Алексей БЕРЕГОВОЙ, Ростов-на-Дону
СИНИЕ ТЕНИ НА СТЕРТЫХ КАМНЯХ

Повесть

Окончилось наше лето,
Неважно, чья вина...
Римма Казакова

 

Конфетные бумажки, обрывки газет дружно вальсируют по перрону в обнимку с пылью, кидаясь под ноги редким пассажирам, которые никуда не спешат.

Ветер играет, закручивает серые столбики, ворошит прошлое, оттиснутое и заснувшее на старых газетных листах, забивает рты прохожих сухой горечью. Если не знаешь, даже не подумаешь, что всего-то в паре километров от вокзала шуршит галькой «самое синее в мире», такое сейчас тихое и ленивое Черное море.

Поезда здесь останавливаются редко, но — слава Богу! — хоть в кассе билеты есть, не нужно стоять в очереди и ждать, ждать...

Лето в этом году жаркое, какое-то пересохшее, курортники в городе снулые, тянут каторгу, разбавляя черноморскую свежесть густой асфальтовой жарой, ползают меж раскаленных чудес сборного домостроения. Эх, сейчас бы им в горы — к блеску снегов, в лес, на голый от бетона берег моря, но что поделаешь: и поесть надо нормально, и попить вовремя, и поспать удобно. Привыкли люди. Да и не так-то просто сейчас в кавказский лес, а голого, пустынного берега на Черном море, наверное, уже не сыщешь совсем. АвтоВАЗ с Аэрофлотом помогли гражданам убить черноморские курорты. Транспорт, как говорится, великое дело! И едут сейчас сюда все: даже узбеки, казахи, чукчи — кто угодно! — люди, в большинстве своем еще тридцать лет назад о Черном море не помышлявшие.

Вон толстый дядька пыхтит, потеет крупно от лысины до пазухи, но тянет, тянет в одной руке авоську с помидорами и яблоками, в другой — супругу-неразлучницу, маленькую и такую же толстую, скорее, круглую, как колобок, — повисла на локте мужа, еле-еле перебирает чебурашкиными ножками. Отдых называется! Вот им-то в горы надо обязательно...

Но только что прибывший народ еще довольный, пестрый и шумный, плюет на все трудности примерно с высоты Эльбруса, — год же собирался, готовился, к тому же это традиция, даже если не слишком нужно, и в тягость, но как же! — на морях не побывал, не отдохнул, сезон пропал! И что попишешь, хватило же у нас ума и сил по-настоящему обжить только Черное море.

Но самая большая подлянка здесь — командировки! Для чего летом посылать в командировки людей в городок, где не только предприятий раз-два и обчелся, а и работающих местных жителей десятая часть от всей ежедневной толпищи? Да и вообще, зачем тут предприятия, если природа уже так шикарно потрудилась: нате, люди, пользуйтесь, отдыхайте, не пачкайте, не ломайте — любите?! Или все это так сложно для простого человеческого думанья?

А прелести для командировочных здесь все те же, что и курортникам: поесть — очередь на версту, в автобусе — давка, в гостинице — нервы, да и головы все время вертятся мимо цели: днем — в сторону пляжа, вечером — к городскому парку с музыкой, солоноватым бризом и терпкими кавказскими запахами. И все они за три двадцать в сутки, на которые тут, на юге, и пообедать-то толком трудно...

Народ неспешно двигается по перрону по-над голыми, блестящими полосками рельс, покачивая одинаковыми пушистыми или стеклярусными шляпами, купленными у торговок на пляже, а я сижу на наружном мраморном подоконнике, смотрю на идущих и мрачно размышляю. Почему мрачно? А как же иначе, если жара, пыль и море рядом, а ты в командировке и уже завтра с утра должен быть на родном предприятии, когда до поезда два часа, — и жарюку еще долго глотать, и на море не сбегаешь, чтобы окунуться на дорожку в его соленую ласку. Вот и приходится думать, что же выбрать, куда наклониться: в сторону «еще» или в сторону «всего», а выбирать-то, честно говоря, особенно нечего, вот и мрачность наползает от неумения самого себя надуть.

Как оконная рама в бурю, громко стукнул репродуктор на вокзальном фронтоне, заорал нестерпимо громким женским радиоголосом: «На первый путь прибывает...» Нет, не мой. До моего еще ой-е-ёй! Хотя, если бы в кассе та черноморочка с облупленным носом и с веснушками под выгоревшими ресницами сразу бы вняла моим просительным улыбкам и смилостивилась, моим мог бы стать и этот, тогда не нужно было бы раздумывать и выбирать. Но, видите ли, следом идет «наш» поезд и в нем мне будет удобнее, потому, что у нас с ним один родной город и общая конечная станция. Какая железнодорожная забота! А то, что его ждать надо и ползет он до «нашей конечной станции» на три часа больше и всяким «столбам кланяется» чаще, — это не в счет. Ну, ничего, попыхтим, попыхтим и вытерпим, — мы народ крепкий, командировочный. И потом, уехать с юга в тот же день, когда желаешь, уже счастье...

Через пару минут на станцию вползла зеленая гусеница. Захлопали тамбурные двери, люди быстро туда-сюда, все вдруг заторопились дико и самоотверженно: приехавшие — что не выйдут, встречающие — что пропустят, отъезжающие — не сядут, а провожающие — не поцелуют на дорожку (особенно, если отправляешь прямо в объятия мужа свою курортную милочку с тоской в глазах и с облегчением в душе — до следующего сезона или навсегда). Суета с маетой, да и только! Крики, как в британском парламенте, трепыхания, точно Майкл Джексон в танце. Вон в дверях застряли два чемодана: один — туда, другой — оттуда, у хозяек слезы на глазах: о, как они ненавидят друг друга! И все это неудивительно, — стоянка-то лишь две минуты, хотя потом поезд может простоять и полчаса, — однопутка впереди, а встречный чаще всего опаздывает.

О, это уже шум посерьезнее! Что такое? Кажется, мальчишку с поезда ссадили: проводница орет, мальчишка ревет, милиционер победно несет свое пузо под черной, лохматой головой, тащит пацана за руку через жидкую толпу.

Что же с ним такое? Убежал откуда, что ли? Пацану лет двенадцать-тринадцать, на нем мятая-мятая пионерская форма без галстука, за спиной рюкзак явно лагерного назначения, на белобрысом чубе возвышается голубая пилотка с бубоном. Как у генерала Франко.

— Ишь ты! Зайцем хотел и без родителей! (Как будто с родителями зайцем можно!) Я его сразу заприметила! — на весь перрон продолжает проявлять бдительность тощая проводница.

Милиционер не оборачивается, на ее старания — ноль внимания, еще меньше эмоций. Он, по всему, дядька добрый, но при исполнении, и что ему сейчас разные вопли да упирания мальчишки, даже если обеими ногами, даже если с размазыванием слез по грязным щекам?

Мимо здания вокзала ворота на площадь. Сюда, как корабли в створ порта, стекались все, кто не остался в поезде, кому срочно надо в город. Этот поток возникает с приходом поезда и иссякает через минуту после его ухода. Не слишком густой — толпой не назовешь, — но и не редкий, так просто сквозь него не проскочишь.

