Михаил ЕСЬКОВ
БУЧИЛО
Рассказ

Порою еще и свет не завязывался, а мама на коленях уже просила Бога послать кусок хлеба на день грядущий.

В этот раз тоже была молитва:

«Господи Иисусе, Пречистая Владычица Небесная, прости мои согрешения волею или неволею… Мишка, пискленок мой, за колосками пойдеть. Пресвятая Богородица, заступница наша, сохрани его и помилуй. Костюк на прошлой неделе поймал с колосками Калашенкового малого, ён же от рождения юрод, ему только что на паперти стоять с протянутой рукой, а тут восемь лет тюрьмы дали. И вот опять того-то ошивайлу Костюка в колхоз прислали. Господи… А что Мишка не молится, прости его, грешного, им в школе не велят. Споручница наша, Пресвятая Заступница, сохрани моего пискленка и в путях и в дорогах, а меня, грешную, хоть в геенну…»

Мать осенила себя крестом и старательно начала кланяться, до слышимого звука касаясь лбом земляного пола: «Милостивый Господи Иисусе, Пресвятая Богородица, спаси и помилуй, спаси и помилуй…»

В переднем углу у нас висела всего одна икона.

- Почему неверно молишься? Это же Николай Угодник, а ты к нему, - как к Божьей Матери и Христу.

Мама обернулась ко мне в испуге и поспешно закрестилась:

- Не гневи Бога. Видишь, и так горем перепоясаны, одни мошши остались. Не богохульничай: « не-е-верно мо-о-лишься». Молюсь святому месту. Сам бы тоже перекрестился, небось, рука не отсохнет. Растешь немоляхой, Господи…

За завтраком я получал наряд на работу:

- Покуда Костюк тут, идите на совхозное поле. Там будто пашаниса дюже хорошая. И ихний управляющий мушшина отходчивый. Баб с бураками ловил: кнутом огреет, обматюкает, а до тюрьмы дело не доводил.

Зыркнув в миску, я брезгливо отодвинул ее от себя.

- Ты чегой-то чванишься? Как же без борша?

Крапива, кислица, полевой лук-чеснок, затем конский щавель, теперь вот лебеда, без единой картошки – одно название что борщ. Надоело, скулы сводит. Тем паче, когда в руках – большущая скибка первого в это лето хлеба, чистого, без подмеса, и целая кружка молока от Зорьки. На весеннюю траву Зорьку, словно калеку, выводили всей семьей, поддерживая с боков, чтобы не упала, соломенная крыша, которой она кормилась, давно кончилась. А сейчас Зорька держит нас на ногах, спасибо ей.

Свой борщ мама убрала:

- Ну ладно, бабышку ешь. Силы нужны – случится убегать, а глянь, как отошшал. Тебе вот и молоко не тростила водой, поправляйся.

Я еще не разделался с первой скибкой, мама уже вторую отрезала, давая понять, что молоко расходовать следует с расчетом, больше наливать нечего.

И я, конечно, ел. Стоило губам коснуться хлеба, он словно крылья обретал, мгновенно мимо зубов и языка летом летел дальше.

Мама продолжала наставлять:

- Ты ж там, гляди, не ленись, не зявси по сторонам. Ды не вздумайте купаться, не тратьте время: день год кормит. В колхозе ж, сам знаешь, либо ничего, либо опять шиш. На огороде – полторы копны ржи, зерна пудов шесть, от силы, восемь, может, соберем. Так что на твои колоски - надежа большая. Из твоего запаса вот и бабышек напекла, разговелись, слава те, Господи… Не ленись, сыночек, я тебя Христом-Богом прошу. Зима явится, не пришлось бы снова шшалкать зубами. Помнишь?

Кое-что помнилось. Еще лютовала зима, на исходе была картошка, суп готовился холостой, из двух-трех картофелин, разрезанных на тонкие-тонкие скибочки, для обмана, чтобы казалось больше. В колхоз завезли хлопковый жмых, сказано было, что жмых прибыл откуда-то издалека и предназначен для скота. Пяток кошлатых приземистых лошадей да с десяток тягловых волов – всего-то колхозного хозяйства на втором году после войны – тоже громыхали мослами с голодухи, их-то и решили поддержать.

