Приглашение к разговору

«ДЕРЕВЕНЩИКИ» СЕГОДНЯ. ЗА И ПРОТИВ

* * *

В прошлом году у меня состоялся диалог по электронке с одним коллегой. Поводом послужила его статья, предложенная для «Двины», и одна публикация в региональном журнале, которая давно засела у меня в памяти.

Вот, что, в частности, я написал:

Посылаю фрагмент одного интервью – не суть кого с кем, ибо есть такая точка зрения, – не добавишь ли в свою статью эту тему, или, может, разовьёшь в другом материале. Не даёт мне покоя такая позиция, тем более что исходит из патриотического круга. Что скажешь?

И послал вот этот текст:

В. С. В шестидесятые годы прошлого века «во весь голос» заявила о себе «деревенская» литература. И судя по тому шуму, который вокруг неё происходил, мы вправе были ждать от авторов этого направления каких-то больших художественных открытий. И они, эти открытия, вроде бы даже происходили. Не стану тут перечислять фамилии известных всем авторов и названия их произведений. Скажу лишь, что меня вот уже многие годы не покидает ощущение какого-то разочарования. Почвенническая литература, констатировавшая совершавшуюся гибель русской деревни, как мне кажется, не выработала пути выхода из кризиса, не подсказала его, не укрепила нацию духовно. Она не оказалась той нравственной, духовной опорой, которой была сразу после войны и продолжает оставаться сейчас военная литература. Как вы считаете, верны ли мои ощущения? Не кажется ли вам, что этот путь в литературе оказался вроде бы в какой-то мере ложным и закончился ничем? Просто это направление в литературном процессе тихо сошло на нет, умерло, будто его и не было.

А. Л. Видите, вы сами описали всю ситуацию, и могу только с вами согласиться, выразив сожаление о напрасно затраченных духовных усилиях талантливых людей, загнанных в литературно-критический «обезьянник» (оскорбительное словечко из милицейского сленга).
Вы правы, эта идеологическая диверсия не могла не привести к пропасти, к смерти.

Коллега ответил так:

Михаил Константинович, тема интересная на самом деле. Только я не вижу здесь особой диверсии. Скорее причины в самой «деревенской» литературе. Она стала особой формой литературного старообрядчества, которая туго и с неохотой воспринимает всё новое. Она вся в мифе о золотом веке, в прошлом. Но ведь в настоящем не только антихрист. Не только убывание и умирание всего ценного, но и возникновение новых форм жизни. И это тоже надо уметь увидеть и ощутить, но деревенская литература осталась самозамкнутой, сама загнала себя в сруб, готовая его поджечь. Это, может быть, проблема инфантилизма, стона о погибели.
А итоге вы получили иллюзию ушедшей цивилизации, по сравнению с которой мы – прокутившие всё неразумные наследники.

Моя реплика:

Скажи это Личутину – представляешь, как он ответит!
Ты, наверное, прав с точки зрения публицистичности, но художественности у «Привычного дела» – высокой русской ноты – не отнимешь.

Его ответ:

Это всё понятно. Я не хочу ничего отнимать. Но замкнутость всегда портит, а старообрядчество – это всё-таки ересь.
У Личутина отличный богатейший язык, отличная образность. Это всё понятно. Но при этом... тот же Личутин. Его значение в современном литпроцессе, к сожалению, минимально. Это как старославянский язык. Прекрасный. Но уже не находящий того отклика в обществе.
Мне вообще кажется, что любая локализация, замкнутость – грех. Свойство русской культуры – распахнутость. То же Православие – вселенское, но не достояние заброшенного скита.
У нашей патриотической общественности мировоззрение скитовское, взгляд дырников.
Для примера, с каким часто негативом и ревностью они воспринимают Прилепина, потому что он распахнут, не замкнут, говорит уже на другом языке. Но при этом он их единомышленник.

Я:

На моих домашних полках – множество переводов, представлена вся мировая поэзия. Я открыт дому и миру. Но чего-то нового, тем более новаторского не вижу у твоих ровесников-прозаиков, если не считать новую атрибутику на пластмассовом фоне нынешнего времени. Начал читать «Обитель» – и на третьей-четвёртой странице отложил, тулуп деда – из Владислава Отрошенко, а дальше при всех прилепинских изысках – это картинка видеокамеры... Извини, что наступаю на твоё заветное. Должно быть, не дорос я до такого чтения...

Он:

Да дело тут не в заветном. Вот Сырнева меня как-то обличала и говорила, что никогда не будет читать «Обитель».
Просто хочется думать о лучшем.
Не исключено, что и Моё поколение повторит судьбу деревенщиков и останется лишь подающим когда-то надежды...
Нужно какое-то подключение к нерву. А оно не всегда происходит.
Кстати, у Каркавцева есть интересная статья на этот счет – «Храм деревенщиков».

Я:

Думать о лучшем – не обязательно отрицать предшественников, а даже наоборот – у них есть чему поучиться. «Капитанская дочка» и «Тарас Бульба», на мой взгляд, предтечи, если не начало «магического реализма». У Личутина этой магии полно – и языковой, и сюжетной. Поистине четырехмерное пространство. А у «новой прозы» – суть линейного автобана.

На этом наш диалог, увы, закончился. А мой вопрос о значение «деревенщиков» и их роли в отечественной словесности повис в воздухе. Но он ведь остаётся, этот вопрос. И в воздухе, и на родной земле, которая нынче лежит впусте и сиротстве. Вот, как отвечают на него мои земляки…

Михаил ПОПОВ,
редактор журнала «Двина».
Архангельск

 

ЧИСТАЯ КНИГА РОССИИ

– Я, конечно, из деревни,
И не скрою, раз спросили,
Из деревни, из какой.
Песни есть о ней и книжки,
Есть о ней стихотворенья,
И зовут её – Россия...
А откуда вы такой?
Ольга Фокина

Оба участника диалога обошлись без имён. И это, думаю, не случайно. Если бы они назвали хотя бы только «Последний срок» и «Прощание с Матёрой» Валентина Распутина, «Царь-рыбу» и «Последний поклон» Виктора Астафьева, «Деревянные кони» и «Братьев и сестёр» Фёдора Абрамова, «Привычное дело» и «Лад» Василия Белова, «Усвятских шлемоносцев» Евгения Носова – хотя бы только эти произведения, не упомянув многие другие – яркие, запоминающиеся, – то, думаю, гораздо затруднительнее после такого блистательного перечня было бы им утверждать, что деревенская проза вызвала у них лишь разочарование и «сожаление о напрасно затраченных духовных усилиях талантливых людей», что «почвенническая литература не выработала пути выхода из кризиса, не подсказала его». Неужели именно об этих, столь значимых для отечественного читателя произведениях, у кого-то повернулся язык сказать, что они не укрепили «нацию духовно», не стали «нравственной, духовной опорой» для нескольких поколений русских людей?!