И вдруг пацаненок прямо в воротах каким-то хитрым вывертом р-раз! — и рука его свободна, тут же мимо народа мигом, чуть ли не между ног, под юбками — на площадь! Не зря же маленький и худой! И чем-то мне знакомый!.. Нет, показалось... Ну, молодчага!..

Милиция было следом, да куда там! Меж тел не пробиться, не то что между ног или под юбками! Тык-мык, закричал что-то обиженно вдогонку и сник. Куда с такими габарами? Пива пить меньше надо, дядя...

А пацана и след простыл.

Вот и все. И снова скука, как банный лист... Пойти на базар, что ли? Тут рядом...

Лет пять назад я был здесь в командировке. Тогда долго: семь месяцев, — строили пионерский лагерь. И считал этот городок почти своим. И вот там, за базаром, была пивная — обыкновенный стеклянный павильон со столиками и стойкой, где пиво — в бутылках или на разлив — было всегда, и очереди почти никакой. Почему? Не знаю. Так вот, не в пиве суть, тогда мы все перед пивной ходили на базар, а там — просоленные всеми ветрами деды обвешаны вязанками, как партизаны пулеметными лентами, а в тех вязанках — чудо, вяленая черноморская ставридка! Объедение! Начинаешь чистить — жир течет до локтей! И целая вязанка всего-то за рубль. А уж если попадался «адмирал» с вязанкой царь-рыбки барабульки, тут и вообще всему конец! Вязанку в руки и бегом в пивную. Парни мы тогда были не особо пивные — вязанка как раз на пару кружек, — но удовольствия получали — гору огромную! И все из-за рыбки. Пока это ее перелущишь, стоя за столиком, пересмакуешь, пивком зальешь, а потом еще и пальчики оближешь...

А сейчас — ни дедов, ни вязанок, да если и попадается рыбка иной раз у спекулянтов, так там с рублем делать нечего. Короче, ни удовольствия, ни памяти, одни запреты, хоть и толкуют местные жители, что ставридка в Черном море еще не перевелась. Как всегда, проутюжил запрет не тех, кто ловит тоннами, а тех, кому и килограммы-то не под силу. Но как же попробовать рыбку любителю, коль нет у него пути ни на рыбзавод, ни к черному ходу магазина «Океан»? Загадка. Не интересующая никого...

И так каждый раз у меня: пойти глянуть, может, подвернется еще какой дед с вязанкой? Знаю, что нет, но иду. Надо посмотреть...

Базар пестрый, суетливый. Южный базар, кавказский. И цены кавказские, хотя всего валом. И о дедах, конечно, ни слуху ни духу...

А над дверями пивной вывеска: «Кафе «Волна». Сколько таких «волн» застыло по побережью! Словно другого морского названия подобрать невозможно...

А что тут изменилось? Только вывеска и цены, да вместо пива чебуреки под «Тархун». А вообще-то ловко устроено: раньше по всем забегаловкам деньги в основном за алкоголь платили, закуска, поесть — это как придаток, совсем недорого против выпивки, теперь же алкоголя нет, а деньги надо выкладывать те же или почти те же, но уже лишь за плохую еду и какую-нибудь ненужную мишуру. Борьба с пьянством за счет непьющих! Нигде не пропадет наше родное министерство торговли...

Зашел. Народу совсем нет. То ли из-за ассортимента, то ли час страждущих минул. Но переставились. Вместо прежних «стоячих» круглых столиков под стеклами стен расположились большие столы, красные и квадратные, возле них появились стулья. Пожалуй, и все приметы кафе.

За крайним столом под стеклянным витражом с намалеванной жареной курицей необычайных форм и размеров сидят две красотки, обе крашеные в китайский черный цвет, обе с лиловыми губами и взбитыми прическами, в рисковом курортном одеянии, но все равно такие разные и, надо сказать, симпотные — пьют кофе по-восточному (рекламой которого утыкан весь Западный Кавказ), и смотрят приветливо, даже с интересом. Шанс — поболтать, познакомиться! Но взгляды уж очень опытные и позы откровенные. Скучают машки. Или недавно прибыли? Загар как будто уже стойкий... А-а, ерунда! Заумничал, зарассуждал! Бабенки, как бабенки, — чуточку раскованные от всего, что осталось там, за горами, и все. Но жаль, командировка кончилась...

И я отворачиваюсь к стойке.

За ней — армянин (странно, без усов) трет полотенцем фужеры. Зачэм, дарагой? Шампанского все равно ведь нет!

Показываю на рекламную курицу:

— Одну...

— Нэ мой товар, — смеется бармен. — Ц-ц! Как жал, нэ мой товар!

Я уже выше — над головами женщин.

— Эт тоже нэту. Прасти, дарагой, не завозили.

— А что есть?

Он — классическое:

—Чебурэк!..

— Ну что, давай порцию. И бутылку воды.

Он бросил на тарелку огромный и пустой, как подушка в гостинице, чебурек. Мяса в нем с головку воробья. Зато жир льется почище, чем из ставридки, да к тому же свиной и горячий. Слушай, ну в какой армянской семье готовят такие чебуреки? Кто тебя научил? Мама? Или наш дорогой общепит? Впрочем, ты наверняка здесь ни при чем. Твое дело швырять их на тарелку да считать деньги. А путь их рождения долог и расплывчат, как берега в тумане. Ты же можешь в перерывах спокойно тереть фужеры и не печалиться... Нет, у ставридки жир все же приятнее...

Девушки быстро допили кофе и ушли без прощальных взглядов. Наверное, чуток обиделись. И презрели. На смену ввалилась голодная семья. Папа, мама, дочка, дочка, сын и еще дочка. А может, — племянники. Или соседи. Все взрослые, сильные, загорелые и целеустремленные — кратчайшим путем к стойке и загомонили. А мне пора на улицу. Покурить где-нибудь в тенечке да потихоньку двигать на вокзал.

Сижу, курю. Вид у этой части улицы теперь какой-то занюханный. Похоже на задний двор базара. Несколько больших платанов, в их тени — скамейки, за ними — чахлый ряд стриженых кустов и дальше — проезжая часть, которая никуда не ведет, упирается в глухой забор какого-то завода. На той стороне улицы серые, штукатуренные пятиэтажки, на этой — под базарным забором — ряд разномастных павильонов из стекла, железа, фанеры и еще чего-то, сквозь решетку забора видны мусорные ящики на базаре и огромный, как дворец спорта, туалет. Удачное место для отдыха, потому и людей мало. А когда-то здесь кипела жизнь! Изменилась улица... Ну, пора и мне сваливать...

А-а, старый знакомый! Впрочем, действительно старый! Ну почему мне опять кажется, что я тебя где-то видел? И не пойму где! Шагает, не прячется и даже не оглядывается, — успокоился парень.

— Иди сюда...

Смотрит хмуро, подозрительно.

— Иди, я не кусаюсь...

Подошел нехотя, стал столбом, глаза бегают, как у кошки на старых детских ходиках.

— Есть хочешь?

Молчит. До чего же рожа грязная!

— Ну, голодный?

Опять молчит, но не уходит. Конечно, чего я спрашиваю? В глазах детей голод проступает четко. Но надо его похвалить...

— А ловко ты от того пузатого смылся! Молодец! — Ой, как опрометчиво, сразу деру! — Да подожди ты! Не собираюсь я тебя сдавать.

