К 100-летию Федора Александровича Абрамова

Николай ДОРОШЕНКО

АБРАМОВ

О творческой судьбе как о чуде

1.

Свой рассказ «Овес» я впервые опубликовал в «Литературной учебе» в 1981 году. И ни одной буквы не было исправлено в этом моем рассказе редакторами журнала, исполняющего в те времена роль учебного полигона для начинающих литераторов. А представлял меня читателям Феликс Кузнецов — руководитель Московской писательской организации и, одновременно, руководитель моего творческого семинара в Литературном институте им. М. Горького. В своей статье он отметил присутствующую в рассказе «смутную тоску по тому, чего нет, по надежности, прочности жизненных оснований…» С его же предисловием вышла у меня в 1983 году первая книга «Тысячу километров до Москвы». Вот только из рассказа «Овес» в книге уже был вычеркнут вот этот эпизод, в котором главный герой, сидящий за поминальным столом, созерцает висевшую в красном углу комнаты икону:

"Итак, я смотрел на трещинки, уходящие в глубь толстых и тяжелых но­жек стола, я заглядывал в темные полости этих трещинок, словно готовился туда войти, там поместиться, прожить там всю жизнь. Я опускался на дно каждой трещинки, каждой царапинки, как в глубокий овраг. Я взбирался по их крутым краям... А потом я вдруг с каким-то затаенным удовольствием обнаружил себя бредущим по скатерти; мое «я» вдруг сосредоточилось в немыслимо маленьком существе, блуждающим среди зарослей тонких-ворсинок ткани, карабкающемся по ним, как по высоким тонким деревьям. Ну что стоит представить себе, что вся земля покрыта такой же скатертью, только соответственных размеров! Главное — не думать, решил я, скатерть это или не скатерть, и тогда твой мир будет наполнен покоем вот этих недоступных быстрому и случайному взгляду тонких ворсинок, можно будет жить беспечно, сунув руки в карманы и... Впрочем, далее я продолжу уже об иконе, потому что лучше пусть будет сбивчивым мой рассказ, но зато я не поступлюсь точностью в последовательности его содержания и не представлю некоторые частности этого содержания более значительными, то есть такими, какими они могут нам казаться до тех пор, пока что-то не заставит нас очнуться и обратить свое внимание уже на следующие, законно наступившие мгновения... Итак, никогда ранее я не замечал эту икону, а тут она вдруг возникла перед моими глазами, как будто кто-то незаметно и быстро стер осторожнойсалфеткой скрывающие ее тени сумерек. И лицо божьей матери сразу показалось мне знакомым, словно не икона это была, а фотография. Потом — наклон головы, руки, поддерживающие младенца, — именно так на­до, как есть, подумал я, а к чему так подумал, не знаю. И все мне казалось, что кто-то со мною не согласится, и поэтому я почти с облегчением заметил обрамляющие икону роскошные узоры из фольги, чешуйки краски на "дере­вянном окладе, которые осыпались до того предела, что если им еще хоть немного осыпаться, то тогда пусть хоть все слетают... И вот эти узоры из фольги, краска, чудом удерживающаяся на окладе, словно подтверждали, что наклон головы у божьей матери должен быть именно таким, какой он есть... И еще я смотрел на рушник и представлял движения тех рук, которые надевали его на икону, и мне казалось, что человек, такими легкими складками собравший рушник, с такою осторожностью не потревоживший икону — словно не рушник надевал, а вынимал соринку из глаза! — что человек этот после надевания рушника мог бы пойти по воде как по тверди, касаясь ее только невесомыми своими ступнями".

Поскольку без этого эпизода уже вроде бы и непонятным могло показаться внутреннее состояние моего главного героя, то я попросил Феликса Феодосьевича за рассказ вступиться. Но этот влиятельнейший литературный чиновник и литературный критик ни чем не смог мне помочь, поскольку, как оказалось, это не редактор, а сама цензура усмотрела в эпизоде с иконой «религиозную пропаганду», в то время вроде бы как запретную.

С другой же стороны, в конце 70-х годов был опубликован рассказ Федора Абрамова «Из колена Аввакумова», в котором пред читателями предстала даже и не жизнь, а житие (в рассказе автор это особо подчеркивает) старухи Соломиды из северного селения Койда. И словно бы издеваясь над тогдашними редакторами и цензорами, в рассказе автор спрашивает у Соломиды: «Старой веры держишься, бабушка?» А она ему отвечает: «Старой. Через все страданья, через все испытанья с двуперстным крестом прошла».

