| |
Ночью, услышав напористый лай дворняги, Демьяныч не вышел во двор, как обычно, а только вглядывался в стеклянную темень. Если и приедет сын, а приезжал он всегда ночью, то постучит в окно и покличет: «Открывай, па, это я, Толяй».
Демьяныч представил, как выйдет в сени, засуетится, силясь открыть засов, а сын поднажмет с той стороны двери, и, наконец, они встретятся. Демьяныч напрасно пытался заснуть, но только дремал, прислушиваясь, как в подполе скребется мышь. Так и стерег посторонние звуки до утра, цепляясь за притихшие и вновь оживающие шорохи — толчки наступающего дня. Утром, накинув рубаху и натыкаясь на сапоги, он вышел во двор. Прикрикнул для порядку на Жучку, распутал цепь. Этой осенью листья цепко держались за деревья. Ночи стояли длинные и темные. Тучи ползали по небу всю ночь, а рано утром воздух, словно процеженный сквозь ночной ветер, становился легким и свежим — на мороз ветер подул…
Демьяныч долго стоял, прислушиваясь к ломкой тишине, но озяб в одной рубашке и быстро вошел в сени. Позднее, одевшись, он осмотрел заброшенный сад. Деревья сухие, местами вырубленные, разрослись, как вольный сорняк. Металлическая сетка, разделявшая участки, завалилась на ухоженную соседскую клумбу, где валялись сломанные георгины.
Сосед уже щелкал ножницами, отсекая стройные стержни, подбирая один к одному в своей утренней упругости цветы. Он ставил их в высокую жестяную банку, готовя для продажи. В прошлом штабной работник, Геннадий весь отдавался «приятному с полезным». Его защитного цвета китель мелькал во дворе.
— Жалость какая, хотел еще вчера срезать их, — сокрушался он, подбирая сломанные цветы и что-то нашептывая, словно подсчитывал ночной ущерб.
Не завидовал он соседу и не мог понять его. Вместе воевали, хотя и в разных частях. Иван Демьяныч летал, а Геннадий Васильевич, он знал, из тылового штаба руководил. Вместе демобилизовались с папахами — полковники, вместе строились, а вот не знал он за соседом такой прыти: Геннадий выращивал овчарок и цветы, резал лобзиком шкатулки, не для души — на продажу.
А демобилизовался Демьяныч в год смерти Сталина. Уговаривали его идти в академию — отказался. Пятьдесят стукнуло. Всю жизнь летал, а думал о земле, как свой дом построит, сад разведет и пчел… Так и воевал за свою будущую земную жизнь.
Жену Демьяныча, Тоню, Бог прибрал к себе — не дал пожить. Пятьдесят лет жизни в наше время — насмешка, да и только. Насмешка, скорее всего, над самим Демьянычем, потому что прожил он с ней со времен войны большой кусок жизни. Познакомились на фронте, на Курской дуге, — живы остались. Она — старшина связи, он штурман авиакорпуса. Отправляли обоих на запад и далее, с поезда ее снял — поближе к себе удалось перевести. И хотя Иван был на двадцать лет старше своей жены, считал, что поживут еще немало, и тайно в душе надеялся, что будет кому его похоронить. Надеялся на нее и поэтому дом на ее имя подписал-завещал. А дом Демьяныч построил, что колечко отделал — на загляденье. А тут сразу такое с Тоней… Словно пулеметной очередью по бензобаку самолета — так подкосило его. Месяц валялся, подняться не мог — всю правую сторону так прихватило, что и теперь ногу волочет, шаркает, стирая каблук.
Демьяныч вспомнил, как не хотела жена ложиться в больницу… Но вот получил оттуда письмо: «Ваня, я сегодня разговаривала с лечащим врачом… Ты позвони ей и зайди к ней домой — она тебе все расскажет и пояснит. Я сказала, что ты мужчина положительный и воспримешь все как надо. Я начинаю брать себя в руки… Передач больше не носи…»
Демьяныч выбрал поострее ножовку и стал подпиливать сухие ветки на сливе. Дерево из объемного превращалось в декоративное, будто решило подшутить над своей природой и вместо пользы приносило одну красоту.