Остановился. В глазах мелькнуло какое-то доверие.

— Пойдем, погрызем что-нибудь, а?

В кафе «Волна» семейство уже доедало свои чебуреки, целеустремленность была проглочена вместе с тестом. Теперь они сыто смеялись и никуда не спешили. Но нам-то поспешать просто необходимо.

— Слышь, друг? Пацана надо покормить. Хорошо покормить, видишь, давно не ел.

— А кто он? — тоже шепотом.

— Без понятия. Просто голодный и все.

— А-а, уловил! — Бармен скрылся в подсобке. Вышел из боковой двери, на подносе у него тарелки: одна с помидорами и огурцом, на второй большой кусок курицы (нашел все-таки!), на третьей (ну все равно сунул, козел!) пара чебуреков. Покидал тарелки на стол, воткнул в середину бутылку «Тархуна», потом порылся в кармане, достал громадное яблоко, потер его о рукав и протянул пацану:

— От меня. Дэсэрт! — и под моим взглядом:

— Понимаешь, брат, нэту куры, нэту. Жэна на базаре покупал, мне на обэд варыл, но рэбенок же... — И в ответ на мою улыбку уже довольно:

— Кушай, малчик, будь здоров!

А «малчик» уже ничего не слышал, ничего не замечал, он уродовал крепкими зубами куриный бок.

— Да не спеши ты, подавишься!

— Д-два дня-я щ-щитай не ел! — промычал он набитым ртом. Нет, так нельзя, придется ждать пока от козлика, то есть от курицы, останутся...

— Ну, не торопись...

Пацан, кажется, понял, реже задвигал челюстями. Он жует, я жду. Потом не выдерживаю:

— Зовут тебя как? Ты ешь, ешь...

— Женька...

Ну, точно — Женька. Только какой Женька, не помню.

— А вас как?

— Саша. Дядя Саша. Едешь-то куда?

— Домой, — он назвал город.

— Ну, надо же! Земляк!

— Да? — зеленые глаза его довольно вспыхнули.

— Точно. Откуда сбежал? Из лагеря?

— Из лагеря, — мотнул головой. — По чём вы знаете?

— По форме. Так один и добираешься? Середина потока...

— Да эта ...

— На самом деле сбежал?

— Сбежал, — кивнул, наморщив лоб.

— Что ж ты так?

— Да эта... С вожатой поругался. Наклепала она на меня.

— Да ну?

— Не-е, точно. Она поздно прогуляла, — они всегда гуляют после отбоя, как нас спать поукладывают. А Витька Чайник в воздушный шар воды налил с полведра, наверно, ниткой перевязал и ей под одеяло. Она пришла, темно, свет же не зажжешь, — и плюхнулась. Вода ка-ак польется, ка-ак потечет по полу, все как захохочут, кто-то кричит: «уссалась!»

— Что, не спали?

— Не-е. Ждали. Один Витька Чайник притворился, вроде спит, не смеялся даже. Он опытный. А она раздухарилась, кричит: «Это твоя, Журавлев, работа, я тебя завтра к начальнику поведу, я тебе все припомню!» А я при чем? Что рядом с ней сплю, да?

— Что, плохая вожатая?

— Да не, вроде.

— Тогда зачем же вы ей так?

— Да Витька то! Не может он, — для хохмы, говорит, для смеха!

— Вот оно что. Болезнь?

— Наверно. А она возьми — и на меня. А Витька вроде спит, аж бульбы пускает. А я опять: «Не я это». А она свое орет: «Ты и все, — я знаю!» И утром меня к началке. И как будто все до отбоя было. У меня никто ничего не спрашивает, я молчу, а началка орет: «Хулиган!» Сама маленькая, а как гудок пароходный. Кричала, кричала, я ей говорю: «Не я это». А началка: «Тогда скажи кто?» Во им! — Женька сложил из грязных худых пальцев внушительную дулю. — Не, я им не показал, только подумал, а потом сказал: «Врете вы все. И Валька-вожатая, и вы, Маргарита Павловна». Так она на меня: «Сегодня на вечерней линейке мы всем лагерем тебе наказание придумаем». Только не вышло у них.

— Удрал...

— Ага! Рюкзак отнес, спрятал в кустах. После завтрака уборка территории, я взял ведро, как будто мусор понес, возле ящика — забор, я перелез и — в лес. До свиданья! Нашли виноватого! «Всем лагерем» А Валька — дура, не понимает, что после линейки над ней в каждом отряде ржать будут. Хоть и вредная она, а жалко.

— Да, своеобразная у тебя жалость.

— А че?

— Да ниче. Ну и как добирался?

— Нормально. Где на поездах, где на электричках. Днем — хорошо, ночью — хуже: все цепляются: откуда да куда?

Женька налил в длинный стакан «Тархун», отпил половину какими-то бегемотскими глотками, потом сбегал к стойке, выпросил у армянина полиэтиленовую трубочку. Стал тянуть напиток не спеша, удовлетворенно, в глаза его будто кто капнул из масленки.

— Ну и что же мы будем делать?

— Я — домой! — Женька выплюнул трубочку в стакан, напрягся к выходу. — Я...

— Да не прыгай ты! Сказал же, не поведу сдавать.

— Дядь Саш, не хочу я в лагерь, нельзя мне. Домой надо. Я поеду...

— А как же Валька, началка? Пусть бегают, с ума сходят?

— Сами виноваты... — тут же с испугом:

— Я напишу им. Ну, доехал, жив, здоров, мамка не ругает.

— Да, молоток, нечего сказать! Пока твое письмо придет, они сами уже дома будут.

Женька растерянно моргает глазами.

— Ну, уяснил? Лагерь твой где?

— Да аж под Сухуми.

— Ничего себе! Полпути отшлепал. Адрес-то знаешь?

— Знаю.

— Говори, — я достал записную книжку.

Он протараторил адрес скороговоркой. Записать это было невозможно. Я спрятал книжку.

— Ладно, потом. Значит, так, я тоже домой еду. Мы с тобой вроде как попутчики. Сейчас зайдем на почту, дадим в лагерь телеграмму: не беспокойтесь, мол, доехал, все в порядке. Придется врать, но смотри, это так, в виде исключения. (Покрыть чью-то глупость, поберечь их же нервы.) Дома, мол, тоже все нормально. Понял? Потом — на вокзал, берем билеты и едем. Договорились?

Он смотрит в стакан.

— Ну чего ты?

— Денег у меня нет.

— У меня есть. Немного, правда, но хватит на двоих.

— Вы мне чужой, чего я у вас буду брать? Не надо мне.

— И как же ты думаешь добираться?

— Доберусь как-нибудь. Сюда приехал? Сами говорили: полпути.

— Резонно. Только сколько времени потребовалось?

— Два дня.

— Ну вот, значит, еще два дня нужно. А я так не могу, мне на работе быть нужно.

— Я сам доберусь.

— Ну, это совсем нечестно... Давай договоримся так: я займу тебе на билет, отдашь, когда сможешь, лады?

— Лады,.. — глаза его чуть оживились, зубы снова поймали полиэтиленовую трубку. Не хотелось, видно, пацану опять маяться по поездам да прятаться от проводников, милиции. А так, вроде бы, никто и ничего и не теряет. Переросла гордость пацана, но великое дело — компромисс! — Я у мамки возьму...

