким-то современником Фомина, который не стилизовал текст под XVIII век, а писал естественно. Но это значит, что автор романа – младший современник Ломоносова, Сумарокова, Тредиаковского. Что ж, откроем наугад что-нибудь из написанного этими великими пиитами. Вот, например, письмо Сумарокова графу Шувалову: «…Что он меня всем лучше , как он сказывал, я ему в том уступаю, хотя клянусь, что я этого не думаю…» «Лучше» написано именно так, как мы пишем сегодня. А вот Ломоносов пишет Эйлеру: «…Привилегия на производство таких и подобных же работ из цветного стекла …» Никакого «скла»… И далее там же: «…с запрещением этого всем прочим , и мне было пожаловано 4000 рублей …» «Прочим», «рублей» – это не современный редактор вымарал особенности речи XVIII века. Сохранилось же в текстах и «ежели», и «оный», и «особливый», и много ещё чего другого. Это наш современник захотел быть более петербуржцем XVIII века, чем сами петербуржцы XVIII века. Пишут и Ломоносов, и Сумароков, проявляя не свойственное обоим при жизни единодушие, «генваря», а вот что касается «июля», оба пишут так же, как и мы сегодня. Но отнюдь не так, как делает это хроникёр «Евстигнея»: «иуля». Но может быть, автор хочет сказать, что хроникёр – парень простой, грамоте едва обучен, пишет так, как слышит? Но тут снова вопрос: почему было не поручить написание романа, например, офицеру или помещику, или благородной даме, которой всё одно делать нечего, или пусть бы даже и мужику, но с образованием – благо такие водились, и автор не даст тут соврать. Он бы и изложить сумел изящнее, да и сказать ему было бы что. А то ведь и вышло-то что-то полуграмотное, корявое. Опять загадка…

Даже как-то и обижаться начинаешь на автора, который, судя по всему, и читателя своего относит к разряду «сиволапых отечественного закваса». А обидевшись, думаешь: хорошее дело затеял автор – напомнил читателю о выдающемся соплеменнике, воздал ему должное, отряхнул пыль со славного имени. Да только каково значение этого труда для отечественной словесности, а точнее – для художественной литературы? Именно художественной литературы, а не очеркистики и не журнала «Караван историй». Ведь для изящной словесности и кровавых крестов, и коварных масонов, и плавающих гробов – ей-богу, маловато будет!

Помимо всего сказанного, можно было бы пуститься в рассуждения о том, насколько хорошо удалось автору передать колорит эпохи и о том, какова авторская версия перипетий в судьбе музыканта. Но это значило бы согласиться с тем, что любой текст, написанный кем попало и как попало, имеет право называться литературой и претендует на то, чтобы стать предметом анализа.

Некто, как, например, приснопамятный писатель-середнячок из группы «Стальное вымя», напишет: «Инда взопрели озимые , рассупонилось солнышко, расталдыкнуло свои лучи по белу светушку. Понюхал старик Ромуальдыч свою портянку и аж заколдобился» . И тут соберутся литературоведы и станут ломать головы: «Насколько точно удалось автору передать колорит сельского быта? Удалось ли выявить причины внезапных перемен, произошедших в сознании пожилого человека?»

В селе Горюхине тоже был, помнится, некто Терентий, умевший писать «не только правою, но и левою рукою» . Умер он в глубокой старости, когда учился писать правой ногой…

А ну как все начнут писать, как кому в голову взбредёт? И тогда, пожалуй, языковые реформы, которыми совсем недавно чиновники стращали общество, окажутся не нужны – за чиновников всё сделают писатели. Матерщиной на бумаге уже никого не удивишь, теперь вот «взопрели озимые», а там глядишь – «пишется, как слышится» или «долой падежи». Русский язык – штука сложная – есть, где разгуляться.

Душой болея премного за словесность российскую, дабы не воспоследовало с нею хуже того, что уже случилось, оставляю сие сочинение свое на рассмотрение читателям и труждающимся в словесных науках, дабы и оные суждение могли вынести.