Даже закрадывается мысль: может быть, собеседники говорили о каких-то других писателях, о каких-то других произведениях? Или они искренне считают, что ничего важного не сказали ни Распутин, ни Астафьев, ни Белов, ни Абрамов, ни Евгений Носов, ни Владимир Солоухин, ни Борис Можаев, ни Василий Шукшин? Что же, может быть, действительно, искренне именно так и считают: не услышали, не поняли, не приняли душой и сердцем. Но это – скорее частные оценки отдельных людей, а не совокупное мнение читающей части нации. И в общем-то ничего нового эти частные оценки не содержат: попытки умалить, принизить достижения деревенской прозы предпринимались с появления первых же заметных публикаций её создателей. И почему это происходило и происходит – тоже давно всем понятно.

Всё же, думаю, более того – уверена: большинству читателей уже нескольких поколений эти писатели смогли дать очень и очень многое. То есть большинство сумело услышать и понять их слово. Это ведь тоже не всем дано – понять и услышать душой и сердцем…

Одним из самых сильных впечатлений моей студенческой жизни, памятным и сейчас, стал спецкурс по деревенской прозе, который читал нам, будущим филологам-русистам, в Ленинградском университете Георгий Алексеевич Цветов. Это было в конце 1970-х годов, и многие повести, рассказы, романы, очерки создателей деревенской прозы, составившие впоследствии золотой фонд нашей словесности, тогда только-только были опубликованы, о них говорили, о них спорили, их осмысление ещё только начиналось. Наш молодой, увлечённый и очень талантливый преподаватель и помогал нам в этом осмыслении; его прочтение было удивительно свежим, неординарным и очень глубоким. И мы, его студенты, все почти – горожане, открывали для себя неведомый прежде – на такую глубину и в такой полноте – космос деревенской, а точнее – всей русской национальной жизни. Начинали осознавать себя наследниками непреходящих ценностей, сбережённых для нас предками, начинали думать и о будущем России.

Да и в семье у нас практически каждое новое произведение и читалось, и обсуждалось: отец более всего в современной литературе ценил деревенскую прозу наряду с прозой о войне. И мы с мамой и сестрой – тоже.

С тех пор прошло без малого четыре десятилетия. Но и сегодня студенты – во всяком случае, об этом говорит мой, уже очень немалый преподавательский опыт – среди самых запавших им в душу, самых полюбившихся произведений ХХ века неизменно называют «Прощание с Матёрой» Валентина Распутина. Из года в год, из десятилетия в десятилетие.

За эти десятилетия вышло множество монографий о писателях этого идейно-стилистического течения, защищены десятки кандидатских и докторских диссертаций, ежегодно студенты-филологи пишут курсовые и выпускные работы по их творчеству. И интерес не уменьшается: чем дальше и больше исследуют, тем больше открывается, тем более понимается значительность этого явления.

Попробую сформулировать самым коротким образом, каковы же главные достижения этого, на мой взгляд, самого значительного литературного явления второй половины ХХ века.

Во-первых, она показала значительность, высоту и полноту традиционного – деревенского уклада русской жизни, осмысленность, красоту этой жизни, при всех её трудностях, более того – порой почти непереносимых тяготах. И это был не взгляд со стороны, а глубинное, сердечное, истинное знание: о деревне рассказывали её дети, её сыновья. Вслед на Михаилом Шолоховым, первым в мировой литературе показавшем в «Тихом Доне», как бури ХХ столетия разрушают, сметают традиционный многовековой уклад, писатели второй половины века совместными усилиями дописали эпопею русской жизни. И оплакали эту разрушающуюся, разрушаемую жизнь, конечно. В этом – что оплакали, что плакали много и горько, – все эти прошедшие десятилетия не устают упрекать писателей-«деревенщиков» те, кто не любит литературу о деревне, да и саму деревню не любит, а порой и то, что в ней воплощено – русское, национальное начало – не любит тоже. Но нормальный сын плачет по умершей матери до конца своей жизни. А русская деревня агонизирует так долго и мучительно, что только у самых бессердечных людей не болит о ней сердце.

Во-вторых, герои деревенской прозы – распутинские Настёна, Анна, Дарья, беловский Иван Африканович, абрамовские Михаил и Лизка Пряслины, Василиса Мелентьевна, шукшинские «чудики», носовские «шлемоносцы» – наиболее точно и полно воплотили в себе самые главные, самые характерные черты русского национального характера, помогли нации понять и осмыслить себя.

В-третьих, богатства русского языка во всей его полноте – и литературного, и народного – никем и никогда не были в книге, в письменном виде явлены так щедро и с таким великолепным языковым чутьём.

А главное – они показали – и в глубинах созданных ими характеров, и в отношениях героев друг к другу и к миру в целом, и в образной, часто – символической системе своих произведений – те неистребимые основы, духовные основы, не увиденные сегодняшними их недоброжелательными критиками. Они показали, что в основе своей русская народная жизнь строится на тех же незыблемых ценностях, что и на протяжении многих предшествующих столетий, что это праведная жизнь, памятующая о святости как о человеческом и национальном идеале.

И ещё – тоже главное: лучшие произведения деревенской прозы непревзойденны и в художественном отношении. Это проза широкого стилистического диапазона и богатого жанрового регистра: от лирических произведений Владимира Солоухина и бухтин Василия Белова до социально-философских повестей Валентина Распутина и социально-психологических полотен Фёдора Абрамова.

Напоследок – одно замечание. Строго говоря, развитие деревенской прозы как идейно-стилистического течения происходило в период со второй половины пятидесятых до середины восьмидесятых годов прошлого столетия. Это было сильно, мощно, разом заявившее о себе явление, созданное писателями, родившимися в русской глубинке в 1920-е – 1930-е годы. Так что говорить, что сегодня деревенская проза такая-то и сякая-то – это говорить ни о чём. Да, писатели, создававшие это течение, писали, часто – очень значительные вещи и позднее, в конце прошлого и в начале нынешнего века. Но позднее творчество и Распутина, и Астафьева, и Белова – за рамками этого явления, хотя и преемственно связано с ним, конечно. Да, сегодня писатели, в том числе и молодые, тоже много пишут о деревне, в том числе и о деревне уходящей. Но это уже другое явление, осмысление которого ещё впереди. Замечу только, что главная тенденция современной прозы о деревне – предельная документальность, детальная дотошность фиксирования каждой мелочи, каждой чёрточки жизненного уклада, того дорогого, уходящего, отдельные стороны которого ещё удалось нынешнему поколению писателей застать. Если Валентин Распутин в своём «Прощании с Матёрой» мифопоэтической насыщенностью и образной символикой произведения сумел добиться максимального, почти библейского обобщения, показать одну, конкретную затопляемую островную деревню как уходящий под воду огромный материк, если не всю землю (Алесь Адамович писал: «Прощание с Матёрой» – это всенародное наше прощание с крестьянской Атлантидой, постепенно скрывающейся в волнах энтээровского века.»), то современные авторы стремятся передать неповторимость, индивидуальность каждой из десятков и сотен тысяч русских деревень, составивших эту Атлантиду. И это тоже важно и нужно. Но о современной прозе, посвящённой деревне, нужно говорить отдельно.