— Тогда торопись, — я глянул на часы. — Времени у нас на все сорок минут. А сейчас — вон раковина, пойди умойся, а то нас в поезд не пустят.

Он убежал, словно его послали за мороженым, а я подошел к армянину.

— Привет, друг, спасибо! — Положил на стойку трехрублевую бумажку.

Тот раскатал губы в широкую улыбку, закивал.

— Усы отрасти!

— Обязатэльно...

Какая все же прелесть эти маленькие городки. Все рядом, людей мало и тишина. Только в этом городке домов и всего прочего — на один, а народу — на все десять таких городов. А это уже хорошо, но не слишком. На почте пришлось трясти билетом и лезть без очереди. Видимо, час был такой, когда все это самое население напоминало любящим родственникам о своем существовании.

— Мать-то как зовут? — Я дописывал телеграмму.

— Вера.

— Так, Вера. Простит она нам это вранье?

— Да что вы, мамка добрая! — глаза его лучились уверенностью. Как хорошо, когда один человек уверен в другом! И как редко это бывает. Только, пожалуй, мать неизменна.

— А фамилия?

— Чья?

— Матери?

— А-а. Тоже Журавлева.

— Так, Журавлева. — «Журавлева... Журавлева Вера...» Журавлева Вера?! Что такое? Да нет, ерунда какая-то, не может быть! Журавлева Ирина! Что это ты, засранец, все время нагоняешь на меня смутные воспоминания, тревожные мысли, а? — Ладно, идем, время тикает...

На вокзале у облупленного носа билета, конечно, не оказалось. Что мы — простые советские люди — в таких случаях делаем? Или досадливо морщимся и уходим, или поднимаем скандал, или в срочном порядке становимся иллюзионистами и начинаем выкидывать фокусы с сахарной пылью и розовым ветром. Первые и вторые приемы совершенно бесполезны, на третьи есть надежда.

Для начала внушаем через стекло, что перед ним находится очень веселый, остроумный и вообще симпатичный человек, который просто обожает всех на свете кассирш (или продавщиц, или приемщиц), и очень любит с ними общаться — то есть хоть как-то, но свой . Затем утверждаем аксиому, что за стеклом сидит самая обаятельная и добрая девушка (или нестареющая женщина что надо! или просто очень хорошая тетка — в зависимости от самого объекта), которая не может не помочь своему . Но ни в коем случае не выливаем на голову весь мед сразу, только постепенно и осторожно сладим, понемногу намазываем. Все это с одной целью: организовать интерес к себе и, естественно, к своим трудностям. У них на лицах всегда ведь защитные маски. Сорвать ее — увидеть живого человека! Это самое трудное.

Ну а дальше, как получится — обстановка подскажет, но ведь и натолкнуться на глыбу гранитную, холодную и бесчувственную, услышать в свой адрес что-нибудь категорично-грубое, произнесенное как бы по праву, — это ведь тоже запросто. Тогда уж точно — пиши пропало! И что же нам остается делать? Но хвала тому, что женщины обожают комплименты и лесть с языка мужчин. Этим и пользуемся. Постараться лишь надо. Только вот досада берет постоянно: чего это мы такие ушлые, крутим-вертим, изощряемся, словно не они для нас, а мы для них?

Билет там достал или колбасы кило, гордимся, будто на Эверест взобрались. Противно, как средство от поноса, но пользуемся, когда приспичит. Куда денешься? Не топтаться же вечно на месте? Ведь задумано все каменно, исполнено железно: не хочешь — не бери и вообще вали отсюда, не мешай работать. А вся работа как бы в том и состоит, чтобы не дать. Ну ладно, ближе к делу, к кассе то есть.

После недолгих отвлечений и комплиментов, вроде всемогущей, прекрасной феи, перехожу вплотную:

— Девушка, милая, — старательно строю глазки, рисую на лице лирическую, чуток загадочную улыбку, — не дайте погибнуть! Пацана к маме надо срочно доставить. Неужели, вы, да не найдете билетика, не поможете нам?! Всего лишь один детский!

— Сколько ему лет?

— Двенадцать! — наобум лазаря или примерно, а тот, дурень, горделиво поправляет:

— Тринадцать!

— Тринадцать — надо взрослый.

— Ну, взрослый, а?

— Сразу почему не брали? — сказано так, словно все время тут, перед кассой, толпилась стотысячная очередь и билеты разлетелись, расхватались, как куски хлеба в голод, и теперь я требую невозможного. Но шанс все-таки появился: она меня запомнила.

— Да вот, нежданно-негаданно. Пришлось брать с собой племянника, — вру безбожно первое, что приходит в голову. — Но неужели такая симпатичная девушка — лучший кассир на этой дороге — не поможет нам? Вот она, моя судьба в ваших пальчиках! — протягиваю к ней руки, точно подаю судьбу.

Женька, кажется, тоже все понял. Земляк же! И теперь льстим, гнусавим, поем, строим улыбочки, пускаем восхищенные взгляды, даже гордость выказываем (весьма умеренную, правда) уже вдвоем. А в душе у-ух ка-ак ки-пи-ит! И наконец:

— В плацкартном поедете?

— Хоть на крыше!

— Идите сдавайте билет.

— Куда?

— К администратору. Только при сдаче потеряете двадцать пять процентов стоимости.

— Да за что же такое наказание?

— Вы сдаете билет за двадцать минут до отхода поезда, — Стучит карандашом по стеклу. — Читайте...

И правда, сбоку на стекле от потолка до стойки громадная, как заснеженное поле с малюсенькими черными буковками-кочками, простыня-инструкция. В густой мешанине кочек пытаюсь найти касающийся меня пункт. Да уж куда там, если до поезда всего-то... Да хрен с ними, с тремя рублями и их заботливыми инструкциями, пусть железная дорога разбогатеет, а нам ехать надо, пока чего-нибудь еще не придумали!

Бегу к окошку администратора.

— Мне билет надо сдать!

В ответ веет олимпийским спокойствием.

— Билет мне надо поменять, поезд уже подходит...

В ответ то же самое, что-то пишет в журнале.

— Девушка! — Хотя девушке лет сорок пять!

— Слышу, чего кричите?

— Да билет!..

— Подождите...

Жду, глядя на часы и мечтая о том, что и у нас когда-то будут кидаться навстречу клиенту. Чем эта толстая тетка занята, непонятно...

— Фамилия?

— Новицкий!

— Распишитесь...

Расписываюсь в широкой, как Черное море, ведомости. И вот, шлеп на билет маяк наших общественных отношений — штамп!

— В кассу!

Бегу в кассу. И курносая черноморочка, улыбаясь, забирает билет, потом говорит в черную трубку:

— Люся, два плацкартных на четыреста пятьдесят шестой, так... есть, принято.

И мне:

— Доплатите девять рублей.

— Ну, спасибо, девушка, выручили...

Кажется, она довольна тоже. По крайней мере, на лице ее цветет улыбка благотворительности.

Ну, все, два малюсеньких кусочка картона, чуда железнодорожных экономических связей, у меня в руках. Вот так-то, Женька! Не зря говорится, кто ищет, тот всегда найдет! Теперь ты можешь не бояться горластых проводниц и толстых милиционеров.

