Баир Сономович Дугаров

Баир Сономович Дугаров родился в 1947 году в с. Орлик Окинского аймака Бурятии . Пишет на русском языке. Автор 12 поэтических сборников, выходивших в Улан-Удэ, Иркутске и Москве: «Золотое седло», «Горный бубен», «Дикая акация», «Городские облака», «Лунная лань», «Всадник», «Небосклон», «Звезда кочевника», «Струна земли и неба» и др. Стихи Б. Дугарова печатались в журналах «Дружба народов», «Москва», «Октябрь», «Смена», «Сибирские огни», «Байкал», в альманахах «День поэзии», «Академия поэзии», в газетах «Литературная газета», «Литературная Россия», «Комсомольская правда» и других изданиях, переводились на монгольский, латышский, болгарский, венгерский, английский, французский и другие языки.

Б. Дугаров переводит стихи бурятских и монгольских поэтов на русский язык. Им осуществлены переводы лучших образцов бурятской народной поэзии, изданных дважды в сборнике «Алтаргана».

Народный поэт Бурятии, доктор филологических наук, заслуженный деятель культуры Российской Федерации и Республики Бурятия, лауреат Государственной премии Республики Бурятия в области литературы и искусства, член Союза писателей СССР и России.

Живет в Улан-Удэ.

ЗВЕЗДА КОЧЕВНИКА

Мужчине – путь, а женщине – очаг.
И чтобы род мой древний не зачах,
роди – молю и заклинаю – сына.
Стрела летит, покуда жив мужчина.

Мужчине – дым, а женщине – огонь.
И чтоб в бою мой не споткнулся конь,
я должен знать, что юрту греет пламя,
как предками завещанное знамя.

В мужчине – дух, а в женщине – душа.
Травинка держит небо трепеща.
Без очага, без сына, без любимой,
как одинокий смерч, развеюсь над равниной.

х х х

Безмолвные миры ушедших поколений
травою поросли, травой забвенья.

И предков дух, восставший из могил,
мне молнии кусочек отломил.

И пальцы обжигающим пером
я понял: мать мне – степь, отец мой – гром.

И я в тоске окликнул времена,
в забытые поверив письмена.

И расступились облака и тени.
Тропа забрезжила в траве забвенья.

ЗНАК ПОЛНОЛУНИЯ

Когда луна в полночный час июня
плыла серебряною чашей в небесах,
звала привычка хуннского шаньюя
в степь уходить, бродить в кустистых ковылях.

И вновь, в который раз вдохнув простора,
глядел вослед луне, смывавшей светом мрак;
и, доверяясь внутреннему взору,
следил, какой сокрыт в ночном молчанье знак.

Не зря, быть может, чаша полнолунья,
обрызгивала даль земную молоком,
чтоб степи по велению шаньюя
потряс летящей конницы могучий гром.

На свете есть неведомая сила,
сжимающая всадников в один кулак;
и нет стены, чтобы остановила
лавину конников и смерч степных атак...

Все это будет, яростно случится.
Однажды встанет на дыбы степной простор.
И первая Евразия родится,
связуя стременами Запад и Восток...

Луна плыла в полночный час июня,
и мир еще не знал о грозных степняках.
И небо полной чашей полнолунья
мечте шаньюя добрый подавало знак.

ЛЕГЕНДА

В звездный час голубого покоя
на просторе ночной тишины
родилась ты от запаха хвои
и осеннего света луны.

Но законы отцовского рода
на безмолвье тебя обрекли.
И душа твоя – лань небосвода –
стала узницей грозной земли.

И чужому молясь поднебесью,
все твои сыновья разбрелись.
Позабыв материнскую песню,
в смертном бое друг с другом сошлись.

И печальной звездой с небосклона
мать глядела прощально на них.
И земля приняла в свое лоно
прах воителей, добрых и злых.

И с тех пор средь степного покоя
людям снятся тревожные сны
от полночного запаха хвои
и осеннего света луны.

ЧАША УГЭДЭЯ

А пир все длится. Музыка устало
звучит в движеньях гибких танцовщиц.
О кознях вспомнив вдруг Тохаристана ,
мрачнеет хан, всех повергая ниц.

