Вадим АРЕФЬЕВ
РАССКАЗЫ МИНУВШЕГО ВРЕМЕНИ

СТОЛИЧНЫЙ ПОЭТ

Раз как-то осенью в редакцию нашей флотской газеты приехал поэт из Москвы. Точнее приехал-то он не специально в редакцию, а по каким-то своим делам. Может, к друзьям, к родне за красной рыбой или икрой, к примеру, приехал. Причём тут нет никакого юмора или хохмы. В те недалёкие относительно годы каждую осень на Дальний Восток табуном-таки ехала самая разно-образная знать и элита: себя показать и, как бы само-собой, прикупить или получить в подарок рыбки – кету, горбушу, чавычу в банках или балык в картонных упаковках. Так было заведено. Впрочем, всё это не более чем к слову.

А в тот самый вечер по коридорам редакции прошелестело: мол, через час всем собраться в кабинете главного - будет встреча.

Я же в тот день, как на зло, был «свежей головой» – вечерним дежурным.

И поэтому стремительно бегал между этажами, набело вычитывая вёрстку. Так что на саму встречу попал с опозданием. Всё уже было в разгаре.

– А я закончил ВГИК, – уже рассказывал поэт – крупнолицый, с тяжёлым щекастым лицом, в очках круглолинзных – солидный, в общем, мужчина. – И даже в одной группе с Васей Шукшиным какое-то время учился.

Я затаил дыхание. Подумал: «Вот ведь как хорошо. Успел!»

Но поэт сказал об этом эпизоде вскользь, как бы между строк, и дальше продолжал о своём личном: где родился, работал, какие фильмы снимал. Рассказал, что на сегодняшний день у него вышло семнадцать сборников стихов. Потом тонко и напевно начал читать собственную лирику. Что-то очень есенинское: стога-луга, берёзы-клены. Но поскольку в стихах, да и в поэзии вообще, я мало что понимаю, да и закручен службой был, то, признаться, на звучание его лиры мой внут-ренний тумблер не включился. Я сидел и думал: «Вот же человек, с Шукшиным учился!»

А когда наступило время аплодисментов, благодарностей, вопросов и автографов, я, в общем хоре голосов, взял да и попросил:

– А вот с Василием Макаровичем вы учились. Не могли бы рассказать чуть подробнее.

Поэт, – фамилию, увы, так и не запомнил, – то ли Петров Иван Николаевич, то ли Николаев Иван Петрович, то ли... что-то очень уж из самых обычных имён всё, – как-то нахмурился слегка, в себя, что ли, на миг ушёл. Потом вздохнул и сказал: «Вы понимаете, Вася ведь в жизни был со-всем не таким, как его принято представлять и как он себя подавал. Я-то его совсем другим знал. И то, что сейчас о нём восторженно говорят... Я так не смогу. Пил ведь он много. Сидит у себя в комнате в общежитии. Ночь-полночь. Вдруг подскочит. Идёт по коридору. Как даст сапогом в чью-нибудь дверь: «Подъём! – орёт. – Спите, бездари?! Ну-ка бегом за бутылкой!» В общем, очень он был грубый человек. И сегодня я бы не хотел развивать эту тему. Как-нибудь в другой раз... Давайте, – поэт взглянул на меня взглядом сочувствующего мэтра, – я вам лучше подпишу свою книжку.

На столе была приличная стопка его поэтических брошюр.

И вот именно в этот момент меня срочно вызвали – вниз, в типографию. Какая-то там заметка слетала. Тасовка пришла – надо было срочно делать замену. Я думал быстро вернусь и заполучу свой экземпляр с автографом. Но закрутился. Известное же дело – что такое редакция.

НА ВОКЗАЛЕ

Всё как обычно: суета-толкотня, чемоданы, рюкзаки, сумки. А до отправления поезда целых два часа. Ехать в город – времени маловато. Сидеть в зале ожидания – скучно. Вот и ходил я по привокзальной площади туда-сюда и обратно: смотрел на разномастный проезжий люд, слушал какой-то случайный духовой оркестрик, за бомжами поглядывал, которые, ловя мой взгляд, тут же подходили ко мне, – нет ли рубля лишнего, не оставлю ли кофе допить или пирожок дожевать? Короче, я как мог проводил в свободном полёте свои предстартовые минуты. И в конечном счёте нашёл прелюбопытное зрелище. Между первой платформой и платным туалетом типа «М»–«Ж» развернулось целое действо под названием «колпачки для пассажиров».

Молодой парень лет семнадцати-восемнадцати на простой оргалитовой фанерке лихо крутил три наперстка. Суть фокуса до предела ясна: угадаешь-не угадаешь, где шарик. Речь не об этом. Все, кто мало-мальски следит за криминальной жизнью нашей державы, хорошо эту игру знают. Поэтому пояснения здесь излишни. У каждого в этом плане есть свой телевизионно-газетный, к примеру, или, увы, личный горький опыт. Там всё до предела понятно – ловкость рук, и ваши карманы пусты. Дело в другом. Поразило меня совершенно простецкое лицо игрока-шулера. Оно было сплошь усыпано мелкими веснушками. Нос – курнос, уши – в растопыр, волосы – цвета выгоревшей под солнцем соломы. Типично деревенский юноша – переросток, похожий на подпаска. Худоба-худобой.

«Надо же, – подумал я, – не какой-нибудь дорожный цыган, не бандюган в наколках, не холёный жулик, типа крупье из ночного казино, а пацан!»

Лишь глаза выдавали в нём хищника: близко посаженные к переносице, серо-голубые, быстрые, острые. Речь свою он густо пересыпал приговорками: «Подходи не ленись, играть не боись!» или «Деньги свояки – получай пятаки!» Чувствовалась школа.

И когда один из увлечённых игрой, как видно северных наших братьев, якут ли, коряк ли, может быть, чукча – расстался с содержимым своего кошелька и завопил: «Ай-яй! Денег совсем нету-у-у! На что буду постель в поезде покупа-а-ать?! Как домой приеду-у-у?! Что баба скаже-е-ет?» – игра сразу остановилась. Пацан-шулер быстро собрал своё хозяйство и громко, с полупо-клоном, чтобы все видели и слышали продекламировал:

– А если нету денег – прицепи себе к заду веник!

И тут же растворился в толпе.

Всякий раз, как случается мне бывать на том вокзале, невольно вспоминаю я того юного игрока с внешностью деревенского подпаска и на всякий случай проверяю карманы. Так, на всякий пожарный. Мало ли что?

ЕЛЬ

Петровна умерла в полдень и так тихо, как умеют умирать только старые люди.

А к вечеру пригнал пастушок Федоска стадо, и её Зорька долго стояла у ворот, изредка помыкивая, словно удивляясь, чего это не отворит калитку и не зазвенит ручкой подойника ее верная хозяйка.

И только уже ближе к ночи, воротившись с именин своего приятеля Матвея Лепного под сильным хмелем, ее единственный сын Гриша застал мать в последнем окружении баб, которые суетились возле кожаного диванчика, где она лежала в штапельном ветхом платьице, и решали вопрос ее похорон.

Денег у старухи почти не было. За несколько месяцев до ее смерти у сына сгорел дом, и она израсходовала все из того немногого, что накопила себе на помин души.

– Ничего, – говорила она тогда, – обстроится у меня Гришенька, да мне еще Господь годик даст, посмотрю на дом его, а там уж и на покой. Пожила – и слава Богу.

Жила Петровна незаметно, по-вдовьи одиноко, стараясь ни в чем не быть в тягость своему непутевому сыну, который женился поздно по причине болезни в молодые годы. Детей у него не было, и жил он со своей бабой сварливо, часто напиваясь с ней либо с дружками.

Все, в чем было счастье Петровны, так это огород и ее Зорька, с молоком которой она по ут-рам, точно с материнским пропуском, приходила к сыну. Все он ей казался каким-то желчным, и отпаивала она его с нежностью и любовью.

И сейчас, когда сидел Гришка на лавке, поджав ноги и уронив лицо на ладони, то потери еще не чувствовал, просто сопел и повторял:

– Как же это ты, мать, а? Чего же это ты, а?

Просто казалось Гришке, что засуетилась его мать где-нибудь в огороде, просто идет она по меже со своим ведерком, в котором всегда разносила навоз, аккуратно вкапывая его лопаткой под капустные кочаны или кусты картофеля. Или, может быть, согнувшись, несет ведерную лейку в конец огорода, где среди кустов ирги и крыжовника растет уже довольно большая зеленая елка.

До сих пор было непонятно Григорию, для чего вдруг понадобилось матери растить эту ель, от которой ничего съедобного не было.

Раньше это была единственная ель на все село, неизвестно каким образом выросшая здесь, в огороде Петровны. Видимо, случайно занес ветер семечко, и принялся росток, а чтоб не погиб, принесла как-то Петровна и к нему чуть навоза, полили его дождики, и принялись корешки за де-ло.

Сколько раз спрашивали бабку:

– Ты эт че, старая, очумела... крыжовник выдираешь, забор вон сдвинула, а елка твоя растет?

– Это уж мое дело, – отвечала Петровна, – может, она дороже мне всего огорода.

И верно, по осени задуют ветра, затянет небо пасмурным покровом, схватит лужи ночным льдом, и все деревца хворо сбрасывают листву, а елка ее как стояла, так и стоит, нахохлится только под первым снегом, а все равно зелена. Выйдет порой бабка, вынесет лавочку из бани и слуша-ет тонюсенькое, но полное жизни еловое пение.

А годков через пятнадцать появились на елке первые шишки. Как увидела их Петровна, так словно праздник у нее какой, бегала по деревне скоро, всем рассказывала про свой урожай. Смеялись над ней бабы: дескать, совсем бабка под старость лет сдурела. А она улыбалась и говорила:

– Вот скоро моя елка семена по ветру бросит и у вас зелень моя пойдет. Умру, а елки-то мои зеленеть во дворах будут.

Так и случилось: уж на следующий год то у одного, то у другого во дворе начали вылазить маленькие, чуть колючие росточки. Иные выдирали их, ругали бабку, будто сорняки разводит, другие же бережно к ним: глядишь, и польют, и удобрят.

Пошли по свету вскоре зеленые еловые шапки... Зима, а вдруг зелень, пройдешь по улице – и на душе радость.

Хоронить старуху решили на следующий день – в среду. Ночью подружки ее да жена Григория обмыли, обрядили в черное с красным цветочком платье. Мужики вырыли могилу на кладби-ще под большим тополем. Матвей Лепный сколотил гроб да памятник, и уж в полдень, перед тем как отправить Петровну в последний путь, пришел в огород сын ее Григорий, саданул по еловому стволу топором и начал крутить медной проволокой венок. Голова его была хмельна, и, может, не понимал он, что матери-то ель живая была б лучше, а может, просто решил Григорий, что дом материнский лучше продать, а приезжему человеку не все ль равно, в каком доме жить: с елью или без нее.

К вечеру несли четверо хмельных мужиков на заплечных полотенцах гробик старухи на кладбище. По пути вышел к ним от стада пастушок Федоска, опустив кнут и сорвав шапку. Хоронили человек десять, близко знавших Петровну, шли быстро, у каждого дела... И только два сосед-ских ребятенка, никуда не спешивших, едва поспевали за ними и бросали во след на пыльную до-рогу пахучий еловый лапник...

А по весне, когда всюду повылезала зеленая сетка трав, появился в изголовье могилки Пет-ровны едва приметный маленький росток вечнозеленой ели...

ЕХАЛ ГРЕКА

Сашка с Витькой большие друзья. Познакомились в детском саду, а теперь вместе в школу ходят – во второй класс. И живут они в небольшом, затерянном среди старых, густо покрытых елью и березой гор посёлке, в кирпичном пятиэтажном доме, в одном подъезде и на одном этаже. Даже квартиры рядом – у Сашки дверь с табличкой «35», а у Витьки – «36».

Все вроде-бы у них одинаково: и штаны с заплатами на коленках, и шапки цигейковые с резинкой поверху, и валенки толсто подшитые; только сами Сашка и Витька друг на друга совсем не похожи.

Сашка ростом невысок, худоба-худобой, волосы черные, да к тому же – заикается. Посмот-ришь на него – так, метр с кепкой, а может, даже и без нее. Зато летом в футбол играть мастер.

На поле только и слышно:

– Янышу пасуй. Яныш, бей, бей!

Яныш – это потому, что фамилия у Сашки – Янко. Вот и прозвище у него по фамилии.

А вот Витьку по фамилии-то не прозовешь. Иванов – это вроде и не фамилия вовсе. Ванькой же не станешь звать. Да к тому же во дворе еще две семьи Ивановых. Поэтому прозвище у Витьки – «Попрыгун». Бегает он быстрее всех во дворе. Ноги длинные, сам рослый, светловолосый. Если Витька куда рванет – не угонишься, только ноги да белая голова сверкают. Нет, ничуть не похожи они с Сашкой. Но – друзья. Даже не подрались ни разу.

– Поехали к твоему отцу на паровозе кататься, – говорит однажды Витька, – все равно завтра воскресенье.

– П-поехали, – согласился Сашка, – т-только в-вначале у б-бати спросить н-надо, а т-то может, у него д-дальний рейс какой...

– Ну, если рейс, то конечно. Тогда на каток пойдем, – предложил Витька.

На том и порешили, и стали ждать завтрашнего дня.

Утро пришло пасмурное, серое. За окном густо сыпал снег.

И Витька, наверняка, спал бы часов до двенадцати, если б не стук в дверь.

– Н-не достучишься до тебя. С-спишь как х-хорек. З-забыл, ч-что-ли о чем д-договаривались? – сердито смотрел на него Сашка. – Л-ладно, давай одевайся. Б-батя сегодня н-на станции м-маневрует. Обед ему повезем. – Сашка чуть приподнял синюю сетку, в которой была небольшая кастрюля, обернутая полотенцем, алюминиевый термос и газетный сверток. – Только т-ты одевайся б-быстрее, а то г-голубцы остынут.

Сашка с Витькой – капиталисты. У одного – двадцать копеек в кармане: на кино – десять и на автобус по пятаку туда и обратно. У другого – пятнадцать: на фильм гривенник и на пирожок пятак.

Станция от города недалеко, забрался в автобус и смотри в окно. Жилмассив промелькнул быстро: домов немного, один на другой похожи. Промелькнула школа. Пусто в ней сегодня, только сердитая уборщица тетя Маша сидит, наверное, в своей комнатухе среди швабр и скучает – ругать-то некого. Затем рынок, где кроме картошки, соленых огурцов и сала сейчас ничего не про-дают, потом лесопарк, где сейчас пусто и снежно, а весной и летом жгут костры, играют на баяне, пьют вино и водку и вкусно едят. Все это называют массовым гуляньем... Далее дорога ведет с горы вниз, петляет.

Вот показалась шахта. Терриконы породы, словно египетские пирамиды, что видели Сашка с Витькой в детской энциклопедии, высятся между гор. От долгого лежания порода дымит.

– Внутри них огромная температура, – говорит Витька. – Когда-нибудь эти терриконы пре-вратятся в вулканы.

Витька – фантазер. Он любит, что-нибудь придумать про шахты. Отец у Витьки – шахтер.

– Д-да, ну в в-вулканы, – возражает Сашка. – В-вулканы там, где горы молодые. А у нас с-старые. Автобус, тем временем, въезжает на мост через Косьву, едет вдоль ГРЭСовского забора, вдоль Коксохима, мимо огромных, до самого неба труб, из которых валит и валит пар. Раньше Витька думал, что все на свете облака рождаются из этих самых труб.

– Хорошо бы забраться на трубу, – сказал Витька, – сесть бы на облако и полететь.

– А к-куда? – спросил Сашка.

– Куда-нибудь бы полетели. Хотя бы в деревню к моей бабушке. Приземлились бы там, а я бы сказал:

– Вот, бабушка, познакомься – это мой друг Сашка. Червей бы накопали. Удочка у меня есть. Одна, правда. Вторую бы у соседей взяли. Рыбы наловили бы. Только крючки надо не забыть с собой взять. Я раз подсекал – крючок оборвал. Крупная рыба, видно, была. Жерех, наверное, или язь крупный. Наловили бы с тобой рыбы, а потом сели бы снова на облако и обратно домой. Вот бы все удивились.

– Т-так т-там разве Г-ГРЭС есть? – спросил Сашка.

– Где?

– Н-ну, у бабушки т-твоей?

– Нету. Но зато там церковь есть. Высокая-высокая. Белая. И купола золотые. Из чистого зо-лота. Мы бы на нее забрались. Дождались бы когда облако подплывет и… полетели.

– В-врядли, – сказал Сашка. – Н-на облаке н-не улетишь. Провалишься.

Отцовский паровоз Сашка заметил сразу. Только вылезли на станции из автобуса, а он уж сказал:

– В-вон, слышишь, г-гудит? – Сашка показал рукой в сторону переезда. – Я б-батин Ф-федор откуда хочешь узнаю. С-свисток у него с-самый басовитый.

– Хорошо, – сказал Витька, – самый басовитый – это здорово.

Витьке хочется поскорее добежать на этот призывный гудок. Но он сдерживает себя, смот-рит на Сашку, который идет солидно-степенно. Как же, сын машиниста.

Витька любит бывать на станции. Несколько раз уезжал он отсюда в деревню к бабушке.

Однажды он долго бродил по перрону в ожидании поезда, вдыхал воздух, сладко пахнущий коксом и железной дорогой, смотрел на круглые часы с резко прыгающей минутной стрелкой, а когда никого не было рядом, подошел к латунному колоколу и слегка дернул его за язык:

– Дзы-н-н!

Сашка с Витькой весело прыгают через рельсы. Взгляд направо-налево – и вперёд, направо-налево – и дальше. И Витька и Сашка хорошо знают, как надо переходить пути: есть специальные навесные мостики – вот по ним бы и надо. Но некогда. Тем более что паровоз совсем рядом, а там – пока ещё обойдёшь.