 

«ОДНА ИЗ ТЕМНОТ»

Ольга Славникова. «Лёгкая голова». «Знамя», №№ 9-10, 2010. М.: АСТ , Астрель , Харвест , 2011. – 416

«Наши девушки целомудренны, а многие невинны».
О. Славникова «Лёгкая голова»

«Большая книга» вновь порадовала отечественного читателя блестящим, как павлиний хвост, веером имён финалистов премии. Имён тех, кто, вне всяких сомнений, способен, как сказано на сайте премии, «внести существенный вклад в художественную культуру России» . Но объять необъятное невозможно. А потому речь пойдёт лишь об одном из славных авторов, на которых ныне устремлены в надежде глаза соотчичей.

Роман Ольги Славниковой «Лёгкая голова» – это настоящий клад для критика, и если записывать всё, что просится по поводу этого произведения на бумагу, то выйдет, пожалуй, отдельная книга, сопоставимая по объёму с самим романом. И композиция, и язык, и каждый отдельно взятый эпизод – всё это вопиет к критику, словно котята к тёте-кошке в известной сказке «Кошкин дом». Но дабы никого не утомлять и не пугать, ограничимся беглым взглядом на одно из лучших произведений современной отечественной словесности. Так, по крайней мере, предлагают нам думать те, кто присуждает премию «Большая книга».

Роман, вышедший в издательстве «Астрель», печатался перед тем в двух номерах журнала «Знамя». Точно наследуя лермонтовской традиции, сначала была издана вторая (по смыслу и хронологии событий) часть, а уж затем только первая. Вероятно, этой калейдоскопичностью автор хотела заинтриговать читателя. В самом деле, начав читать в предлагаемой последовательности, приходится, чтобы хоть что-то уразуметь, продираться сквозь текст, как сквозь волчцы и терние, подбадривая себя, что, должно быть, очень скоро всё разъяснится. Не может не разъясниться. Когда же, наконец, всё, действительно, разъясняется, понимаешь, почему автор прибегла к такой экстравагантной подаче материала и предложила читать свой роман с конца. Ведь предложи она читать с логического начала, и едва ли кто-то, кроме, разумеется, близких родственников автора, стал бы читать далее третьей страницы – настолько надуман и натянут сюжет, настолько неточен и тяжеловесен язык.

Если же слепить воедино все куски этой головоломки, получится вкратце следующее. Главного героя романа – молодого «бренд-менеджера» Максима Терентьевича Ермакова – автор, с достойным уважения упорством, называет не иначе, как Максим Т. Ермаков (ну не фальшиво ли!). Так вот, на работу к Максиму Т. Ермакову являются представители спецслужб и объявляют, что его голова (в самом прямом смысле этого слова) «немного, совсем чуть-чуть, травмирует гравитационное поле». А чтобы не травмировать это самое поле особисты предлагают Максиму Т. Ермакову застрелиться, поскольку из-за его головы уж очень неспокойно стало в мире – теракты кругом, цунами, моровые язвы. Но Максим Т. Ермаков отказывается стрелять себе в голову. И тогда спецслужбы применяют тактику доведения до самоубийства. В конце концов, затея удаётся, и Максим Т. Ермаков пускает пулю в лоб. Однако прежде чем совершить этот акт отчаяния, Максим Т. Ермаков оказывается вовлечён в самые разнообразные истории: прыгает с Нагатинского метромоста в Москву-реку и не отбивает себе внутренности; сходится с мнимыми алкоголиками и проститутками, за развратными личинами которых скрываются православные верующие; женится на девушке с приданым и скоро становится вдовцом.