— Нет, погоди, не одна тут красота — тут и польза есть… — Он наклонился. Слабый, как былинка, едва не сломанный под грузом сухих сучьев побег проклюнулся из земли. «Эх, куда все девалось? Пережил Тоню, сливу… Все наперекосяк — постарел вместе с садом…»
У Демьяныча зазвенело в ушах. Он знал, что этот звон скоро сменится обволакивающей тишиной, прерываемой иногда отдаленным гулом. Врачи называли это следствием склероза. Не перечивший докторам, он и сам знал, откуда приходит гул… Гул, когда сыпятся бомбы и небо черное от вражеских штурмовиков, а земля уходит из-под ног.
Так и есть, в уши вползла ватная тишина. Демьяныч поймал себя на том, что сжимает до белизны в пальцах ручку ножовки, будто выжимает из нее пулеметно-пушечную очередь… Как и тогда, летом 41-го, когда экипаж разведчиков на самолете Як-4 обследовал поле боя в районе Львова. И с утра их зажали в клещи три «мессершмитта». Демьяныч прошил пулеметной очередью один вражеский самолет, а второй «мессер» очередью пробил левый мотор. На правом моторе в оборонительном бою на вираже удалось сбить другого Ме-109. Третий, увидев над собой на высоте восемьсот метров звено «ишаков», оторвался от разведчика и ушел. К счастью, сохранилась связь с КП аэродрома, и потянули к Шепетовке. Но не дотянули: была пробита бензосистема, и сели на озеро. Из-за больших пробоин стали быстро тонуть. Еле выбрались и выплыли с лейтенантом Чистяковым.
Демьяныч хотел умыться холодной водой, чтобы отогнать воспоминания, прикрыл глаза и расслабился… «Однако пора…» — он прошел в комнату и сел перед зеркалом. «Вжик, вжик», — поправил немецкую опасную бритву. День ото дня этот ритуал занимал все больше времени: надо было натягивать кожу на шее, скулах, подкладывать язык под щеку — разглаживать морщины. Из трюмо на него смотрел седой бобрик волос. Сын в детстве, вспомнил он, часто стоял за спиной, подражая ему. А Демьяныч, вроде не замечая его, вдруг неожиданно доставал его мыльным помазком по щеке, носу… Он улыбнулся. «Что это накатило на меня?» — подумал он и, плеснув одеколону в ладонь, резко растер лицо, ощущая пощипывание.
Гул в голове не проходил.
«Себя не слышу», — подумал он. Собравшись идти в магазин, он взял сумку и, держа ее на отлете, пошел не к выходу, а по лестнице на второй этаж.
— Что это я дорогу-то спутал? — подшутил над собой и, сжав белые губы, напряженно поднимался наверх. Он переставлял непослушные ноги и, цепляясь за перила, подавая свое тело рывками вперед, вошел в просторную комнату. Тут его повело в сторону. Демьяныч придержался за стол, оперся на колено, кое-как перевернулся на спину и вытянулся во всю длину, как-то сразу побелев лицом…
Когда Толяй подошел к дому, он услышал скулежный лай собаки. Скинув рюкзак, бросился наверх. В настежь открытую дверь увидел лежащего отца. Он присел рядом, и тот вдруг крепко схватил его руку.
Демьяныч с помощью сына поднялся на стул, перебирая дрожащими руками вещи на столе.
— Да… да… — тихо произносил он. — Что же это со мной?..
— Ничего, па, теперь все будет хорошо. Я врача вызову…
— Ну ладно, ладно. Приехал-то насовсем?..
На следующий день как ни в чем не бывало Демьяныч встал рано. Срезал цветы, положил хлеб и отварные яйца в пакет, бережно поставил бутылку вина в угол сумки. И Толяй долго не валялся в постели, поднялся следом за отцом. Да и как тут поспишь, коль отец шарк да шарк по комнате, а звук раздается по всему дому. Толяй выглянул в окно, молча показал большой палец и подмигнул отцу — погода что надо.
— Пойдем на кладбище, — предложил он. Отец радовался, что сын сам вспомнил про родительскую субботу.