Но гонит прочь с лица он тень тревоги,
подумав величаво о себе:
не зря ему дарованы чертоги
за молодость, прошедшую в седле.

Из черепа врага приятней пить
вино, когда великий хан ты сам.
Но прежде надо чашу накренить,
отлив святую долю небесам.

Ведь волей Неба роду борджигин
был дан аркан, связавший племена.
На небе правят солнце и луна,
а на земле – единый властелин.

Мир покорен мечом, но, покоренный,
страшнее и коварней он вдвойне.
Священны чингисхановы законы,
но трудно править, сидя на коне.

То правда – быть в жестокий век жестоким,
сжимая саблю от тяжелых дум.
И хан бывает жутко одиноким
в веселом городе Кара-Корум,

возникшем полуявью, получудом
среди степей орхонских и холмов,
бухарской негой и китайским блюдом
дух убаюкивая степняков.

Не лучше ли, припав губами к чаше,
наполненной дурманящим вином,
ласкать горячих женщин и все чаще
под утро забываться мертвым сном.

Он пил до дна, не оставляя зла.
И во хмелю, казалось, был добрее
к послам, которым снилась пиала
из черепа кагана Угэдэя.

МОРИН-ХУР

Хурчин погладит, как ребенка,
свой морин-хур, простой и нежный,
и поплывет напев негромко
над серой плоскостью безбрежной.

И закурится дымкой синей
печаль травы, травы пустынной.
Сын вспомнит мать, мать вспомнит сына,
но каждый вспомнит дым полыни.

И шли столетий караваны,
и тихо музыка звучала.
И чуть дрожа тайком сбегала
слеза по скулам Чингисхана.

О, пой, струна волосяная,
о горьком запахе становий,
и всадник пыльный, замирая,
коня у юрты остановит.

Струна, струна волосяная,
чем в сердце родину заменишь?
Пой, пой, струна моя степная,
пой так, как только ты умеешь.

НА БЕРЕГУ ОНОНА

Вода в Ононе кажется спокойной.
Но это кажется.
Из глуби вод
какой-то древней силой потаенной
теченье незаметно отдает.
Как будто, снизойдя в земное лоно,
струится в темном русле небосвод.

И продолженьем берегов Онона
уходят степи вглубь материка,
вздымаясь цепью гор у горизонта
и прах времен свивая в облака.

Я здесь бродил.
Во мне пространство жило,
и вновь из мифа зарождался мир.
И сладостно весь день во рту горчило
от ягод дикой яблони – улир.

БАРГУДЖИН-ТУКУМ

Где страна Баргуджин-Тукум?
Уж не здесь ли, где синие скалы,
где ржавеющих лиственниц шум
и где реки несутся к Байкалу?

Где страна Баргуджин-Тукум?
Я искал ее в дымке сказаний,
в шуме ветра и лунном молчанье
и обрел в глубине своих дум.

Под землею прошел долгий гул.
Закачались тревожно деревья.
И в просвете столетий сверкнул,
словно луч, лик Бурятии древней.

Над долиной метался костер.
Пахли небом могучие травы.
И вели хоровод величавый
силуэты заоблачных гор.

И с клокочущим бубном в руке
ясновидец – лицом к поднебесью –
на гортанном степном языке
пел мою золотую прапесню.

МОНГОЛЖОН

Монголжон , ты – приволье, в которое верится,
ты – улыбка степи на лице каменистых хребтов.
Как свободно и яро равниною стелются
гривы хлесткие горных упругих ветров.

Синь, сверкая, cтекает с отрогов скалистых.
Желтым светом травы каждый дом озарен.
Сколько помыслов чистых и песен лучистых
расцвело на просторе твоем, Монголжон.

С детских лет моим прадедам я благодарен,
что избрали Саяны отчизной они.
От сиянья вершин белоглавых недаром
наполняются светом особенным дни.

Я не раз, горизонтам седым улыбаясь,
на гнедом проносился вдоль гулких лесов.
И рождалась во мне неуемная радость
от качанья былинок и волн облаков.

Я хотел бы повиснуть росой над поляной,
сумасшедшею птицей пронзать небосклон,
камнем стать и луной. Иль гореть безымянно
золотистым цветком на земле Монголжон.