Женька рассудительно, но совсем некультурно шмыгнул носом. Проводница в нашем вагоне оказалась совсем не горластой, только чуточку сердитой. Видимо, это от ответственности. Она вышла в тамбур с веником в руках и очень удачно вымела мусор мимо нас в открытую дверь вагона. Даже не засыпав при этом никого из пассажиров. Ни входящих, ни выходящих. Их просто не было. Кроме нас с Женькой. А мы увернулись. Женька посчитал, что она сейчас будет подавать какие-то сигналы веником, застрял в тамбуре — полюбопытствовать, как это делается, я остановился, дожидаясь его, но проводница мигом шурнула нас в вагон, послав вдогонку:

— Занимайте, где свободно!

А свободно было почти везде. Старая неразрешимая загадка железнодорожного сервиса! В кассах билетов нет, а поезда ходят полупустые. И все к этому привыкли.

Мы проходим в середину вагона и совершенно обоснованно устраиваемся в пустом плацкартном купе. Женька с ходу полез на верхнюю полку, застланную грязным матрацем.

— Э, друг, ты куда?

— Да я в окно смотреть.

— Постели получим, тогда полезешь.

Он недовольно шмыгает носом, но сдается. Смышленый, видать, парнишка, знает, что долго ждать.

Эх, МПС, МПС! Будто и не людей возишь, а мешки с пылью и черным формовочным песком. До того все застоенно грязно, вагоны не мылись, наверное, со дня выхода из заводских ворот. Все списано на бедность штатов, малую зарплату, нехватку проводников, мойщиков. И если поезд к тому же без фирмы, а номер у него даже не двузначный и начинается не на единицу, не на двойку, а где-то на четверку и дальше, тогда совсем весело: и полы провалены, и стекла побиты, и сам вагон как бы на честном слове ходит, — и совсем ничего никогда не добиться, только собственные нервы на кулак намотаешь. А ведь деньги берешь немалые и каждый год потихоньку прибавляешь неведомо за что, а куда тратишь, не понять, не разобраться, во всяком случае, не на вагоны эти, не на проводников да мойщиков, на генералов своих, наверное, вон их сколько у тебя, в золоте ходят! Да нам-то, пассажирам, что толку от них, наш генерал вон, шлепает веником в конце коридора. Ну да ладно, будя...

И почему это мы так завыкли: куда ни придешь, где ни объявишься, траванешь сначала душу злой мыслью, попыхтишь недовольно, но молча, — а что от этого изменится? — и тут же начнешь привыкать? Ко всему способен привыкнуть наш народ! А может, лучше начинать привыкать сразу, без лишнего пыхтенья? Так и короче, и спокойнее, а результат все равно один...

Ну, кажется, поехали! Вокзал за мутным стеклом поплыл назад, потянулся к морю и люди на перроне — откуда ни возьмись? — замахали руками, занервничали. Потом появилась проводница, отобрала билеты, как паспорта в милиции, засунула их в свой многоклеточный футляр из дермантина и, приняв от нас настоящие советские рубли, разрешила Женьке прийти за постелями.

Мы стелим простыни — я внизу, Женька надо мной, — а поезд в се еще грохочет по последним стрелкам станции, длинной и запутанной, втиснутой в ущелье. Состав втянулся в горы, и сразу в вагоне стало сумрачно, окна — зелеными от близкого леса на склонах, а небо — далеким и узким, и то, если прижать нос к стеклу и посмотреть вверх.

Потом наш генерал несет чай по коридору, рейса за три управляется из-за малого количества потребителей в этом вагоне, а мы достаем из моего старенького дипломата — спутника во всех командировках — пакет с печеньем. Ужин — не ужин, но все-таки ложиться спать не на пустой желудок.

В вагоне тихо. Только чуть звякают стаканы да где-то слышатся, приглушенные стуком колес, голоса. Никто не делает самого противного: не бегает взад-вперед по коридору, отправляя свои якобы неотложные дела. Но какие могут быть дела у человека, который должен только ехать и ехать к месту назначения? Скажи им, что это всего лишь нервы, зуд, — не согласятся, обидятся, почтут за хамство даже. Вот и молчим, и терпим, надеясь на сознательность.

За окном синеют горы, убегая назад, отдаляясь и вновь зажимая поезд тисками своими зеленого бархата, а мы пьем невкусный, пахнущий запареной соломой азербайджанский чай, — бурые пакетики раздутыми трупами плавают в стаканах, — и неспешно беседуем. И странно, чем больше Женька рассказывает о себе, тем сильней у меня интерес к нему. Есть здесь что-то такое...

— В городе где живешь?

— А вы зайдете к нам, дядя Саша?

— Это надо?

— Очень! Не, вы зайдите. Деньги я вам отдам. И меня мамка тогда ругать не станет. Она у меня добрая... обрадуется.

— А ты?

— И я, знаете как?! Но про улицу пока не скажу, ладно? Я вроде сам с вокзала приеду и вас приведу. Мне так нужно.

— Ну, раз нужно...

Мы уже старались понимать «нужности» друг друга.

— Да пацаны на улице не поверят, что сам доехал аж от Сухуми. Это не в счет, что я с вами, все равно один добрался бы, я знаю. Доехал бы, и ничего они со мною не сделали бы. Я знаете, какой отчаянный? Не верите?

— Верю, почему не верить?

— А то скажут: набрехал, дядька какой-то привез, как маленького.

— Договорились.

Он притих, довольно хрумкая печеньем.

— Ты с кем живешь?

— С мамкой.

— Вдвоем?

— Да.

— А батька где же? — задал я вопрос и осекся. Женька перестает жевать, смотрит в пол.

— Нет у меня батьки. Помер. Мне тогда два года было. Болезнь какая-то у него.

— Мать замуж не вышла?

— Нет. Она у меня красивая! Но так я ж у нее есть. И сеструха, когда... Ничего, обходились.

— Трудно ей, наверное, с вами было. Ты вот ей, такой красивой, подарочки преподносишь.

Он насупленно молчит, но глаза его светятся правотой. Да поймите же, не мог мужчина поступить иначе, хотел, но не мог!

— Сеструха, говоришь, а живете вдвоем?

— Так она уже здоровая. Муж давно у нее. Офицер. На Севере живут. К нам только иногда летом приезжают и то ненадолго: дела какие-то у них — то на море едут, то еще куда-то,.. — он погрыз печенье, глотнул чаю и посмотрел в фиолетовый сумрак за окном. — В этом году еще не приезжали, но должны — скоро. Юрка, муж ее, — мужик ниче, а сеструха сейчас вредной стала. Как замуж выскочила. Лучше б не приезжала пока.

— А что так?

— Да ну ее! Мать по шее раз стукнет и все, а та ка-ак начнет пилить, воспитывать, точно пылесосом по шкуре, — аж тошно делается. Мамка говорит, она у нас теперь дюже грамотная, все книжки прочитала, как детей воспитывать.

— Не понимает она тебя?

— Кто?

— Сестра?

— Не, не понимает, — довольно соглашается Женька. — Да вы не бойтесь, она ж культурная, не станет при вас. Да и не приехала она еще.

— Вот зачем ты меня так усиленно тащишь...

— Да нет, что вы! — Женька явно обиделся, даже засопел. — Я же просто, я же хотел, поговорили бы, мамка бы на вас посмотрела...

Без отца растет пацан, все понятно, только не гожусь я ему в отцы. Даже по возрасту...