Демьяныч шел впереди, немного излишне размахивая правой рукой, а левую, забываясь, держал на отлете, будто помогал ею своей ходьбе. Вот только сейчас, глядя на припадающего отца, Толяй осознал вчерашний случай. Раньше и подумать не мог, что не будет матери, затем деда, бабки… Надеялся, что они еще долго будут свидетелями его жизни. Вот и отец уже плох стал. Так вот и живем, не думая, стесняемся в признании любви друг к другу… Он отогнал эти мысли и хотел сейчас только одного — чтобы чувство молчаливого согласия с отцом как можно дольше наполняло его душу.
Давно уже отец рассказывал ему, как их подняли по ложной тревоге в один из военных дней. И вот в облаках что-то заклинило в двигателе. Пока Демьяныч путался в догадках, потерял высоту, заваливался, уходя в штопор. И это над своим родным аэродромом. Лишь когда земля уже неминуемо опрокидывала сознание, в последний миг, как за ниточку, вытянуло нос машины, и она вышла из штопора. Сделал Демьяныч круг, приземлился и еле отдышался в кабине. А когда вылез, увидел стоящих вокруг однополчан.
— Что с тобой, Демьяныч?..
— Все в порядке... машина в целости и сохранности... — отрапортовал.
— Да ты же весь белый!..
Так вот за считанные секунды и поседел.
Могилы матери и деда после дождливого лета заросли буйной травой. То ли это колючий бодяк перешагнул с неухоженных забытых могил, то ли сорняк особенно хорошо рос здесь, только Толяй с отцом здорово попотели, пока не очистили холмики. Отец выставил припасенную бутылку на столик, сковырнул пробку, побрызгал вином на холмик.
— Ну вот и свиделись... Когда еще приду к тебе, Тонечка... Пусть земля тебе будет пухом... — наклонился к плите и поцеловал керамическое фото, затем отпил из горлышка и передал бутылку сыну. Толяй на миг задумался и тоже прикоснулся губами к мраморному выступу. Затем припал к бутылке. Внутри зажглось, помягчало.
— Все тебя ждала до последнего...
Отец молча засобирался. Серые глаза его посветлели и будто упирались во что-то одному ему видимое...
Обратная дорога не казалась такой уж долгой. Никого не было видно. Старая церковь на площади была закрыта. Хотелось, чтобы ударили в ее колокол, и медный звук тревожно поплыл бы как можно дольше над городом, пока не осядет, путаясь в деревьях, мягко не ляжет на землю...
Работы дома хватало. Толяй прочесывал малинник, удобрял, подпиливал сухоту на деревьях и сжигал ее вместе с бурьяном посередине усадьбы, подправлял покосившуюся калитку — что бы ни делал, постоянно ощущал рядом отца. Демьяныч молча следил за сыном, ловя его команды: то оттащить стерню, то подать инструмент, то поддержать костер. Давно не было такого согласия между ними — ощущение слитности, родства витало в воздухе. Соседка Яковлевна, поджимая губки, интересовалась:
— Доброе утречко! — говорила она. — Ты хоть привези, покажи нам ее.
— Кого? — не понимал Толяй.
— Как кого? Кралю-то твою... А то, чай, из-за кого ты там в Москве пропадаешь? Тут вон каки хоромы...
— Работа у меня там, — отнекивался он.
— Ну, да работы-то и здесь хватает... Жизнь научит калачи есть... Работа... Чай, и мы не в лесу живем, — добавляла она свою присказку.
— Яковлевна, ты еще у нас хоть куда, и прическа у тебя не по возрасту, — стараясь отвлечь ее, шутил Толяй.
— Тоже мне возраст... переходный с этого света туда...
Отец с Яковлевной были в одной поре. И если соседка причитала, охала, ходила по врачам и будто застыла в своей старости, то отец молча переносил свою немощь. И больно было смотреть, как улетучивается из него жизненная сила. Не днем, а ночью, пока никто не видит.
Затеяв обихаживать свою комнату, Толяй то и дело натыкался на большой, черный от времени бабкин сундук с вензелями, который он помнил с детства. Бабка, открывая его, говорила внуку: «Все тебе достанется...» Толяй же тогда упирался вихрами в крышку, отколупывая капли желтой смолы, разглядывал яркие лубочные картинки — сцены из сельской жизни. И вот, вынося сундук в сарай, он увидел на дне жестяной короб с Библией, три пары сухого белья и дедову медаль «За Победу»…
В сарае потемнело, и Толяй оглянулся. В дверях стоял отец и слегка насвистывал мелодию: «Почему я водовоз?..» Так он посвистывал всегда, когда был чем-то доволен, и это радовало Толяя. Подыгрывая отцу, он пригласил его взяться за ручку пилы, что стояла с козлами наготове.