Елена ГАЛИМОВА,
доктор филологических наук,
профессор Северного (Арктического)
федерального университета.
Архангельск

 

У РУССКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ ДЕРЕВЕНСКИЕ КОРНИ

…Если разобраться, то БОЛЬШАЯ часть русской литературы – литература крестьянская, деревенская. «Бедная Лиза» Карамзина, «Барышня-крестьянка» и другие повести Пушкина, «Вечера на хуторе близ Диканьки», песни Кольцова, Никитина, Некрасова, Сурикова, Фета, Плещеева, Майкова, лучшие страницы романов Толстого связаны с изображением простых сердец из народа, «Деревня» Бунина, «Степь» Чехова, «Тихий Дон» Шолохова, поэзия Есенина и Клюева, «Матрёнин двор» Солженицына. Не говорю уже о именах В. Овечкина, И. Васильева, В. Солоухина, Ю. Куранова, Е. Носова, В. Астафьева, Н.Рубцова, В. Распутина, Ф. Абрамова, В. Белова…

Когда Блок-символист стал поэтом народным, когда его песни зазвучали в полную силу (и не только для кисейных барышень)?

Когда он произнёс:

Россия, нищая Россия!
Мне избы серые твои,
Твои мне песни ветровые,
Как слёзы первыя любви…

Когда символизм его стал частью его трезвого, реалистического взгляда на Россию, облагороженного великой любовью. Когда он в дневник заносит следующее: «День начался значительнее многих. Мы тут болтаем и углубляемся в «дела». А рядом – у глухой прачки Дуни, болит голова, болят живот и почки. Воспользовавшись отсутствием «видной» прислуги, она рассказала мне об этом. Я мог только прокричать ей в ухо, что «когда барыня приедет, мы её отпустим отдохнуть и полечиться». Надо, чтобы такое напоминало о месте, на котором стоишь, и надо, чтобы иногда открывались глаза на «жизнь» в этом её, настоящем смысле, такой хлыст нам, богатым, необходим».

Причина тайны молчания, сокровенности Лермонтова в том, что он перешагнул своё поколение в этом «настоящем смысле», понимая ещё к тому же, что бессмысленно открывать тайну «странной любви» к России кому бы то ни было: – не готовы! – сердцем понимал. Может, это версия, но мне в последнее время всё больше кажется, что признак «внешнего демонизма» поэта – в отчуждении от людей, в открывшейся ему истине «дрожащих огней печальных деревень». Кто в его время РЯДОМ стоял в глубине постижения народа? А тут – «Бородино», «Песня о купце Калашникове», «Россия»…

Мать России целой – деревушка,
Может быть, вот этот уголок.

Эти слова Н. Рубцова следовало бы знать и сердцем (!) принять хулителям писателей-деревенщиков.

А в «Ферапонтово» великий «деревенщик» Рубцов произнёс близкое, но дополняющее:

И казалась мне эта деревня
Чем-то самым святым на земле.

Писать о деревне – не значит сужать горизонт видения, замыкаться в некую мифическую секту писателей-деревенщиков. У Евгения Носова в одном из рассказов герой нужники чистит, в другом – кочегаром трудится. Плохо они одеты, аскетичны, и выпить не дураки, и «приличные люди» носы зажимают и морщатся… А писательский замысел курского соловья Носова и «тугая тетива» художественного воплощения готова поразить сочувствием сердце каждого, способного переживать, независимо от того, кто он, откуда, какого образования…

Лукавят обвиняющие «деревенскую прозу» в узости. Как будто не понимают (или не знают): дело не в предмете изображения (одним из первых поразивших меня образов стал конский навоз, опушенный инеем в романе Леонова «Дорога на океан»!), – дело в степени обобщения, в качестве (в том числе и изобразительного) его.

Разве не касается ВСЕХ НАС судьба Анны и её детей в повести В. Распутина «Последний срок»? Разве может человек большой культуры пройти мимо беловского «Лада», давшего нам великую энциклопедию крестьянского (читай – русского) быта? (Или личутинской книги – может быть, лучшей у него – «Душа хранит»). Разве не переживает каждый, читающий тетралогию «Пряслины» Ф. Абрамова (её военные страницы), чудовищное, нечеловеческое напряжение сельских баб в глубоком пинежском тылу?! Всероссийская драма. Всех, всех коснулось.

Никто из писателей-деревенщиков не сидел в тесном колодце однотемья. Возьмите «Затеси» Виктора Астафьева: в них изысканные и резкие, печальные и светлые очерки о самых разных сторонах человеческой жизни – музыка, храмы, люди творчества, самородки из народа, захватывающие человеческие истории… А «Царь-рыба» – своеобразная, жёсткая и поэтичная одновременно летопись родной ему Сибири. Оттиск второй половины прошлого века. Его «Последний поклон» смело можно разместить в пантеоне славы прозы лирической, вспоминательной. Она в ряду с таким шедеврами, как «Детские годы Багрова-внука» Аксакова, «Детство Тёмы» Гарина-Михайловского, «Лето Господне» Шмелёва, трилогии Горького и ещё нескольких книг. От неё веет духом «Слова о полку Игореве», житий, лучших рассказов Бунина. В лирическом тоже «Звездопаде» щемящая тема любви на войне, как и в его пасторали «Пастух и пастушка». Страшный оскал жизни провинциального городка в постперестроечные годы в беспощадной повести В.Астафьева «Печальный детектив».

Невыносимо тяжёлые для чтения военные романы «Прокляты и убиты», «Весёлый солдат».

Разнообразнейшая публицистика…

То же мы можем сказать и о прозе и публицистике Валентина Распутина. Может, даже в большей мере её глубины и разнообразия. (Ну, тут уже дело вкуса – просвещённого вкуса).