Дорога в школу проходила как раз мимо амбара, где сложен был жмых, там вовсю жировали мыши, мы слышали издалека, как они пищали. Словом, как-то сообща вывалили камень из фундамента, подрыли и вытащили желтый кругляш для пробы. Шли в школу, отламывали по куску спрессованной ваты, слюной вымачивали из нее что-то съедобное, веревочно-жесткий остаток выплевывали или, морщась, проглатывали – авось, переработается. За этим занятием нас потом заловили, но все обошлось, даже в школу не сообщили. После этого жмых стали выдавать остронуждающимся, в неделю – круг на человека. Когда стаял снег, земля за сараями была желтой от комков ваты.

Муторно вспоминать, на чем только дотянули до первой травы. Уже сейчас не верится, что Настя Терехова своим детям старый овчинный тулуп скормила: по кусочку смолила и готовила варево. Старший сын ее, Вентерь, рассказывал, как они эту овчину ели. Слушая его, мы, пацанва, давились до рвоты.

- Дык что ты так и не сказал, пойдешь на совхозное поле али нет? – мама знала горькую цену неопределенности, вся ее скудная и неуверенная жизнь была тому каждодневным подтверждением, от себя же ничего не зависело, управляли и сверху и рядом. Так что мое молчание ее никак не устраивало.

- Пойду, пойду, - поспешил успокоить.

- Колосков там уйма. Окажись то-то поближе, можно было бы раза три за день наведаться. А из трех сумок колосков, считай, десять фунтов зерна, а то и больше, на неделю пропитания, - размечталась мама.

В совхозе дела шли поладнее, чем в нашем колхозе. Туда из района давали все в первую очередь. В МТС объявился единственный комбайн «Коммунар», его, конечно же, направили не к нам, у нас косили вручную. Зато там из-под этого комбайна колосков на стерне невпроворот, после дождя такой шубой прорастут, хоть коси на сено или оставляй в зиму на следующий урожай.

;

2

;

Гнали нас, слава богу, к мосту. Управляющий на дрожках и два верховых объездчика, как бреднем, с поля заводили нас в горловину болота, на гать. Там мост. Проскочить бы его. Хотя до дома отсюда далековато, но об этом как-то не думалось. Главное, оказаться по ту сторону моста, а дальше по лугу рассыпаться среди кочек и кустов, лови на здоровье. Вот уже и гать под ногами, еще каких-нибудь пятьдесят метров, а там – и воля. Ребята впереди меня отчего-то застопорились, наверно, выдохлись. Что же они? Какой-то миг остался… Но и мне бежать было некуда. Управляющий оказался хитрее. Пока мы в суматохе мчались к спасительному мосту, он был уже там, перегородив дрожками гать перед самым настилом через ручей. И назад не вернуться: объездчики лыбятся, заперли нас в ловушке.

Что странно, никто из них не кричал, не ругался во всю ивановскую, как обычно. Все трое сияли одной и той же, довольной до ушей улыбкой.

- Ну, кто первый? Подходи, - поманил к себе управляющий.

В испуге передние стали пятиться, отступать, сбиваясь в кучу.

- Ну, что ж боитесь? Уши драть не буду… Дак кто смелый? Нет таких. Тогда ты, девочка, вот ты, самая маленькая, иди сюда.

Девочку подтолкнули, надо же знать, что всех ожидает.

Управляющий высыпал колоски в воду, а саму девочку проводил мимо дрожек на мост.

Хотелось прыгать от радости: и только-то страху!

- А теперь очередь за пацаном. Кто самый маленький?

Тут уж выталкивать никого не пришлось. Многие сразу двинулись к управляющему.

- По одному, по одному. Всех домой отпущу.

У пацана он так же высыпал колоски и присел перед ним:

- Ремень-то у тебя на штанах имеется?

- Не-е. Пуговка.

- Так я и знал. Так я и знал, - будто добродушный соседский дедушка, радовался управляющий. – Ну-ка, подними рубашку. Вот так, вот так. Молодец.

Что случилось дальше, нельзя было тотчас сообразить. Ничего вроде бы и не произошло: пацан по-прежнему спокойно и беззаботно стоял, подняв рубашонку; сидя на корточках, благодушно приборматывал управляющий. Да и вообще было какое-то томительное, интригующее ожидание, словно готовились показать нам долгожданный фокус. Ну, не фокус ли, в самом деле? Волшебство, да и только. Не успел управляющий распрямиться, как штаны пацана по какому-то мановению разом упали к ногам, оголив березовой белизны худющую задницу. Пацан и тут не шелохнулся. Лишь взрыв смеха заставил его обернуться. Беззвучно кривя рот, он выступил из штанов, схватил их в подмышку и кинулся прочь. В руках управляющего сверкали ножницы. Отрезанную пуговицу он швырнул в воду, к колоскам. Колоски – ладно, а пуговицу жалко до слез, ее не в каждом доме можно было найти, многие жили в землянках, от войны еще не остыли.