— А-а-а?! — не сразу понял Демьяныч, вышагивая из света в темноту. Раньше, когда они пилили, отец поучал его: «Следи за пилой, от себя не жми, видишь, гнется...» А Толяй всегда считал, сколько же распилов осталось, и, отвлекаясь, пускал пилу наперекосяк — она звенела и заклинивалась. Отец и теперь не уступал ему и с прежней сноровкой придавливал полотно вперед, радуясь каждому своему движению. А однажды даже проворчал, как прежде: «Не рви пилу-то...» Опилки брызгали по земле и ногам светлыми струйками. Толяй с непривычки давал роздых руке, перемещая бревно в козлах, и удивлялся отцу. Демьяныч, подогретый работой, только молча улыбался. Сила из него, казалось, не вся вышла, и, хотя там, где раньше бугрились мышцы, болтались рукава, она шла откуда-то изнутри, будто сконцентрированная в сухожилиях от долгого держания штурвала самолета, выходила порциями от одних шевелений пальцами.
— Хватит! — наконец сдался отец. — Тебе сейчас все в охотку. Еще успеем. Ты ведь насовсем приехал?.. Наработаешься еще...
— Пока поживу, а там видно будет.
— Так и мы пока поживем, а там видно будет... Вот и крыша прохудилась. В этом году покрасим железо, если успеем, а уж на следующий год, может быть, шифером покроем... Да и фасад уже облез... Вот такая история...
Толяй хотел возразить, но смолчал.
Однажды Толяй заметил, как отец ходит весь день молчаливый, хмурной.
Демьяныч давно подметил в себе: натолкнется глазами на что-то и начинает думать об этой вещи, всем, что связывает его с ней. Кажется, за время одиночества, после Тони, все вещи просмотрел и расставил по своим местам — все переворошил в своей памяти, и ничего не осталось там, даже в дальних закромах. А с приездом сына попался ему портфель из толстой упругой кожи, с четырьмя просторными отделениями, которые хранили когда-то ценные бумаги. Портфель скрипнул, когда Демьяныч взял его в руки. «Где же он был до сих пор? Почему не попадался на глаза? Ах, да, его же сын увозил с собой, добавив при этом: «Я тебе дам свой, не хуже этого, будешь ходить с ним в баню...»
Демьяныч вспомнил военный городок, где стоял авиаполк. Он был главным штурманом.
Его уважали. За что, он никогда не спрашивал и не задумывался до сих пор — служба все вытеснила, просто был среди своих людей. Не заметил, как сын подрос. Видел его, когда привозила теща, и то только по вечерам. Приходилось выслушивать чьи-то жалобы на него, наказывать на скорую руку, лечить от простуды. Лечил же его народным способом — каменкой: накалишь кирпичей, и в корыто с водой. Затем кирпичи вытащишь и поверх кипятка настелишь деревянные бруски так, чтобы не тонули в воде. Соорудишь берлогу из одеял, и туда с ним, чтоб не выскочил из домашней парной.
Иногда освобождался день от полетов, и они шли с сыном в баню через весь военный городок Дубну. В одной руке портфель, а в другой — теплая ладошка. Со всех сторон слышалось:
— Здравия желаю! — Он отдавал честь, и сын тянул руку к виску.
— Твой внук, Демьяныч? Похож...