х х х
М. Б.
В пространстве сверкают зарницы
ушедших в забвенье времен.
И вой евразийской волчицы
со всех обступает сторон.

И мир освящается ланью,
летящей над кромкой земли.
И вновь, словно дань мирозданью,
рождаются песни мои.

И светят как будто впервые,
когда наступает гроза,
восточные темные злые
родные мои небеса.

И нежностью грозной согретый,
молюсь я забытым богам.
И словом, как веточкой света,
пытаюсь возжечь фимиам.

И женщина – вечности жрица
приходит на помощь ко мне,
и взгляд евразийской волчицы
звездой полыхает во мгле.

ТРАВА АЯ

Ая – трава полупустыни,
сухая знойная трава.
Ее секут крутые ливни
и обнимает синева.

По ней плывут, плывут отары,
как облака по небесам.
О чем поет чабан мой старый,
скользя глазами по холмам?

О том, как солнечно и ясно,
когда душе простор открыт;
о том, как родина прекрасна,
когда трава ая грустит.

х х х

Текли, струились утренние воды.
Не знал, а это детства уходили годы.

В борах густых кукушка куковала.
Не знал, а это было снов начало.

А мама молодая улыбалась.
Не знал, а это счастьем называлось.

Листва кружилась и земли касалась.
Не знал, а это грусть в душе рождалась.

Трава в ладонях запах оставляла.
Не знал, не знал, a это песней стало.

х х х

Беседовал сегодня с деревами, —
с зеленой хвоей, темными ветвями.

Они росли из тающего снега,
привстав на цыпочки, касались неба.

Раскинув ветки, тихо обнимали
танцующие с облаками дали.

И оттого, что кронам птицы снились,
подснежники под снегом шевелились.

И сам я хвоей обрастал, ветвями,
беседуя под вечер с деревами.

х х х

Когда мне не хватает неба,
оно нисходит в виде снега
с небес на будничную сушу
и тишиной объемлет душу.

И слышу слухом обостренным,
как облако скользит над склоном,
как оживает на опушке
песнь прошлогодняя кукушки.

И голоса свои сказанья
мне подают из мирозданья,
и на коне крылатом белом
летит Гэсэр к земным пределам.

А снег кружится над долиной.
И все сомкнулось в круг единый:
и блики дня, и предков тени,
и смертный час, и миг рожденья.

ПЕШИЙ ВСАДНИК

Я прошел по путям,
где промчались монгольские кони, –
на Восток и на Запад –
до Хуанхэ и Балкан.
Проступали огни небоскребов
на облачном фоне,
и глядел мне вослед сквозь столетия
сам Чингисхан.

Не по воле высокого
Вечного Синего Неба –
по желанию сердца
и тайному зову крови
привела меня память,
сама отряхаясь от пепла,
на просторы
моей родословной тоски и любви.

Оглянувшись на Степь,
осененную дымкой тумана,
обретал я в дороге себя,
и любимых, и кров.
И служили мне пайдзой
не повеленье кагана,
а улыбка добра
и хорошая книжка стихов.

Мне дарила Евразия
саги и сны золотые.
И струился из древности
хрупкий таинственный свет,
и гречанка по имени Роза
под небом Софии
обернулась ко мне,
словно знал ее тысячу лет.

Как последний кочевник,
я в храмы входил и мечети,
оставляя Пегаса
на свежей лужайке пастись.
Лишь одна моя вера
пребудет со мной на планете –
степь, былинка на тихом ветру
и небесная высь.

«Урагша» – и, как лук,
выгибалась опять эстакада,
и московский таксист
помогал мне, и грозный аллах,
чтоб в кочевье моем
огонек светофора с Арбата
продолжался звездою
в багдадских ночных небесах.

Поднималась не пыль от копыт
на равнинном просторе –
то вверяли свой дымный бунчук
города облакам.
И на пляжном бездумном песке
у Последнего моря
был в душе я с тобой,
мое Первое море – Байкал.

Я прошел по путям,
где промчались монгольские кони.
Древо жизни шумит
над опавшей листвою веков.
Здесь, на отчей земле
и тревожней душе, и спокойней.
И, как в юности, снится
хорошая книжка стихов.