— Ну ладно, замолкнем на эту тему, — предлагаю я миролюбиво. — Раз договорились — действуем! Мужики мы или нет?!

— Мужики! — весело подхватывает Женька.

— Мать работает?

— Работает.

— И ты днями один?

— А че мне будет? Я привык.

— Учишься как?

— Нормально учусь, как все.

— Вон смотри, длинная гора, видишь?

— Да!

— Будто человек на спине лежит. Похоже?

— Здорово! — Женька уставился в окно. — Еще как похоже! — Гора была бесконечной, поезд идет мимо долго, и Женька не отрывается от окна.

— Грузин, что ли? — спрашивает он через минуту.

— Горец. Вон папаха, вон черкеска, усы, нос...

— Вы, наверное, часто тут ездите, — горы знаете.

— Приходится иногда. А начинал, как ты, — с пионерского лагеря. Вот тогда кто-то и показал мне эту гору.

На стекла вагона понемногу липнут редкие сумерки, поезд, очертив дугу, снова втянулся в ущелье, горы сдвигаются, и вдруг вплотную подступает вечерний лес.

И вот уже в вагоне совсем темно, окно чуть светится лиловым квадратом, горы слились в сплошную черную стену, потеряли формы. Тускло загорается желтым светом коридорная лампочка, фонарь в нашем купе на все щелканья выключателем отзывается полнейшим пренебрежением.

Женька уже клюет носом в стакан.

— Ну что, земляк, спать будем?

— Да не, я... — он положил печенье на столик, откинулся на спинку дивана.

— А что, плясать?.. Давай, давай наверх! — На полку он карабкается шустро, явно довольный. Намаялся пацан, неизвестно где еще спал прошлую ночь. Да и позапрошлую.

Женька ткнулся головой в подушку и, как говорят, сразу отрубился: дышит ровно, чуть посапывая своим дерзким носиком. Хороший парнишка! Я смотрю на него и снова почему-то чувствую, как дрогнуло сердце. Нет, что-то знакомое в нем есть, это точно...

Ну ладно, пора и самому ложиться. Лампочка молчит, все равно не почитаешь. Или пойти покурить перед сном?..

 

Женька проснулся рано. Все утро лежит на верхней полке — руки под щеки, — смотрит в окно и о чем-то думает. Что-то слишком серьезный он сегодня, грустную зелень излучают его маленькие глаза.

Потом налетела проводница, и словно началась бомбежка: все собирают постели, хватают вещи, выносят их в коридор поближе к дверям, точно собираются выбрасываться на ходу. А проводница, как пожарная машина на вызове, носится по коридору, забирает постели, сует билеты — кому нужно?! — и успевает объясниться со всеми сразу своим сиренистым голосом. Проспала малость тетка, теперь наверстывает. Ну что, понять можно: маршрут длиннющий, станций — десятка два за ночь, а она одна за двоих тянет. Мы с Женькой повинуемся ей, складываем постели, потом он тащит их в конец коридора в обмен на мой командировочный билет, а вещей у нас практически нет, так что выпрыгивать на ходу из вагона нам не с чем, и дальше мы спокойно ждем скрипа тормозов на нашей станции.

И вдруг Женька заявляет:

— Дядь Саш, вот было бы здорово, если бы вы были мужем моей сеструхи!

— Да ты что, Женька?!

— Не, я серьезно. Юрка этот хороший, но такой — не подойдешь к нему просто, не скажешь ничего. Шоколадку сунет, и все — забыл. Вы лучше.

— Ты же меня не знаешь.

— Я вижу.

— Брось подхалимничать, не по-мужски это.

— Не, правда! Это я просто. Я понимаю, конечно, — он тяжко и длинно вздыхает. — Тогда бы мы с вами виделись часто, может, поехали бы еще куда...

— Ладно, ладно... Так это ты потому все утро такой снулый?

— Да не, просто я...

— Боишься?

— Нет. Только подумал: а вдруг мамке уже сообщили оттуда, из лагеря?

— Вот то-то, брат. Надо стараться сначала думать, а потом делать. — Не хочется ему, борцу за справедливость, читать мораль, да так выходит.

Он смотрит и молчит.

Молчит, это хорошо, значит, думает…

 

Как бы ни полз наш поезд, как бы ни «кланялся» всяким «столбам» на дороге, ночи ему все равно хватило доползти до места.

Двугорбая верблюжья спина моста через реку, потом набережной сточной канавы (недавно — большой, хорошей речки, собственно, давшей начало городу и им погубленной), и все: заскрипели, заныли тормоза, приковали вагон к длинному перрону.

— Ну, кажется, приехали. Пошли...

Как здорово, что мы народ подъемный: только дипломат да рюкзак. Но каждому свое. Нам негде мандарины брать, как тому, черноусому дядьке, у которого мешков и чемоданов намного больше, чем законных конечностей. Вот и пыхтит теперь, созидая гору на перроне, потеет крупно и нервно.

Трамвайные пути на площади делят два потока: людской и автомобильный. Женька тащит меня через потоки и рельсы к остановке троллейбуса.

— Можно и на трамвае, — кричит он сквозь чадный рев безразмерного «Икаруса», — но тогда надо делать пересадку. Да и быстрей на троллейбусе!

И все-то ты знаешь, паразит!

— Куда мы едем?

— Увидите.

— Ага, увидел! Наш?

— Точно!

Подкатила «двойка». Ну, теперь ясно, хотя делаю вид, что нет.

Сколько ни возвращаешься в город, всегда смотришь на него через окно троллейбуса или такси так, словно видишь его после долгой разлуки. Даже, если не был всего пару дней. Смотришь придирчиво, сдаешь на проницательность, точно ревнивый муж на веселую жену. И что-то ноет в душе. Домой же приехал, домой! Вот в этот огромный дом вернулся и так ли там все, как оставил? Что изменилось? Что стало лучше, что хуже? И хотя ловишь себя на мысли: смешно за неделю ждать чего-то значительного, в душе ничего не меняется. Не отвязаться от чувств, не выбросить песни...

Троллейбус урчит в гору.

...И ругаешь, бывает, город, и клянешь, возмущаешься, но нет, не пропадет ощущение возвращения, живет, сильно оно. А ругать — если честно — не город, людей надо. За растрату традиций, за обесцвечивание, окоробкование лица, за ретивое вытирание с карты исторических мест да за то, что по их вине поотстал город за последние три-четыре десятка лет от тех поселков, что прежде и городами-то стыдно назвать было, а сейчас, гляди-ка, и метро у них, и категория. Не хватило настырности, любви к городу, только бы самому хорошо было да безопасно. А городу просто не повезло с такими радетелями: владеть владели, а обожали не город — себя в нем. Туда бы вон тех людей, что бегут сейчас по тротуарам, — по праву, по назначению, по призванию.

Эти люди действительно любят город.

Так же, как и ты.

Как взбалмошную, ветреную женщину.

Как мечту, неиссякаемую годами.

Как... Как что еще? Неважно, просто любишь, и все. И ревнуешь: где-то там может быть лучше. И злишься: что же мешает, чтоб лучше было здесь!