Для писателя всегда считалось хорошим тоном писать о знакомых предметах. Каково это знание – личное ли знакомство или результаты штудий – совершенно неважно. Главное, чтобы писатель знал, о чём он пишет, не называл бы «кадило» «паникадилом» и не отправлял бы своего героя охотиться в Африку на тигров. Писатель-невежда смешон и жалок. Как бывает смешон и жалок всякий дилетант, сунувшийся в профессиональное сообщество. Роман «Лёгкая голова» написан как-раз таки о предметах и явлениях, незнакомых автору. Так даже, что создаётся впечатление, будто неправдоподобие – это какой-то новый стиль, изобретённый автором и опробованный тут же. И хотя в этом случае автор заслуживает почестей как новатор и первооткрыватель, возникает вполне закономерный вопрос: в чём прелесть этого стиля и зачем он нужен? Читать о вампирах или инопланетянах, которых никто никогда не видел – это одно. А вот когда, например, герои пьют «густой, как мёд, коньяк» ; или когда Максим Т. Ермаков, впервые усевшись на «спортбайк» , летит, как ни в чём ни бывало, по Москве и вылетает на пустующее субботнее шоссе, где автозаправки встречаются не чаще, чем через 50 км – это уже совершенно другое. А вот герой приезжает в морг, где «как всегда в подобных местах, где-то гулко капала вода, каждая капля была тяжела, словно жидкая пуля» . Это описание вполне сошло бы за чёрный юмор на тему «Оттепель в морге», если бы не «как всегда». Это «как всегда» совершенно дезориентирует читателя и невольно заставляет задуматься: то ли меня считают за дурака, то ли, как говаривал Л.Н. Толстой, если не знаете жизни, пишите о чём-нибудь другом. Впрочем, создаётся впечатление, что автор знает жизнь родного Отечества, но только по голливудским боевикам – «картинка» происходящего в романе более всего напоминает американские фильмы о России. Так, например, главный в романе особист, по имени Кравцов Сергей Евгеньевич, появляется не иначе, как в какой-то спортивной ветоши с молнией на груди и полуоторванными лампасами. При этом из-под расстёгнутой молнии сияет массивный золотой крест на золотой же цепи или, по слову автора, «на голде» . Сотрудников спецслужб вообще автор ласково называет исключительно «уродами» . И с большим удовольствием описывает их уродливые лица и головы, дешёвые свитера и ботинки. Именно незамысловатость гардероба сотрудников государственной безопасности вызывает у автора особое презрение, а потому методично противопоставляется изысканности, с которой одет предприниматель Максим Т. Ермаков. В чём уж автору не откажешь, в чём, действительно, она демонстрирует глубокие познания и проникновение в суть вещей – так это мировые brand `ы. Hugo Boss , Harrods , Gianfranco Ferre – так и сыплет автор названиями модных домов! И мы верим, что вся эта карусель роскоши и шика знакома автору не понаслышке! Хоть и выглядит как скрытая реклама.

С такой же голливудской проницательностью и достоверностью изображена в романе компания православных верующих, собирающаяся в соседней с Максима Т. Ермакова квартире поговорить о высоком. Кто-то – не то Голливуд, не то собственная причудливая фантазия – подсказал автору, что собираться верующим по квартирам власть не дозволяет. И автор нарядила воцерковлённых и тишайших девушек в путан, раскрасила их лица, заставила подставлять плоские (на этом автор особенно настаивает, возвращаясь к эпитету неоднократно) ягодицы под похотливые мужские шлепки и вульгарно в ответ похохатывать. При этом, как подчёркивает автор, небогатые, а лучше сказать, дешёвые путаны-богомолки кутаются в чернобурые полушубки.

Язык романа весьма неровный. Монологи неиндивидуальны. Все герои говорят одинаково. Лексика, порядок слов, интонации и реакции – на всём лежит печать единообразия. Нужно отдать должное: в какой-то момент в речи одного из героев инфинитивы и глаголы третьего лица вдруг утрачивают в суффиксах букву «с» и заменяют её на «ц». Цокающий герой – не кто иной, как журналист или, по слову автора «журналюгский журналюга» . С учётом такого пренебрежительного наименования, буква «ц», которая в речи себя никак не обнаруживает, а проявляется исключительно на письме, призвана, видимо, подчеркнуть что-то плохое, что есть в акулах пера. Но, откровенно говоря, если бы у этого писаки торчали клыки изо рта или рога пробивались из-под кудрей, вышло бы убедительнее, а, главное, художественно более выразительно, чем все эти неизвестно откуда выскочившие и куда затем ускакавшие «кусаетца», «сделатца» и пр. Тон повествования во многом зависел, очевидно, от настроения автора – ни с того, ни с сего размеренность сменяется экспрессией, обычный язык – жаргоном, самыми нелепыми англицизмами и матом. Так что временами создаётся впечатление, что роман написан не одним человеком.