Шамиль Загирович Галимов, наш преподаватель в АГПИ, как-то на одной из лекции поведал нам впечатление от съезда СП в Москве. Звучало оно примерно так и касалось Федора Абрамова:

«Идет заседание. Все нестерпимо скучают. С трибуны звучат идеологически выверенные речи кайсынов кулиевых. Кто курить ушёл, кто в буфете заседает… Вдруг – словно свежим ветром обдало сидящих в зале, прокатилось: Абрамов сейчас выступает, Абрамов… Абрамов… Зал наполняется народом, курилки и буфет пустеют. Все ожили. Куда делись скука и лень! Выступление Абрамова слушают так, как не слушают ничьё другое. Оно сопровождается репликами одобрения, здоровым шумом и гулом, аплодисментами…»

Сам нерв речи Галимова передан точно. Ручаюсь.

Думаю, не диссидентская литература, не её «гражданская позиция» влияла на умо – и душесостояние русских людей, а как раз Белов, Распутин, Абрамов, Евгений Носов, Юрий Казаков, Владимир Солоухин, Шукшин бередили наши души, служили нам, тогда молодым, источником нравственного мерила, будили совесть, заставляли думать. Всё-таки литература «оттуда», литература самиздата была недоступна абсолютному большинству читателей…

Говорить о «квасном патриотизме» или «инфантилизме» писателей от сохи по крайне мере нетактично. У всех у нас на слуху ещё волнующая схватка «деревенщиков» с властями, чиновничеством, «хозяйственниками» против поворота северных рек, против захламления Байкала, против бездумного отношения к природным богатствам.

Публицистическое слово деревенщиков имело вес, сыграло решающую роль в том, что безумные проекты были свёрнуты.

Сказать, что это было сделать легко и безопасно, – значит, ничего не знать. Журналы того времени с колоссальной силой отразили то противостояние.

Никакого пути из кризиса никакая литература ни в какие времена не вырабатывала! Мы напрасно ищем ОБЩЕГО ОТКЛИКА в сердцах, вызванных тем или иным литературным направлением. Этот отклик всегда сокровенен. И отвечать на вызов Словом «принуждён» каждый из читающих. Сам. Единолично.

И, тем не менее, можно смело говорить, что «Дом» Абрамова, «Привычное дело» Белова, рассказы Шукшина и Носова, повести Распутина зачитывались до дыр, вызывали без преувеличения огромный общественный резонанс. Помню, обсуждение абрамовского «Дома» собрало в аудитории человек сто студентов и преподавателей. Разве можно помыслить сегодня такое!

Если я не ушёл до сих пор из школы, а продолжаю учительствовать, то в этом есть доля нравственного заряда, который дала мне «деревенская» литература.

Деревенские писатели давно (некоторые ещё при жизни) стали классиками, вошли в учебные программы школы, училищ, высших заведений. Трудно представить школу без «Белого гуся», «Куклы», «Красного вина победы» Носова, без «Васюткиного озера», «Фотографии, на которой меня нет» Астафьева, без «Альки» и «Травы-муравы», «О чём плачут лошади» Абрамова, «Уроков французского» и «Прощания с Матёрой» Распутина, «Тихого утра» Казакова, «Рассказов о всякой живности» и «Привычного дела» Белова, лирики Рубцова, Яшина, Твардовского…

Какое ещё направление может похвастать подобным представительством в школе?!

Николай ВАСИЛЬЕВ,
учитель словесности
с. Хозьмино,
Вельский район,
Архангельская область

 

ДЕРЕВНЯ – ПОНЯТИЕ ЖЕНСКОГО РОДА

Образ абрамовской Василисы Мелентьевны для меня – олицетворение моей бабушки, Анны Михайловны. Это люди одного поколения, родившегося на сходе ХIХ-го или в самом начале ХХ века.

По моему глубокому убеждению, это самое золотое поколение ушедшего столетия и, может, самое трагическое за всю тысячелетнюю историю России. Почему? Потому, что этому поколению запретили веру. Веру, понятно, запретить невозможно, но можно запретить церковные службы, можно изгнать священника, изрубить иконы, порушить храм. Причём в массовом масштабе, повсеместно, по всей державе.

Подобного не бывало ни в какие времена, с начала православного Крещения. А после 1917 года рухнуло всё и вся. А главное церковь – духовный столп русского народа. Инородцы-большевики, захватившие власть, точно определили своего главного врага. Отделение церкви от государства было утверждено одним из первых декретов. И началась вакханалия разгрома. Под лозунгом «Религия – опиум для народа» были закрыты, разрушены и сожжены тысячи православных храмов, расстреляны десятки тысяч священнослужителей. Казалось, пресеклась праведная нить, обмелела навсегда река православия, наступил конец Святой Руси.

Но – вот же живучесть истинной веры! – свалив церковные купола, обезглавив тысячи церквей, чужебесы не смогли уничтожить те храмы, что сияли в православном сердце. Именно они, эти незримые храмы, где основа – совесть, помогли выстоять тому самому трагическому поколению, к которому принадлежат Мелентьевна и моя онежская бабушка. Они не перечили новой власти, которая оголтело отрицала все святоотеческие традиции и навязывала новые. Справедливо полагая, что всякая власть от Бога, даже такая, «басурманская, даденная за грехи», они терпеливо несли свой крест. Они добровольно или по принуждению вступали в колхозы; они отдавали в общее пользование скот; они от зари до зари работали на полях, лугах, фермах, получая за это пустопорожние «трудодни»; и при этом рожали детей – своё будущее, как было заповедано свыше…

Эту безответную крестьянскую массу постоянно погоняли кнутом «генеральной линии». Деревня исполняла постановления партии, но не всегда так, как указывалось. Это был не саботаж, нет. Это было православное, испокон веку заповеданное здравомыслие.

Мелентьевну выдают замуж в чужую деревню. У Абрамова это нарицательный образ – урваи. Не мог он в советские поры сказать прямо о коммунах, в которые в 20-е годы сбивалась неработь, митинговщики да шалопаи. Урваи промышляли охотой, рыбалкой, напившись, хулиганствовали. Юная Василиса, праведная душа, не по годам мудрая, своим смирением да трудолюбием сумела повернуть оголтелую урвайскую силу на обработку земли. И какой же великий урожай получили урваи, кои нередко жили впроголодь.

Но высшая заслуга Мелентьевны в том, что она незаметно повернула урваев на красоту. Избы Пижмы, по её тихой воле, украсились конями. На закате, словно золотой табун летел по-над рекою, славя Небесного Создателя. Такого земного величания не было ни в одной окрестной деревне.

Потому-то на погибельном краю жизни и поклонился ей в пояс свёкор Оника Иванович: «Спасибо, Василиса Мелентьевна.., что нас, дураков, людями сделала…».

Не дословно, но примерно так я сказал перед спектаклем «Деревянные кони» Архангельского молодёжного театра, которым руководит Виктор Панов. Эта акция «Литература+театр», в которой приняли участие архангельские литераторы, состоялась в ноябре ушедшего года. Спектакль по рассказу Фёдора Абрамова, завершая литературно-театральный фестиваль, шёл три вечера кряду, и перед каждым мне было доверено держать слово.