Все остальное совершалось в немом оглушении. Булькали в воду пуговицы, шурша, вместе с зеленой ряской кружились в водовороте колоски, цепляясь друг за дружку, частями вырывались из круговерти и освобожденно, легко уносились по ручью. Прибрежные камыши, многочисленные струйчатые рукава сплошь были забиты пшеничным злаком. Ни дать, ни взять, - украсили безымянный ручей диковинным праздничным венком.

- Эй ты, бугай! Тебе в колхозе работать пора, а ты… Подь-ка сюда без очереди.

Такое могло относиться только к Вентерю. Он мосласто выделялся среди ребят. Отяжелевший, раздвоенный подбородок, дерзкие глаза делали Вентеря – Вениамина Терехова – не по годам взрослым. Не было секретом, что он любил Танётку Гаврошкову. Танётка уже обнаружилась девкою, обфигурилась всем, что причитается ей от природы, но была до времени тихая, не кричала частушек, да и плясала, пока приноравливаясь к чужим повадкам, словом, по-настоящему еще не объявлялась. Когда говорят: «Куда иголка – туда и нитка» - это про Вентеря и Танётку. Даже собирая колоски, они умудрялись далеко не разбредаться друг от дружки.

- Ну, чего медлишь, за девку прячешься? Боишься, кроме пуговки что-нибудь еще отчикну? – управляющий всхохотнул, подгыгыкнули и объездчики.

Вентерь вышагнул на пустое место, напряженно замер, затем размашисто швырнул сумку с колосками далеко в камыши:

- Доставай, если хочешь. А вот и остальное! – он резко рванул штаны, выстрелянные пуговицы перелетели через дрожки и запрыгали по мосту.

До этого момента я заворожено не сводил глаз с управляющего, обреченно ждал своей участи, мысленно распрощался уже и с колосками, и с единственной пуговицей. Но обидней всего представлялся позор и откровенный смех не на один день, когда пройдешь селом, держа штаны в руках.

А Вентерь, между тем по-нахальному подступил к управляющему.

- Дай пройти, - и тот пропустил его.

Будто кованый обруч снял с меня дружок Вентерь. Эх, и самому бы так решительно действовать! Лучше всего было бы ринуться в болото, каких-нибудь полкилометра одолеть можно. Чтобы не заблудиться, солнце должно находиться все время слева. Солнце-то солнцем, но сюда даже взрослых не всяким калачом заманишь: на каждом шагу либо непролазная урема, либо хляби бездонные. Нет-нет, болото отпадает. Придется пожертвовать колосками и пуговкой, не один же я такой.

Вентерь прохаживался за мостом, не уходил. Обернувшись, управляющий прежним беззлобным голосом сказал ему:

- Ишь ты, с характером…

Вентерю бы промолчать, глядишь, управляющий отбушевал свое, да и смилостивился: отпустил бы остальных без срама. Но Вентерь охамел невиданно, накинулся как на равного:

- Какое право имеешь ловить? Я подобрал брошенное. Ты все одно эти колоски запашешь. Я не украл. Зачем же ловишь?

- Гляди-ка праведник! – расхохотался управляющий. – Давай, давай, допрашивай. Говоришь, не украл… Может, не украл, а может, и украл. Это как еще на это дело поглядеть… Ладно, положим, не украл, пускай будет по-твоему. Но ты взял ведь не свое. А раз берешь не свое, значит, учишься воровать. А я не хочу, чтобы ты вором вырос.

