НЕ ТОЛЬКО НА СЛОВАХ

В прошлом веке, в прошлой стране великолепный поэт, мой хороший товарищ,  одно время работал ночным сторожем. И, видимо, был какой-то сигнал снизу, коль в это хозяйство нагрянула высокая проверка. Хитромудрый ревизор начал осмотр предприятия, а не менее хитрый местный директор обхаживал его и ходил за ним по пятам. Только проверяющий заведёт разговор с рабочими, а  директор – тут как тут. И все сразу и дружно прикусывали язычки. Лишь поэт, по простоте душевной, выдал экспромт:

Ломик схлопочу в ночи иль пулю,
В честь меня не расцветёт салют.
То, что ночью я укараулю
Днём они – в открытую – пропьют.


Но – проверка навела шороху и уехала. И все остались на своих местах. Все, кроме ночного сторожа – Леонида Гавриловича Наливайко. Его, автора частушек, многих картин и лирических стихотворений, потихоньку выжили. Нашли причину.

    … Прошли года. Наливайко стал автором нескольких замечательных книг. И  накануне его юбилея в составе делегации я приехал к нему – поздравить. После официальной части он потчевал нас в местном симпатичном ресторанчике. Кроме всего прочего, поэт, видимо, соскучившийся  по общению, угощал нас добрыми байками и быличками. «Послушайте! Ну, разве не чудак?!» - предварял он каждую свою историю, восхищаясь её героем. А я слушал его и смеялся до слёз, а то и до упаду. Смеялся и думал: «Уж если кто и чудак, так это сам Наливайко»…

   Наш поэт много пишет о своей малой Родине. Пишет с большой любовью, душевно. Но однажды он задал себе такие вопросы: «А крепко ли я люблю свою Родину? Не только ли на словах? Стихи-то стихами, а как на деле?»… Сомнения стали его одолевать. И вот отправился он в родное бедное захолустье, откуда отчалил давным-давно. Приехал, чтобы испытать себя и прямо ответить на эти упрямые вопросы.

Поселился он в брошенной избушке. Прожил там весь август. Но, честный перед читателями и перед собой, он посчитал, что месяца совершенно недостаточно для того, чтобы дать утвердительные ответы. И, подумав, добавил себе  срок – до Нового Года. А для чистоты эксперимента, чтобы уж точно убедиться в своей любви и в том, что его стихотворения не просто голые слова, он решил ещё и не протапливать свою избёнку. А чтобы и соблазна не было – и дрова заготавливать не стал.

… Осень  выдалась дождливой. Зима – ранней. А ближе к празднику морозы сменились морозяками. Вечерами «заложник праздничной фамилии» в полушубке и валенках забивался в уголок, зарывался под всевозможные тряпки – старые покрывала, дорожки, фуфайки – и пытался, а часто и умудрялся, задремать. И в тот день всё было, как всегда: забился, попытался, задремал… Вдруг – стук! Ещё! Громче! Вставать не хотелось, но что делать?.. На пороге, скрючившись и дрожа, стоял Мишка, по кличке – Чекушка.

- Лёнь! Слышишь! – начал он, заикаясь и покашливая в кулак, – пусти погреться.

- Погреться? – Да я ж не топлю…

- Пусти! Ну что тебе,  жалко, что ли?.. Замёрз до кишок! – Ночной гость продолжал набиваться на сочувствие.

- Я ж говорю тебе  – не топлю…- Чуть ли не по складам, для доходчивости, отвечал ему хозяин.

   Но Мишка - то ли промёрз до глухоты, то ли и взаправду поверить не мог, что в такую холодрыгу можно не топить - продолжал канючить:

- Да что ты за человек? Что я, место пролежу, что ли?..  Я вон там, на печечке… Часик-другой… Погреюсь – и домой… – Гость говорил, а сам всё теснил и теснил хозяина к печке. И когда они упёрлись в неё, Мишка уже не канючил, а чуть ли не скомандовал:

– Ну, подсади! Да подмогни же забраться! Я же застыл, как собака, – ноги совсем не гнутся…

- Хрен с тобой! Раз не слушаешь – лезь! Лезь – грейся! – Гаврилыч подсадил гостя и, выключив свет, опять забился в свой уголок. На Мишку он особо не серчал: он знал, что тот побаивается являться  «поддатым» пред ясны очи своей благоверной Матрёны. Баба она хотя и добрая, но дюже дебёлая и непредсказуемая…

   Через какое-то время наш поэт угрелся и, забывая обо всём на свете, поновой погрузился в сладкую дрёму. Но тут грохот и удары о стену опять заставили его очнуться.