Они перелазят через тамбур товарного вагона, спрыгивают и… прямо на путях возле боль-шого желтого здания тяговой подстанции пыхтит масляно-чёрный огромный паровоз ФД. От одного только вида его могучего парового котла со звездой, угольного бункера, громадных чугун-ных колёс с красными сегментами, всевозможных шипящих и посвистывающих труб и трубок Витька с Сашкой замерли точно вкопанные.

Из окна паровоза смотрел на них Сашкин отец – дядя Толя.

– Так вот вы где, сорванцы, – строгим голосом сказал он. – Сколько раз говорено было через пути не бегать? Было говорено или нет? – посмотрел он сначала на Сашку, а потом на Витьку и пригрозил пальцем.

– Всыпать бы вам!.. Ну, да ладно, чтобы в последний… В последний раз!... Ясно?!

Сашка с Витькой согласно закивали. Дядя Толя спустился вниз и помог подняться в кабину по вертикальной трап–лестнице вначале Витьке, а затем Сашке.

– Та-ак… – миролюбиво проговорил дядя Толя, усаживая Витьку и Сашку на дерматиновое, затёртое, точно в автобусе сидение, – обживайтесь тут, а я пока гляну, чего нам мать перекусить сварганила.

Он выставил на ребристый металлический столик кастрюльку, затем термос, и тут над стан-цией скороговоркой пронеслось:

– Маневровый на одиннадцатый!.. Маневровый на одиннадцатый!...

– Кипит твоё молоко, – выругался дядя Толя, – пожрать не дадут, заразы.

Он снял со стены коричневый на витом проводе микрофон селекторной связи, нажал на кнопку:

– Вас понял, маневрирую одиннадцатый, – коротко ответил дядя Толя, затем он открутил большой вентиль, отчего где-то внизу зашипело, дернул за проволоку над головой, так что, сле-дом, в воздухе повисло густое «Гу-у-у», и, посмотрев назад, двинул от себя рукоять какой-то за-слонки: «Держись, пацаны, поехали!»

Тут же, отрывисто кашлянув, самая большая, похожая на цилиндр заглавного буржуина труба выбросила в небо тугое облако дыма, затем другое, третье... Паровоз напрягся, загудел и со скрежетом двинул назад.

Витька и Сашка сидели плотно прижавшись друг к другу и, затаив дыхание, следили, как в засаленной телогрейке и шапке с обрезанными ушами дядя Толя, такой небольшой по сравнению с паровозом, лихо подчиняет себе эту черную громадину.

– Н-на одиннадцатый путь идем, – шепнул Сашка Витьке, – с-состав формировать будем. П-посмотришь... – и Саш-ка потер рука об руку точно так же, как потирал ладони дядя Толя. Руки у Сашкиного отца черные от угля, в татуировках: на правой руке – закат с чайкой, на левой – серд-це, пронзённое стрелой.

– Это потому, что он на флоте служил, – объяснял Сашка Витьке. А паровоз уже вовсю на-брал ход, прогрохотал по рельсовым стыкам, вышел за вторую линию синих семафорных огней и вдруг, решительно затормозив и покрывшись клубами пара, за стрелкой остановился.

– С-сейчас в-вперед п-пойдем, – сказал Сашка. – В-видишь б-батя реверс п-перебросил. – Паровоз вновь зашипел, распорол воздух гудком, скрежетнул колесами и понесся на одиннадца-тый путь.

– Ну как, пацаны? – весело поглядывая и почесывая щетину на подбородке спросил дядя То-ля. – Нравится?

– Н-нормально, б-батя! – ответил Сашка. А Витька молчал да кивал и по восхищенному вес-нушчатому лицу его было понятно, что и у него все «н-нормально».

– Так-то, – вздохнул дядя Толя. Считай, что повезло вам, пацаны. Последний год паровозы-то, бегают. Скоро все, крышка им – на консервацию. Если, конечно, войны не будет или бедствия, не дай Бог, какого. А вы-то уж будете на электро- либо на тепловозах гонять. Состарюсь, дак, возьмете прокатиться?

Часа через два, насмотревшись вдоволь на всевозможные рычаги, вентили и трубы, на про-жорливо пожирающий уголь зев паровозной топки, после двух голубцов на брата и чая с бутер-бродами Сашка с Витькой были высажены на землю. Дядя Толя вывел их к вокзалу и, наказав ждать автобус: «Чтобы никуда ни-ни...» – вернулся на паровоз.

Что и говорить, счастью Сашки и Витьки не было предела.

– Хорошо, – сказал Витька.

– Х-хорошо, – подтвердил Сашка.

Однако впереди была еще добрая половина воскресного дня, который обещал новые радости и приключения. И, проделав несложную арифметическую операцию, Витька с Сашкой вдруг со-вершенно точно поняли, что денег, поедь они сейчас автобусом, на кино одному из них точно не хватит. А потому было принято решение идти пешком.

– Чего там идти-то, – сказал Витька, – перейдем через Косьву, поднимемся в гору – вот и вся дорога. Еще и на пирожок хватит. Небольшая река Косьва – то ли двести метров, то ли чуть боль-ше в ширину – обещала Сашке и Витьке скорую дорогу домой. В гору они поднимутся лихо. По горам им бегать не привыкать. Да и тропинка идет вверх с того берега.

– П-пошли, – ответил Сашка. – Т-только давай ш-шарфы свяжем н-на всякий случай. Я в од-ной к-книжке читал – т-там за шарф д-держались.

Все было быстро решено, шарфы связаны и Сашка, как самый легкий, шустро зашагал, воз-главляя связку. Витька же шел чуть сзади, прочно намотав на руку серый конец шарфа.

Снег был неглубок, а на середине реки его и совсем не было. Видимо, там река продувалась ветром, была оголена и призывно блестела.

– Вот бы на коньках покататься, – глядя на сверкающий лед, сказал Витька, – разогнаться и... катись себе хоть до моста.

Весело было идти, хорошо. Под снегом чувствовалась такая мраморная крепь, что Сашка с Витькой нет-нет да и подпрыгивали от радости и от своего правильного решения.

– Ехал Грека через реку, – во все горло проорал Витька.

– В-видит Г-грека в реке р-рак, – вторя ему, проговорил Сашка.

– Сунул Грека руку в реку, – подпрыгнул Витька.

– Х-хвать за р-руку Г-греку р-рак.

Шальная радость накатилась на Витьку с Сашкой, и таким праздничным и беззаботным ка-зался им этот день, да что там день – вся жизнь, что треск, раздавшийся под ногами, был словно аккомпанементом в этом празднике. Сашка замер.

– Т-трещит, слышишь, – пробормотал он. – М-может повернем?

– Да ну-у... – нерешительно произнес Витька. – Идти-то тут... Давай только прыгать не бу-дем. Не боись. Мы же застрахованы. Пошли.

И Витька, уже перейдя на шепот, начал выводить: «Е-е-хал Гре-ека через реку...»

Шаг, еще шаг, еще пять шагов...

– Сашка! Назад! Сашка-а!..

Прямо под узлом на шарфах между Витькой и Сашкой возникла трещина, откуда ледяными фонтанчиками била вода.

– Сашка, прыгай!

Треск льдины. Как струна натянутые шарфы. Витька, распластанный на льду. Бьющийся в полынье Сашка.

– У-э-у-э, – скрипят зубы Витьки.

– У-э-у-э, – захлебываясь и скалывая лед, бьется и бьется Сашка.

Очнулся Сашка раньше Витьки. Он вдруг понял, что сидит на Витькиной спине, внизу - это дорога, а мельтешащая в глазах чернота – это Витькины ноги. А Витька не слышит ничего. Он лишь очумело выбивал дробь зубами, да валенки его в такт челюстям часто лупили по дороге: «Бут-бут, бут-бут, бут, бут, бут...» И сквозь этот бут-бут, сквозь чаканье зубов Витька бормотал: «Е-ехал Гре-ека че-че-че-ерез ре-еку. Ниче, Сашка, ниче...»

На ГРЭСовской автобусной остановке жарко. Трубы парового отопления идут прямо от ко-тельной. Людей от смены до смены нет никого. Прямо на паровом змеевике стоят валенки, свисает Санькина одежонка. Прижавшись к ней худым задом, стоит Сашка. Витька – у двери. Караулит, чтоб не вошел никто.

Полчаса – и одежда высохла. Только жеваная вся стала да с белыми от раскаленных труб проплешинами.

– П-попадет д-дома, – вздыхает Сашка. – Ч-чего с-сказать-то?

– Н-не знаю, – почему-то тоже заикаясь, отвечает Витька. – Скажем, что в снегу вывалялись, а потом сушились.

– И-ищи д-дурака. М-моего б-батю не п-проведешь... Т-так в-всыпет.

Поздним вечером Витька сидит в туалете-ванной возле титана и через стенку слышит, как орет Сашка.

– Н-не б-бей, п-пааапочка... Н-не б-буду... н-никогда-а-а-а. Н-не б-б-бей... Н-не б-буду...

Витька выскакивает в коридор и что есть мочи кулаками-ногами молотит в Сашкину дверь.

Ее резко распахивает Сашкина мать - тетя Лена.

– Чтоб ноги твоей здесь больше не было, гадёныш, – не говорит, а чеканит она по слогам и захлопывает дверь.

Утром Витька долго стоит у подъезда и ждет Сашку в школу. Но Сашки нет.

«Может, раньше ушел?» – думает Витька и идет один. Но Сашки и в школе нет...

Только через три дня Витьке удалось повидать Сашку. Он лежал на четвертом этаже город-ской больницы в маленькой, но светлой палате под голубым одеялом. В палату Витьку не пустили. Но Сашке передали от него три больших, самых красных, купленных матерью к Новому году па-хучих алма-атинских яблока.

А на следующий день, когда Витька вновь стоял у стекольчатых дверей палаты, то Сашка уже не спал, а улыбался и показывал Витьке поднятым вверх большим пальцем, что «в-всё н-нормально».

КИТАЙСКИЕ ФОНАРИКИ

Черное море Ленька совсем не любил. Нет, не то чтобы само море. Он с удовольствием ны-рял в лазурную, кудрявую по гребню волну, доставал со дна пестрые камушки и ракушки, собирал в ладонь отшлифованные прибоем зеленые бутылочные стекла, строил из мокрого песка роскош-ные дворцы и замки с остроконечными шпилями, могучим крепостным валом, с заполненными по периметру водой рвами. Все это Леньке нравилось. И не только это. Лихо гонял он по набережной на двухколесном велосипеде «Дружок», что брала ему мама в прокате, уплетал мороженое, пил из автоматов газводу за три копейки, нюхал цветы, да мало ли...

Нравились ему и деревья, что росли во дворе хозяйки Дины Борисовны, которой Ленькина мама платила по пятерке в сутки за «мансарду» – маленький сарайчик в углу сада с одной койкой и столиком, где уже третий год подряд Ленька с мамой проводили по нескольку недель. Деревья были огромные, фруктовые. Под ними на земле щедро валялись спелые-преспелые абрикосы, ин-жир, персики, сливы. «Странно, – думал Ленька, – здесь валяются и даже сгнивают – никто не бе-рет, а у нас если и привезут раз-другой за все лето, то очереди огромные. Чуть не в драку все расхватывают».

Мама запрещала Леньке есть падалицу. Но он все же украдкой подбирал, тщательно мыл ее под витой струей холодной воды из колонки, выковыривал, если были внутри, червячков и ел. Случалось у него урчало в животе. Но болеть он не болел. Как-то обходилось.

А вообще Леньке на море не везло. Однажды перебегал он неширокую асфальтированную дорогу и чуть не угодил под быструю, с серебряным оленем на капоте, серую «Волгу». Машина взвизгнула тормозами, из нее выскочил смуглый дядя в соломенной кепке, и Ленька, убегая в ко-лючие придорожные кусты кизила и ежевики, слышал, как он зло ругался ему вслед: «Понаедэт тут всакая шюшера!»

В другой раз Ленька хотел пронырнуть сквозь свой оранжевый с темно-зеленым ободком надувной круг, но весь в единый мах не проскочил. Нижняя часть туловища осталась наверху, и он целую вечность барахтался, сучил ногами, глотнул пару раз горько-соленой воды – страшно стало Леньке. И если бы не толстопузый дядя в огромных полосатых плавках с якорем, который выта-щил его на поверхность, как знать, чем бы все закончилось.

Но совсем не это периодическое невезение и даже не противное солнце, от которого бело-брысый Ленька всякий раз сгорал, а потом мама несколько дней подряд мазала и мазала его худые плечи, спину и колени кефиром и сметаной, огорчали его.

Самое неприятное было в том, что его мама – тетя Люда, или, как было написано на табличке в железнодорожной кассе, Людмила Степановна Куликова – вдруг на море изменялась и станови-лась какой-то не такой – его и не его мамой. Темноволосые дяди, похожие на того, что как-то об-ругал Леньку, называли ее не иначе как «дэ-вушка». Много раз на пляже или за столиком в кафе, куда порой ходили они с мамой обедать, Ленька слышал: «Какая красывая дэ-вушка. Вай-вай-вай! Скажи, пачему одна? Нада быт вместэ. Пашли, харашо отдохнем». И вместо того, чтобы отогнать, точно назойливых мух, и отругать этих волосатых дядей, мама начинала притворно-весело сме-яться и гладить при этом Леньку по голове.

По вечерам Ленька часто оставался один. Надзора за ним со стороны Дины Борисовны не было. Да и зачем Леньке надзор? Ленька уже большой. Месяц назад ему пошел восьмой год – в сентябре в школу. К тому же он за главного мужика в доме. Отца-то у Леньки нет. Что поделаешь – безотцовщина. Да и ладно. Был бы он один такой – обидно. А так лишь в его детсадовской груп-пе таких четверо.

Как-то Ленькина бабушка, у которой гостил он в деревне, говорила при нем со своей под-ружкой:

– Повезло твоей-то, Наталья Осиповна. Мужик, видишь, какой справный. Не пьет. Что с того, что кривой? С лица-то воду не пить. Главное – дома каждый день. Зарплату до копейки приносит. С ребятишками опять же... Моей-то, Людке, вишь неудача какая. У всех люди как люди. А она нашла себе дурака. Кака-така профессия – пара... тьфу, па-ра-шю-тист – пожарник. Вот. Вна-чале ногу сломал. Говорили ему добром - брось, уходи. Так ведь нет же... Сгорел где-то в лесах чужих. Пятый год уж, как поминки справили.

После этого разговора Леньке не раз снился отец. Он видел его и себя летящими рядом на ослепительно белых, похожих на пух одуванчиков парашютах. Отец улыбался Леньке и говорил:

– Большой ты у меня вырос, Леонид. Молодец! Ты, главное, ешь хорошо. Будь сильным и смелым. Маму береги.

На землю Ленька приземлялся всегда один. Перед самым касанием отца всякий раз относило куда-то в сторону. Ленька пытался высмотреть куда, но поднимался ветер и он просыпался.

В одиночестве Леньке не скучно. Он ждет маму и знает, что она обязательно к ночи придет. Пусть навеселе, пусть провожает ее до калитки какой-нибудь дядя, но все равно придет. Потом они будут ужинать и говорить о доме – немного уже осталось, послезавтра отъезд, а потом будут спать. Ленька у стенки, мама – с краю. Ленька твердо знает, что его мама – лучше всех. Его мама – самая красивая, добрая и нежная. Завтра у нее день рождения. Ленька помнит об этом. Он даже знает, ка-кой расчудесный подарок приготовит ей завтра.

Ленька умеет ждать. Есть у него интересное заделье. Еще в прошлый приезд заприметил он в земле, меж корней старой сливы, маленькие отверстия, из которых и в которые шустро сновали муравьи. Муравьи как муравьи. Муравьев Ленька и у себя на родине вон аж сколько раз видал. Но только те были совсем иные. Жили в больших кучах из хвои, веточек и листвы, ползали в высокой траве как-то беспорядочно – где попало. А у этих никакой кучи и в помине не было. К тому же у не-которых из них посверкивали сзади тонкие радужные крылья. Да и бегали они не как придется, а строго по узким дорожкам. – Видать эти мураши поумней наших-то будут, – размышлял Ленька. – Дисциплина у них, видно, как в детском саду. А с крыльями – так то, наверное, воспитатели либо нянечки всякие.

Ленька сидел на ржавом перевернутом ведре и неотрывно смотрел. Одна муравьиная дорога шла вверх по стволу и где-то в кроне сливы терялась. Зато обратная дорога была понятна. По ней муравьи с какими-то восковыми шариками возле усов дружно забегали в норы, а выбегали из дру-гих отверстий-нор уже без этих шариков.

– Значит, есть у них там склад, – понял Ленька этот маневр. – И, может быть, даже специальные повара-мураши варят там сливовое варенье. Вот только как они находят дорогу под землей? Ведь там же темно, точно в погребе. Неужели у них в подземелье есть фонари? А может, муравьиные глаза, как у кота Васьки, светятся? Васька, тот, в любую самую темную ночь не заблудится – дорогу найдет. Уж на что в чулане совсем окон нет, а он и там умудряется стащить чего-нибудь.

Ленька вдруг представил себя таким же муравьем. Вот бежит он вместе со всеми муравьями по длинным коридорам, туннелям, пещерам, и глаза у него при этом, будто фосфорные бусины, светятся. У Леньки есть дома фосфорная бусина. Он иногда достает ее из маминой шкатулки, за-жимает в ладонях и в отверстие смотрит. Свет зеленый, таинственный. Ух-х.

Подземный лабиринт то расширяется, то сужается. Где-то справа от Леньки молочно-белым огнем загорается лампочка-кнопка. Ленька нажимает на нее. Распахиваются двери. Это – лифт. Вновь он нажимает, но теперь уже на зеленую лампочку – точку. Ленька слышит, как застучали, затикали, словно бабушкины ходики, часы. Лифт поехал. Но не вверх и не вниз, а куда-то вдаль. А может быть, это и не лифт вовсе, а пригородная электричка или метро, на котором переезжал Ленька в Москве с вокзала на вокзал. Только людей нет никого. Гремят, стучат рельсы под Ленькой. Одна станция, другая, третья. Вот лифт-поезд замер и мелодичный женский голос объявил: «Осторожно! Двери открываются. Царство кота Василия».