- Ага-а! Так тебе и поверил. Хочешь, чтобы я был хороший, а сам ты - какой? Колоски в воду швыряешь – похуже воровства. Это же хлеб… Тоже мне взялся учить

Вентерь смотрел в нашу сторону удалыми глазами, мол, вот как я его обротал. Все бы хорошо, с охотой пересказывалось бы потом об ухарстве Вентеря, если бы не его руки. Они все время попеременно шарили внизу живота, сквозь рубаху судорожно вылавливали не застегнутые штаны. Забудется многое, а вот как двумя руками держал штаны, для насмешек останется по гроб... Заявись ты потом в шляпе, при портфеле, в самом изысканном костюме и при галстуке, село будет тебя помнить все равно в штанах без пуговиц. И уж можно не сомневаться, всегда найдутся лицедеи, кого медом не корми, дай лишь проехаться на чужой счет. Что-что, а позор в деревне ничем нельзя избыть.

А Вентерь ликовал-таки не зря, управляющего он допек. Глядя под ноги, тот долго вычерчивал кнутовищем разные фигуры по пыли перед сапогами, пока не заговорил:

- Возможно, парень, ты и прав: на учителя я не тяну. Но… Понимаешь ли… Тут вот какое дело… Ну как бы это сказать, затруднялся он. – Видишь ли, у меня все скошено и обмолочено, колоски твои девать некуда. Да и на людях появлюсь, что скажу? – От меня ведь требуется другое: оформить протокол и вас вместе с колосками доставить в район. А там – сам знаешь…

- Так чего же медлишь? – вызывающе спросил Вентерь. Смыться бы отсюда, пока не поздно, а Вентерь и вовсе всякий страх потерял, начал уже распоряжаться: - Больше не высыпай колоски, чего добру пропадать, пусть ребята домой несут.

- Не-э, малый. Воровать не позволю.

- А ты овчину не жрал? – срывающимся голосом вдруг закричал Вентерь.

Управляющий аж вздрогнул:

- Какую еще овчину?

- А такую-то! Че-ерную! Старую шубу когда-нибудь видал? Замасленную, блестящую как твои сапоги. Ну, так это и есть овчина. – Вентерь окончательно вышел из себя: - Не издевайся, отпускай всех. Не то пойду в милицию, расскажу, как ты хлеб в ручье топил. По головке не погладят.

- Я думал, ты умный, понимаешь, что к чему. А ты дурак, - управляющий разочарованно сплюнул под ноги. – Ну, ладно! – он жестко стеганул кнутовищем по сапогу. – Я так понял, ты уже женихаешься. Хоть я и плохой учитель, а учить тебя придется. Вот счас увидишь, как я твоей девке рейтузы распорю, - и, не мешкая, стал звать ее: - Давай, красавица, подходи. Доить тебя пора, вон дылда какая, а все малишься. Сейчас ты колоски на всю жизнь запомнишь.

Танётка угнула голову, от стыда зажмурилась, когда начала приближаться к управляющему.

Надо признаться, в Танётку влюблен был не один лишь Вентерь, вся растущая пацанва на нее заглядывалась. Хоть Вентерь и пользовался предпочтением, все равно она была кровно нашей, так считал каждый втайне, да мы эту тайну по незрелости удивительно легко и радостно разглашали друг другу.

Управляющий нетерпеливо пощелкал ножницами. Вот-вот он исполнит обещанное. А она прилюдно подымет подол…

Чтобы не видеть постыдный правеж, я закрыл глаза и, обезумевши, завопил:

- Танетка! Ду-ура!

Пещерный страх воистину существует. В трех-пяти метрах от берега можно было чувствовать себя в абсолютной безопасности, ничем тебя уже не достать. Да-а, об этом легко рассуждать задним умом, без помрачения, раскладывая все по полочкам. Когда же тобой распоряжается не голова, а шустрые ноги, на них только и надежда. Конечно, за спиной я слышал бултыхание и хриплое сопение, где, будто гусенята с обрыва, сыпались в хлюпкое болотное месиво мои сотоварищи, но обернуться назад, оглядеться и сообразить, что там творится, было невдомек. Не явилось и мысли затаиться, переждать за камышовой стеной и вернуться к мосту, не станет же управляющий караулить нас до вечера. Он, считай, свое дело исполнил, навел шороху, запомнится надолго.

Сминая уремный камыш и выпутываясь из кустов лозняка, прожогом одолел бы болото, пожалуй, до другого берега, будь силенок побольше. Но они кончились: запыхался, остановился. А когда додумался, наконец, оглянуться, то никого не увидел за собой. Вот те – на-а! Или вернулись, или порастерялись.