— Сын! Конечно, похож, — с гордостью отвечал Демьяныч. Сын тоже привык козырять первому встречному. Вот это и запомнилось особенно ярко: склоненные ивы над речушкой, ослепительная белизна домов западной Дубны, знакомый гул взлетающих машин и... ладошка в руке. А ведь об этой ладошке он грезил еще тогда, когда их часть стояла в австрийском городке Люкау у мутной реки. И из поселка прибегал на аэродром веснушчатый, рыжий, почти красный мальчик, которого они прозвали Киндриком. И еще старуха, совершенно безумная, прогонявшая этого мальчишку злыми глазами и деревянной клюкой. Она тоже простаивала у забора. Ее сын, чтобы не попасть к русским в руки, зарезал двоих детей, жену и покончил с собой. Сработала геббельсовская пропаганда, распространявшая слухи о зверствах русских воинов и коммунистов. И старуха помешалась с горя. Ее седые локоны торчали из-под платка, лицо в мелких морщинках, тонкий нос с горбинкой, и поперек лица пролег беззубый рот. Из-под густых орбит, прикрываемых чалыми бровями, яростно сверлили всех бесцветные глаза. И Демьяныч брал за ладошку Киндрика и провожал его домой мимо этой обезумевшей старухи.
Все как будто припомнил Демьяныч, а ходил по дому и думал, как же появился у него портфель?.. «Неужели это так важно?» — задавался вопросом и даже прилег от напряжения на диван.
— Мост! Мост! — вдруг вскрикнул в догадке Демьяныч. — Мост! — и подскочил на месте.
Когда Толяй услышал его встревоженный голос, он вбежал в комнату. Отец листал альбом с фотографиями.
— Вот он мост, тот самый — вспомнил! — радостно приговаривал он. — Садись рядом, сынок, я расскажу, как дело было. Вот видишь?
На выцветшей фотокарточке Толяй увидел сидящего на парапете набережной отца. Рядом, внизу, — разрушенный мост с провисшими конструкциями, на той стороне — дворцы без башен и шпилей, дома с отсеченными углами и черными зияющими дырами вместо окон. На площади пустынно — и только обломки трамваев, брошенные, исковерканные машины, трупы лошадей, повозки, камни...
— Это моя работа, — начал говорить Демьяныч. — Самая настоящая работа на войне — разрушение... А ведь, что страшно, тогда я был даже рад этому разрушенному мосту через Дунай... И даже, видишь, увековечился на берегу... А сейчас меня это ничуть не радует...
— Но тогда ты исполнял приказ... — вставил Толяй первое очевидное, что пришло в голову, успокаивая отца.
— Нет! Ты молчи... Ты ничего не понимаешь, молчи лучше... Приказ?.. Ты видишь пустынные улицы? Я боюсь за вас. Я-то пожил, а вы?.. Когда я слышу, что творится у нас, я иногда вспоминаю эти улицы и разрушения, что фотографировала наша разведка сверху. Нас-то встречали, победителей, хлебом-солью, а нынче резиновой дубинкой. Все охаяли... — Он затих и продолжил: — Не было ни дня, чтобы мы не летали на Будапешт. Этот вылет был зимой, в середине декабря. Выкатили машины. Загрузили в Ил-2 по две бомбы и под прикрытием истребителей пошли на задание, в облаках — боевым порядком. Вышли из них только над рекой и сразу попали в зенитный частый огонь. Вокруг места не было от взрывов. А впереди мост... Слышу: «Идем на пикирование!..»
Отец высоко поднял согнутую в локте руку и напряженной ладонью показал момент пикирования:
— У-у-у-у!.. Машины тяжелые. Я совсем оглох. Слышу опять спокойный голос командира полка: «Стрелки! Смотреть в оба!..» И бомбы черными точками, чуть-чуть отставая, понеслись к мосту. Бомба угодила в один из центральных пролетов. Вот это место. — Он ткнул пальцем в фотографию и надолго замолчал.
Толяй, не прерывая его, знал, что отец хотя и рядом, но где-то в другой жизни, которой не узнаешь ни по каким рассказам.
— Зачем я тогда выжил? Не знаю... По нашей жизни лучше бы подчистую...
Отец долго и пристально посмотрел сыну в глаза, затем собрал рассыпавшиеся фотографии, закрыл альбом и внезапно спросил:
— Что ты решил, Толя?
— Как что?.. — опешил тот.
— От людей только и слышишь: когда сын приедет? Говорят — дом построил, сад развел и остался один...
Толяй не дал договорить ему.
— Ты представь, что я живу с тобой дома, а уезжаю в командировку на два-три месяца...