Ленька выходит. Перед ним большая лесная поляна, вся в подснежниках, а на ней, как на перине, огромный белый кот Васька лежит и на Леньку смотрит.

– Ты пошто это, Васька, в прошлый раз всех ершей моих съел и даже бабушке на уху не оставил? – хочет спросить Ленька, но опасается. Слишком уж велик Васька, и усы у него отчего-то не белые, а синие.

– Отчего это усы у тебя, Васька, синие? – спрашивает Ленька.

Кот щурит на него бледно-зеленые с черными ромбиками глаза и мурлычит в ответ: «Дак, ведь ты же сам, Ленька, чернилами мне их летом покрасил. Не помнишь?»

– Так ты, что же, с тех пор их так и не облизал?

– А я и не облизывал, – взмахнул пушистым хвостом Васька, – так красивее.

– Ну... тогда покажи мне свое царство. Хорошо тут у тебя или нет?

Кот плавно подошел и лег рядом: «Садись». Ленька залез коту Василию на спину. Шерсть мягкая, глубокая, теплая. Кот вывозит его к двери, бесшумно открывает её лапой. Звенят колокольчики. За дверью ночь. Круглая, как тарелка, рыжая луна в небе. Где-то за покрытой туманом рекой бесконечными трелями поют лягушки. В такт им мурлычит кот Васька.

– Сейчас я покажу тебе свою мышарню, – говорит он, со значением выводя каждое слово.

Он подвозит Леньку к фонарю-луне: «Смотри». Прямо под фонарем в больших круглых клетках сидят большие, с человека, мыши. Каких только нет: белые, серые, коричневые, желтые. Одни толстые, другие худые. Есть длиннохвостые, есть щекастые.

Ленька идет по мышарнику и внимательно посматривает на мышей.

Морда одной из них кажется ему знакомой. Двойной подбородок, глаза навыкате, маленькие черные усики.

– Тетя Соня, – спрашивает он, – ты почему это стала мышью? – Мышь смотрит на Леньку и молчит.

– Ага, – кивает Ленька, – я-то теперь знаю, почему. Это за то, что ты велела мамин тополь спилить. Так ведь?

– Он загораживал свет в моем окне, – пискляво ответила мышь тетя Соня. – И пух с него ле-тел. А у меня же астма.

– Все равно не надо было пилить, – рассудил Ленька. – Мама тополь растила-растила, сама его посадила, потом поливала, берегла, а ты велела дворникам спилить. Тополь-то живой был. Ленька заметил, что глаза у мыши стали грустными. «Поняла свою ошибку, – подумал, но не по-дал виду Ленька. – Тополь-то все равно не вернешь». Ему стало жаль мышь тетю Соню.

– Посиди тут еще, – строго сказал он, – подумай над своим поведением. А когда все пой-мешь, я, так и быть, скажу Ваське. Он тебя выпустит на волю.

Мурлычит кот Васька, мурлычит, подпевают ему лягушки. Ночь тихая, теплая. Звезды во все небо...

«Не забыть бы, что завтра у мамы день рождения», – успевает подумать Ленька и куда-то все едет и едет то ли на спине кота, то ли на маминых нежных руках.

День как день. Белое, не взглянуть на него, солнце сияет над морем. Кипарисы стоят свечка-ми вдоль железной дороги. Ленькина мама с утра и не вспомнила о своих именинах. Она ловит на пляже последний южный загар, а Ленька бредет по обочине железнодорожного полотна, распро-стертого краем моря, и смотрит по сторонам. Он готовит для мамы подарок – букет удивительных, никогда не виданных ранее цветов – китайских фонариков.

– Всю зиму могут простоять в вазе, – как-то мимоходом сказала ему мама. А цветы и взаправду красота-красотой: стебелек, а на нем целые гроздья оранжево-красных трепетных сердец. Ленька увидел – аж дух захватило. На его подушке есть одно такое сердце. Мама сама вышивала ниткой мулине, правда, давно, еще Ленькиному отцу в подарок.

Идет вдоль обочины Ленька. Все больше, все ярче у него букет. «Наступит зима, – думает Ленька, – а китайские фонарики будут в маминой вазе стоять. «Это мой Ленька насобирал», – скажет мама». Шумит, поет прощальным прибоем море. Завтра в дорогу. Завтра сядет Ленька на лавочку у вагонного окна и побегут, поплывут перед ним города и поселки, леса и степи. Загудит призывной трубой поезд – и завертятся, загремят-застучат колеса. Хорошо возвращаться домой. «Ту-ту-у-у» – уже слышится Леньке. «Ту-ту-ту-у...» – долетает откуда-то издали.

Ленька оборачивается и столбенеет. Метрах в ста от него стоит на рельсах огромный элек-тровоз, а по шпалам к Леньке во весь дух несется какой-то дядя. «Это машинист, – отмечает Ленька, – на пиджаке у него петлицы».

Дядя-машинист стремительно подбегает к Леньке и больно закручивает ему ухо: «Веди, мерзавец, к родителям», – часто дыша и пиная Леньку под зад коленом, говорит он.

– За что? Отпустите, дядя, – не понимая в чем дело, просит Ленька.

– Веди, гад, к отцу, – и тащит и толкает его дядя-машинист.

– Нет у меня отца, – отвечает Ленька.

– Ах, нету. Разжалобить хочет? – говорит дядя-машинист, обращаясь к подбежавшим прохо-жим. – Поезд остановил, стервец. А отца, говорит, у него нет. Может, и матери нет? Казанская сирота, может?..

– Мама есть, – бормочет Ленька. – Она тут, недалеко, на пляже.

– Пошли: сейчас... сейчас. Узнает твоя мать, как детей под поезд бросать.

Мама заметила Леньку и дядю-машиниста издалека. Она мигом набросила на себя халатик и через голые тела загорающих быстро-быстро побежала навстречу.

– Собирайтесь, гражданочка, – с ненавистью глядя на маму, сказал дядя-машинист. – Сейчас поедем в Тбилиси. На поезде прокатимся. Акт составим. Деньжат с собой не забудьте прихватить. Ма-ма-ша.

Мама стояла белая-белая. Будто и не загорала вовсе. Ах, мама-мама... Она вдруг упала прямо перед дядей-машинистом на колени и стала умолять его пощадить Леньку. Отдыхающие с любопытством смотрели на Ленькину маму. Но она словно не видела никого и все просила, умоляла. Она говорила, что завтра они с Ленькой уезжают, что денег осталось лишь на постель да на чай в поезде, что сама она тоже железнодорожница: «Простите ради Христа, простите...»

– Да пропадите вы все тут пропадом, – плюнул в сторону моря дядя-машинист. – Десять ми-нут простоя из-за вашего олуха. Где я нагоню это время?

Дядя-машинист отпустил Ленькино ухо, сплюнул еще раз и, чертыхаясь, быстро пошел к электровозу.

Через много лет, когда Ленька вырос и стал командиром воздушного лайнера, он совершенно неожиданно вспомнил эту историю. Был день рождения мамы. Самолет шел на автопилоте. Прямо по курсу внизу мерцали огни крупного промышленного города. И вдруг расцвели они в глазах Ле-онида Андреевича Куликова нежным пламенем маминых китайских фонариков.

КЛАВКА

В дежурке у Клавки холодно, электробатареи греют неважно, и ветер все гудит, гудит в ще-лях под крышей. Близится конец навигации, и химпричал принимает последние суда, загружает в них остатки медной руды, еще лежащей кучами, чуть присыпанными снегом, но скоро зачистка, пройдет неделя – и все замрет, замолчит здесь до весны, только метель, шальная и простудная, будет вертеть свою пляску.

Работает Клавка в третью смену, ночью тут поспокойнее, несуетно, раза три по телефону на-чальник смены спросит, как идут дела, и она отвечает, сколько трюмов засыпано и были ли пере-бои на транспорте.

Но сегодня с погрузкой тянут, все ждут припозднившийся с низовьев «Волго-Дон», и время у Клавки тянется медленно: она то пытается читать, то, оставив книгу, поднимается со стула, приплясывает, чтобы отогнать сон и согреться. Одевается она легко, понаряднее, все будто ждет кого-то, все кажется ей, что тот единственный человек вот-вот явится, заговорит с ней ласково и добро, как уж давно с ней никто не разговаривал.

Родом Клавка из деревни, и, может, никогда не оказалась бы она в городе, если б не умер от язвы желудка прошлой осенью отец и не осталось при матери, постаревшей сразу, двое младших Клавкиных братьев.

Отец ее работал шкипером, подолгу разъезжал, сопровождая продовольственные грузы, час-то без меры пил с мужиками, отчего и погубил себя, не дожив до сорока пяти и осиротив детей. Но все ж память об отце осталась у Клавдии светлой: был он добряк и балагур, привозивший посто-янно из рейсов подарки и любивший порассказать, где был и что видел.

Так вот и устроилась Клавка работать у реки, встречать и провожать суда, как некогда встре-чала и провожала отца. Найти место можно было и в деревне, но зарплата там меньше. А тут и при месте, и учится заочно в сельхозтехникуме.

Сегодня Клавке грустно – кончается навигация, приближается зима. Все бы ничего, будь она дома, но в общежитии как-то не находилось близких людей: девчата все модницы, старше ее, постоянно смеются над ней, «девчухой-деревухой» кличут...

Клавка глядит на белый пластмассовый телефон, и так ей хочется, чтобы пришел поскорее этот запропавший «Волго-Дон»: верится, что зайдет в ее дежурку погреться какой-нибудь моторяга, с которым можно будет поговорить о том о сем, послушать его рассказы, а потом проводить за порог и долго еще смотреть в темноту, ощущая дыхание замерзающей реки, слыша легкое потре-скивание льда на заводях...

К концу смены Клавка одиноко выходит на край причала, подняв воротник легонького паль-то.

Ночи длинные, осенние. Клавка вздыхает и говорит чуть слышно:

– Ну, ничего... в другой раз, значит... – а сама все смотрит вдаль, надеясь увидеть едва при-метный блеск гакабортного или топовых огней «Волга-Дона», которого все нет и нет.

Она замерзает, вновь возвращается в дежурку, стоит, прислонившись к батарее, глядит в темное окно. А смена кончается, Клавка делает записи в журналах учета, складывает их стопкой. Растворяется дверь, входит сменщик, одноногий старик Халилов. Он стучит своим деревянным протезом и с акцентом спрашивает:

– Ну, как, дэфка?.. Ничэго?.. Не замэрзла? – От него припахивает сивушным душком, он не-померно весел с утра, хватает Клавку за плечи и кричит ей в самое ухо:

– Эх-хэ-хэ-э!.. Годков бы трыдцать мнэ назад, я б погрэл тэбя, дэфка. Хэ-хэ-хэ-э!

В город Клавка добирается электричкой, и, когда входит в общежитие, на улице уже светает. Она заходит в комнату, раздевается торопливо и, не позавтракав, ложится в кровать. Думается ей о доме, о матери и двух братишках, которых она давно не видела, вспоминается родная деревенька...

С тем и засыпает она, свернувшись калачиком и спрятав голову под одеяло.

РАЗЪЕЗД №3

На этом полустанке наш поезд задержался лишь на миг, всего на несколько секунд, для того, должно быть, чтобы выгрузить почту. Именно тут из окна тамбура я увидел пятерых малышей – трех мальчуганов и двух девчушек, которые грозили мне своими маленькими кулачками.

«Почему?» – спросил я себя. Ведь дети так любят махать проходящим поездам, а эти – гро-зят...

Наверняка, они переиграли уже во все свои игры, и теперь единственным их развлечением было встречать поезда и посылать безмолвный укор счастливо едущим вдаль пассажирам.

«Не обидел ли кто их? – подумал я. – А может быть, это плата за безразличие тех, кто проез-жал здесь раньше?»

Мной вдруг овладела грусть оттого, что я никогда не узнаю, чьи это дети, кого и как долго они еще будут ждать, выглядывая в окно своего старого одноэтажного дома. Мне захотелось хоть чем-то порадовать их.

Но что я мог для них сделать? Что оставить после себя?..

Поезд тем временем отпустил тормоза и легко тронул, и в ответ на детские угрозы я про-щально махнул ребятишкам рукой и так же прощально улыбнулся. Домик их начал отдаляться, а я все махал и махал – чем дальше, тем сильнее. И когда лица ребят стали едва различимы, я вдруг увидел, что детские кулачки один за другим стали разжиматься и затрепетали ладошками, прово-жая меня...

Кругом расстилалась пасмурная степь с седым ковылем и предгорьями по горизонту. Капли дождя оставляли длинные росчерки на окнах вагона, я все дальше и дальше уезжал от этих мест на свою далекую службу. Но весь день, несмотря на обилие пейзажей, нет-нет да и вспоминались мне теснящиеся в окне, точно опята, темноволосые головы казачат, что живут в сиротливо стоящем среди степей доме, под крышей которого висит табличка с простым и сухим названием «Разъезд № 3».

ИСКУШЕНИЕ

На дворе май. И трёхлетняя Настя вся майская. На ней ярко-оранжевая болоньевая куртка, в косах – оранжевые ленты, и домой она приходит не просто так, а с букетом жёлто-золотых пушистых одуванчиков. У неё даже нос в цветочной пыльце.

– Что же это, Настя, у тебя нос-то жёлтый? – спрашивает её мама.

– А вот так, – говорит Настя и как-то по-особому смотрит то на маму, то на букет, то на меня.

– И всё же, – вступаю я в разговор, – нос-то почему у тебя жёлтый?

– А вот, потому, папа, – быстро и звонко лепечет Настя, – что мама называла этот цветок – куриной слепотой. А я вот поймала вначале кошку, и ткнула ей в глаз этим цветком. И она не ослепла. Потом себе ткнула. И тоже не ослепла. Не слепота это. Не слепота.

ПО ЗВЁЗДАМ

Когда в наш полк приезжал с проверкой из политотдела подполковник Галин, то мы особо-то не беспокоились: знали – все обойдется; ну пожурит малость, на недостатки укажет, слегка кой-кого вздрючит – в общем, страху нет, потихоньку проедем. А уж ежели совсем честно, то приезду Галина были даже рады. Потому что, как ни странно, но для проверяющего очень он был светлым человеком. И внешность у него была светлая: лицо круглое, точно солнце, щеки, как у ребенка, с ямочками, волосы русые. К тому же улыбчивый, добродушный. Днем, конечно, строгости на себя поднапустит, бумаги там проверяет разные, планы и протоколы перелистывает, инструкции и по-ложения разъясняет, а вечером, это, полный точняк, – совершенно другой человек.

Соберемся мы, бывало, где-нибудь: то в офицерской столовой, то в бильярдной или, случа-лось, в бассейне; стол, естественно, как положено накроем, и тут-то начиналось у нас с Галиным самое настоящее, теплое общение.

– Вот это я понимаю, – потирая руки, весело приговаривал Валентин Игнатьевич (так звали Галина). – Приготовились хорошо. Вижу, ценю, – говорил он, – сразу чувствуется – солидный подход к делу.

– Стараемся, Игнатьич, стараемся, – вступал в разговор замполит. – Ты же знаешь, твой приезд для нас, Богом забытых, и школа, и праздник.

– Ну, ты наговоришь, Толя, – улыбался Валентин Игнатьевич. – Я-то приехал холку вам под-надрать, а ты – праздник. Ха-ха-ха! Хе-хе-хе! Ладно, ладно – соловьев сказками не поят. Наливай чего там у тебя? Давай, Толя, поехали!

И мы ехали, мы неслись, мы мчались. И чем дольше длился вечер, тем быстрее летела дорога. Валентин Игнатьевич для каждого из нас находил приятное слово, ласковый взгляд, выразительный жест.

– Жизнь прекрасна, друзья! – восклицал обычно после второго или третьего тоста Валентин Игнатьевич. – Жизнь, вот что такое настоящее счастье. Да, да, да, друзья мои. Одна у нас беда – торопимся мы. Все бежим, все суетимся. А жить-то надо широко, красиво, не спеша. Чтобы и тебе радость, и ближнему твоему. Ну, неужели не так? А, Толя? – обращался он к замполиту.

– О чем речь, Игнатьич, – кивал и поддакивал ему замполит.

– Так-то, брат, так. Я-то ведь знаю, что все мы это умом понимаем. Но ведь не ценим же. Или забываем, а?

– Не ценим, Игнатьич! Не ценим!

– А надо ценить! Надо. Вот ешь ты сало сейчас. Хорошее сало. Откуда, кстати? – спрашивал Валентин Игнатьевич, оглядывая всех разом и выплевывая шкурку.

– Из Сибири.

– Вот, хорошо. А успеваешь ли ты им насладиться? Успеваешь ли вкус понять? Не всегда. А ты вот возьми рюмочку, выпей, да со вкусом огурчиком захрумкай её, потом сальцом, потом икорочкой, потом мясцом. И все это – радость жизни.

Щеки у Валентина Игнатьевича наливались краской. Он выпивал еще и еще стопку и входил в раж. Мы уже знали, о чем он будет говорить дальше. Но никто его не перебивал. В конечном-то счете все это, особенно для нас, молодых офицеров, было забавой, развлечением.

– Не так живем, друзья мои! – распевно, с широким разбросом рук восклицал Валентин Игнатьевич. – Не так! И ведь если не кривить душой, если по-честному, то что такое наша жизнь? А, Толя, а?

– Жизнь, штука сложная, – кивал изрядно поднаклюкавшийся замполит. – Наше дело служить, ни о чем не тужить.

– Ерунда! – резко перебивал Валентин Игнатьевич. – Есть нам о чем тужить, есть. Мы ведь живем от должности к должности, Толя! От звезды к звезде! Друзья мои! Ну, ведь так, а? Признаемся же, черт возьми, что лейтенант стремится стать старлеем и думает, что так ему будет хорошо, старлей – капитаном, капитан – майорскую звезду нацепить и погоны с двумя просветами. Мы вот с тобой, Толя, в полковники метим. А? Ну, разве не так? Поскорей бы нахлобучить нам барана на голову. А там уж и в запас можно собираться. И все.