НА ИСХОДЕ СТОЛЕТЬЯ

И распался евразийский каганат.
Птицы вечности над пропастью летят,
Это время называется самун .
Этот ветер называется самум.

Отпылали пионерские костры.
Где улыбка той гагаринской поры?
Внук «врага народа», сын фронтовика,
я в двадцатом веке свой наверняка.

И гляжу с тревогой на страну свою
и ее, родную, я не узнаю.
Сколько в доме трещин, боли и тоски?!
По стране гуляют злые сквозняки.

Но святынь оживших вновь зажглась свеча
над былым пространством цвета кумача.
И оленный камень – коновязь времен –
подпирает задымленный небосклон.

И от долгого очнувшись забытья,
степь моя и горы вспомнили себя.
Предкам поклоняясь, свету и добру,
я Гэсэра знамя поднял на ветру.

И какие б ни шумели времена,
по весне всегда цветет карагана.
И струится по Евразии степной
горький дух полынной вечности самой.

ЧИТАЯ «ДХАММАПАДУ»

Горит в ночи буддийская лампада.
И путнику сегодня не заснуть.
И говорит сквозь время «Дхаммапада»,
что есть у вечности срединный Путь.

Он есть, тот самый Путь. И спотыкаясь
о будничные камни бытия,
осознаешь таинственную радость,
что Путь благословляет и тебя.

Вновь в суету весь мир ввергает утро.
Но ты обрел свой остров в тишине,
и тайный смысл тысячелетней сутры
тебе откроется окном в окне.

В травинке каждой чую вечный посох,
в дождинке на ладони — третий глаз.
Не гром меня ведет, а тихий шорох
страниц, оживших вновь в полночный час.

Горит в ночи буддийская лампада,
ее ветрам столетий не задуть.
Горит лампада, светит «Дхаммапада»,
и продолжается срединный Путь.

х х х

Тень монаха-бадарчина
скользит над горизонтом.
Горы вздымаются под синим небосводом.
На тропинке круглый след,
может быть, от конского копыта,
серебрится, дождевой водой залитый.
Или это странник-бадарчин,
ушедший в мглу,
на тропе свою оставил пиалу.

ПУТЬ КОЧЕВНИКА

От крика к голосу,
от сабли к колосу,
от мифа к логосу,
от бубна к лотосу,
от чия к полюсу,
от юрты к космосу.

ТРИ ЛИРИЧЕСКИЕ ВАРИАЦИИ НА ТЕМУ ТЫСЯЧЕЛЕТИЯ
I
Не ведая, в каком тысячелетье,
горит звезда на темном небосклоне.
Но миг прекрасней вечности на свете,
пока снежинка тает на ладони.

II
Я на закате вспомнил о рассвете.
Что может быть любви нежней на свете?
Я не успел с лица смахнуть слезу,
как целое прошло тысячелетье.

III
Знать, не зря нам дарованы встречи
в том и этом тысячелетье.
Слава богу, что есть мы на свете,
слава богу, еще не вечер.

ТЕБЕ

Когда любили землю небеса
и пламя страсти Гея исторгала,
и на ресницах Азии слеза
приобретала контуры Байкала,
сошлись луна и солнце в синеве,
знай – это память о тебе.

Когда хурчин, глаза полузакрыв,
поет тоской пронизанную песню,
и стая птиц взмывает к поднебесью
и на мгновенье миром правит миф
о женщине – пралебеди степей,
знай – это песня о тебе.

Когда уставший от планеты бог
скрывается в ночной тиши вселенной,
вновь в самую стальную из эпох
струится лунный свет благословенный
по облакам, аллеям и траве, –
знай – это нежность о тебе.

Когда в порыве мир спасти струной
я от бессилья задыхался, смертный,
вселился в сердце облик нежный твой
и примирил мое мгновенье с бездной,
и тихо благодарен я судьбе, –
знай – это только о тебе.

ВОПРОС

У вечной звезды я спросил на рассвете:
«Что значит мой свет, если нету бессмертья?
Что значит мой голос на этой Земле,
такой незаметной в космической мгле?»

Звезда не ответила, тая в тумане.
Неужто в безмолвии суть мирозданья?
И солнце дрожало на капельках рос.
Был смертен мой голос, но вечен вопрос.