Этой верою Соломиды в Бога воистину чудеса творятся в рассказе советского писателя. Будучи девицей, Соломида за участие в «игрищах» вдруг обезноживает, но по требованию набожной односельчанки соглашается на себя «наложить обет» старой верой уверовать, любые гулянки себе запретить, и «сходить в Пустозерье к святому великомученику Аббакуму, кресту евонному поклониться». Сначала Соломида не верит богомольной односельчанке: «Да ты, говорю, изгилеешься надо мной, бабушка. Я до ветру на ногах сходить не могу, на коленцах ползаю, а ты о каком-то Пустозерье баишь». Но та ей обещает твердо: «Будут, говорит, у тебя ноги. Господу богу угоден будет твой подвиг, даст и ноги. А теперь, говорит, шесть ден тебе стоять на коленях на молитве. От восхожего до захожего. И об одном думать, про одно молить господа бога — чтобы силы дал подвиг совершить. За всю жизнь, говорит, как на свете живу, не слыхала, чтобы с Пинеги какой человек ходил в Пустозерье, а ты, говорит, сходишь, тебе, говорит, откроет всевышний пути-дороги в святую землю, где сподобился страдалец наш в муках огненных райский венец приять. Только, говорит, молись с усердием, так, говорит, молись, чтобы ни единого помысла, ни единого вздоха у тебя ни о чем другом не было, чтобы во всем теле жар стоял, ровно как в пещи ты огненной. Шесть ден, говорит, стоять тебе на молитве, с понедельника до субботы. А в субботу, говорит, усни и спи, говорит, сколько можешь, хоть всю ночь и весь день. А как проснешься, говорит, в христово воскресенье, крестом себя истинным, двуперстным осени и вставай на ноги. Крепче, говорит, прежнего, крепче, говорит, дерева и камня у тебя будут ноги».

Затем исцеленная Соломида выходит замуж, но муж её оказывается лишенным «мужской силы». Люди теряют уважение к бесплодной женщине, и её подушка уже вся «утонула в слезах». «Ну, тут далее, — рассказывает о себе Соломида, — вразумил меня господь: все от бога. Он живот тебе дает, он и силу. «Молись, — говорю мужику. — День и ночь молись. И я буду молиться. Господь услышит нас». И господь услышал. Раз ночью будит меня мужик: «Проснись, Соломида, у меня мужская сила появилась». И я проснулась, и мужик сделал свое дело».

Помимо других чудес, в рассказе есть чудо самое, если можно так сказать, типичное для житийной, для именно религиозной литературы:

 «А начальство, то опять невзлюбило за то, что в христово воскресенье не роблю. Два раза в лагеря на отсидку гоняли. Я говорю: «Дайте мне хоть в три раза больше заданье — сделаю. Только не заставляйте христово воскресенье топтать». Ну, господь не оставил меня. Я и там, за проволокой, божьим словом спасалась. Как развод, бывало, на работу в воскресенье, мне прямо уж объявляют: «Староверка, в карьцер!» За то, что я и там не робила по воскресным дням. Попервости в погреб этот впихнут — зуб на зуб не попадат. Руки коченеют. О, думаешь, хоть бы щепиночку какую дали, я бы и то обогрелась. А потом раздумаю: а слово-то божье мне зачем дадено? Помолюсь, раскалю себя молитвой, вспомню про праведника Аббакума, как его в яме-то, в подземелье гноили да холодами пытали, голой сидел, мне и теплее станет. Словом, словом божьим обогревалась.

В понедельник утром из погреба, из карьцера-то этого, выпустят — шатаюсь, а улыбаюсь. Начальник заорет: «Чего улыбаешься?» — «А то, говорю, улыбаюсь, что страданье дал, дозволил мне с господом богом наедине побыть». И тут еще поклонюсь ему в ноги. «Спасибо», — говорю. И вот мучил-мучил меня — это когда вторым-то заходом я была в лагерях — да и выгнал. «Доконала ты, говорит, меня, бабка. Не хочу, чтобы ты от моих рук смерть приняла. Убирайся, говорит, с глаз долой. Чтобы духу твоего здесь не было».