Друзья мои! Вы понимаете, что – все! Это финиш! Мы ведь жизни-то не видим. У нас все время гонка – от звезды к звезде. Нет, я не против этого мерзкого слова карьера. Но что толку, если за этими звездами мы не видим неба, солнца, моря... Проскачешь вот так по жизни, а там бабах – инфаркт у тебя или инсульт и вот уж несут на красных подушечках твои бронзовые медали за безупречную и безуспешную. И все – разве что синий памятник с красной звездой. Так-то...

После этого Валентин Игнатьевич строго оглядывал всех присутствовавших и замолкал. Но пауза длилась недолго.

– Верно говоришь, Игнатьич, – наливая очередную стопку, произносил замполит. – Жить надо красиво и ярко. Так, чтобы звезды всем нам светили и на плечах и на небе. А потому давай-ка, слышь, выпьем за это и споем.

Все мы дружно выпивали и к разговорам о жизни уж более не переходили. Валентин Игнатьевич любил романсы и мог под гитару петь их едва ли не ночь напролет. Однако, всякий раз, исполняя песню «Эх, дороги, пыль да туман...», он отчего-то ронял скупую слезу и произносил:

– Все, друзья мои, пора и честь знать.

Утром подполковник Галин торопился на паром, чтобы успеть добраться в штаб дивизии и оперативно доложить об итогах проверки. Все, как правило, было в норме, что нас вполне и устраивало.

С тех пор прошло много лет. И уж давно нет на земле подполковника Галина. Жизнь свою он закончил трагически. Что-то вдруг случилось у него с головой. Мнительный он какой-то стал, беспокойный. Поговаривали, что у него очень серьезная болезнь – чуть ли не опухоль мозга. До операции дело не дошло.

Подполковник Галин повесился. Хоронили его тихо, без шума, не привлекая внимания. Но опять же слухи пошли, что повесился он зря. Вроде бы как при вскрытии черепа никакой такой опухоли обнаружено не было.

А недавно я просматривал свои старые любительские кинопленки. И среди них нашел одну с небольшим эпизодом о подполковнике Галине. Мы вместе добирались на пароме в штаб дивизии. Была зима, и яркое утреннее солнце ослепительно сияло. Я снимал тогда солнце, которое перио-дически пряталось за сопки и вновь выныривало из-за них. Снимал мощный кильватерный след за паромом. Снимал лица пассажиров, покуривавших на палубе у фальшбортов. Но вот мой объектив крупно берет улыбающееся лицо подполковника Галина. Солнце играет у него в глазах. Он что-то говорит мне (жаль звука нет). Но я помню и так:

– Жизнь прекрасна, друг мой, – говорит он. – Она здесь и сейчас.

АФГАНЕЦ

Едва я поравнялся с рекой, как верхушки приречных ракит тронуло легким ветром, который вскоре затих, слегка зарябив воду.

На берегу сидели трое бойцов, ловивших по случаю воскресенья рыбу. Подсев рядом, я так засмотрелся на игру поплавков, что не сразу заметил, как все окружавшее нас охватило тенью, и тучи, чуть видимые прежде, поползли над нами темно-синими полосами, меж которых прогляды-вала внезапно побуревшая высь. Так же внезапно из-за насыпи, проходившей краем хлопкового поля, вынесло вперемешку с пылью стаю галдящих птиц. Все загудело, засвистало вокруг – нача-лась буря.

Это произошло так быстро и неожиданно, что все мы растерялись, не зная: то ли сматывать поскорее леску, то ли ловить грозящие улететь гимнастерки.

Через минуту брели мы сквозь мглу по галечнику, закрывая глаза под полями натянутых до ушей шляп-«туркес-танок».

Стояла непроглядная завеса, но река, скрывшись из виду, была слышна, и по шуму нетрудно было догадаться, какими гребнями там разгулялась вода.

Через полчаса, взволнованные, добрались мы в полевой лагерь, где все суетились, охваченные ненастьем: кто-то вбивал глубже колья и перетягивал растяжки, кто-то прятал поваленные щиты для расписания занятий и боевых листков. Присыпались галькой края палаток, убиралось все, что вызывало подозрение – устоит ли, выдержит ли?

Ветер крепчал, и, наверное, у многих появились мысли о возможном срыве наших жилищ. Возле каждого входа выставили дежурных. Командир приказал запросить метеосводку, но, как ни крутил радист барашки рации, как ни запрашивал в микрофон «Вышку», кроме шипа и свиста в наушниках ничего поймать не удалось. Ураган длился более часа. И все изрядно поутомились. Но всему бывает конец. Забило редким дождем, который усилился и быстро осадил пыль. Я зашел в палатку и присел к столу. Мне была по душе эта погода: возможно, я просто устал от жары, от света и солнца, и, глядя сквозь раскрытый полог на волны и гнущийся ковыль, отдыхал.

Капли, гонимые ветром, дробно били по брезентовой крыше, где-то в отдалении молотил поршнями дизель насосной станции – его так и не выключили во время этого природного полива.

Дождь постепенно перешел в морось и вскоре совсем утих, должно быть, ветер отогнал тучи чуть в сторону.

Взяв табурет, я вышел к берегу Кара-Дарьи и, дыша полной грудью, не думая ни о чем, си-дел здесь долго, радуясь дождю, столь редкому в этих знойных краях.

Невдалеке от меня висели космы косого дождя, гнулась по горизонту тучная зелень пирами-дальных тополей, айлантуса и тутовника. Ветер уже хватал мою гимнастерку с меньшей силой, а вскоре и полностью замер. Наступил фиолетовый, прозрачный и тихий вечер. Поднявшись, я по-шел вниз по течению, любуясь всполохами идущей в отдалении грозы. Так я побродил еще недол-го, а когда совсем были близки сумерки и остались слышны лишь раскаты уходящего грома, повернул назад и неожиданно увидел на другом берегу маленькую девочку-узбечку. Я остановился.

...Где же она была в бурю? Ведь до ближайшего кишлака семнадцать километров. Вокруг лишь хлопковые поля да станция полива – жиденький навес над насосным дизелем. Неужели во время бури, когда и я, и командиры, и солдаты находились в палатках, эта девочка пережидала ненастье под своим ветхим, открытым со всех сторон навесом...

Мне захотелось узнать ее имя.

– Эге-ге-гей! – закричал я. Река усилила мой голос и пронесла над собой.

– Как твое имя?

Ответа не последовало. Но девочка и не уходила, и я видел, как белеет ее платок и как она смотрит на меня. Тогда я вновь повторил: «Как твое имя? Имя... Имя...» – И замахал рукой.

И, к моему удивлению, я услышал ее голос.

– А-зи-за! – разлилось над рекой.

– Азиза? – переспросил я. И несколько раз внутренне пропел ее имя. А она уже бежала вверх вдоль водопроводных труб насосной станции. Я проводил ее взглядом и невольно отметил, что сумерки становятся все глубже. Где же она будет ночевать? Ведь кто-то же должен забрать ее от-сюда? Однако мысли мои оборвал появившийся треск мотоцикла. А вскоре я увидел и луч фары, разорвавшей темноту.

Я все стоял на берегу, ожидая их отъезда. Ждать пришлось недолго: мелькнул едва различи-мый платок девочки, а вскоре и габаритный огонек мотоцикла скрылся за горизонтом.

– Азиза... – еще раз повторил я.

Звезды горели ярко, воздух был свеж и чист. Я вернулся в палаточный лагерь. Поужинав, устроился в командирской палатке, готовясь к проведению утренних занятий, и все думал, что завтра непременно расскажу своим солдатам об этой встрече.

Утро настало солнечное и ясное, а вскоре я узнал, что вчерашний ветер назывался афганцем и, как поведала запоздавшая метеосводка, в порывах он достигал двадцати пяти метров в секунду.

Цифры быстро забылись, да и подробности этого вечера со временем поблекли, но эта де-вочка в белом платке на берегу реки иногда вспоминается мне.

У ПОДНОЖИЯ СОПКИ

Море было удивительно синим. Настолько синим, что если бы я увидел его таким на карти-не, то, наверное, сказал бы:

– Такого моря не бывает. Все это сказки, буйная выдумка художника.

Над бухтой стояла тихая, ласковая осень. Все было чудесно: и эта глухая, отдаленная мест-ность, и желтеющие сопки, и прозрачно-голубое небо, и мое одиночество, и сама возможность хо-дить здесь и просто думать, думать.

Легкие волны одна за другой мерно накатывались на серповидный берег, курчавились белым гребнем, шипели, истаивая на песке.

«Чем не Лукоморье? – любовался я. – Прямо хоть снимай тут фильм по сказкам Пушкина. Правда, нет здесь того могучего дуба, по цепям которого ходил бы ученый кот. Мелкого дубняка на склонах сопок – навалом, а вот зеленого дуба-великана, к сожалению, нет. Но это пустяки, – все так же беззаботно размышлял я, вышагивая по берегу. – В конечном счете дуб для кино можно было бы сделать и бутафорским - из какого-нибудь там картона, поролона или полиэтилена. Вот с котом, видимо, будет потруднее – пока его надрессируешь по цепи-то ходить, но и их, говорят, теперь тоже успешно дрессируют, да так, что они не только взад-вперед по деревьям бегают, но даже и песни поют под губную гармошку».

Размышлял я об этих чудесах совершенно некстати. Был я здесь не на отдыхе и думать дол-жен был совсем о другом – о том, как поскорее да поярче подготовить репортаж во флотскую га-зету о высадке в этой самой распрекрасной бухте десанта морской пехоты.

Мне представилось, как стремительно идут сейчас к месту высадки десантные корабли, как разваливают они стальными форштевнями ярко-синюю морскую поверхность. Представил, как озабочены сейчас морские пехотинцы, как в десятый или пятнадцатый раз втолковывают им отцы-командиры правила схода на плав, говорят об интервалах, о боевом порядке, о том, как необходимо и как «не дай, Господь» поступить в той или иной ситуации. Представлял я и то, как вскоре спустятся воины в твиндеки и будут напряженно ждать момента, когда, наконец, распахнутся носовые ворота и дневной свет хлынет в полумрак корабельного нутра. А затем гулко и хрипло воз-вестят трюмные динамики: «Десант к высадке на плав приготовить!», «Десант, пошел!» ...

Все это я уже не раз видел и слышал, а потому долго думать мне об этом не хотелось.

После длительного непогодья – туманов, дождей, распутицы – хотелось просто любоваться солнечным днем, дышать свежим морским воздухом.

«Хорошая штука – жизнь, – думал я, – и как хорошо, что мне посчастливилось быть сегодня именно здесь».

Невольно я отмечал все новые и новые детали окружающего меня мира, которые, как их не крути, никоим боком не поместились бы в предстоящий газетный материал. Вот совершенно не ясно, для чего отметил я какой-то поразительно обильный лет стрекоз. Стрекоз было очень и очень много, и они всюду посверкивали своими радужными крыльями. Ветер усиливался, и стре-коз относило в сторону моря. Они цеплялись за все – за кусты, траву, скучивались в колеях доро-ги. «Последние полеты стрекоз, – подумал я. – Скоро зима, и, как ни цепляйся за кусты и траву, никуда от зимы не спрячешься, не улетишь».

Так незаметно дорога привела меня к подножию сопки, где неожиданно в высоком бурьяне обнаружил я небольшое кладбище. «Откуда ему здесь взяться? – подумал я. – В округе на десятки километров нет никакого жилья. Да и добраться сюда по осеннему бездорожью можно лишь мо-рем либо на вездеходе».

Я подошел поближе, чтобы рассмотреть, чьи это могилы. Однако узнать этого не удалось – все надписи, как, впрочем, и сами памятники, были насквозь ржавыми. «Еще несколько лет – и все здесь превратится в труху. Ничего не останется: ни памятников, ни надписей, ни крестов, ни звезд. Странно. А говорят, что память не умирает».

Стало вдруг грустно. «Наверное, где-то раньше здесь жили люди, – размышлял я. – Высятся же какие-то развалины на побережье. Вот только кто здесь жил? И почему это кладбище всеми покинуто и забыто? Какая-то тут несправедливость. Жили себе люди, жили, возможно, служили здесь, в отдаленном гарнизоне, что-то строили, растили детей, думали о их и своем счастье, о бу-дущем. А вот поумирали, и никто не приходит к ним на могилы. Никто не заменит им насквозь проржавевшие памятники, никто не поправит на могилах дерн по весне, не положит цветов и даже не постоит здесь молча».

«Нельзя так, – думал я. – Очень это неправильно. И вообще не должно бы так быть. Потому что все мы, живущие на Земле и жившие на ней ранее, – родственники, все принадлежим к единой семье, единому людскому племени».

«Нельзя-то нельзя, – вторил мне другой голос, – да что толку? Только что постоишь вот так, негодуя, осуждая кого-то, только кого? Порассуждаешь о печалях жизни, о памяти людской и пойдешь вверх, на вершину сопки, где расположен командно-наблюдательный пункт».

Был бой. Летали самолеты и вертолеты. Подошли корабли и высадили морской десант. Рвались снаряды, трещали пулеметы, раздавались крики «ура». А потом все стихло. Техника и люди возвратились на прежние рубежи и погрузились на корабль. Поднялся на борт и я. А вскоре, по прибытии в редакцию, я написал небольшой репортаж о высадке морской пехоты в той самой рас-чудесной бухте. В репортаже было много шума и грома, горели трава и земля.

Морская пехота штурмом взяла неприступный берег, и вообще «наши» безоговорочно победили.

Репортаж этот сразу же и забылся, как, впрочем, быстро забывались и многие другие мои ре-портажи. Но кое-что все же осталось. Осталось, как ни странно, именно то, что не поместилось в газетный материал. Бухта – Лукоморье, и обильный лет стрекоз, и то кладбище, что повстречал я у подножия сопки. Это осталось. О том кладбище я иногда вспоминаю. Вспоминаю обычно в спо-койное, тихое время, когда случается погрустить или просто подумать о чем-нибудь своем, сердечно мне близком. О ветхом том клад-бище думается мне сейчас уже иначе – уже спокойно и светло. Мне кажется, что теперь оно не столь одиноко и забыто. Я-то о нем помню, и, может быть, еще кто-то тоже вспоминает о нем. А это важно кому-нибудь помнить.

... По весне и летом цветут там полевые цветы и пищат в траве мыши-полевки. Там дуют вольные ветры и вольно парят в небе птицы. Там тишина и покой. Там спят вечным сном жившие когда-то на большой Земле люди, спят там – у подножия сопки.

ЧАСЫ ОТ ЖУКОВА

Все дороги в госпитале отчего-то приводили меня к одному и тому же месту – главным въездным воротам. Да видно, не только меня одного...

Находишься по многочисленным зазаборным дорожкам, аллейкам и тропам и как-то неза-метно, сам собой придешь к самому выходу. Встанешь возле него и смотришь вдаль через решетчатый въезд – не придет ли кто. И знаешь ведь, что рано еще для визитов, что не время, что со-гласно распорядку и правилам посещение в этот час не предусмотрено, а все равно стоишь и по-глядываешь: как, мол, там на воле здоровые люди поживают. Шибко интересно. Казалось бы, чего там: трамвай ли прозвенел, собака ли пробежала, бабулька ли с авоськой мимо проковыляла. За-бавно жизнь идет на свободе.

Так изо дня в день, да и по нескольку раз на дню выбирался я к этому наблюдательному пункту и все поглядывал, посматривал и мысленно путешествовал за больничными стенами. Вот уж, думал я, когда выберусь, то совсем по-другому буду ходить по земле. Не просто – абы как, куда попало, в спешке и суете, а с толком, с удовольствием, с радостью и наслаждением. И уж не будет рядом со мной столько утомленных долгими болезнями лиц и, вообще, может быть, начну я жизнь заново.

«Хорошо бы поскорей отсюда выбраться, – думал я, – и навсегда забыть сюда дорогу. Так что как ни кружи – все дороги ведут к воротам».

Вот и в тот день стоял я, прислонившись к самой решетке ворот, и вдыхал зазаборный воздух. Рядом со мной стояли несколько пожилых мужчин с отрешенными лицами. Говорить ни с кем не хотелось. Да и о чем можно было бы заговорить? О своих болячках, или о том, как хорошо там вдалеке.

Нет, решительно ничего внутри госпиталя интересного нет, размышлял я. Разве что вот этот однорукий старичок, весь лысый-прелысый с орденом Красного Знамени на больничной куртке.

«Без руки – это понятно, – подумал я, – а орден-то зачем?»

Старичок, уловив мой взгляд, тут же встрепенулся и довольно бодро направился ко мне.

– Вот вы-то мне и поможете, молодой человек, – важно произнес он.

– Чем же?

– А помогите-ка мне завести часы. Рука у меня после операции, осколок извлекли, через пол-века. Хотели руку отнять, но я не дал. Что вы, говорю, одну-то фрицы на фронте отняли, а другую уж нет, не дам. Какой же я хозяин без руки? Да и как я часы-то буду носить? Он протянул мне за-бинтованную руку.

– Ремешок расстегните, пожалуйста.

Я снял часы и внимательно рассмотрел их. Часы назывались «Победа». Они были старые, за-тертые. Завести мне их не удалось. Точнее, не понадобилось. Они были заведены до предела.

– Очень хорошие часы, молодой человек, – продолжал старичок. – Наши часы, настоящие. Мне их сам Жуков на Белорусском фронте вручал. И идут хорошо. Точно. Хорошие часы. Вы на обороте посмотрели?

Я перевернул часы.

– Вот видите. Читайте. Я прочел вслух: «Ивану Семеновичу Сурину от Жукова».

– Да, да. Это мне. Сурин – это я. Взводом командовал. До Берлина дошел. Руку потерял, а часы сберег. Правда, хорошие часы?

– Правда, – согласился я.

– Да, да. Очень хорошие, победные. Тогда все хорошо делали: и часы, и танки...

Не раз потом возле ворот я встречал Ивана Семеновича Сурина, но ко мне он больше не подходил. Правда, улыбался при встрече. Он обращался к другим с прежней просьбой. И все охотно «заводили» ему часы «Победа» и согласно кивали: дескать, часы очень хорошие тогда все хорошо делали...