Спектакль глянулся, хотя некоторые сцены с урваями показались излишне гротескными. Акцент постановки сделан на женские образы. Исполнительницы женских ролей уверенно справились со своими задачами. Особенно убедительна, на мой взгляд, Наталья Малевинская, заслуженная артистка Российской Федерации.

Посмотрев спектакль, я вспомнил стенограмму обсуждения «Деревянных коней» в театре на Таганке («Двина», №2, 2010 год), ведь постановка Молодёжного театра сделана по «лекалам» Юрия Любимова. Фёдору Абрамову театральное решение в принципе понравилось и, несмотря на некоторые расхождения с режиссёром, он отстаивал эту постановку от критики партийных чиновников со всей страстностью своего неукротимого сердца. Зрителя, знакомого с творчеством Абрамова, но не знакомого с любимовской постановкой, ждёт сюрприз: помимо Мелентьевны – главной героини «Деревянных коней», здесь, во втором отделении, появляются Пелагея и Алька – персонажи других одноимённых произведений. Это неожиданно, но логично и убедительно.

По сути, сказал я перед вторым спектаклем, перед нами на сцене предстают три поколения деревенских женщин: Мелентьевна – мать, Пелагея – её дочь и Алька – её внучка. А ещё постепенно открывается драма. Господи, как же далеко укатились яблоки от яблони!

Василиса Мелентьевна – праведница. Всю жизнь она прожила в неустанном труде, добывая свой хлеб в поте лица своего, как заповедано свыше. Не было бы таких, как Мелентьевна, не было бы того золотого – терпеливого и двужильного – поколения, советская власть пала бы куда раньше. И ещё одно вышнее поручение Василиса Мелентьевна свято исполняла – исправно плодилась. «У мамы всего до двенадцати обручей слетало», – отмечает её невестка Евгения, – а живых-то осталось шестеро». Это они, её сыновья, сыновья и дочери того великого поколения отстояли от погибели Родину-Мать. Вот кто такая Мелентьевна в судьбе нашей державы.

А кто же Пелагея, её преемница? Пелагея – тоже труженица. Она девчонкой испытала военное лихолетье – тяжкую деревенскую страду, в которой бились без мужиков да лошадей одни жонки; опасные сплавные работы; студёное – на всю долгую зиму – тягло «у пня», в лесосеке. Но после войны её сердце поразила червоточина. Отметив, как справно, не голодая, не бедствуя, живёт партийная да исполкомовская верхушка, она решила, что тоже не лыком шита и, переступив честь и совесть, выхлопотала себе хлебное место пекарихи.

Нет, трудилась Пелагея ладно. Она была мастерица. Господь дал ей в наследство чуткие и проворные руки. Её хлеба славились на всю округу. Но не зря примечает присказка, что у хлеба не без крох. Помимо небольшой, но исправно получаемой зарплаты, в отличие от вечно нищих колхозников-однодеревенцев, Пелагея ежедённо имела солидный приварок – ведро отходов, в котором на дне покоились увесистые шматки казённого теста. На этих помоях быстро разбухали поросята, набирая товарный вес. Убоина-свеженина переводилась в рубли, на которые приобретались невиданные в деревне товары. Сундуки Пелагеи полнились, как поросята. В этой гонке недосуг было подумать о наследниках. Родила единственную дочь – и всё. А потом и время-то детородное минуло. Зато Алька – дочь её, особо не нагружаемая работой, домашними делами, не ахти какая прилежная в учёбе, как сыр в масле каталась.

Удар в прямом и переносном смыслах настиг Пелагею на самом, как ей виделось, житейском взлёте. Пал через её гордыню муж Павел. Сбежала в город с офицериком её единственная дочь Алька. И что же осталось у Пелагеи? Пустые, без человеческого голоса, хоромы да отверстые прожорливые сундуки, набитые устаревшим, никому не нужным шмотьём. И всё. Таков неизбежный итог стяжательства и алчности, погубившие Пелагею.

Не завидна судьба и её дочери. Алька, взлелеенная в холе, не отягощённая моральными и нравственными установками, этакая попрыгунья-стрекоза, полетит по жизни, пока не прибьёт её ледяным дождём или снегом.

У неё нет будущего.

О судьбе Альки как наследницы славного, но безбожного во втором поколении рода я продолжил на третьем выступлении, проецируя постановку на наши дни.

Положим, Алька всё же родит. Сына или дочку – не суть есть, даже двоих. Что ждёт потомство Алевтины Павловны? Ничего хорошего, при том, что у беспутных родителей иногда вырастают неплохие дети. Ведь их юность-молодость падёт на лихие 90-е. Сын, перенявший мамкин характер, пропадёт в бандитских разборках или сгинет где-нибудь в подвале от наркоты. Дочка очутится на панели или где-нибудь в дешёвом европейском борделе, где блудные девицы гибнут от алкоголя, ножа или дурной болезни.

Ужас тех диких лет, вроде, отступил. Но давайте осмотримся. Земля-кормилица лежит впусте. Внуки-правнуки земледельцев, плохо обученные в современной школе, не имеющие толковой профессии, скитаются по жизни, как перекати-поле. Парни уезжают на заработки за кордон, но что-то не видно, не слышно, чтобы преуспевали. Девицы норовят туда же замуж, едут в Европу, в Скандинавию, на Восток. И что? В Швеции, Норвегии, Финляндии то и дело возникают скандалы из-за детей – у русских мам ювенальная юстиция отбирает сынков и дочек. В Европе теперь полно беженцев, даже в маленьких городках, уточняет по электронке землячка, лет пятнадцать живущая в германской провинции. Про Восток и говорить нечего – кругом бунты, перевороты, войны, теракты. Что будет с теми, которые повыходили замуж за турков? Затуркают…

Не ходите, девки, замуж на чужую сторону. Не знаю, сам придумал или где слышал. А ещё народное: дома и стены помогают; на чужбине, словно в домовине; где родился – там и пригодился; глупа птица, которой гнездо своё немило…

Все нынешние беды – прежде всего отпадение от земли, от своих корней – порождены той самой перестройкой-переломкой, которая стряслась тридцать лет назад. Нынешняя власть не способна решить народные проблемы, потому что погрязла в противоречиях, кои и породили её. Народ сам должен определить свою судьбу. И путь тут один, заповеданный издревле – путь, которым шла по родимой земле вечная труженица и праведница Василиса Мелентьевна. Тяжело жила – правда. Но ведь и счастливо. Сколько сделала для украсы родной земли, для людей. И старость её красива. Не в доме для престарелых в немощи да сиротстве. Среди ласковой, заботной родни. Вон как наперебой зовут к себе, не отпускают её от себя внучата – баба приезжай, баба не уходи – и на шее виснут. Разве это не счастье?!