— Значит, опять хочешь отца бросить?.. — Демьяныч встал и, покачиваясь, вышел во двор. Толяй слышал, как он усмирял собаку, распутывая тяжелую цепь, и приговаривал:
— Дружок ты мой, Жученька, потерпи еще немного, потерпи...
Наутро захлобыстал наволочный ветер, погнал по проулкам первую порошу, заметывая в саду оставшиеся головешки костра, потрепывая деревья, и Толяй понял, что пора ехать. Все садовые работы окончены, и последний марафет в саду наведет зимний ветер. Короткий день быстро переходил в сумерки, чтобы уступить место ночи.
Толяй зашел в свою комнату и огляделся: стол, кровать, бабкины половички. Сиротливо белела в углу печь. Он вышел во двор. Собака следила за ним из глубины будки. Вдруг хлопнула дверь, и он, оглянувшись, увидел отца. Демьяныч шел вприпрыжку, в одной майке, размахивая руками.
— Что же ты, — тихо говорил он, — что же ты, бросить меня хочешь? —Толяй же смотрел на снег, на отца и узкие следы от его босых ног.
Через неделю Толяй, договорившись с отцом переехать поближе к Москве, дал объявление о продаже дома.
Зачастили покупатели, бесцеремонно осматривали родное, заглядывая во все углы, называли цены, занижая и высчитывая издержки на ремонт. Толяю было противно все это, будто внутри что-то обрывалось и отмирало.
В воскресенье подкатил к дому на иномарке уже немолодой человек с девицей. Они осмотрели дом с фасада, затем прошли в сад.
— Это уберем, — показал он девице на сарай, — и поставим гараж.
— Но он же и так задуман под гараж, — пытался возразить Толяй, вспоминая старый трофейный мотоцикл с коляской, — тем более каменный, вот и створы на крючках... И верстак может пригодиться...
Мужчина усмехнулся и поправил кожаную бейсболку.
— Это уж наша забота, мы с сестрой сами решим. А это что за курятник? — показал он на прилепившуюся к сараю пристройку.
Толяй промолчал. Здесь еще при матери с весны до осени сапожничал дед, и до сих пор все было как при нем: заготовки колодок покрылись пылью, но стойко держался запах кожи.
Покупатель многозначительно оглянулся на спутницу и привычным жестом показал на деревья.
— Яблони уже старые — спилим. Разведешь клубничку, как ты мечтала.
— Но ведь они еще не выродились, — заметил Толяй. А покупатели уже входили в дом. Они молча заглядывали во все комнаты, попрыгали, проверяя полы, ощупали батареи и так же молча по лестнице поднялись на мансарду.
— Да, все, конечно, запущено. А печи эти придется убрать — газ есть, колонка работает.
Толяй вспомнил, как печь с широкой плитой выручала их, когда мать готовила пироги.
— Камин сделаете — это так современно сейчас, — почему-то уговаривал их Толяй.
— Нет, решено — на ее месте я поставлю стол для бильярда. — И, задумавшись, добавил: — Я думаю, мы с вами найдем общий язык, слышал от прежних покупателей, сколько вам дают... Я дам больше...
— Нет, — вдруг сказал Толяй. Все в нем восставало...
— Я дам хорошие деньги. Больше никто не даст: крыша худая, подвал осыпается... Вы учли все это?.. Моя сестра не хочет въезжать в старый дом. Нужен ремонт, и причем срочный. Во что мне это обойдется?..
«Это ваши проблемы», — хотел возразить Толяй, но промолчал.
— Ну что ж, как хотите, молодой человек... Надумаете, дадите знать — вот мой телефон. Вам никто больше не даст, — твердо выговаривая, повторил он и переглянулся с девицей.
То, что это была не сестра, Толяй понял сразу. Выходя на улицу, мужчина не утерпел и бросил:
— И ворота надо основательнее ставить, чтоб поменьше заглядывали, — и, обняв девицу за плечо, повел ее к заморской машине.
Толяй стоял у калитки и смотрел им вслед. Хотелось нагрубить этому дельцу, но он сдержался. И когда оглянулся на сарай, то увидел на его месте каменный огромный гараж, а вокруг себя — высокие кирпичные стены от сломанной печи, а вместо трубы — зияющую черную дыру, из которой вылетают пронумерованные бильярдные шары...
|
|