ЧЕЛОВЕК ИСКУССТВА

Старший лейтенант Бочкин или Олег Петрович, как я его тогда уважительно величал, во-рвался в нашу жизнь словно вихрь.

– Старики, – торжественно-печально говорил он, похлопывая то меня, то моего приятеля лейтенанта Шуру Соболева по плечу, – ну, как вы проводите вечера? Ведь вы же молодые да к тому же холостые офицеры. Нет, я все могу понять, но понять то, что вы после службы безвылазно торчите в этой корчме – так он называл наше общежитие – я, пардон, не в силах.

Вот так, буквально с первых минут нашего знакомства, заговорил с нами Олег Петрович, че-ловек в морской пехоте заметный, на лихой и молодцеватый вид которого мы, лейтенанты, поглядывали не без зависти. Чего стоила только одна его модельно пошитая фуражка-аэродром, отгла-женные до глянца хромачи со вставками в голенищах, на нем идеально сидела форма, да и сама походка, вальяжно-спокойная, выдавала в нем офицера, знающего себе цену.

– Кстати, что у нас завтра? – снисходительно поглядывая на парящую сковородку жареной картошки, спросил Олег Петрович.

– Суббота, по-моему, – тщательно выделив букву «б», ответил Шура Соболев.

– Правильно, Александр! И это прекрасно! Именно в субботу я приглашаю вас, господа, в лучший ресторан города, где мы хорошо отдохнем – по-настоящему, по-офицерски. – В тот вечер Олег Петрович был бесконечно щедрым на слово. – Я как-то сразу тебя заприметил, – ласково го-ворил он мне. – Поверь, старик, выпускников нашей бурсы я просто нюхом чую. Вот и тебя я сра-зу узнал и понял, что ты тот самый человек, с которым можно быть откровенным.

Тут Олег Петрович глубоко вздохнул, опустил плечи и отчего-то сделался в один миг груст-ным.

– Ты знаешь, – продолжал он, – у меня пошла полоса неудач. В должности понизили, по пар-тийной линии фитиль схлопотал. Такая вот грустненькая история... Но, как видишь, не отчаива-юсь... с каждым может случиться. Причем все из-за хранения оружия. Комбат, растяпа, недогля-дел, а втык получили оба. А, не хочу вспоминать, – махнул он рукой. – Однако запомни – тут надо быть готовым ко всему, никогда не знаешь, с какой стороны на тебя кренделя полетят.

Я согласно кивал. Мне было приятно, да и лестно, провести вечер в компании Олега Петровича.

– Тебе знакомо выражение: «Человек рожден для счастья, как птица для полета»? – пристально глядя мне в глаза и варьируя звук голоса, спрашивал Олег Петрович и, не дождавшись ответа, тут же продолжал: – Так вот, я убежден, что человек рожден не столько для счастья, сколько для и во имя искусства. Человек – это творец! Он должен думать, спорить, не соглашать-ся, бурлить! Человек – это клубок противоречий, это бездна внешних и внутренних проблем. Только в противоборстве, в несогласии и может родиться что-либо достойное и высокое. Именно высокое и прекрасное, – тут Олег Петрович резко встал вскинул руку и потряс пальцем. Затем те-атральным жестом он бессильно бросил руку вниз и воскликнул: – А мне говорят: «Не понимает товарищ!» Это они... они... мне говорят. А сами-то они понимают?! И кто они? Рабы! У них же полное отсутствие внутренней свободы, раскованности и каких бы то ни было элементарных идеалов. Это те, кто только и может, что «ать, два!», кто только и знает, как надо щелкать каблу-ками да писать планы и протоколы, которые никому, ты слышишь меня, никому не нужны. Э-эх...

На следующий день вечером Олег Петрович, я и Шура Соболев сидели за белоснежным столиком в одном из хорошо известных ресторанов города и вдыхали кабацкий воздух полной военно-морской грудью. Мы с Шурой были счастливы уже одним предвкушением вечера. Оркестр еще на сцену не вышел, но меня радовала негромкая музыка, которая спокойно лилась откуда-то свер-ху, из больших ресторанных динамиков. Особенно приятен был саксофон, он звучал грустно-протяжно и нежно, и мне показалось, что я попал в какой-то праздничный мир, где после осенних полигонов, бивуачно палаточной жизни, вечной брани начальства и соленых шуток сослуживцев просто нельзя не быть сегодня веселым, счастливым, умиротворенным.

– Что будем заказывать? – обратилась к нам белокурая официантка. Точнее, взгляд ее был направлен к Олегу Петровичу, ибо всем своим видом он показывал, что только он здесь король вечера и стола и что только он сегодня будет заказывать музыку.

– По две, – коротко сказал Олег Петрович.

– Две водки? – переспросила официантка.

– Ну что вы, мадам! Гусары водку не пьют. Шампанского!

– Две шампанского?

– Не две, а по две!

Через несколько минут на нашем столе сияли серебром шесть бутылок шампанского. И началось. «Огонь!» – командовал Олег Петрович – и мы с Шурой Соболевым по очереди открывали одну бутылку за другой. Хорошо нам пилось, лихо. Мы успели выпить и за тех, кто с нами есть, и за тех, кого с нами нет, и за тех, кто в море, и за тех, кто в поле. И были и веселье, и радость, и ли-кование. Мы улыбались друг другу, понимали друг друга без лишних слов и споров.

Зазвучал оркестр, и на сцену, охваченную по периметру бегущим электрическим огнем, вышли «селедочки». «Селедочками» Олег Петрович называл девиц из варьете. «Сейчас, – говорил он, – эти «селедочки» неплохо подрыгают «хвостиками». Девицы, действительно, бойко и дружно дрыгали ножками – «хвостиками», обтянутыми в сетчатые чулки, а мы, обсуждая женские прелес-ти, курили, наливали и пили и бурно хлопали в ладоши.

Олег Петрович заказал еще коньяка, потому как, сказал он, шампанское хорошо пить для разгона, а для взлета надо чего-нибудь покрепче. Все мы охотно выпили коньяка, и тут начались не то танцы, не то кордебалет. Мы где-то и с кем-то прыгали и подпрыгивали, что-то подпевали, хохотали, потом возвращались к столу, то к нашему, то не к нашему, с кем-то выпивали, наспех закусывали, курили...

– Ребята, пора домой, – произнес я после того, как внутренний голос настоятельно сообщил мне о том, что «клиенту» пора освежиться. – Пора, ребята, разрешите заказать такси?

– Все могут быть свободны, господа, – махнул нам рукой Олег Петрович, – мне есть с кем продолжить наши игры! – и он прямо возле столика стал лихо выплясывать с какой-то задастой девицей, и дела до нас ему уже не было никакого.

Под утро нас с Шурой Соболевым разбудил сильный стук в дверь.

– Подъем! – кричал Олег Петрович. – Подъем! Вы меня бросили! Как вы могли?!

Мы осоловело спросонья смотрели на него и ничего не понимали.

– Все пропало! Все пропало! – ходил по комнате и стонал Олег Петрович. – Партийный би-лет! Удостоверение личности! Деньги! Вся получка. Все. Все, все пропало.

– Что пропало? – спросил я, не понимая, явь ли это или все еще сон.

– Меня обокрали! Бабы, суки, обокрали! Ясно?! – проорал Олег Петрович. – А вы, скоты, меня бросили. Что теперь будет? Что будет? Что будет?

Мы не знали, что будет и что теперь делать. Говорили, что никто его не бросал, что он сам нас от-правил, что, мол, надо бы поспать и что утро вечера мудренее. Но сна не было. Олег Петрович, как На-полеон перед Ватерлоо, ходил из угла в угол и стонал.

Через некоторое время документы Олега Петровича нашлись, и он отделался легким испу-гом. А вскоре обрел прежнюю разговорчивость, вновь, заглядывая к нам на огонек, говорил об искусстве, о космическом происхождении и о великом предназначении человека. Часть потерян-ных денег мы с Шурой Соболевым ему вернули, и он уже только с улыбкой, не иначе как о курь-езном приключении вспоминал ту нашу «гусарскую» посиделку. Впрочем, гусарство его продолжалось и впредь, до тех пор, пока он, однажды напившись и крепко повздорив с женой, не выбил у себя на кухне стекольчатую дверь и сильно повредил при этом сухожилие руки.

Со службы его уволили, из партии, естественно, исключили.

Как-то, совершенно случайно, я встретился с ним. Мы долго стояли в одной длинной очере-ди, и я успел его хорошо рассмотреть. Был он в помятом сером костюмчике, с высохшей больной рукой и с потухшим взором. Однако после того как я подошел к нему, взгляд его оживился.

– Ну, как? – спросил он меня. – Все холостякуешь?

– Все еще, – ответил я.

– Это правильно, молодец, – похвалил меня Олег Петрович. – Все беды в жизни только из-за бабья. Такие все они стервы.

Мы помолчали.

– Ты только не вздумай жениться, – с былой убедительностью произнес Олег Петрович. – Тут ведь как ни выбирай – все равно ошибешься. Вот смотри: красивая жена, считай, что не твоя. Всякие кобели будут вокруг нее хвостами крутить. Умная жена – это, как у меня, сплошные скандалы. А глупая да не-красивая, ну, сам подумай, зачем тебе, офицеру морской пехоты, – здесь Олег Петрович, как бывало, развернул грудь, – такая жена?

– Ладно, не буду, убедил, – согласился я.

– А я вот сейчас в вечерней школе историю преподаю. Да такая, знаешь, благодать – ни дать, ни взять. Никто на тебя не орет, все по имени-отчеству. Ученики, правда, все балбесы, никто ведь ни черта толком не учится, всем только аттестат подавай. Выкладываешься, готовишься, а все как об стенку горох. Да и платят гроши. Мудаки все. В стране бардак. Вот хоть с тобой поговорю, может, на душе полегчает. Ты, поверь, я всегда очень хорошо к тебе относился. Всегда. Ну что ты, у нас же одна альма матер. Мд-а. А вообще я тебе, если хочешь, честно скажу, для чего живет чело-век...

– Слушай, – перебил я Олега Петровича, – пошли лучше пива выпьем.

– Так пивбар же на ремонте.

– А у меня с собой. Шесть бутылок, – я приподнял дипломат.

– Отлично, ты молодец, – вновь похвалил меня Олег Петрович. – Одно слово – морская ду-ша.

Не теряя ни минуты, мы дружно, почти в ногу, отправились в ближайший сквер на лавочку.

ЗАДОЯ

Cтранный это был боец – молчаливый, тихий, сверхисполнительный. Наверное, ему впору была бы фамилия Тихомиров или Молчанов. Однако звали его коротко и звонко – рядовой Задоя.

Он почти уже завершил свою срочную службу – до увольнения в запас оставалось не более месяца. Но ни шустрости или борзости, ни дерзости или дембелизма в нем так и не появилось.

Никогда Задоя ни с кем не пререкался молодых бойцов не гонял и не воспитывал и был отто-го отвергнут своими же одногодками. Им помыкали все кому ни лень. И всякий раз, когда возни-кала необходимость исполнить ту или иную армейскую надобность, в казарме либо над палаточ-ным городком пронзительно разливалось резко-командное: «Задо-о-й-я! Где Задо-о-й-я?! До-о-я! До-о-я!»

Он мгновенно выскакивал из какого-либо укромного уголка, где обычно писал письма, читал газету или книгу, а то и просто думал – о чем, Бог весть, – и, одергивая на ходу гимнастерку, торопливо шел на голос и совсем не по форме спрашивал: «Что-нибудь надо?»

Надо всегда было многое. И ему охотно вручали то ведро, то лопату, то швабру, затем давали «цэ-у», по которым он бегал, точно муравей, туго перетянутый ремнем. А во след все неслось и неслось:

«До-й-й-я! До-й-й-я!»

Возможно, лишь в мыслях о доме вспоминал рядовой Задоя, что зовут его не менее звонко: «Анатолий! Толя-а! Толя-а!»

КОЛКА

Кто только не смеялся над капитаном Коркиным, животастым коротышкой, вечно что-то жующим, неуживчивым и хвастливым. Щеки его, как у хомяка в сытый год, округло бугрились, уши торчали топориками, и, кроме всех этих бед, Коркин картавил.

Невероятно, но именно его и назначили командовать нашим десантным взводом курсантской роты.

– Р-лаз, р-лаз, р-лаз, два, тр-ли, – командовал он, обещая «зестоко наказать всех непослус-ных». Однако редко кого наказывал.

Прозвали мы его Колкой и вскоре так привыкли к нему, что порой и не обращали внимания на «стлогий подход» к учебно-воспитательной работе.

Зимой Колка часто хворал, подолгу бюллетенил, и иных острословов скука одолевала – под-шутить не над кем. Но дни бежали бойко, остались позади зима, и весенние экзамены, пришло время летней войсковой стажировки.

Каково же было наше удивление, когда за неделю до отъезда узнали мы, что вместе с нашей десантной группой едет старшим не кто иной, как Колка.

На следующий день он собрал нас в курилке и, обратившись по имени «музыки», сказал, что задача впереди «осень серльозная» и что он уже отдал свои штаны в швейную мастерскую для выпарывания из них общевойскового красного канта и вшивания воздушно-десантного – голубо-го.

Поездка с ним к месту стажировки прошла шумно и весело. Начались предпрыжковые сбо-ры. Мы добросовестно висели на стапелях, натягивая то одну, то другую лямку, отрабатывали развороты и приземления, прели на тренировочных укладках парашютов. Колка изредка бывал всюду: то инструктировал запаздывающих, то учил, как нужно держать ноги в момент касания земли. Сам он никогда с парашютом не прыгал, но считал это плевым делом и много рассказывал о былых занятиях дзю-до, где, как ни бросали его, всякий раз он становился на ноги.

И вот первый прыжок.

С вечера Колка раздобыл себе десантные ботинки на толстой резиновой подошве, утром смело сел в Ан-2 и даже улыбался, мол, чего там. Но, как только самолет набрал высоту и вышел на курс выброски, как только распахнулся люк и светофором замигали прыжковые лампочки, в лице Колка переменился, побледнел и сжался в комок. Прыгал он последним и, как позже расска-зывал выпускающий, на люке он сделал «паука» – расстопырил руки и ноги, и его пришлось поря-дочно пнуть под зад, прежде чем вылетел он в голубую стихию.

Второй прыжок окончился для него крупной неудачей. Он сломал в двух местах левую ногу и долго лежал на прыжковом плато в ожидании «скорой помощи», картаво кричал и материл весь белый свет. Полгода он провел на больничном и располнел пуще прежнего. От нас его перевели.

Много лет прошло с тех пор. Все последующие годы Колка служил в военкомате одного из небольших провинциальных городков. Как-то мне довелось повидаться с ним. Он сильно похудел и осунулся. На лице появились глубокие морщины, походка стала неровной и тяжелой.

Встретил он меня радушно, много вспоминал о прошлом и при расставании, уже будучи на остановке, тихо, как бы извиняясь, сказал:

– Ты знаешь, брат, а я так и не нашел себя в армии, – и суетливо закопошился в кармане, вынимая курево. – Сначала б жизнь начать, пошел бы в шофера и ездил бы вот хоть на этой «десят-ке», – он показал на рядом стоящий автобус, – из конца в конец. Знаешь, как я хорошо водил ко-гда-то машину...

ШАМИУЗА

Нет-нет да и вспомнится, ни с того, ни с сего, это странное русскому уху название, мелькнёт в глубине памяти, словно огонёк за окном быстро летящего в ночи поезда и исчезнет вновь и надолго.

Шамиуза, Шамиуза. Когда-то я был там в командировке.

Морскую пехоту, где довелось мне какое-то время послужить, вечно бросали на разного рода «стратегические, важные и очень важные» объекты флота: то морпехи, как бесплатная и надёжная рабочая сила, строили какие-нибудь пирсы и причалы, то мчались по пятнадцать – двадцать суток эшелонами в среднюю полосу России на так называемую «целину» – для оказания помощи в уборке урожая, где-нибудь в Саратовской области, Казахстане или Татарии, то просто разгружали «для нужд» цемент или уголь, лук или картошку, да мало ли где и чего приходилось.

Всё это – лишь к тому, чтобы было понятно.

Вот и в тот раз нашу роту, собранную из разных морпеховских подразделений и в которую назначили меня замполитом, десантировали почти на самую китайскую границу в глушь-глухомань под названием Шамиуза. Что это такое? Сразу-то и не назовёшь. Поскольку – это не поселок, не гарнизонный городок, каковых немало по границам нашей необъятной Родины, ни застава и ни деревня, ни какой-либо иной административный пункт. Шамиуза – это просто-на-просто склады, похожие на огромные перевёрнутые корыта, с разного рода взрывчатыми веществами, снарядами ракетами для кораблей и подводных лодок, на обваловку которых все мы и были направлены.

Работа оказалась очень даже нехитрой. И нашему брату морпеху вполне под силу. Склады, те самые, стратегические, к которым вела одна разъединственная змеевидная дорога, были разбро-саны между сопок каким-то особым квадратно-гнездовым способом. Да и шут с ним, с этим способом. Об этом нам думать было не надо. Наша задача состояла в другом – с целью пожаро-взрывобезопасности надо было вырубить все деревья и подлесок вокруг хранилищ, а также пере-вернуть и аккуратно уложить дёрн на расстоянии двадцать метров по периметру от кромки каждого склада.

Топор да лопата для бойца - инструмент привычный. Руби да рой себе. Бери больше, кидай дальше. Чего тут хитрого? Потом в строго отведённых местах и под особым присмотром отцов-командиров, сожги весь кустарник. Тоже всё понятно. Курить разве что нельзя во время работы. Но и это поправимо. Через каждый час звучала команда: «Рота, отставить работу! Пять минут по-курить и оправиться!» И всё бы ничего, если бы это было в каком-либо другом месте...

Шамиуза – по-китайски долина змей. Очень точное название. Такого количества ползучих и шипящих я никогда и нигде более не видел. Змеи были везде: в траве, которая поднималась зелёной щеткой до пояса, в ручьях, на деревьях – свисали этакой жёлтой или зеленовато-голубенькой плёточкой.