Михаил ПОПОВ

 

РОДНИЧКИ

Повесть Василия Белова «Привычное дело» впервые была напечатана в журнале «Север» в 1966 г. С той поры прошло почти полвека, многое изменилось.

Рухнул Советский Союз. Вместе с социалистическим укладом, их породившим, исчезли колхозы и совхозы. Никто больше не запрещает деревенскому жителю покинуть деревню и перебраться в город. Никто не запрещает оставаться дома и жить, как хочется. Впрочем, скорее не как хочется, а как можется.

Старая жизнь разрушена, новой не возникло. Наверное, поэтому так щемит сердце, когда читаешь в «Привычном деле» об отъезде Ивана Африканыча. И сейчас многим приходится покидать деревню, уезжая на заработки или навсегда. Полвека прошло, а зарплата в сохранившихся кое-где хозяйствах по-прежнему грошовая: не то что семью прокормить, сам себя не прокормишь. Вот и приходится оставлять землю свою, отправляясь в чужие края. Остаются дома зачастую и жёны с детьми. И тоскуют при расставании не меньше, чем Катерина, прощаясь с Иваном: «Катерина успокоилась у сосновского родничка. Уже розовел у родничка набирающий силу кипрей, желтели поздние лютики. Сосны, просвеченные солнцем, бросали зыбкую пятнистую сень и еле слышно нашептывали что-то, синело небо, верещала в кустах дроздиха.

Сидели у родничка, ни слова не говоря. Иван Африканович взглянул на жену и вдруг весь сжался от боли, жалости и любви к ней: он только теперь заметил, как она похудела, как изменилась за это лето. Хотел сказать Митьке: «Иди на машину один, никуда не поеду». Хотел сказать Катерине: «Пойдем обратно, будем жить, как жили». Но ничего не сказал, обнял, оттолкнул, будто с берега в омут оттолкнул, пошёл от родничка: Митька уже кричал издалека, чтобы Иван Африканович поторапливался...

Катерина глядела на них, пока оба не исчезли за кустиками. Ей стало трудно дышать, слабость и тошнота опять усадили её у родничка. Хватаясь руками за траву, она еле дотянулась до холодной, обжигающей родничковой воды, глотнула, оттолкнулась на спину и долго лежала не двигаясь, приходила в себя».

От родничка уходил Иван Африканыч. От того самого родничка, к которому они с Катериной всегда приворачивали, чтобы напиться или просто посидеть отдохнуть.

«Родничок был не велик и не боек, он пробивался из нутра сосновой горушки совсем не нахально.

Летом он весь обрастал травой, песчаный, тихо струил воду на большую дорогу.

Зимой здесь ветром сметало в сторону снег, лишь слегка прикрывало, будто для тепла, и он не замерзал. Вода была так прозрачна, что казалось, что её нет вовсе, этой воды».

У каждого из нас в жизни был, наверное, такой родничок. Незаметный, но незаменимый. Потаённая малая родина, исток наш. Место, где не только чистой серебряной воды можно напиться, но и место, с которым связаны воспоминания о «боли, жалости и любви» – лучшие человеческие воспоминания.

Пытаешься от них уйти к иной, может быть, более благополучной жизни, но не всякому это по силам. Как раньше, так и сейчас. Кто-то прилепится к городу, кто-то будет долго метаться между городом и деревней, а кто-то и воротится назад, как Иван Африканыч.

Только не всегда, вернувшись, находим сразу мы свои родники.

«Иван Африканович решил, как всегда, отдохнуть у родничка, попить воды.

И не нашел родничка. Там, где был пригорочек с чистым песчаным колодчиком, громоздилась черная искореженная земля, вывороченные корни, каменья. Даже сесть было некуда. Уселся на свой пустой мешок, – не пустой, в мешке был ещё такой же мешок – оба из-под лука. «Бурлак, – опять с горечью и стыдом подумал Иван Африканович, – ни пуговицы, ни кренделька, одну грязную рубаху несу из заработка. Стыд, срам, дело привычное.».

Хотелось пить, а родничка не было.

Иван Африканович поглядел, поискал. Метрах в трех от заваленного колодчика, где теперь громоздилась земля и камни, он разглядел мокрые комья.

Шагнул еще, поднагнулся: далеко от прежнего места под глыбами глины светилась на солнце прозрачная холодная вода. Жив, значит, родничок, не умер. Попробуй-ка завали его. Хоть гору земли нагреби, всё равно, видно, наверх пробьется...

Вот так и душа: чем ни заманивай, куда ни завлекай, а она один бес домой просачивается. В родные места, к ольховому полю. Дело привычное».

Тот, кто вернулся навсегда, родничок свой найдёт, да ещё и новые родники выкопает, как Иван Африканыч. Но приезжают в родные места порой и те, кто сумел зацепиться в другом месте, даже неплохо устроиться там. Наверное, и сейчас мы видим их почти так же, как увидел Иван Африканыч:

«В белой пыли большой дороги захлёбывались, пышкали машинные скаты: отпускники валили гужом. С богатыми чемоданами, с похожими друг на дружку, по-сиротски отрешенными ребятишками. Приедут, отоспятся, пропьют отложенные от дорожных денег пятерки и бродят с прямыми, как дверные косяки, спинами.

К трезвому не подступишься, с пьяного мигом осыплется вся городская укрепа...

Те, что поспокойнее, часами высиживают на омутах, с фальшивым азартом дергают сопливых малявок. Считают, сколько осталось дней отпуска. Все больше с Севера: из Мурманска, из Воркуты…».

Едут, потому что и у них душа «просачивается». Томится она в городе, как в известном стихотворении Ольги Фокиной:

Горожане-то мы, горожане
Но из тех, кто в беззвёздной ночи
Начинает мечтать о лежанье
В час кончины – на русской печи…
На диванах-то мы, на диванах,
При коврах-то, порой, при коврах,
Но о чёрных – в угорышке – банях
В белой ванне вспомянем – и ах!–
Затуманится свет лучезарный
От мгновенно нахлынувших слёз:
Не угарно-то нам, не угарно,
Да печально без неба и звёзд…

Не держится «городская укрепа», потому что отнята укрепа настоящая. Трудно, оторвавшись, вновь найти свои родники…

«Не думал я, что мы в вечном плену у источников. Не подозревал, что наша свобода так ограничена. Считается, будто человек волен идти куда вздумается. Считается, будто он свободен... И никто не видит, что мы на привязи у колодцев, мы привязаны, точно пуповиной, к чреву земли. Сделаешь лишний шаг – и умираешь».