И, как рассказала затем автору дочь Соломиды, так же и умерла она в чудесном ощущении воли Божьей над собой: «Как умерла-то? А вот сидели тут за столом, разговлялись, она и говорит мне: «Сходи-ко, говорит, за старухами, проститься хочу». — «Что ты, говорю, мама, ничего-то выдумываешь?» — «Иди, говорит, зови да пошевеливайся. Живо у меня!» Еще острастку мне дала. Ну, пришли старушонки. Мама на ноги поднялась, тут вот сидела, на лавке, встала лицом к иконам, перекрестилась. «Вот, говорит, скоро предстану перед господом богом, не грешна перед людями. Через всю жизнь, говорит, со словом господним на устах прошла». А потом— старухи и в себя прийти не успели — легла прямо на пол вот так вот, глазами к божнице, руки на грудь крест-накрест, да и померла. Ну дак уж старухи и бабы потом на коленях ползали перед мамой…»

Разумеется, приходится главной героине рассказа преодолевать еще и вызовы односельчан: люди считали, что это она на них «наводит икоту». Но увидав, что Соломида умерла как истинная праведница, они раскаиваются и плачут. «Прости, прости, говорят, Соломида. И нас прости, и всех прости, кто перед тобой согрешил. Мы ведь, говорят, всю жизнь тебя топтали да пинали, детям твоим житья не давали, а теперь, говорят, видим: святая меж нас жила».

Прочитавши этот рассказ впервые, я от образа его главной героини испытал потрясение не меньшее, чем и её земляки в самом рассказе. Не возникло у меня ощущения некоей всего лишь художественной условности в вере Соломиды и в чудесах, этой верой явленных. Любой непредвзятый и здравомыслящий человек на моем месте мог бы в глубине души с Соломидой согласиться: да, воистину на небесах Бог есть…

Но почему же тогда у меня из рассказа удален был эпизод, в котором икона значила не более, чем памятник старины под музейным стеклом и моя дань модному в те времена экзистенциализму, а у Федора Абрамова рассказ, чистосердечно свидетельствующий о чудесах живой веры в Бога, понуждающий верующей женщиной восхищаться, был опубликован?

 

2.

Чтобы ответить на этот вопрос, можно вспомнить одну историю, произошедшую со мной, когда я поступил в Литературный институт им. А.М. Горького.

Поскольку я уже жил в Москве и у меня были среди знакомых члены Союза писателей, мой однокурсник Павел Егоров попросил меня провести его с товарищем в Центральный дом литераторов. Он-то сам жил в Чувашии, в Москву приезжал лишь на литинститутские сессии. И вот мы у входа встретились, а мой знакомый писатель не появился, и мобильников тогда не имелось, чтобы ему позвонить и выяснить, придет он или не придет.

Паша нервничал, а мне было неловко за то, что именно мой знакомый нас вот так подвел. И лишь Пашин товарищ, ради которого Паша меня попросил организовать поход в ЦДЛ, не унывал. Для него это был всего лишь повод вспомнить все известные ему анекдоты про опоздания. А знал он их великое множество. И про опоздавшую черепаху, и про ежедневно опаздывающего на уроки Вовочку, и про мужа, опоздавшего из командировки… Наконец понял он, что от его анекдотов наши кислые физиономии становятся еще кислее, и обиженно нам сказал: «Ладно, писателя вашего не будем дожидаться, без него пройдем…» И я, дабы успеть его предупредить о том, что нас в ЦДЛ не пропустят, поторопился его догнать. А Паша тоже попытался не отставать от меня. И, значит, когда оказались мы у входа, который охраняла строгая вахтерша, Пашин товарищ и на неё тоже очень уж обиженно глянул, и, одновременно, нас с Пашей пропихнул впереди себя.

Теперь настала и моя очередь обижаться.

— А почему ты не сказал мне, что тебя тут все знают? – возмущенно спросил я у Пашиного товарища.

— Да никто меня тут не знает, просто я подумал, что вы, студенты Литинститута, сами, без вашего писателя, в Дом литератора зайти имеете право, – простодушно ответил он.   

Эту историю я потом рассказал нашему поэту Геннадию Иванову, десятки лет проработавшему в советских издательствах. Вот, мол, если бы мы с тобой в молодости не догадывались, сколь строги вахтерши в нашем ЦДЛ, то могли бы на чистом глазу мимо них проходить, а они бы думали, что так и должно быть.  

Но Иванов отнесся к моему рассказу вполне серьезно.