– Ничего страшного, – говорил мне замполит этой базы – крупный, лысина вечно в мелких капельках пота, краснолицый майор по фамилии Перец, – я, вот видишь, уже пятый годок як здеся. К змеюке же той попривыкнуть надо. Во-первых – никогда не торопися. Это же очень хорошо, шо тута гады ползучие. Народ с непривычки бояться будет. А это же – хорошо! А бежать тута некуда. Ни магазинов, ни кино, ни иных яких соблазнов для матросив нема. А чагожа в сопках-то бойцу делать? Нечева. А значит – дисциплина будет. А без неё – никуды. Потом, змиюка, она же шума и дыма боится. Тварюга умная. От чиловиков она сама уползает. Но это – когда как. Рас-слабляться категорически нельзя, – майор Перец при этом строго окинул меня взглядом. Мол шутки шутками, а бдительность прежде всего. – Никогда не беги от гадюки ни в верх, ни пид гору – тильки в бок, – продолжал он свой инструктаж. – Змиюка, она так, собака, устроена, шо теряет усякую скорость когда ползёт поперёк сопки.

О чём-то ещё и ещё рассказывал за рюмкой чая мне коллега – местный замполит. Сейчас уже и не вспомнишь. Разве что одно его наблюдение запомнилось мне.

– Вот там в Москве или в Киеве для примера (на Украине у него была семья, которую он ви-дел раз в год, в отпуске) считают, шо здеся прям такая екзотика. Да, – вздохнул он, – эта екзотика, когда её на фотографиях или по телику бачить. Со стороны дюже гарно. Кум тут, железнодорожник, раз был на денёк. Сопки, говорит, это же так прекрасно. Они похожи на женские груди. Тьфу...

Через месяц наша рота выполнила боевую задачу и, получив благодарность от командования и с десяток почётных грамот «за успехи в повышении и укреплении», покинула Шамиузу.

Как ни странно, но ни одного бойца моей роты за весь период командировки ни одна из змей не ужалила. Матросы и сержанты довольно быстро освоились. Несмотря на все запреты – лихо ловили их. Понаделали из змей десятки всякого рода дембельских плёточек, ремешков и иных безделушек-пугалок. Один раз, из укромного места, я даже наблюдал игру в хоккей со змеей. Точнее, змея была у матросов вместо шайбы, а клюшками служили обычные швабры. На кусок асфальта перед казармой вылили несколько вёдер воды, бойцы встали по кругу, а в центр вбросили пойманную накануне змею. Её под общее ликование: «На кого ты, стерва, хвост поднимаешь?!» – довольно долго перешвыривали с одного края на другой до тех пор, пока она не прекратила вначале шипеть и извиваться, а затем и шевелиться.

Что тут скажешь? Наш боец везде найдет себе забаву.

А в Шамиузе я никогда с тех пор не был. Да и чего там более делать-то? Не поедешь же туда специально. Да и не пустят. Спецобъект. Зона.

ОДНОФАМИЛЕЦ

Я еду в полупустом «Икарусе» и смотрю в окно. Экспресс бежит быстро. Полста километров, отделяющих город от поселка, для него сущая ерунда. Рядом со мной сидит толстый узбек. Он слюнявит загорелый палец и перелистывает журнал на родном языке. Мы едем молча до тех пор, пока не показываются на горизонте черными стержнями заводские трубы. Сосед, оторвавшись от журнала, вздыхает:

– Ай-яй! Сколько дыма! Дымят, дымят, дышать нечем.

– А какой это завод? – спрашиваю я.

– О, это хороший, меланжевый завод. Только дыма много...

Мне хочется поговорить с ним еще о чем-нибудь.

– А как будет по-узбекски желтый дым?

– Хорошо будет. Сарык кавун будет. Только плохо. Дышать нечем. – И он вновь начал лис-тать журнал.

– Сарык кавун, сарык кавун, – повторил я, – хорошо будет!

Мне легко и весело. Автобус бойко бежит сквозь раннее утро. Я еду к однофамильцу. «Хорошо быть курсантом», – думаю я. На мне голубой берет и голубые погоны с желтым кантом, в петлицах – десантные эмблемы, а на груди – значок «Отличник-парашютист». Девочки на улице бросают на меня любопытные взгляды. Утро солнечно, свежо. Я еду к первому в жизни однофа-мильцу. И, конечно, меня ждет встреча. И разговор. И так много нового, неведомого, приятного.

«Как здорово, – думаю я, – что это письмо принесли именно мне. И мне, и не мне. Моя фа-милия, а инициалы, индекс и адрес – не мои. Как это случилось? Я не знаю. Но пись-мо у меня. И я везу его однофамильцу. Меня отпустили. Прыжков у нас сегодня нет. До утра я свободен.

Скоро я буду у него дома, я передам ему письмо. Мы познакомимся. Он будет поить меня зеле-ным чаем из пиалы, накормит борщом, шурпой или пловом. И расскажет о себе. Ведь я везу ему такое нужное письмо! Мне кажется, что самые нужные письма иногда теряются, а это письмо, без сомнения, очень нужное и долгожданное. Я буду внимательно слушать его рассказы о жизни. Когда я захочу, я умею внимательно слушать. А потом у нас завяжется переписка и, возможно, мы будем друзьями. Корни-то у нас общие. Одна фамилия, значит, и корни общие».

– Далеко еще? – спрашиваю я у соседа.

– Совсем недалеко. Смотри туда. Вон там, видишь, поворот. Потом прямо. Потом еще поворот. И потом все.

Мне хочется рассказать соседу, куда и зачем я добираюсь, но он упрямо перелистывает журнал.

Автобус замирает. Мы выходим.

– Хаир, – говорю я соседу и прикладываю к груди руку. Я видел – так делают.

– Хаир, – отвечает он мне и тоже прикладывает к груди руку. Мы расстаемся.

Оказывается дом недалеко. Я никуда не сворачиваю, мне хочется петь строевые песни.

– Солдат! Солдат! – высыпает навстречу ватага босоногих ребятишек.

– Подари значок!

Они обступают меня плотным кольцом, тянут за гимнастерку и бриджи. Им нравится мой значок, мой ремень, мой берет.

– Не могу, – говорю я. – Значок у меня один, все равно на всех не хватит.

– Ну подари, солдат. Ну подари!..

– Вода у вас есть? – спрашиваю я. Мне нужно переменить тему.

– Зачем вода? – отвечает самый рослый мальчуган. Он, видимо, вожак. – Дыня есть. Хочешь дыни?

Я хочу дыню, но значок отдать не могу. Я показываю пальцем на часы. Мне некогда. Однако белые пятки вожака уже сверкают вовсю. И вот в моих руках лежит желтая дыня. Вторую держит вожак. Мне ничего не остается, как достать перочинный нож и превратить дыню в восемь равных ломтей.

– Рахмат! – говорю я. – А как будет по-узбекски дыня?

– Кавун. Дыня будет кавун.

– Странно: и дыня, и дым – кавун...

Что же пусть. Все равно хорошо.

Ватага провожает меня до соседнего переулка, дальше я иду один, под мышкой у меня дыня.

«Хорошо, – думаю я. – Сейчас мы съедим этот спелый кавун во имя знакомства. Я иду не с пустыми руками».

Дом не большой, но добротный, кирпичный. Он проглядывает красной крышей и тремя ок-нами через зеленый штакетник. На дверях табличка: «Осторожно – злая собака».

Я потянул за шнурок, калитка отворилась. Две клумбы маргариток. Песчаная дорожка к до-му. Но собаки нет.

Может, она живет в доме, где-нибудь под диваном. А хозяин курит трубку, ходит в длинно-полом халате и китайских шлепанцах. Он старый, больной и одинокий человек. По вечерам разго-варивает со своим верным другом. Сейчас я войду и скажу: «Дай, Джим, на счастье лапу мне...»

Я звоню. Через минуту зашаркали ноги.

– Кто там? – раздался хриплый голос. Через дверь.

Я слегка присел, чтобы меня было видно в глазок.

– Вам письмо!

Несколько раз щёлкнул замок, дверь приоткрылась, в щели показалась рука.

– Давайте!

– Я ваш однофамилец!..

Но письмо уже исчезло. Дверь щёлкнула, я остался стоять на крыльце.

На обратном пути я всё смотрел по сторонам и перебрасывал с руки на руку жёлтую дыню. Мне захотелось присесть где-нибудь в тени.

Я уселся на лавочке под древней чинарой, напротив облитого солнцем двухэтажного дома. В одном из окон было шумно, звучали музыка и девичий смех.

Неожиданно к моим ногам шлёпнулась арбузная корка. Я перестал думать, поднял её с земли и швырнул обратно в окно.

В окне появились две молодые узбечки. Они были многокосы и смуглолицы.

– Зачем хулиганишь? – весело спросила одна из них.

– Это вы хотели убить меня коркой!

Вскоре я был у них в гостях и ел арбуз. Я пил зелёный чай, пел песни и играл на маленькой дамской гитаре.

КОСТИ

Тревога была непривычной. На бегу мелькнула мысль: «Тут что-то не так».

Обычно-то нас поднимали сонных, часа в два-три ночи. С шумом и треском влетали мы в ружкомнату, хватали свои автоматы, а затем вихрем неслись на плац строиться.

В этот раз всё было иначе. Сидели за столом в столовой – обедали. И вдруг: «Воздушно-десантному взводу команда «Сбор», без оружия!»

Повтыкав свои ложки в кашу, мы через минуту стояли в две шеренги по-отделенно в готов-ности к...

– Значит, так, – довёл до нас задачу какой-то стриженый под ноль коренастый капитан юсти-ции, – сейчас всем быстро в шестьдесят шестой. Едем в Репино. А что кому конкретно – на месте. Вопросы?

Вопросов не было. На месте, так на месте.

Репино – небольшой населённый пункт, точнее, скотный двор, с десятком приземистых до-мов-развалюх. Мимо него наш взвод много раз добирался на стрельбище. Ничего особенного – Репино и Репино.

Доехали быстро. Покурили в кузове разок-другой, выбросили бычки на дорогу и: «К маши-не!»

– Значит, так, – продолжал уже на месте свой инструктаж капитан со щитами в петлицах. – Всем – «вольно!» Задача – такая. Надо будет собрать на сто метров вокруг кочегарки все, какие попадутся, кости. Берёте у меня в УАЗике мешки. Распределяетесь по секторам - и за работу. Всё ясно?

Мы, как один, промолчали.

– Значит, так, – продолжал он. – Довожу по-секрету. Здесь, в Репино убили бойца. Солдата из вашего батальона обеспечения. К бабе сюда зимой бегал. Мудак. А ейный хахаль – кочегар вот отсюда, – он показал на небольшое кирпичное здание с закопчённой трубой, – зарезал его. Сейчас он сидит в СИЗо. Но это – неважно. Подонок он, гад и убийца. Мало того, что зарезал. Так – раз-рубил вашего товарища на части, куски тела сжигал в печке, а кости вместе с золой разбрасывал в разные стороны. Ясно? В общем, ваша задача всё тут тщательно переворошить. Надо найти все до одной, – эти слова были выделены особо - ко-сто-чки! Любые! У нас есть экспертиза. Мы разберёмся...

До самого вечера наш взвод с мешками и сапёрными лопатками переворачивал, рыл, трусил всё что придётся. Перекопали небольшие зольные отвалы, поразбросали в разные стороны слежавшуюся после зимы солому, навоз перетряхнули. Короче говоря, в итоге наш «урожай» соста-вил три доверху набитых мешка костей. Самых разнообразных. Кто их там разберёт. Даже лоша-диный череп принесли. Правда, его в мешок укладывать не стали, а положили в колее дороги, и он серел на первой, чуть пробившейся травке и как-то жутко посматривал на всё происходящее.

Шура Громов, командир второго отделения, вспомнил школьное, мол принял он смерть от коня своего. Но как-то очень невесело сказал. И даже не хохотнул из нас никто.

Да и не до смеха было. Мало того, что толком не пообедали, так ведь и ужин был в опасно-сти. Кости-то костями, а приём пищи – по распорядку.

Вскоре мы лихо загрузили в юридическую машину весь наш костяной сбор. Затем запрыгну-ли в ГАЗон с тентом. Задача была выполнена. Впереди нас ждала другая жизнь, большая, как страна. Ужин был впереди, потом отбой. И совсем не хотелось верить, что кого-то сжигали зим-ними ночами под вой вьюги в печке.

Кругом была свежая нежная зелень-пушок. Солнце играло и искрило в перистых облаках и стремительно шло к закату. Оно было всё багрово-розовое. И садилось прямо на глазах. Ещё ка-кие-то полчаса, а может и того меньше, и стемнеет.

ВЕЗУНЧИК ЛЕЩ

Последнее время я отчего-то часто думаю о нем, о моем некогда сослуживце, старшем лей-тенанте Вовке Лещеве. Впрочем, фамилию я изменил, потому как суть не в фамилии. В конечном счете те, кто знал его, и так поймут, что это он, тот самый наш Лещ, а кто с ним знаком не был, тому и фамилия ни о чем не скажет. Какая разница – Лещев ли он, Карасев либо Сигов? Интере-сен-то, как известно, не фамилией человек, не званием и не должностью, а судьбой своей. А вот судьба у Лещева как раз и была необычной.

Мы служили с ним в одном полку и, признаться, никогда не были ни друзьями, ни даже при-ятелями. Здоровались, правда, при встрече, случалось и сиживали за одним столом, резались но-чами в преф, говорили о том, о сем и о самом разном, несли вместе дежурную службу. Бывало всякое, не было разве что той самой общности душ, взглядов или еще, черт его знает, чего, короче того, что делает людей друзьями.

Возможно, я и не старался найти эту общность. Наверное, тогда я завидовал ему. Дело в том, что Лещев, или просто Лещ, был везунчиком. Ему как-то очень уж везло. А я везунчиков всегда недолюбливал.

А везло ему, ну, во всем, начиная с внешности. Был он высок, строен, всегда опрятен и под-тянут. Не случайно именно его еще в лейтенантскую пору заприметил комполка и тут же назначил в знаменную группу. «Красавец! – сказал он с ударением на последнем слоге. – Будешь у меня под знаменем ходить!»

То, что красив он был, тут уж ни отнять, ни прибавить. Черты лица – иконописно тонки, бро-ви – густы и черны, и взгляд его был как-то особенно, по-южному, горяч, ясен и выразителен. Помнится, местные девицы просто заглядывались на него. И, как знать, может быть, какой-либо гарнизонной красавице и улыбнулось бы счастье, но, увы, судьба распорядилась иначе.

Жену Вова привез с Украины. И сразу же – везунчик, он и есть везунчик – получил квартиру, причем не какую-нибудь халупу, а с исправными печами, с целой электропроводкой, с застеклен-ными окнами и даже с кухней.

– Повезло Лещу, – говорили мои друзья-приятели. – Мы-то во как корячились: ни тебе дров, ни сараев, ни печек. Под зиму все оборудовали, доставали, авралили. А ему и хату сразу на блю-дечке с голубой каемочкой. Ай да Лещ! Служил Лещев хорошо. Я бы даже сказал, образцово. Как-то сразу, без натуги удалось ему взять успешный старт. И хотя никто его сверху из пап и дядь не опекал, не берег – службу-то он тянул едва ли не через день на ремень – но все или почти все уда-валось ему как бы играючи. Был он лучшим командиром взвода, отличным строевиком и спортсменом, короче, отличником боевой и политической подготовки. И, естественно, что взвод у него вскоре стал одним из лучших в полку. Редко когда бывало, чтобы в праздничном приказе Леща не отметили. То благодарность, то грамота. Как это все ему удавалось? Не знаю... Может, по характе-ру был он, как писали в газете, военной косточки. Может, само провидение вело его к звездам и благоволило к нему.

Бывало, намерзнутся офицеры на полигонах, оглохнут от стрельбы, набегаются, накоманду-ются, наорутся за день так, что к вечеру усталость их с ног валит, а на Леща посмотришь – весел, бодр, анекдоты травит, подначками сыплет.

Перемены в Лещеве заметили не сразу, но заметили. Кто послужил, тот знает, что, как ни старайся, никуда от сотен глаз не скроешься. Видят тебя и с тылу, и в фас, и в профиль. Так вначале кто-то один, а потом и другие отметили, что веселости в Леще заметно поубыло. Стал он ка-ким-то хмурым, вялым, неразговорчивым.

– В чем дело, Лещ? – спрашивали мы и раз, и другой, и третий.

– Да ни в чем, – отвечал он односложно и улыбался косо натянуто при этом.

Вскоре всё выяснилось. Оказывается, в жизни молодой четы Лещевых появилась, говоря языком высокомудрых книг о семье и браке, маленькая трещинка, грозящая перерасти в огромную пропасть.

Поговаривали: мол, не по вкусу молодице пришлась жизнь отдаленного гарнизона, потому что нет здесь горячо любимого ею театра юмора и сатиры и даже с заезжим актером не заведешь мимолетного романа. Однако все это разговоры, домыслы.

– Уезжает от меня подруга, – обронил как-то Лещ на одной из офицерских попоек, – к матери решила вернуться. Ну да ничего. «Не жалею, не зову, не плачу...» – запел было он.

– Да брось ты, Вова, – говорили мы, – все еще уладится, утрясется. Не грусти. Давай лучше отведем острый локоть.

Лещ пил поначалу немного. Как указывалось в ту, не столь отдаленную пору, изредка, лишь для тонуса и строго по выходным, а точнее, в неслужебное время, поднимал он разок-другой-третий стопку либо граненый стакан.

А жена его всерьез затеяла отъездные сборы. Доходили слухи, что живут Лещевы порознь, что женины чемоданы уже собраны, билеты куплены и осталось лишь исполнить: «Прощай, со всех вокзалов поезда уходят в дальние края-а...»