За окнами троллейбуса знакомые дома, деревья, камни. И люди тоже знакомые, хотя наверняка из этих, что сейчас на улице, ты не знаешь никого. Но что с этого? Они же твои люди, ты узнаешь их везде, поймешь, почувствуешь, потому что топчут они тот же асфальт, живут с тобой одними новостями, дышат тем же воздухом, решают те же проблемы. Они пропитаны городом, как и ты, а сам город состоит из них.

Второй маршрут длинный. Меняются остановки, входят и выходят пассажиры, а Женька не выказывает беспокойства прибытия. Сидит и хладнокровно смотрит в окно. Земляк! Тоже не был давно в городе. У него оказались двадцать копеек, и он купил талоны: себе и мне. Так сказать, любезность за любезность, и чувство достоинства восстановлено. Но это надо быть мужчиной, чтобы не есть целый день, и оставить двадцать копеек на обратную дорогу! Нравится мне этот пацан все больше. Или всегда нравился? Уже — всегда?! Ой, ли! Но такое чувство есть, и ничего тут не поделаешь...

Пошли линии, а Женька все не думает покидать насиженного места. Уснул, что ли?

— Жень?

— Че?

— Мы не проехали?

— Не. Уже скоро...

Но дотянул, мерзавец, до конечной!

Я начинаю кое-что понимать, нет — догадываться. Сердце потихоньку наполняется подозрением. Нет, я, конечно, сильно сомневался, но... Да, вот это самое «но»! Оно заставляет думать! Вот сейчас поворот направо... Так, повернули... Старый дощатый забор, такой же некрашеный, как... Один квартал и, если повернешь налево?!. Повернул! Еще двадцать шагов и...

— Жень, я дальше не пойду...

— Да пришли уже!

— Я знаю. — Пронизанный удивленной зеленью взгляд. — Я не пойду.

— Ну, дядя Саша?

— Нет, дальше ты один. Поверь не могу я. И пойми.

Он не понимает. Но что объяснишь пацану?

— Дядя Саша... — глаза его блестят изумрудами. Я смотрю на них и уже не сомневаюсь.

— Извини, я поломал твои планы, но будь другом, а?

— А где вы живете?

Я назвал адрес.

— Далеко...

— Знаешь, я запишу тебе телефон. Позвонишь и все расскажешь. Годится? — Уже прошу.

— Годится,.. — но это не голос, это тихий печальный стон.

— И попроси от моего имени, чтоб не ругали здорово. Мол, дядя Саша сказал... — и неожиданно для самого себя добавляю:

— Новицкий...

— Хорошо, — он пытается улыбнуться.

— Ну, иди,.. — ладошка у него сухая, жесткая.

Женька идет через длинный двор, а я смотрю на него через воротные щели, и что-то горячее теснится в груди. Ноет душа, стонет весь этот неизменчивый мир вокруг. А ведь тогда ему было всего четыре года. Да, точно — четыре. Но все равно стрельнул он в меня первым же взглядом...

Пора уходить. Вот он уже прошел длинный двор, стоит у двери, видимо, звонит. Кто-то открыл, разговаривают. Пора! Но отчего же немеют ноги, неужели так крут подъем?

Быстрее!..

И вдруг:

— Саша!

Нет, не оглянуться, не услышать! Наверное, я согнулся, устал.

— Саша, подожди!

И мир пронесся, как в ветровом стекле на крутом вираже! Вот они, те же изумруды в глазах, только влажные, полные света! Тот же вздернутый нос, только пухлый и женственный...

— Саша...

И сразу же руки родные, теплая, мягкая нежность щеки и запах волос: знакомый-знакомый, пьянящий и сладкий, словно не было лет между нами, и падает так же весна на плечи, на лица, на волосы, на город, мигом притихший...

И руки сами легли на талию, потянулись, замерли... Стоим. Задыхаемся...

Прошла какая-то бабка, оглянулась, пустила укоризну глазами.

Стоим и молчим.

Два парня с той стороны улицы швырнули что-то ехидное в нас и, проржав, удалились.

Стоим и ныряем все глубже и глубже...

Проехал таксист, просигналил...

Да видели мы все эти обрамления!.. Все внутри, только внутри...

Наконец, дыханье вернулось к словам.

— Ты искал меня, Саша?

— Случайно... Женьку встретил...

— Жаль...

Я чувствую, мне тоже жаль.

— Как же так, Саша? Как все тогда получилось?

— Не знаю... — Я думал об этом много, но только топтался на месте.

— Мы же любили друг друга, скажи, ведь любили, да?

— Да...

Любили! Разве подходит к нам это слово? От слов ли идет голова кругом, от мыслей? Любили? Мы жили друг другом! И были уверены: всегда будем вместе.

— Я очень любил тебя. Ты это знаешь. А сейчас ничего не пойму... До сих пор нет покоя...

— Так почему мы расстались, скажи, может, ты растолкуешь мне, Саша?

— Не знаю, Ирка, не знаю. Не представляю даже, как все получилось. Думаю, думаю и — ничего, пусто.

— Я тоже не знаю, Саша. Словно кто вмешался. Точно нас отравили. Разняли, растащили. Но не было же этого ничего, скажи, не было?

— Нет.

— Но почему же тогда?! Чья это шутка? Чья жестокость?

Ну что можно сказать еще, кроме опять: «не знаю». Да мыслимо ли знать это? Когда судьба вдруг делает страшный поворот и несет, несет...

Звенит зной над улицей, стекая к реке. Шевелятся пыльные акации над нашими головами, сухо, печально, без радости, без запаха. Но ты не изменилась, Ирка, нет! Ты та же, все та же, хотя из девчонки превратилась в женщину, я узнаю тебя! Боже, зачем эта встреча?!

— Ну как ты живешь без меня?

— Плохо, наверное...

— Не женился?

— Не пришлось. — Во рту почему-то сухо и голос охрип. — А ты?

— Дочке восемь лет.

— Восемь?!

— Нет, не твоя. Не получилось у нас... А замуж я вышла в тот же год. Может, сдуру, может, с обиды. Ненавистным стал этот город любимый. Хотелось уехать, умчать хоть куда-то. Ну, подвернулся тут парень знакомый, училище связи кончал. Получил направление, поехать с собой предложил. Ну, я и решилась, что делать, коль город не мил?

— И как-то ты с ним?

— Да, в общем, нормально. — А глаза, как прозрачною шторкой, закрыты зеленой слезой. — Он муж оказался хороший, мечта он для бабы любой. К тому же и любит меня.

— А ты?

— Саша!..

— Прости...

— Надо все позабыть, чтобы снова любить. Все-все! Да как это сделать? Забыть ночи, и дни, забыть свои чувства, мечты и запахи, звуки и сырость, тепло и город, и реку! И с этим забыть одного человека? Как, Саша, как?

Я молчу.

Ее голос дрожит.

— Пойдем сейчас к нам, прошу, пойдем. Мама будет рада, увидишь!

— Она помнит меня?

— Еще бы! Тебя ведь когда-то и зятем звала. Идем.

— Прости, не смогу я.

— Винишь себя?

— Виню...

— Не надо. Ты же ни в чем не виноват.

— Все равно. Раз так получилось...

— Ну, может...

— Не нужно, Иринка. Не нужно тревожить зажившее чудом.

— А ты бы меня позвал?

Опять молчу.

— Тогда я тебя провожу. Пройдемся немного, как... как прежде. Я мигом, только переоденусь чуть-чуть.