   - Лёнь!.. Лёнька!... Где тут? Где тут у тебя дверь?!.. – Ну, ни хрена себе – погрелся! Чуть было бок не отморозил! Примёрз!.. Еле оторвался! - Орал Чекушка, лязгая зубами и пересыпая речь кудрявыми ругательствами. Спешно покидая печку, нетопленную лет тридцать, он ударился головой о потолок и, рухнув с высоты, теперь, в горячке, то кружился, шумно, как дюжина чертей, то ползал «на всех на четырёх» – в поисках выхода и согреваясь. А когда хозяин включил свет, гость вскочил, схватил «ноги в руки» - и уже трезвый, как стёклышко, пулей вылетел на улицу…Хата его находилась в двух шагах, и поэтому волноваться за него причин не было никаких. «Что ж, пора приниматься за дело, за старинное дело своё». - Процитировав Блока, наш поэт  походил из угла в угол и засел за стихи…

А утром – без особой надобности, больше лишь для того, чтобы просто развеяться – Гаврилыч взял вёдра и пошёл на колодец. Но не успел он набрать воды, как показалась Матрёна – Мишкина вторая половинка, а если быть более точным, то – все две третьих.

 - Постой, сосед! – крикнула она с бугорка. – Погодь чуток! – И, поравнявшись с ним, спросила:

- А скажи, не заходил ли вчера к тебе мой малахольный?

- Заходил.

- А что у вас там приключилось? Что ты с мужем моим сделал-то?..

- Да вроде ничего не делал. Он зашёл, часик побыл и умчался.

- И всё?

- И всё.

- Ну да, ты ж непьющий: ему с тобой сидеть нет никакого резона… Не знаю, не знаю, что и подумать. Может, апосля ещё к кому  заблукатил?.. От тебя-то он во сколько ушёл? - Начала своё расследование Матрёна.

- Да не помню…

- Ну, домой он заявился где-то к полночи, - начала логически рассуждать Матрёна, - я не спала, всё думала и боялась: вдруг повалится где. Ведь мороз! – Все двадцать, наверно! В два счёта Богу душу отдашь… Уже собиралась искать. Тут слышу – стучат. А стук такой – размеренный: «Бах! Бах!». И не в дверь – в оконную раму. Выхожу. Смотрю – стоит! Стоит сердешный! Сгорбился. Шапка сползла до самого носа. Сам себя обхватил и пританцовывает. Меня не видит-не слышит. Знай только в раму: «Бах! Бах! – Головою. Ну, затащила его в хату. Спрашиваю: - Откуда ты? А он – «Потом! Потом!» - И забился на печку. До сей поры там сидит…Я сейчас, перед тем как на колодец идти, заглянула – поглядеть: живой ли? – Спрашиваю: «Да откуда ж ты заявился-то?» - А он как рыкнет: «Из морга!» - И ничего больше не добилась от него, от супостата: ни слова, ни полслова. Молчит и всё тут.. Только глазами – луп-луп… Как зверок… Весь какой-то  пуганный, жалкий… Сидит на печке – в шубе и в шапке…И что с ним? И где он был? Может, отравы какой хлебанул? Ума не приложу.

 

… Вот какая приключилась история.  А таких историй у Наливайко – уйма.  Ну, разве не чудак наш Леонид Гаврилович? Кстати, в тот раз в своей глухой  деревеньке он дотянул аж до апреля. В гости к нему больше никто не заходил. Скучно, но зато не отбивали от работы над эскизами и стихами. И, несмотря на холод,  и для той зимы отыскал он тёплые словесные краски:

Скирд белых терема.
Седых лесов истома.
Свет матушка-зима!
Зима в  России – дома!

 
Отыскал! И ещё отыщет! Потому что поэт любит Родину! Крепко! Не только на словах.

Юрий АСМОЛОВ (Курск)

Леонид НАЛИВАЙКО

* * *
        Николаю Гребневу
Взгляд памяти летит за горизонт,
за солнцем вслед, что клонится к закату,
в места родные, чем душа живёт,
где рад я встречным, как сестре и брату;
где даже просто поворот реки,
обрыва срез, какой-нибудь просёлок –
не только средство от седой тоски,
но дорого, как собственный ребёнок.

* * *
Экскурсовод, слегка помешанный, –
седая память – вновь ведёт
меня в тот край, где чудо-женщина
венок плетёт и встречи ждёт
со мной – тогдашним несмышлёнышем,
в фуражке с звёздочным околышем,
глядящим в мир во все глаза,
не знающим, что путь назад –
нелеп, запретен, невозможен,
что саблей, вырванной из ножен,
спустя полвека не грозят…
Ах, память, память – гид лукавый,
похмелья ждущий проводник!
В краю далёком – прах дубравный,
и вместо лилий там – тростник.
Не надо, память: дело к вечеру;
не впрок об утре нам скорбеть…
Во снах златых приходит женщина
с лица мне слёзы утереть.