Из цикла «Степная анафора»
ТРОЯ

Троя мне снова приснилась – такой она снилась мне в детстве когда-то.
Тога тумана скрывала чертог уходящего в вечность Приама.
Трон Илиона, и Гектора труп, и всеженская скорбь Андромахи
Траурно мир осенила, веселья – увы – не нарушив богов олимпийских.

Тридцать веков пронеслись над планетой, как стадо безумных кентавров.
Трижды запоем читал «Илиаду» и трижды на миг становился бессмертным.
Тени великих смущают мой дух, и в бессилье опять опускаются руки.
Трепетно слушаю Степь, и гомеры степные глядят на меня с укоризной.

ОСТРОВ

«Ом» – вечным словом, рожденным из лотоса, жрец начинал песнопенье.
О бесконечная жизнь, мой прими благодарственный лепет и выдох.
От серебристых созвездий до норок мышиных в степи каменистой
Ода слагается жизни каждым движеньем и трепетом плоти.

Очи любимой – два нежных байкала, два дивных просвета во мраке
вселенной.
Облако нежности в сердце клубится моем, утверждая меня человеком.
Осень сменяет весну, и в мгновениях жизни есть привкус печали.
Остров, в душе сотворенный любовью. И вечности темные воды.

ЛЕБЕДЬ

Леди небес – моя белая Лебедь …
Лепет лесных лепестков собираю в элегию снов и легенды.
Лезвие молний мои обжигает уста, обращенные к небу.
Люстрой хрустальной росинок увенчаны травы на утреннем склоне.

Любо с высокой скалы мне пропеть сокровенные нежные гимны.
Лютня из рук выпадает, и в бездну летит, чтоб об камни разбиться.
Лебедь серебряным взмахом крыла ее для меня возвращает.
Лета стремит свои воды, и в каждой волне – лебединая песня.

КОЧЕВЬЕ

Иссиня-светлые дали опять оживают в дымке сигареты.
И продолжается путь от Байкала и снова к Байкалу.
Утренний гул двадцать первого века встречаю в дороге.
Угол пространства меняю на круг вековечный кочевий.

Юг выбирала стрела моих предков, а седла смотрели на север.
Юрта вселенной моей упирается в небо Полярной звездою.
Я возвращаюсь к себе, как в гнездо возвращаются птицы.
Ястреб мне высь очертил, журавли – неизбывность простора.

АЗИЯ

Аз – на монгольском наречье «удача и счастье». Да, именно «счастье».
Азия, лани твои торопили мое на земле появленье.
Азбука вечных письмен, проступавших на пальмовых листьях и скалах.
Азимут веры, искавшей в пустыне опору и храмы в душе воздвигавшей.

Алангуа, из сияния лунных лучей сотворявшая всадников грозных.
Алою пылью клубились просторы, и лотос в уставшей пыли распускался.
Айсберги гор вырастали из бездны песчинок, спрессованных жизнью
и смертью.
Азия – твой караван так велик, что отыщется след мой едва ли.

ЗНАК АНАФОРЫ

А в Азии не принято писать сонеты.
Анафора конечной рифме не чета.
Но амфоры любви достойны все поэты.
Азалия берет от радуги цвета.

А я пою простор и высь небесной сини,
И фимиамом курится степной мираж.
Ая цветет – полынь моей полупустыни,
И феи храмом высится кедровый кряж.

Молитвенная ода небесами дышит.
Могильная трава сама себя колышет,
Сокрытый вздох столетий чуя под собой.

И знак анафоры отсвечивает бронзой.
И знает лишь рапсод, как просто и непросто –
Скрипичный звук придать струне волосяной.

БРОНЗОВАЯ РОЗА

Проза будничная тает в миг, когда сжимает сердце тайна.
Бронзовая роза расцветает у подножья скифского кургана.

Руки протяну тебе, плывущей к снам моим из облаков навстречу.
Руны тридцать пять веков назад сказали мне, что еще не вечер.

Каждый день готов снимать твою сережку в золотистый час заката.
Капелькой гранатовою любоваться – камешком волшебным из агата.

Я не знаю, что сказать тебе, и зову твой долгий взгляд себе на помощь.
Яркие твои уста, храня молчанье, обещают нежность в полночь.


Комментариев:

Вернуться на главную