И, наверное, ушли бы те поезда, к счастью обоих, наверное, ушли бы. И уж, несомненно, сбросил бы со временем Лещ со своих плеч тоску-грустёбу и вновь обрел бы былую веселость и уверенность в себе. Благо, что детей у них к той поре еще не было. Но вмешался господин Случай, а может быть, это и не случай вовсе, а все та же судьба или просто запрограммированность Леща на сверхвезение. Как бы там ни было, но, хотите верьте, хотите нет, Лещ вдруг выиграл в обыкновенную тридцатикопеечную лотерею «Москвич».

– Нет, ну это ж надо! – удивлялись мы. – Не механическую бритву «Спутник», не холодиль-ник «Бирюса», не турецкий ковер ручной работы и даже не мотоцикл «Урал» с коляской, а машину, черт возьми. Ну почему, почему так везет этому жердяю Лещу?

– И ведь что интересно? – говорил начфин полка. – Билет-то не хотел брать!

«На что он мне билет-то?» – это он мне говорил. Мм-да. Ну и Лещ!

Далее события развивались быстрее быстрого.

– Ну как, Вова, – спрашивали мы, – ты, надо полагать, еще не знаешь, что машину перед употреблением надо хорошенько протереть и помыть?

– Знаю-знаю, – улыбался Вова...

И вскоре началось протирание. Но длилось оно недолго. Служба-то зовет. К тому же скоро стало ясно, что жена Лещева уже никуда не уезжает, что чемоданы распакованы, а билеты возвращены в кассу.

– Эх, Вова, – говорили мы, – видно, не судьба покататься нам на голубом лимузине.

– Все будет в норме, – отвечал Лещ, – покатаемся.

Через некоторое время в наш дальний-предальний гарнизон прислали по железной дороге голубой – надо же! – последней модели «Москвич». И многие из нас успели на нем прокатиться. Лещ в ту пору был щедрым и широким человеком и охотно возил нас на всякого рода за гарнизонные прогулки.

А потом по настоянию, говорят, супруги машину продали, и в доме Леща появились дорогие вещи: ковер, стереомагнитофон, две кожаные куртки. Из его окна на полную катушку по выходным звучал «Битлз», десятки концертов которого Вова записал в городской студии звукозаписи. Между всем этим в квартире все чаще стали появляться крутые гражданские мальчики с коньяч-ными и винными бутылками, число их росло и росло, и так выросло, что уже перестало помещаться в прежнем доме. За хорошую плату Лещ снял квартиру в микрорайоне.

Тем временем у Леща родился сын. Именно сын. Все то же неукротимое везение. И вновь начались обмывы и протиры.

А потом я уехал в командировку строить какую-то антенну для наблюдения за подводными лодками и там вдруг узнал, что Лещева – нашего Леща – нет в живых...

– Жена, видишь ли, – рассказывали мне, – все компании веселые искала, все развлечений ей хотелось. А Лещ, дурак, решил ее попугать. Взял да и пырнул себя в живот ножом. Слегка резанул-то. Попугать хотел. А вышло так, что загубил себя. Заражение пошло. Перитонит. Ну и помер...

Планета все так же вертится, и день сменяется днем. А Леща нет. И не будет. И кто в том виноват – поди-ка разберись. Забыть бы пора. Времени-то вон уж сколько прошло. Да и кто он мне в сущности – Лещ-то? Но вот ведь какая штука – не забывается.

ВОЗДУШНЫЙ ЗМЕЙ

Жена собралась в одночасье, в спешке захватив с собой только самое необходимое: «Надо будет, напишу, вышлешь». В доме до сих пор валялись ее парфюмерия, платья. Остались ее книги. Все это царапало и щемило, а куда что спрятать, Ленька не знал, да и рука не поднималась рассо-вать по углам и ящикам нехитрое и некогда столь родное барахло.

Он, Ленька Пермяков, лежал сегодня на койке лицом к стене под одеялом. Было позднее пасмурное утро воскресного дня. Впрочем, воскресного или невоскресного – это Леньку не инте-ресовало. Подходила к концу первая неделя его почти полуторамесячного отпуска.

– За окошком март холодный, – вертелась на языке расхожая поговорка, – в отпуск едет Ленька взводный.

Ехать было некуда. Точнее, не хотелось. Из года в год приезжал он к родителям с чем-то, с какой-либо хорошей новостью или надеждой на нее: то позади очередной курс военного училища, то лейтенантские погоны на плечах, то молодая красавица жена, то рассказы о сослуживцах, о перспективах, о видах на службу. В этот раз рассказать было не о чем.

Началось все год назад, с той дурацкой апрельской тревоги. «И как, как, – уже в сотый раз спрашивал и спрашивал себя Ленька, – этот идиот, механик-водитель Кузьмин, воткнул вместо первой заднюю передачу?! Не выспался он, что ли, или по башке его чем-то ударило? Ах, сволочь! Сколько с ним занятий было проведено! Сколько его натаскивал. И ведь не молодой же – больше года прослужил. Как? Как? И Иваницкий то же, хоть и нельзя о покойниках, паразит. Ой, паразит. Ну, пусть, молодой, полгода всего оттарабанил, но ведь я же миллион раз доводил до каждого ме-ры безопасности. В трех ведомостях только росписи стоят этого Иваницкого. О-хо-хо, хо-хо». Ленька плотно зажмуривается, сжимает зубы и вновь, вновь кошмарным сном всю до мелочей ви-дит эту картину: тринадцатитонная бээмпэшка становится на дыбы и задом своим прижимает, точнее, плющит о стенку бокса бедолагу Иваницкого.

– М-мм, – стонет Ленька и мотает головой. – Сволочь, сволочь Кузьмин. Мало ему, гаду, двух лет дисбата. Еще, глядишь, и под амнистию попадет, тварь. Свозить бы его в эту Матвеевку. Пусть бы в глаза матери Иваницкого посмотрел. М-мм... Эх, Иваницкий, Иваницкий... Хорошо еще хоть сразу, не мучался...

Дальше все пошло как по тексту. Нет, никто, как ни странно, на Леньку не кричал. Ногами не топал. И следователь, огненно-рыжий, стриженный под бобрик капитан, и огромный с луженой глоткой боров – комполка, и тощий с вечно красными глазами и носом замполит разговаривали с ним на редкость спокойно-сдержанно и отчужденно-холодно, дескать, вернешься, а там уж и разбор полетов.

В те дни Леньке очень помог спирт, специально выделенный для этих целей начальником ГСМ. Спирт помог раздобыть на заводе цинк, за пол-литра был сварен гроб, а еще за пол-литра в него вставили плексигласовое окошко. А потом была дорога, вначале морем, затем на машине, потом самолетом, далее поездом, еще раз на машине. И всю дорогу Ленька готовился к встрече, думал, о чем говорить, а о чем промолчать, в чем признаться, а о чем соврать. Больше всего он боялся вопроса: «Как же ты это, сынок, моего-то сына не уберег?»

Все вышло иначе. И проще, и хуже. Мать у Иваницкого парализовало, к тому же у нее отнялась речь. Того страшного вопроса из ее уст Ленька не услышал, но глаза... те жутко-остекленевшие глаза матери, что один раз увидит он в больнице, он много раз увидит потом во сне. И всякий раз будет вздрагивать.

По возвращении Ленька отправил Иваницким сто рублей. Больше у него не было.

– Не горюй, – скажет ему позже замполит. – Все разборки позади, у тебя все по мизеру – два строгача. Сам понимаешь, без принятия мер обойтись невозможно. Наверх же надо докладывать. Но не отчаивайся. Будешь нормально служить – взыскания снимем. Первый строгач – к Дню артиллерии, второй – к Новому году. Не грусти, – улыбнулся замполит, – выговор не триппер, на уколы ходить не надо. Правда, звание с полгода придется задержать. Но это тоже не главное. Я, вон, почти целый год майора перехаживал, и, ты знаешь, ничего, получил, как видишь. Так что, главное, служи. Проявить тебе сейчас себя надо. Сам не заметишь, как третья звездочка на погоны прилетит. И помни, что еще легко отделался. По молодости потому что. Ротный-то твой не полное служебное схлопотал. Сейчас вот будем вопрос о его членстве рассматривать. Так-то, брат.

«Будем служить дальше, – сказал себе Ленька, – другого-то все равно ничего не придума-ешь».

Сутками напролет торчал он в казарме, занимаясь воспитанием любимого личного состава, проводил занятия на технике. Осенью два месяца безвылазно был на полигоне. Взвод его сдал ус-пешно проверку. Все показатели: и по огневой, и по строевой, и по физической, и по политической подготовке, и по вождению бронетехники – все было в норме.

– Неплохо, Пермяков, – сказал как-то командир полка, – видим, стараетесь. Будете отмечены.

В праздничном приказе Ленька был отмечен, «за успехи в боевой и политической подготовке» с него сняли первый строгач.

Далее Ленькина жизнь пошла повеселее. Между караулами, нарядами по части и по столо-вой, дежурствами по парку, командировками в соседний гарнизон и разъездами в качестве стар-шего машины он все же успевал кое-чем помочь по дому. Уже под самую зиму он завез машину дров и полмашины угля, успел вставить вторые рамы – жена ждала ребенка и ей было необходимо тепло. Он усердно занимался «троеборьем», или, как еще иначе называли этот «вид спорта» в гар-низоне, ВДП – вода, дрова, помои. Перед заступлением на службу Ленька успевал заполнить во-дой все бачки и ведра. Колодец был далеко, метров за триста от дома. Жену Ленька старался бе-речь: «У нее сейчас главный груз в животе», – думал он и вставал пораньше, задолго до подъема. Ленька рубил впрок дрова и заносил их для просушки в дом под кровать. Он думал о том, как бы половчее оборудовать помойный слив, чтобы не бегать по морозу с ведрами в дощатый сортир, а вот бы хорошо установить горловину прямо возле умывальника, подвести трубу потолще и сливай - не хочу. «Но это удовольствие только уж где-нибудь в мае можно будет осуществить, – размыш-лял он, – когда земля оттает». А еще бы здорово вставить котел прямо в печку и водяное отопле-ние провести. Хорошая штука, экономичная: охапка дров да угля ведерко – и тепло почти сутки, стены-то толстенные, при царе еще возводились как важное оборонительное сооружение. Вот ле-том бы в отпуск угадать, все можно было бы успеть. Только летом-то вряд ли отпустят.

Хорошими мыслями жил тогда Ленька, счастливыми. И служба у него, вроде, налаживалась. К Новому году, как и обещали, с него единогласно сняли второй строгач, а через несколько дней в строевом отделе отпечатали представление на старлея. Ах, как бежал в тот вечер со службы домой Ленька. Вот сейчас он прибежит и скажет: «Все, мать, дождались, свершилось!»

– Увезли твою-то, – встретила Леньку в дверях соседка. – Схватки у нее еще в обед начались. На попутке отправили. Беги в роддом па-па-ша. Да про шампанское за новость не забудь.

И вновь во весь дух бежал и бежал Ленька. Ноги сами несли и несли его, а в голове стучала и билась одна лишь мысль: «Лишь бы все было хорошо! Лишь бы все у нее было хорошо!»

– Жаль, очень, очень жаль, – говорила медсестра. – Поверьте, мы ничего не могли сделать. Недоношенный ребенок. Всего шесть месяцев. Мальчик... был бы мальчик. Жаль, очень жаль. Но ничего, не отчаивайтесь, – успокаивала она, покручивая наманикюренными пальчиками белую пуговицу на халате, – вы еще молоды, у вас все впереди.

Впереди было расставание. Жена уехала к себе на родину, а Ленька остался один в сразу осиротевшем доме. Некогда ухоженное и обуюченное жилище все больше обрастало серостью и грязью. По углам комнаты тонкими нитями повисла паутина, пол редко подметался, еще реже мылся. Иногда Ленька пытался навести прежний порядок, но то ли не получалось, то ли желания вернуть своему обиталищу тот самый былой семейный уют у него не возникало. «Зачем? – думал он. – Для одного меня и так сойдет».

Первое время жены остро не хватало. Ленька глушил свое одиночество службой. Казарма, полигон, караул, автопарк, вновь казарма. Так пролетели два месяца. Как-то на утреннем построении Ленька по приказу командира полка вышел из строя и ему вручили погоны старшего лейте-нанта.

– Поздравляю, искренне рад, – покровительственно скажет ему, пожимая руку, замполит, – вот видишь, все вышло, как я и говорил. А теперь отправим вас в отпуск. Пора и семейные дела уладить. Так, ведь, товарищ старший лейтенант? Так. Считайте, что отпускной билет у вас в кармане.

Вечером Ленька принимал гостей. Стол не страдал изобилием яств, но водки было вволю. Ленька взял, по совету своего однокашника Сашки Демина, целый ящик.

– Не бывает плохой закуски, – озабоченно говорил Сашка, – бывает лишь мало водки.

И пошло, поехало, понеслось. С какой-то лихой радостью, под дружные аплодисменты сослуживцев Ленька опрокинул до краев полный стакан водки, а затем аккуратно вынул со дна и продемонстрировал всем присутствовавшим три обмытые золотистые звездочки.

– Вот молодец, – кричали ему, – давай, Леонид, жми до полковника!

– Почему до полковника? – возразил Демин. – До маршала! С таким именем – только до маршала и до пятирежды героя! Жми, Леонид, жми!

Ленька нажал и так усердно, что неделя отпускного обмытия пролетела словно один вечер. Каруселью завертелись походы к друзьям-приятелям, с ними в кабак и к новым приятелям и приятельницам. Похмелье сменялось употреблением, употребление заканчивалось похмельем. Неслось, летело время. Отзвенело Восьмое марта, потом еще несколько дней. Все явственнее в воз-духе ощущалось дыхание весны. Густые и мягкие туманы окутывали по утрам поселок.

«Все, как в моей жизни, – подумал Ленька, взглянув в серое окно. – Вроде и весна, а вся в тумане. И голова трещит. М-мм. Все. Пора завязывать. Сейчас встаю, чищу зубы и начинаю новую жизнь. Только вот какую?..»

В это время скрипнула дверь и, стремительно проскочив кухню, в комнату влетел Сашка Де-мин.

– Ничего себе, лежит-валяется, выходной проходит бездарно, в комнате – бардак, все очень и очень плохо, – скороговоркой пробубнил Сашка. – Подъем! Хорош бездельничать. Я тут с утра в бегах, в розыске – наскреб по сусекам, – он хлопнул себя по карманам, отчего в них звякнула ме-лочь, – короче, добавляй. А то хмарь. Погода эта дурацкая.

Ленька хотел было сесть, но передумал.

– Не хочу, – ответил он лежа. – Надоело все, больше не могу. Да и голова болит, спасу нет.

– Хо-хо, голова?! Это мы мигом! Хорош хандрить, товарищ Пермяков. И больше не пугайте меня подобными глупостями. Я не из пугливых, – вновь, как из пулемета, затрещал Демин. Сколько там у тебя на столе? О! Да ты – капиталист. Пятерка и еще медь. Отлично! Экспроприирую для твоей же пользы. Лечить буду твою бедную головушку.

Сашка сгреб со стола все, что было, и бросив: «Я мигом. Ты пока морщины на физиономии разгладь и чего-нибудь из закуски сообрази», – махнул рукой и исчез за дверью.

– Дела, – вздохнул Ленька. – Вот тебе и новая жизнь. Начал. Сейчас будет продолжение – восьмая серия. Ох! Упаси меня, Бог, от друзей, а от врагов я и сам избавлюсь, – повторил он поговорку из какого-то телефильма. – Ну и Демин! Нагловатый, конечно, но вот пришел же. Заботится. Ладно. Последний раз. Слегка подремонтируемся и все. Точка.

Ленька встал, заглянул в холодильник, в котором кроме тарелки с тремя зелеными помидо-рами и полузасохшей селедки ничего более не оказалось.

«Вот так закуска, – подумал Ленька. – Дожился. Ну да ладно. Для нас с Деминым и такая сгодится.»

Остатками воды в умывальнике Ленька тщательно почистил зубы, затем он основательно протер электробритвой подбородок и щеки, спрыснул себя одеколоном и, взглянув в зеркало, отметил, что на него смотрит далеко не самый противный человек: мешки, правда, под глазами и взгляд мутноват, но это поправимо.

Через полчаса в коридоре послышались уверенные шаги и бойкий разговор. Дверь распахнулась, на пороге появился Демин с двумя девочками из банно-прачечного комбината.

– Знакомься, – подмигивая Леньке, весело проговорил Демин, – вот прекрасная Вера, – при-обнял он худощавую, в мелких рыжих кудряшках девицу. – А это, – чмокнул в щеку белокурую толстушку, – прекрасная Катя или, если угодно, просто Катрин. Эти прекрасные дамы любезно согласились скрасить наше с тобой непутевое одиночество. Знакомьтесь, девочки, перед вами – мой лучший друг, гитарист-куплетист, чудо-человек – Леонид Петрович Пермяков или просто Ле-ня. Очень любит гостей. Его радушие не знает пределов. Прошу любить и жаловать.

– Да мы уже знакомы, – жеманясь, произнесла пышка-Катя. – Или он нас не помнит?

– Как же, как же, – наморщил Ленька лоб, – я помню все: и прелесть лунной ночи, и серебро журчащего ручья, – никакого ручья, а тем более ночи Ленька, конечно же, не помнил. Несколько раз приходилось ему сдавать в стирку на БПК солдатские портянки, робу, постельное белье. Эти-ми картинами и заканчивалась вся романтика минувших встреч. – Так что, Александр, мы с девоч-ками уже сто лет как знакомы. Встречались в Париже и, по-моему, в Рио-де-Жанейро.

– Да-да, – весело откликнулись девочки, – нам есть о чем вспомнить.

– Сейчас мы этим и займемся, – сказал Ленька. – Вот только, пять секунд, я лишь наведу мало-мальский порядок у себя во дворце.

– Да брось ты, Леонид! – решительно остановил его Демин. – Придумал тоже – порядок. Де-вочки нам помогут. Так ведь? Наведите, девочки, порядок в наших душах! И вообще, Леонид, неприлично так долго держать хороших людей на кухне. Вперед, за стол! – скомандовал Демин.