Прав Экзюпери. Умираешь, если не телесно, то душевно…

Иван Африканыч вернулся, но умерла Катерина, его жена. И стало ветрено на Руси…

***

Страшные бури ломят и гнут Россию и сейчас. Трудно человеческой душе устоять на широком ветру, особенно если утрачена связь с родниками.

Несколько дней назад под утро мне приснился страшный взрыв. Не знаю, что там взорвалось, но когда я подошла к реке, то увидела застывших от ужаса женщин. Они безмолвно смотрели на маленькие грязные лужицы – то, что осталось от глубокой полноводной реки...

Подошла ещё одна женщина с вёдрами и, взглянув вниз, заохала, заплакала:

– Дома ни капли воды нету. Чем я внучку напою? Тут же одна грязь осталась...

– Процедить надо, – кивнула ей другая.

– Зачерпывай и пошли, – сказала третья. – Попробуем процедить. А худо если выйдет, я ведро воды тебе дам, есть пока у меня. А там пойдём, бабы, родники искать. Надо ведь делать что-то...

С этим я и проснулась...

Ольга КОРЗОВА,
учитель русского языка и литературы,
член Союза писателей России
с. Корякино,
Плесецкий район,
Архангельская область

 

ДЕРЕВНЯ И ВОСПЕТА, И ОПЛАКАНА...

«Деревенская проза» – это больше, чем литература «о деревне». Это всё о России, о том, что коренится в душе любого, даже «масквича» в пятом поколении. Если это, конечно, читающий, мыслящий человек, а не «электорат»...

Я отношу себя к поколению, испорченному «перестройкой» и последующими экспериментами над нашим духом и душой. Мои сверстники читать не любили и не хотели, поэзию – тем паче. Когда, например, задавали «наизусть Есенина» – почти все выбирали «самоё лёгкое» – «Выткался на озере алый свет зари» – и были рады заслуженной троечке. Моё поколение росло на песнях «Кино» и «Сектора Газа», на доступном уже в ту пору западном и американском тяжёлом роке, в котором был важен, конечно же, не смысл песен (английский язык никто из онежских подростков тогда не знал), а первобытное – ритм, грохот, да чтобы «чем громче, тем лучше»...

Я тоже слушал всё это. Но не очаровывался. А «фанател» от другого – от старых пластинок, которых насобирал в своём городе аж восемь тысяч (никакого интернета в конце 80 – начале 90-х, откуда можно скачать что угодно – в помине не было), от русских и советских песен. Тех, на которых выросли мои отец, мать, бабушка. Литература о деревне тоже вошла в мою жизнь со школьных лет. В домашней библиотеке были «Пелагея» и «Алька» Фёдора Абрамова, (две повести в одной книге, я впервые прочёл её в двенадцать лет), книги Василия Шукшина и Василия Белова. И очень многое из русской, советской и северной поэзии – тогда издавались копеечные по цене, но не по содержанию, книги современных авторов – было доступно даже в провинциальной Онеге. Мама часто покупала их... Других «деревенщиков» я прочёл позже, в институте или окончив его. Да и сейчас читаю, перечитываю с удовольствием.

Не могу согласиться с собеседником редактора «Двины», что деревенские прозаики «никуда не вывели». Они и не должны были «выводить». Но сначала, когда ещё была вера в государство и власть, пытались «достучаться» до неё и до нас, первыми почуяв угасание русской деревни, опустошённой в военное и послевоенное время. И ведь отклик власти был! – «Программа по развитию Нечерноземья», о которой ныне почти не вспоминают, вдохнула в деревню новые силы.

Но этот «проблеск надежды» был недолгим. С началом «перестройки», а уж в рыночные годы подавно, – не только деревня, но и город, страна покатились под уклон. Писатели-«деревенщики» выполнили в те поры великую и страшную миссию – они оставили, хоть и художественные, но всё-таки документальные описания этих преступлений. Чтобы потомки знали и, может быть, смогли воздать по заслугам врагу. Не надеясь быть услышанными «новой властью», писатели по-сыновнему оплакали свою малую и большую Родину. Они остались, без преувеличения, совестью нации. И многогласно воспели её, создали душеспасительные, возвышающие читателя, произведения (чего не скажешь о писателях либерального толка). И подарили миру множество житийных портретов простых людей русской деревни, с которых хочется брать пример...

А городских тружеников – ни в советской, ни в теперешней литературе почти нет. Не учёных, директоров заводов, актёров или диссидентов, даже не алкашей или бомжей, – а, например, обычного шофёра. Или дворника. Или сантехника. В фильмах пытались, но чаще пародийно, а в серьёзной литературе – нет. Ушло без портрета уже не одно русское городское поколение. Деревню, к счастью, такая участь миновала – спасибо её талантливым сынам-писателям!

Читают ли сами деревенские жители «деревенскую прозу»? Я думаю так: кого приведёт душа к этому чтению, тот отыщет и прочтёт близкие сердцу книги. Неважно, в деревне он живёт, в посёлке или в городе. Очень жаль, что имена литераторов-патриотов почти не звучат с экранов и из газет. И при нынешней власти вряд ли что-то изменится. В библиотеке деревни Лопшеньга, где я живу и работаю, есть десятки таких книг – все писатели-«деревенщики» присутствуют на полках. Но взрослые берут детективы, любовные романы, брошюры о рыбалке, ремонте и проч.

Дети, слава Богу, читают по школьной программе Фёдора Абрамова и Юрия Казакова. «Иногда берут и Личутина, он ведь связан с нашей деревней. И Павла Кренёва, уроженца Лопшеньги», – так ответила на мой вопрос заведующая деревенской библиотекой Елена Федотова.

Илья ИКОННИКОВ,
Начальник аэророрта Лопшеньга,
член Союза писателей России
д.Лопшеньга,
Приморский район,
Архангельская область

 

РОДНОЕ СЛОВО И ЧУЖОЙ ХЛЕБ

Словосочетание «деревенская проза» вызывает почему-то из памяти слова Н. А. Некрасова: «Распалась цепь великая, распалась и ударила…». Любили, жалели в девятнадцатом столетии крестьянина литераторы из дворян и разночинцев, умилялись патриархальности деревни, негодовали, охали у тёплых каминов, запивая экзистенциальную тоску бургундским вином. Некоторые в народ пошли. Одумались, вернулись.

В середине двадцатого века из деревень вышли другие писатели, в городах осели и начали тосковать по малым родинам покинутым, рассказывая граду и миру об уходящей благодати жизни на земле, целительных силах матушки-природы, обличая, впрочем, довольно осторожно в очерках, рассказах, повестях и романах отдельные несправедливости сельской жизни. Порой тихо вопили некоторые из них в отчаянии о трагедии тысяч умирающих, приговорённых к «неперспективности» сёл и деревень, с которых и начиналась Русь-Россия.