— А знаешь, — сказал он, — в ту пору среди писателей были такие, что даже и цензоры не решались к ним цепляться. Столь простая и твердая уверенность у них была в своей правде. Вот, например, таким мы все считали Федора Абрамова…        

 

3.

В своей обстоятельной работе о Федоре Абрамове  «Правдоустроитель» Наталья Ажгихина  пишет: «Выход очерка «Вокруг да около» («Нева», 1963) стал для современников и последующих исследователей таким же знаком эпохи, как публикация «Одного дня Ивана Денисовича» Александра Солженицына. Солженицын открыл читателю правду о сталинских лагерях. Абрамов рассказал о жизни советской деревни, как она есть».

Формально – Наталья Ажгихина права. Но параллель между уроженцем Верколы и насельником Вермонта исторически не сложилась. Применяя формулу Геннадия Иванова, можно сказать, что у Солженицына оказалось достаточно простой и твердой уверенности в своей правоте, чтобы Твардовский опубликовал в «Новом мире» его повесть «Один день Ивана Денисовича», но не достаточно было этой уверенности, чтобы и далее ни у кого не вызывать в себе сомнения.  

А ведь правда Фёдора Абрамова для советской власти была куда более неудобна, чем правда Александра Солженицына. Если Солженицын вскрывал язвы того уже минувшего прошлого, которое было сурово осуждено самой партийной властью на съезде КПСС (и тем самым партия от критикуемого Солженицыным прошлого уже отмежевалась), то Федор Абрамов в своей первой статье «Люди колхозной деревни в послевоенной прозе», опубликованной в журнале «Новый мир» в 1954 году, подвергал сомнению именно существующую идеологическую доминанту страны и обвинял в искажении правды наиболее именитых воспевателей колхозной жизни. Наконец, его очерк «Вокруг да около» (1963 год) покушается уже и на саму систему экономического и политического развития. А в конце 70-х Абрамов обращается с открытым письмом «Чем живём-кормимся» уже к землякам, и обличает их в пассивности, в равнодушии и, если выражаться современным политическим языком, в нежелании строить гражданское общество.

И, конечно же, не все ему сходило с рук. Девяносто девять процентов тех страдальческих писательских историй советских времен,  о которых  нам сегодня рассказывает телевидение – это о том, как кто-то очень уж смело у себя в носу поковырялся. А у Абрамова всё было гораздо серьезней. А после выхода его статьи «Люди колхозной деревни в послевоенной литературе» стал вопрос об увольнении его из Ленинградского университета. Тем не менее, в 1963 году в журнале «Нева» выходит его повесть «Вокруг да около», и уже Ленинградский горком КПСС принимает специальное постановление об искажении колхозной жизни, а редактора журнала снимают с работы. Более того, за «идейно порочную» повесть Федора  Абрамова несколько лет нигде не печатали. А в 1963 года издательство «Флегон пресс»,  пытаясь придать абрамовской биографии диссидентские черты, выпускает в Лондоне повесть отдельной книгой и под названием «Хитрецы». Но – ничего не прилипло к Федору Абрамову и не вскружило ему голову, и ничему он не научился, каким был он в своей военной юности, таким и оставался до последних дней своей жизни... И никто не решился делать относительно него некие окончательные, роковые для его творческой биографии выводы. И будь он сегодня жив, ему бы даже и в голову не пришло называть себя страдальцем. И, может быть, он, как Василий Белов, даже покаялся бы за свою упрямую критику советской действительности…

То есть, если вспомнить, как мы с Пашей Егоровым и его товарищем проходили мимо вахтерши в Центральный дом литераторов, то можно сказать, что все преграды пред Абрамовым расступались потому, что Абрамов в правду свою твердо верил, а Солженицын знал, что лжет, потому и пришлось ему пробиваться к советской аудитории при помощи её геополитического противника. Остающегося, кстати, главным уже и у постсоветской России, предателю Солженицыну устанавливающей памятники, а о патриоте Абрамове и о таких же, как он, выдающихся русских писателях стыдливо забывшей. 

 

4.

Может быть, тайна различия не только в творческих, а даже и в человеческих судьбах Абрамова и Солженицына заключается в вот этих словах автора романов «Братья и сёстры» и «Дом»: «Надо быть не правдоискателем, а правдоустроителем» (Ф.А. Абрамов. Душа и слово. Архангельск, 2011. С. 321).