— А муж твой? Ему-то все это зачем?

— Ничего, он поймет, образцовый!

— А нам?

— А нам это нужно и очень, пойми. Вернуть хоть на час, на минуту, но что-то, хоть что-то вернуть! Я быстро, ты лишь подожди.

Такой же осталась девчонкой упрямой, такой...

Она бежит вниз по улице, а я смотрю на нее и все больше узнаю. Точно так же она бегала когда-то, если нужно было заскочить домой на минутку. И ждал я ее здесь же. Все та же походка, разворот плеч. Она никогда не ходила, как большинство женщин, она не шла, не плыла, не суетилась, а именно вышагивала, немного чинно, но величественно, высоко поднимая и твердо ставя ногу. Все это было совершенно естественно — по-другому она не умела. Так ходят редкие женщины. Я называл ее походку королевской, а она смеялась: откуда, мол, я могу знать, как ходят королевы, если никогда их не видел живыми? А вдруг артистки в кино халтурят? А мне было все равно: ходят так королевы или нет, я считал, что у моей Ирки походка королевская, и был уверен в этом. Боже, она на самом деле ничуть не изменилась!

А тоска ползет по плечам и давит, давит душу.

И опять я жду ее на нашем месте. На каменном тротуаре между металлическими зелеными прутьями забора и большой старой акацией. И рядом железная дверь в ограде, — из-под облупившейся краски проступила рыжая ржавчина.

Какой дух стоял здесь в начале июня, когда цвела эта акация! Море запаха, нежного, чистого! Я купался в его благоухании и мог ждать сколько угодно. А теплый ветер с реки? Ночные, приглушенные звуки города, и звонкий стук трамвая на соседней улице? И фильм «Пусть говорят» с Рафаэлем в летнем кинотеатре парка, — мы смотрели его восемь раз и все время, как впервые. А длинные, зимние ночи, и здесь, на этом тротуаре, ледяная дорожка почти до ее калитки? А?.. Все мешается, теснится в голове...

И вот теперь! Мука! Пресс! Да это неправда, такого же не может быть! Да и вообще, было ли что? Не приснилось ли, не привиделось? Не вычитал ли где, — когда-то давно, а теперь прижилось в душе, прикипелось за свое? Ведь реально только настоящее! Но почему же тогда так радостно и тревожно стучит сердце, почему даже эта кривая акация тянет к себе, кажется родной и близкой, даже камни вокруг дерева схвачены сладкой памятью, — это наше место с неровной мостовой и тем же зазубренным бордюром? Все узнается само, лезет в глаза, кричит: ты помнишь меня? Значит, было, если есть! И моя любовь есть, та, первая, и пока не повторенная...

Моя?.. Да, моя любовь, девушка! Но где же она? Убежала? Нет ее! Есть женщина, мать не моего ребенка, есть... Она ушла, чтобы попытаться вернуться ко мне через все препятствия... Но нет той девушки...

А я? Чего же я хочу? Стараюсь сделать тоже самое? Но никто же ни в чем не виноват! А они — тем более!

В доме напротив распахнулось окно, и вырвался, выплеснулся на улицу голос Саши Серова:

«Окончилось наше лето, над миром стонет дождь.

Кричат цветы и птицы: ты больше не придешь!..»

Он поет и выворачивает душу наизнанку.

Я быстро поискал глазами вокруг. И вот он, — мне повезло, — я увидел маленький кусочек мела или гипса, или просто какой-то белый камешек. Подобрал его и, как в прежние дни, когда нужно было что-то сообщить ей или подать знак, написал, царапая краску, на железной двери одно-единственное слово: «Прости...»

Как раз напротив акации.

И торопливо шагнул вверх по улице.

Песня держит меня за плечи и подгоняет. Болит душа, я чувствую ее руки, ее щеку, вдыхаю запах волос, а перед глазами все стоят изумруды света в шторках слез. Но я иду.

Я не могу иначе...

 

***

Как тяжело. Ну, просто невыносимо...

Солнечный луч вовсю гуляет по комнате, я смотрю на него и ничего не понимаю. Да и что можно понять так сразу? Нужно еще прийти в себя. Очнуться. Я смотрю на маленькую тучку пылинок в световом столбе и чувствую себя так, словно только что перенес необоснованную и неоправданную жестокость, от которой мне долго пришлось плакать. И снова, не сознавая, повторяю запавший в душу вопрос:

— Ну, надо же?!

Рядом храпит сосед-курортник. У него не было жилья в этом городе, и кто-то воткнул его в гостиницу, подселил ко мне, он загулял сразу, пришел в номер под утро и сильно на мази. Теперь храпит, отдыхает и сны у него, наверное, самые праведные. Ничего не поделаешь, номер двухместный, а койка в этом городе летом на вес золота. Но познакомиться с ним мы так и не успели.

Ну, хватит, теперь быстро одеваться, умываться и — в буфет: что-нибудь пожевать да бежать на завод, отметить командировку и — на вокзал. Домой! Будя, поели общепитовских харчей, поспали на жестких удобствах коммунального хозяйства. Р-раз-два, встали...

И вот сижу на мраморном подоконнике вокзала и скучно смотрю перед собой. Конфетные бумажки, обрывки газет дружно вальсируют по перрону в обнимку с пылью, кидаясь под ноги редким пассажирам, которые никуда не спешат.

Поезда здесь останавливаются редко, но — слава Богу! — хоть в кассе билеты есть, не нужно стоять в очереди и ждать, ждать...

Народ не спеша двигается по перрону по-над голыми, блестящими полосками рельс, покачивая одинаковыми пушистыми или стеклярусными шляпами, купленными у торговок на пляже, а я сижу и мрачно размышляю. Почему мрачно? Есть причины. Не выходит вот из головы...

Как оконная рама в бурю, звонко стукнул репродуктор на вокзальном фронтоне, заорал нестерпимо громким женским радиоголосом: «На первый путь прибывает...» Нет, не мой. До моего еще целых два часа. Но ничего, мы народ крепкий, командировочный, нам не привыкать...

Через пару минут на станцию вползла зеленая гусеница. Захлопали тамбурные двери, люди — туда-сюда, все вокруг дико заторопились, суета с маетой, да и только.

О, это уже шум посерьезнее. Что такое? Кажется, мальчишку с поезда ссадили: проводница орет, мальчишка ревет, милиционер победно несет свое пузо под черной, лохматой головой, тащит пацана за руку через жидкую толпу.

Что же с ним такое? Убежал откуда, что ли? Пацану лет двенадцать-тринадцать, на нем мятая-мятая пионерская форма без галстука, за спиной рюкзак явно лагерного назначения, на белобрысом чубе возвышается голубая пилотка с бубоном.

— Ишь, ты! Зайцем хотел и без родителей! Я его сразу заприметила! — на весь перрон продолжает проявлять бдительность тощая проводница.

Я смотрю и молчу.

А что мне делать?..

п. Агой.

БЕРЕГОВОЙ Алексей Григорьевич, член Союза писателей России с 1992 года, прозаик, публицист, автор 12 книг прозы и публицистики, председатель Ростовского отделения Союза писателей России.
Система Orphus
Внимание! Если вы заметили в тексте ошибку, выделите ее и нажмите "Ctrl"+"Enter"

Комментариев:

Вернуться на главную