Нам не ведомо, какую цель преследует автор, понуждая своих героев сквернословить. Дань ли это моде или исполнение каких-то условий, поставленных держателями премии, но всё это происходит чрезвычайно не к месту и до того неумело, что, наряду с отвращением к сквернословию как таковому, вызывает что-то вроде сочувствия к автору, прожжённые герои которой матерятся как студенты-очкарики, что опять-таки является злостнейшим неправдоподобием.

Что же касается англицизмов, помнится «Война и мир» начинается с пространной французской тирады. Однако Л.Н. Толстому не приходило в голову начать повествование словами: «Э бьян, мон пранс. Жен и Люк но сон па кё дэзапанаж…» А вот Ольге Славниковой написать вместо «распродажа» не просто « sale », а «сэйл», а вместо «продавец» не просто « salesman », а «сэйлсмен» – раз плюнуть. Зато текст романа, как старый диван клопами, кишит выражениями типа: «в реале» (имеется в виду «в действительности», но в русском языке есть два значения слова «реал» – старинная испанская монета и шкаф, где хранятся гранки); «производимую на производстве» ; «наслаждение шоколадом, которого следовало достичь» (так чего достичь-то?); «смокшие тонкие пряди» или «блескучие водоросли» (откуда такое просторечие?! Что за смесь английского с нижегородским?!); «резкий шок» (бывает какой-то другой шок?); «он шарашился у входа в метро» (?); «набрякшие глаза» (может быть, всё-таки веки?..); «по-мужски чернобровая девица» ; «наши девушки целомудренны, а многие невинны» (это уже серьёзная заявка на афоризм!); «на ключицах темнел оловянный крестик» ; «темнота колыхалась вокруг неровными сгустками, и одна из темнот была человеком» ; «мужская пухлая кисть в обручальном кольце» ; «девицы, выложившие на стойку овальные декольте» (дерзнём предположить, что на стойку можно выложить лишь то, что скрывается за декольте); «с привкусом той сладковато-противной микстуры цвета бабушкиной катаракты, которую полагалось пить по столовой ложке…» (можно, конечно, догадаться, что пить полагалось микстуру, а не катаракту, но из текста это не явствует). И т.д.

Здесь уже возникают вопросы к журналу «Знамя». Иначе как забастовкой редакторов невозможно объяснить появление этого текста в столь солидном некогда издании.

Вкус и чувство слова не просто изменяют автору, а прямо-таки попирают всякую верность и пускаются в блудодейство. Чрезмерная любовь к сравнениям утомляет, как и всё чрезмерное. Тем более что сравнения эти – как, например: секретарша, грудастая как голубица; волосы цвета варёного мяса; глаза цвета Тройного одеколона; юбка, похожая на чехол мужского зонтика; сморщенный лоб, похожий на сильно наперчённую манную кашу и пр. – большей частью ни о чём не говорят и не раскрывают сути предмета. Нелепые и неуместные, зияющие или, напротив, выпирающие, они навязчивы как цыгане в ярморочный день.