По сути, во всей своей публицистике — в литературно-критических и полемических статьях и в  очерках, в заметках и в дневниковых записях, в выступлениях перед разными аудиториями, в интервью — он позиционирует себя прежде всего как истинный х о з я и н страны, несущий, в первую очередь, личную ответственность за все, что в ней происходит.

Да и как автор блистательных художественных произведений он абсолютно безукоризненно исповедует вот этот простой принцип: «Главное условие искусства — правда» (из выступления Фёдора Абрамова на творческом вечере в ЦДЛ 24 ноября 1974 года).

С другой же стороны, и сама власть в Федоре Абрамове чувствовала того человека, который в 1954 году написал в своем дневнике: «Я не хочу для своей страны никакой другой власти, кроме советской власти, вне её для меня нет жизни. Я за неё воевал на фронте и умирал с голоду. Но я хочу, чтобы у нас меньше было ошибок и произвола. Я хочу, чтобы русский мужик жил лучше. Я хочу большой советской литературы».

Кто-то напомнит мне о том, что сидели по лагерям уже после войны так же и те, кто всего лишь хотел советскую власть улучшить. Да, сидели. Но, по большому счету, как в  абрамовском рассказе «Из колена Аввакума» лагерный начальник в Соломиде увидел нечто большее, чем то, что подлежит его управленческой воле, так и в самой жизни власть не могла не отдавать себе отчета в том, что писатель Федор Абрамов — это нечто большее, чем даже и она сама. И этим объясняется чудо писателя Федора Абрамова, явленного нам во всей полноте его внутренней свободы в тот период нашей истории, который сегодня принято называть тоталитарным.

А уж как только постсоветская власть не захотела терпеть над собой нечто большее, чем сама, так и наступили те постсоветское времена, когда писатели, получающие в России право на публичность, стали на Федора Абрамова уже ничуть непохожими. Эдакие куклы в роли русских писателей – такие же как например, кукла парламентской оппозиции под именем Жириновский в Госдуме.

А вот из дневников Федора Абрамова:

«5 июля 1979 г. И я снова убеждаюсь, что все благие расчеты на нравственное обновление людей без коренных перемен в государственной и социальной жизни — утопия.

23 октября 1979 г. Одно несомненно: страна зашла в тупик и вывести её из этого тупика может только народ. Никто не поможет народу нашему, если не поможет себе он сам. А помощь одна — покончить с безразличием и окаменелостью, покончить с гражданской спячкой.

Невыделанность русского характера, роковой разрыв между интеллигенцией и народом — не в этом ли весь трагизм России?

13 октября 1980 г. Самое страшное сегодня — безверие. Никто не верит ни в себя, ни в соседа. Все: человек ничего не может, человек беспомощен что-либо изменить и сделать. Вот до чего замордовали людей!

Против этой философии, обрекающей человека на пассивность (к великой радости чиновника), надо бороться. И это первостепенная задача литературы. Задача номер один.

25 мая 1982 г. Пленум ЦК по поводу продовольственной программы. После гражданской войны, в условиях полной разрухи, за сколько лет была решена продовольственная программа? За два-три года. А сейчас будет решаться до 1990 года…

Слушал по телевизору, читал в газете, а существа продовольственной программы так и не понял, так и не усёк.

Новые капиталовложения в с/хозяйство, новая перестройка управления сельским хозяйством (агропромышленные комплексы), повышение закупочных цен, большие подъёмные специалистам, которые отправятся в деревню… Но ведь всё же это было, было! И неужели же не ясно, что одними административно-чиновничьими методами сельское хозяйство не поднять? Ещё разбухнет управленческий аппарат, ещё будут больше сочинять бумаг» (Известия. 1990. 3 февраля).

И, к сожалению, это был глас вопиющего в пустыне. Уже через 12 лет великая держава, за судьбу которой так болела душа Фёдора Александровича Абрамова, была разграблена и с лица земли удалена...

 

Из книги:
Николай Дорошенко. Россия: избранные имена. Статьи. – М.: Редакционно-издательский дом «Российский писатель», 2019. – 176 с.

Наш канал на Яндекс-Дзен

Вверх

Нажав на эти кнопки, вы сможете увеличить или уменьшить размер шрифта
Изменить размер шрифта вы можете также, нажав на "Ctrl+" или на "Ctrl-"

Комментариев:

Вернуться на главную