И всё-таки вспоминается теперь некая раздвоенность читательская в восприятии деревенской прозы. С одной стороны, правда суровая языком русским образным шептала и кричала со страниц книжных о незавидной судьбе родных людей и мест, сердце кровью обливалось. С другой – не звучало в прозе той ответов на извечные русские вопросы. Увы, не могли писатели шагнуть за границы идеологические, политические и экономические. Именно там и находятся рецепты лечения.

Анализируя доступную информацию о капиталистическом аграрном секторе, недоумевали думающие люди и в те годы: почему в США или в Европе нет наших аграрных проблем? В тех же штатах один процент населения кормит остальные девяносто девять, за рубежи вывозит излишки, государство прыть фермеров останавливает, выплачивая дотации за не произведённую продукцию, поскольку перепроизводство кризисом оборачивается. И много других «почему?».

Ответ сантехника из советского анекдота «систему надо менять» не устраивал. Всё надеялись читатели, найдут «властители дум» слово чудесное, или заговор волшебный, услышат их вожди партийные, оживёт деревня, вернутся из городов в брошенные дома внезапно просвётлённые крестьяне, жальники от бурьяна и крапивы очистят, возрадуется земля предков.

Увы и ах. И слово не найдено, и никто не вернулся. Не надо себя обманывать, объективен, неизбежен процесс умирания патриархальной и колхозно-совхозной деревни, один процент населения страны может и должен кормить остальных, миллионы живущих в деревнях – «лишние люди», другими занятиями должны кормиться. Суровы законы экономические.

Понятно, что живым, «лишним», по которым т.н. «реформы» советской эпохи и лихих девяностых ножом прошлись, от этого приговора легче не будет. Идеологи нашего дикого капитализма «младореформаторами» звались. Что спросишь с младенцев, опекаемых забугорными дядьками? Китайский вариант медленного вхождения в рынок их не устроил. Вбежали в базар, в спешке развеяв накопленное за многие годы наследие предков. Созидать новое придётся долго. Другого пути нет. Об ином думать не хочется.

И потому закономерен вопрос: утопию воспевали писатели-деревенщики?

В предисловии к монографии «Деревенская проза в зеркале утопии» (М.,2014) автор Н.В.Ковтун пишет: «Идеологический, духовный кризис рубежа ХХ–XXI веков породил не только чувство бессмысленности бытия, но реализовал креативный потенциал утопии, опирающийся на фольклорные архетипы, социокультурные мифы, имманентные законы актуализации идеального. Глобальные утопические проекты прогрессистов и традиционалистов («деревенская проза»), опротестованные самой историей, – своеобразная точка отсчета для литературы постмодернизма и неореализма».

Приговор окончательный и обжалованию не подлежит?

Если выбросить из объёмного труда витиеватые научные доказательства и не от мира сего терминологию, придётся согласиться, как с содержанием и выводами монографии, так и приведённым утверждением, сказав при этом отдельное «спасибо» автору за отнесение проекта «деревенская проза» пусть и к утопии, но всё-таки «позитивной».

Расплодившиеся на земле российской прозападные грантополучатели выражаются гораздо циничнее. На смерть одного из последних «деревенщиков» Валентина Распутина отозвался бывший «светоч» российской «демократической» журналистики, ныне обычный мизантроп Александр Невзоров: «Но, если мы вспомним эту идеологию, вот эту душную идеологию так называемой деревенщины – ведь это же целое литературное направление… Замечательно, что оно закончилось, потому что вот это упоение от вынюхивания портянок друг другу, от хождения на фоне ржавого трактора, от описания количества мух в стакане портвейна в избе, и в полной уверенности, что всё то и есть та самая духовность – это, конечно, большая беда. Потому что, вообще, деревня уже давно является паразитическим, не менее, кстати, затратным, чем армия или церковь, образованием, но деревня не производит вообще ничего и ничего не делает, и является только таким концентратором и очагом алкоголизма, невежества».

Что тут сказать? Если в голове помои, хочется от них избавится. Потому везде ищется помойка. Т.н. либералы там нынче обитают. «Так называемые» ещё и потому, что подлинные бед родине своей не желают, в отличие от существующих под лозунгом: «Чем хуже этой стране, тем лучше».

Жалко убогих, зашоренных привнесёнными извне идеологемами, не способных, или не желающих отделить зёрна от плевел. Не дано им понять простую истину: о природе, человеке, его душе творения подлинных художников.

Этим и занимались писатели от земли, носящие с достоинством и гордостью звание «деревенщик». Велика между ними и сегодняшними апологетами постмодернизма разница: яркая, сочная, внятная, светлая проза для людей живёт на страницах книг Ф. Абрамова, В. Астафьева, В. Белова, Б. Можаева, В. Распутина, В. Шукшина, В. Личутина, других певцов народных; у современных беллетристов, пишущих для неких абстрактных интеллектуалов и теоретиков, её и в помине нет.

За деревьями трудно лес увидеть, так и за ярлыками «деревенская», «военная» и пр. скрывается Проза, разумеется, если она есть. От души надо благодарить её служителей, сохранивших в своих произведениях народные традиции, обычаи, читать их послания, перечитывать, учиться у подлинных мастеров Слова.

И писать о деревне. Не умерла она, рано хоронят кормилицу злопыхатели разных мастей, не прожить нам без плодов земли родной, хлеба насущного, чужой бывает горек, да и закончиться может в любой момент. Работают в наши дни за бывшие колхозы и совхозы семьи небольшие, жилы рвут. Здесь же, рядом бродят земляки-злопыхатели, водку пьют на пенсии матерей, паями земельными торгуют и ругают потом «барина», их купившего, мрачные сочинители им подвывают: «Всё пропало, всё пропало!».

Не пропало, господа-товарищи, кто хочет – тот делает!

Как читателю хотелось бы видеть в литературе неореализма больше светлых красок, человека созидающего будущее, живущего не в злобе, а в добре, согласии с собой, близкими, окружающим миром. И поменьше театрального надрыва, ибо прав Владимир Маяковский: «Ноющее делать легко, оно щиплет сердце не выделкой слов, а связанными со стихом посторонними параллельными ноющими воспоминаниями».

Без нытья можно «щипать» сердца.

Александр ЧАШЕВ
с. Емецк,
Холмогорский район,
Архангельская область

Нажав на эти кнопки, вы сможете увеличить или уменьшить размер шрифта
Изменить размер шрифта вы можете также, нажав на "Ctrl+" или на "Ctrl-"
Система Orphus
Внимание! Если вы заметили в тексте ошибку, выделите ее и нажмите "Ctrl"+"Enter"

Комментариев:

Вернуться на главную