* * *
Оставим ручку и тетрадь,
стих о любви и доле
и выйдем солнышко встречать
в задумчивое поле.
И шапку снимем перед ним,
таким большим и ясным,
и свежим взглядом поглядим
на мир наш ненапрасный…
Вернувшись в дом, затопим печь
и тесто мы замесим,
и куличи мы станем печь
для поддержанья песен.
Перебелив стихи в тетрадь,
мы выйдем в поле снова:
прихода женщины всё ждать,
как солнышка второго.

* * *
Квадрат нежилого двора,
очерченный тихой печалью.
Сверчка донесётся игра,
и сердце обложится данью…

Но только не плакать, не сметь,
к печали тоску прибавляя!
Сверчковая песня седая.
Подворья крапивная клеть.

Спасибо, спасибо сверчку,
что выжил среди запустенья;
что он не приемлет тоску,
хоть повода нет для веселья.

1946 ГОД
С десятком ранних огурцов
нас всё ж поймали, огольцов,
те дядечки рукастые:
«У-у, жулики несчастные!»

И до конторы от бахчи,
конвоем окружённые,
идём, то плачем, то молчим,
позором прокажённые.

Пошёл на пользу ль наш позор
колхозному правлению?..
Но до сих пор, но до сих пор
я помню раздвоение:

не сходит стыд со впалых щёк
и в сердце что-то колется:
и воровать – нехорошо,
и помирать не хочется.

 

Я - ДОМА
Я здесь всему и всем родня, –
не правда ль, ивы?
Здесь даже чибис у меня
не спросит: «Чьи вы?»
Ах, соловей! Как он поёт,
совсем как прежний, –
мне звуки на душу кладёт
зарёю вешней.
В цветах и травах дождь звенит
в сто два коленца.
Над шляхом радуга висит,
как полотенце.
Цвети над миром и свети,
шар-одуванчик!
Любил не эти ли цветы
далёкий мальчик?..
Пусть будет радость без конца,
и тёплым – лето.
Жаль, нет на празднике отца
и мамы нету…
Присядешь тихо на порог
и обувь снимешь.
Истоки здесь твоих дорог.
И здесь твой финиш.

ЗАЛОЖНИЦА
Умолял: «Попробуй рассказать,
с кем близка была, –
ведь все мы не святые».
Гладил волосы, смотрел в глаза
светло-карие – почти что золотые.
Улыбался. И не торопил.
В кухню шёл и свежий чай заваривал…
Исповедь её своей слезой кропил:
«Вспомни всё, чтоб легче стало», – уговаривал.
Душу распахнула перед ним, –
так на волю рвётся птица пленная!
А потом – до дому проводил…
Шёл обратно. Гневно говорил
сам с собою: «Дура откровенная!»

СВЕТ МОЙ СОЛНЕЧНАЯ ЖНИЦА
Свет мой солнечная жница!
Видишь, нива колосится?
Ждёт нас много страдных дел.
говоришь: «Нельзя коситься
на других на баб и дев!» –
хочешь, чтоб перекрестился.
Свет мой солнечная жница!
На других я не косился,
чтоб на месте провалиться! –
я в открытую глядел.

ИЗВЕЧНОЕ
С берестяным туеском,
в мягких лапоточках,
с оберегом-пояском,
в ситцевом платочке –
шла Матрёна по грибки
иль по землянику,
и не мяли – так легки! –
стопы повилику.
А навстречу шёл и пел
чернобровый Павел.
Зрит он: дева!.. И сомлел
расхоробный парень…
Что там? Как там? Не сказать.
Но от встречи этой
стали синими глаза
у рождённых деток.
А от тех детей – свои,
то есть мы – их внуки,
все – заложники любви
и враги разлуки.
…Тот прабабкин поясок
дочка углядела:
– Пап! Не видел туесок?
Ягода поспела…

ПОЩАДЫ ПАМЯТЬ ЗАПРОСИЛА
Походкой лёгкой и беспечной,
сквозь облетевшие кусты,
с холма на луг пустой заречный –
не ты ль идёшь?.. О, нет, не ты…
А эта – шла и напевала, –
твоим был шаг, твой взмах руки!
И мне печали было мало,
и я желал себе тоски –
тоски, такой невыносимой,
до содрогания в груди…
Пощады память запросила
и умоляла: не гляди!

* * *
…Ремесло сие – простое:
ничего оно не стоит,
коль словцо не золотое, –
ни в Тамбове, ни в Ростове,
ни в окрестностях Москвы, –
ничего оно не стоит,
коль не стоит головы.

Нажав на эти кнопки, вы сможете увеличить или уменьшить размер шрифта
Изменить размер шрифта вы можете также, нажав на "Ctrl+" или на "Ctrl-"
Система Orphus
Внимание! Если вы заметили в тексте ошибку, выделите ее и нажмите "Ctrl"+"Enter"

Комментариев:

Вернуться на главную