– О, да у вас, мальчики, ничего, – защебетала, осмотревшись, Вера. – Жить можно. И даже Дюма есть, – подошла она к полке с книгами. – А это что за прелесть? – она сняла с верхней полки и начала усердно гладить плюшевую обезьянку. – Ах ты, моя маленькая, ах ты, моя киса... И как же тебя зовут, моя ласточка?

– Бемби! Эту ласточку-кису звать Бемби, – не оборачиваясь и ускоренно вскрывая консервы ножом, ответил Ленька. Ему было неприятно бесцеремонное лобызание Веры с обезьянкой. Это была игрушка жены, его последний подарок к Новому году.

– Хорошенькая Бемби, – продолжала Вера, – просто замечательная. Ведь где-то же достают люди?! А вот у моей школьной подруги есть такая же, но только живая. Подарок из Африки. Привез один знакомый моряк. Так она в ней души не чает. Даже квартиру на более отдаленный район обменяла – лишь бы теплая была. Зимой у нее прямо экватор. Жаль, что у тебя рыбок нет. С этой обезьянкой хорошо бы смотрелся аквариум. Естественно, с подсветкой. Рыбки в доме создают та-кой интерьер! О-о... Вот у одной моей знакомой...

Стол тем временем все более и более заполнялся. На нем появились два «огнетушителя» – портвейна, банки кабачковой икры, сардин, скумбрии и зеленых помидоров. Сервировкой лихо занимался Демин. Впрочем, не только сервировкой. В доме он чувствовал себя абсолютным хозяином, успевал и тут и там. Он небрежно бросал девочкам комплименты, попеременно целовал то одной, то другой ручки, срывал разливистый смех и лукавые взгляды, при этом резал хлеб, мыл посуду, бегал из кухни в комнату и даже успел выскочить за водой на улицу.

– Сейчас вы здесь обнюхаетесь, девочки, – говорил он бесперебойно, – и поймете, что в друзьях я ошибки не делаю. Ленька – парень что надо. Я, как вы уже догадались, тоже хоть куда. Но о главном нашем достоинстве вы еще не догадываетесь. Мы – холостяки. И не просто, а, можно сказать, по природе, по призванию. Еще чуть-чуть и вы узнаете, что настоящие мужчины – это холостяки. Я лично глубоко убежден, что, несмотря на больную и сильно измаянную душу, Леонид будет сегодня настоящим героем дня. Или кто-то сомневается? Нет? Прекрасно! Кстати, Ле-нечка, где же ваша великолепная гитара? Ах, на шкафу?! Достать! Немедленно достать! Фужеры и дамы нас ждут. Проверьте, маэстро, струны!

Демин, театрально поигрывая бутылкой, вмиг разлил вино в четыре чудом уцелевшие Лень-кины фужеры – два из них были разбиты за минувшую неделю.

«Хорошо бы сохранить хотя бы эти», – грустно подумал Ленька. Фужеры были свадебным подарком. «Какие красивые, – говорила жена, – и звенят, как колокольчик. Настоящий хрусталь».

– Итак! – воскликнул Демин. – Я предлагаю – за дам-с! – Он резко встал, взбросил фужер к груди, отвел до прямого угла локоть и с возгласом: «Натянуть шнур-ры!» – Демин срочную служил в артиллерии – в единый плеск влил себе вино в горло.

Ленька тоже встал, но выпил спокойно, не повторяя экстравагантного артикула своего при-ятеля.

– Натянуть шнур-ры, – скопировала Демина пышногрудая Катя, - как это ново. Я такого еще не слышала.

– Какие твои годы, девочка моя, – обнял ее Демин. – В тесном общении со мной ты услы-шишь еще и не это!

И вновь заговорил, затрезвонил бескостным своим языком Демин. Роль говоруна была истинно его ролью. В любой компании он без просьб и намеков как бы само собой становился тама-дой. Проходили пять минут – и он центр всеобщего внимания: девочки ему мило улыбались, мальчики считали его исключительно остроумным и всесторонне приятным человеком. «Дема, – говорили они, – это наш бесценный и единственный кадр».

Демин вновь наполнил посуду и пристально посмотрел на Леньку.

– Ваш тост, маэстро! Где же он? И гитару, гитару! Сколько можно бездельничать? Дамы уже утомились. Они ждут вашего выхода, маэстро!

Леньке похорошело. Он почувствовал, как поток крови прилил к голове. Боль поутихла, отошла, растворилась.

– За тех, кто в море! – произнес Ленька любимый тост. В душе Ленька всегда ощущал себя моряком. Он родился в приморском городе, в детстве и юности готовил себя в мореходы. Но, увы. Подвело зрение.

– Хороший тост, просто замечательный, – заговорил Демин. – Однако он слишком короток. Его надо развить. Вот вы только представьте, девочки, что, пока все мы тут отдыхаем за этим прямоугольным столом, наши надводные корабли и подводные лодки бороздят бескрайние просторы морей и океанов. И такие же прекрасные юноши, как мы, а также седые морские волки не-сут бессонные напряженные вахты и делают свое суровое мужское дело. И у них сейчас, к сожа-лению, нет таких роскошных девочек и такого аристократического выбора горячительных напит-ков. Так выпьем же за моряков и за вас, прекрасные м-м... леди, ибо я глубоко убежден, что вы истинные морячки. Так ведь?

– Яволь, мой генерал, – охотно согласилась розовощекая Катя.

– Позвольте поправить, мадам, – Демин сдвинул к переносице брови, – не генерал, а адми-рал! Прошу не забывать, что мы находимся на флоте. А посему предлагаю отныне и впредь име-новать меня адмиралом, а ваш бэпэка, девочки, не каким-нибудь банно-прачечным... а не иначе как большим противотанковым кораблем. Кто против? Таковых нет, надеюсь?

– Надеюсь, есть, – под общий хохот возразил Ленька. – Не противотанковым, товарищ адми-рал, а противолодочным.

– Не все ли равно? Пусть этот броненосец сражается с плавающими танками. И отставить пререкания. Вот вам гитара. Работайте, Леонид. К снаряду! Натянуть шнур-ры!

«Шнур-ры» были еще раз «натянуты», и все пристально посмотрели на Леньку.

– Ну что же, Ленечка, сыграйте же нам, наконец, что-нибудь. Просим, пожалуйста, просим, – перебивая друг друга, заверещали Вера с Катей. – Ну же, Ленечка!

– Итак, коронный номер нашей программы, – голосом конферансье объявил Демин и захлопал в ладоши. – «Морячка»! Эту песню маэстро исполнит специально для вас, девочки. Прошу – бурные аплодисменты!

Аплодисменты грянули, и Ленька врезал по струнам: Нас в каюте было двое,
Предо мной стояла ты.
Синело море голубое,
Как глаза твои-и...

Пелось Леньке легко. В песне он забывал обо всем. Сама жизнь казалась ему песней. Вот он взял и свободно полетел над голубым морем. Где-то внизу белеют парусники, проносятся страны и земли. И пусть песенка пуста и пошловата – Леньке все равно, потому что он не здесь и не сей-час, он в полете, а тут сидит совсем другой человек и совсем другие, чужие люди подпевают ему: Не любите, девки, море,
А любите моряков.
Море вам приносит горе,
А моря-ак любо-о-овь...

– Ну браво, браво, – кто-то кричит Леньке снизу. Ах, это все тот же Демин. – Нальемте, де-вочки, маэстро! Заслужил! Хо-хо-хо! И как такого не любить?! Я знаю, что вы все хотите любить сегодня только его. Но, пардон, я тоже кое-что могу. Смотрите, завидуйте и учитесь. Я покажу вам, как могут звенеть наши фужеры. Демонстрирую – «хрусталик»! Все взяли свою посуду за самое донышко и – насредину!

«Дзинь, дзинь, дзинь», – разлилось над столом.

– Каково? А?! – Демин гордо поставил голову. – А теперь «по-геологически». С красивым названием – «камушек». Беремся за верхушки и...

«Тук, тук, тук» – стукнулись фужеры.

– Ну? Что? Хо-хо-хо! Теперь-то вы поняли, что я тоже достоин ваших сердец? И вообще, кто в этой жизни, кроме меня, способен научить вас чему-либо хорошему? Разве что мама. Но она да-леко, а я здесь.

«Огнетушители» быстро пустели, содержимое консервных банок тоже стремительно убыва-ло.

– А не пора ли нам покурить в коридоре? – спросил Демин. – Леонид, достаньте-ка из НЗ для дам болгарских, а мы уж «Беломорчиком» перебьемся.

– Кончились, – ответил Ленька, – мы же вчера докурили последние.

– Очень плохо, Леонид! Очень плохо! Придется девочкам обойтись папиросками, а вам, Ле-онид, строгий выговор. И не пытайтесь оправдываться. Считайте, что я вас просто простил.

Демин вынул из пачки две папиросы, поочередно продул их, постучал мундштуками по краю стола, подал Вере и Кате и чиркнул спичкой.

– Прошу, мадам. Я думаю всем нам настала пора пошептаться. Вперед, маэстро, следуйте за мной в вестибюль.

– Ну что, старик, – сказал Демин в коридоре, усаживаясь на ящик с картошкой, – я, конечно, знаю и ценю твои вкусы. Ты, надо полагать, неравнодушен к блондинкам. Я готов уступить тебе эту дуру Верочку, но согласись, что в доме у тебя отнюдь не Ташкент, а потому, старик, не задумываясь, забирай себе Катю, пусть она поработает вместо печки. Я прав, дружище?

Леньке было все равно. После многодневного потребления и холостяцкой закуски хмель бы-стро кружил голову. Ему не хотелось ни о чем думать: «Какая разница – Верка так Верка, Катька так Катька».

– Пойдем выпьем, Дема. За тебя!

Проснулся Ленька оттого, что кто-то щекотал его под носом: «Ну, что ты, дурачок, проснись же, проснись». Ленька открыл глаза и увидел вчерашнюю Катю. Она лежала рядом с ним на краю кровати.

– Полчаса тебя бужу, богатырь ты мой. – Катя хихикнула и масляно приложилась в поцелуе к Ленькиным губам. – А теперь все, мальчик мой, мне пора. Это ты, отпускник, можешь дрыхнуть сколько захочешь. А мне – на работу. Я там на столе телефончик тебе записала. Звони. И не пей так много, – вновь хихикнула она, – а то ведь как с чурбаном спишь.

Катя зашуршала платьем, прозвенела рукомойником, еще раз подошла к Леньке и чмокнула его в лоб: «Ну, пока, пока, маэстро». Ленька не сразу понял, что это не сон. «Неужели все это наяву и со мной? – подумал он и застонал. – Опять все сначала. И почему? Сколько можно? И за что мне все это? Ведь этого не может быть. Просто я увидел кошмарный сон. И надо поскорее забыть его, расте-реть, смыть. Боже мой...»

Он резко встал. Голова кружилась, болела нога. Надо было что-то делать. «Надо все смыть, – повторил Ленька. – Все, все смыть. А вначале умыться. Конечно же умыться. Как все просто. Как все гадко».

Ленька оделся, заправил постель. Затем он сбросил в мусорное ведро пустые бутылки, банки, объедки и побежал на улицу. Утро встретило его солнечным светом, который настойчиво пробивался сквозь редеющий туман, разгонял молочную пелену. «Наконец-то солнце, – подумал Ленька. – Теперь все будет хорошо. Обязательно будет!»

Он принес из сарая дров и растопил печь. Потом он несколько раз сбегал за водой, заполнил все бачки и ведра и начал мыть пол. Пожалуй, никогда с такой яростью не занимался Ленька уборкой. Пол казался ему врагом, и он вел с ним настоящую битву, тщательно натирая мылом и прошаркивая каждую щель щеткой.

– Вот тебе! Н-на тебе, – приговаривал Ленька и тер, драил, шоркал.

К обеду Ленька протер всюду пыль, прогладил одежду, перестирал скопившееся кучей белье, перемыл посуду.

– Не хочу больше грязи, – говорил он себе. – Больше грязи не будет!

Однако, как ни старался Ленька, того порядка, уюта, того семейного очага, что был при жене, создать ему не удалось. Тогда Ленька достал из альбома фотографию жены и поставил ее на подоконник.

Комната сразу изменилась. На Леньку теперь смотрели внимательные и добрые родные гла-за, которые как бы говорили ему, мол, молодец, постарался, в доме порядок навел.

– Так-то оно лучше, – подумал Ленька, глядя на фотографию, – теперь за мной присмотр бу-дет, а то совсем что-то развинтился я за последнее время. Вот еще цветов бы в дом надо принести, чтобы уж совсем, как при жене, все было. Наверное, где-нибудь на сопках подснежники должны уже быть.

Ленька собрался и вышел. Дорогой он вдруг вспомнил, как когда-то давно, в детстве, ходил он вместе с отцом на большую гору за цветами для матери. Мать тогда лежала в больнице, и отец решил принести ей в подарок подснежников. Ленька вспомнил, как была рада цветам мать, как она прижимала букетик к груди и улыбалась отцу и Леньке. А потом, уже летом, они всей семьей вновь ходили на эту гору и там уже были другие цветы. Вся гора была нарядная, цветная. И тогда отец запускал в небо большого воздушного змея. Это был сюрприз. Отец ничего не говорил накануне. И лишь на горе, на самой ее вершине, он неожиданно достал из сумки склеенную фанерными полос-ками газету и отпустил ее на волю ветра. А ветер был ровный, сильный, и змей поплыл по его вол-нам, качая головой и размахивая хвостом. И они долго тогда смотрели: змей с неба на них, они с земли на него. Плыли бесконечной чередой над ними белые облака, а еще выше горело и сияло лет-нее солнце. День был бесконечный, счастливый, светлый. Таким и вспомнил его через много лет Ленька, и еще вспомнил слова отца: «Надо обязательно видеть небо, сынок». Правда, в тот ли раз или когда-либо потом... но так ли это важно?

Цветов Ленька так и не нашел – то ли весна холодная, то ли искал не там. Он возвращался домой с тремя веточками вербы. Возвращалось хорошо и думалось тоже легко и хорошо. Теперь Ленька знал, что делать и как жить дальше. Сегодня вечером он соберет чемодан, а завтра снимет с книжки все оставшиеся деньги и – в путь. Потом он увидит жену и родителей, и все уладится, все будет хорошо. Вот только еще воздушного змея сегодня склеит, чтобы он за ночь просох. И рано утром Ленька запустит его в небо. Главное, чтобы хоть мало-мальский ветер был. А уж полетит-то он как птица. Тут и сомнений быть не может. На радость полетит, на счастье. Это уж точно, точняк, точнее и быть не может...

Ленька энергично и широко распахнул дверь... На его кровати в окружении Веры и Кати вос-седал Демин.

– Ну ты, старик, совсем, что ли, нюх потерял, – привычным тоном заговорил он. – Мы тут тебя целый час уже ждем. У Верунчика именины – восемнадцать лет, а ты где-то бродишь на ночь глядя. Хотя, пардон, вижу ты не с пустыми руками. Верба для Верочки – это в самый раз...

ОТКРЫТКА

Редко я писал своей бабушке, очень редко. Поздравлял, может быть, с очередным Новым го-дом да Всемирным женским днем. И вот недавно, взяв по привычке четыре мартовские открытки, разложил их на столе и только тут понял, что одну из них отправить не придется.

Долго я сидел над ней, вспоминая свои детские годы, и было мне одиноко и грустно.

Отец мой никогда не ездил к своей матери, скорее всего, потому, что рано оторвался от дома и воспитывался у дядьев и теток, а мать его, потеряв в тридцатые первого мужа, вышла замуж вторично, и у нее была новая семья.

Я заканчивал второй класс и, узнав про свое детство, про то, что у меня где-то есть бабушка, так запросился к ней, что родители уступили и отправили меня со знакомыми, ехавшими в том же направлении.

Помню ночь, когда высадили меня из поезда на перрон, и тут же, среди огней, туалетного за-паха железной дороги, среди вагонного скрипа и лязга, всевозможных теней и незнакомых лиц, услышал я хриплый, но мощный голос:

– Внука у меня не видели?! Вадиком звать. Маленький он. В костюмчике синеньком. Ва-адик! Ва-адик!..

Это и была моя бабка – толстая и шумная.

Помню утро следующего дня. Должно быть, совсем недавно открылись магазины, а бабка уже вернулась домой с большой банкой сока, полной сеткой лимонада и бутылкой коньяка. А было мне тогда девять лет.

Помню застолье и маленькие свежие огурцы, которые бабка еще недозрелыми сорвала в парнике. На стуле я сидел важно и в тот день впервые поднял рюмку наравне со старшими.

Ночью того же дня долго я не мог заснуть, потому что думал о том, как пойду на обещанную мне новым дедушкой рыбалку, все слушал, как стучат и стучат настенные ходики, и вдруг услышал в соседней комнате разговор:

– Ты что? Последние деньги издержала? На какие шиши будем месяц доживать?

– Да ничего, как-нибудь. Внук ведь приехал, внук.

Вскоре я отгостился и уже не приезжал больше.

Много раз приходилось мне позже бывать в гостях у разных людей, многим меня щедро угощали, но вот помнится отчего-то именно та застольная бесшабашность бабки моей и все звучит ее голос: «Да ничего, как-нибудь. Внук ведь приехал, внук».

И не стало бабушки...

Но всякий раз, как случится мне ехать поездом – в отпуск ли, по делам ли службы – всякий раз ловлю себя на мысли, что ищу меж провожающих лицо бабки моей, ищу и не нахожу. А так хочется, чтобы кто-нибудь прокричал на всю вокзальную ширь вдогонку тронувшемуся поезду:

– Привет им передавай! Отцу привет, матери привет! И приезжай, ведь жду я, жду... – И еще что-то кричала мне бабка, но я уж не слышал, все быстрее и все дальше уносил меня от нее поезд – не догнать, не расслышать. Не слышу и сейчас, только сижу вот возле окна и посматриваю то в новую темень, то на оставшуюся открытку.

Все смотрю и смотрю...

Система Orphus
Внимание! Если вы заметили в тексте ошибку, выделите ее и нажмите "Ctrl"+"Enter"
Комментариев:

Вернуться на главную