Но зато повествование замешано на густопсовом антисоветизме, на свежей, как вчерашний день, идее о свободе и о противостоянии Личности и Системы, в котором – увы! – всегда побеждает Система. И не просто побеждает, но и оболванивает народную массу патриотическими спекуляциями, после чего народная масса превращается в то самое чудище, которое «обло, озорно, огромно, стозевно и лаяй». Или, по слову Ольги Славниковой, «с промышленными запасами коммунальной злости и врождённой склонностью льнуть к спецслужбам» . Сложно, впрочем, строго судить автора «Лёгкой головы», ведь неизвестно, где «шарашилась» она в советское время, если это время запомнилось ей, как «…вытоптанный, как газон, зелёный палас, треснутый кухонный подоконник с невыводимыми отпечатками некогда присохшей газеты, мутные баночки с какой-то едой в дребезжащем холодильнике, вросшие ногти, сломанные очки…» Только теперь, а, может, и чуть раньше, автор осознала, что граждан своих государство «имело по полной, как и родной “завод”, что никем, собственно говоря, не планировалось ни их долголетие, ни их благополучие» .

Вывод же по прочтении романа можно сделать один: чтобы претендовать на премию «Большая книга», не надо быть писателем. Не нужно ни фантазии, ни вкуса, ни чувства слова, ни владения средствами художественной выразительности, не нужно даже грамотно писать по-русски! Ничего не нужно! Нужно просто лепить на бумагу всё, что приходит в голову и врать порусофобистей. Журналу же «Знамя» хочется выразить свои соболезнования. А в утешение добавить, что в истории не раз последние становились первыми. У журнала «Знамя» серьёзные шансы…

 

14.11.2011

Есть книги, которые интересны не сюжетом и не информацией, заложенной в основу сюжета. Так, например, «Война и мир» – это не роман о войне России с наполеоновской Францией. Роман Толстого – это система мироосмысления, это, по слову Ильина, «нечто большее, чем само искусство, <…> это художественно изложенная философия жизни» . Толстой исследует жизнь во всех её проявлениях и на всех уровнях – от маленького человека до императора, от рождения до смерти, от первого бала девушки-подростка до войны народов. Никто, утверждает Толстой, ни один человек, даже лучший из людей, не властен ни над чем и ни над кем. Полководец, столкнувший армии, не может предрешить исход сражения; богачу, управляющему тысячами людей не подвластна собственная судьба. Жизнь каждого человека от рождения до смерти подчинена какой-то «роковой силе», которая управляет всем и всеми.

Есть книги, которые привлекательны именно сюжетом. Читатель, затаив дыхание, следит за сюжетными перипетиями романов А. Дюма или У. Коллинза. А по прочтении романа, с неудовольствием возвращается из созданного писателем мира в мир реальный.

Но есть произведения, интересные, прежде всего, информацией. Исторические портреты И. Стоуна интересны именно собранными воедино сведениями, изображением одного какого-нибудь лица на фоне панорамной живописи эпохи. Конечно, роман о ничтожнейшей фигуре может, тем не менее, быть произведением искусства, а жизнеописание царей и полководцев таковым произведением может и не быть. Исторический или биографический роман складывается из фактов, как дом из кирпичей, раствор для которых – талант, способный при помощи вымысла и фантазии скрепить факты в единое и гармоничное целое. И чем сильнее талант, тем интереснее и правдоподобнее может стать произведение, удаляясь от очерка в сторону художественного изображения истории и персоналий.

Ещё Белинский отмечал, что литература «не должна быть только живописью» , её задача – передавать читателю мысль и точку зрения. В этом отношении пространство романа для писателя – раздолье и вольница. Здесь можно развернуться и проявить себя с любой стороны. То, что неприемлемо в стихах – в прозе, и в особенности, в романе, не просто приемлемо, а совершенно законно и, пожалуй, даже необходимо, чтобы разнообразить повествование, сделать его как можно более полным и насыщенным. Лирика, дидактика, публицистика на равных основаниях могут быть вплетены в ткань романа. И снова только талант станет естественным ограничителем, не дозволяющим вкусу изменять художнику, удерживающим художника от того, чтобы пуститься во все тяжкие, чтобы, ради быстрого успеха, пойти по пути оригинальничания и превратить неизбежно своё творение в подделку...


Комментариев:

Вернуться на главную