Не приведи бог еще и утонуть. Не так опасны откровенные размоины чистой воды, куда хоть и с головой юркнешь, не пропадешь, по краям растет куга, осока, ивняк, за них, в крайнем случае, можно ухватиться. Куда коварнее ровные, словно специально подстриженные поляны с зеленой травяной шубой, украшенной поверху беленькими мелкими цветочками на тонких жилках. Этакий заманчивый ковер, так и тянет промчаться по нему без опаски. Ступишь на него, а он под ногами не только зашипит и осядет, но и весь, от края до края, упруго заколышется, зашевелится, будто неведомая сторукая тварь. Не угадаешь, на каком шагу прорвется под тобою эта хищная парусина, облапит жилисто, и начнет нещадно заглатывать в липкую, как кисель, трясину: ты - вверх, а она – вниз, ты – снова вверх, а тебя – еще глубже, в холод и бездонность. Если юркнуть, самостоятельно отсюда уже не выбраться.

Где-то здесь, в болотных дебрях, водится бучень. Одни говорят, будто есть птица такая, другие считают бученя черной усатой рыбой, живущей под корягами. Но все не прочь согласиться, что это может быть и водяной – русалочий мужик, - который по ночам зычно скликает своих подруг. Хотя бученя никто не видел, о нем ходили всякие слухи: то он переловил чьих-то утят, то живьем уволок под воду взрослого гусака, Уверяли также, что он позарился даже на ребенка: тот купался с матерью, она, глядь, а сына нету, сетями потом искали, бесполезно. Каков бучень на самом деле, никто толком не знал, но то, что он достоверно существовал, сомневаться не приходилось. Сколько раз я вздрагивал в ужасе, когда весенними сумерками доносилось: «Мм-бу-у!.. Мм-бу-у!» Голос бычиный, утробный, - волосы дыбом. Наш хутор отсюда не близко: каким бы ревом не реветь – ни самого быка, ни человека не услыхать. Даже самое буйное воображение не способно было создать примерный облик страшилища.

Одно дело бояться издали, имея за спиной родную хату, куда нетрудно спрятаться от любой напасти. И совершенно беззащитным чувствуешь себя, оказавшись непосредственно в том самом месте, где эти напасти обитают. В болоте – тьма сухих, уродливо обломанных веток, лохматых кочек, с перехватами в виде суставов на детских ручонках телесно обнаженных корней, причудливых переплетений дикой растительности. Отовсюду слышны угрожающий скрип, шипение, барахтанье, гулкое шлепанье по воде. А то вдруг начинается такая лихая и шумная возня, что и не уразуметь, кто так может шарахаться по камышам. Временами раздавался неожиданный, точь-в-точь, человеческий вскрик, отчаянно пронзительный, леденящий. От увиденного и услышанного во взвинченном состоянии могло примерещится все, что угодно, на здравый взгляд, нереальное, сомнительное и, вместе с тем, такое явственное, всамделишное, какое бывает лишь в дурных кошмарных снах.

Пока одеревенело стоял, впитывая в себя все страхи, казалось, прошли годы. Доведись отсюда выбраться, дураком больше не буду, без штанов на хутор заявлюсь, под пулю пойду – только не в это болото.

Мой напуганный слух напряженно рыскал среди чужих звуков, пытаясь в общей мешанине отыскать знакомые голоса. Я уже несколько раз обманывался, то слышалась Танётка, то кто-нибудь из ребятни.

Ребята выбрели-таки на меня по следу. А вот Танётки с ними не оказалось. Она же первой прыгнула в болото, не стала оголяться перед управляющим. Произошло это так неожиданно, что я даже не приметил, куда она шмыгнула. Так шустро и бесшумно скрываться в камышах могут лишь пугливые водяные курочки. И только спустя какое-то время сам сообразил: болото – единственное спасение. Потому инстинктивно и чесанул с гати, а за мною – остальные.

В поисках Танётки мы решили возвратиться по нашему же пролому, чтобы и самим не потеряться. Голоса не подавали все из-за того же страха, словно управляющий со своими подручными мог настичь нас и здесь, в этой несусветной хляби и уреме. Добрались, наконец, до обреза камышей перед чистой водой, откуда виден был мост. Там по-прежнему стояли дрожки, к ним были привязаны лошади. Сами же хозяева купались, как гуси, белели подштанниками в воде. Конечно, они затем долго будут обсушиваться, так что дорога нам сюда закрыта.

Удрученно повернули назад. Где же все-таки Танётка? Может, ее уже вызволил Вентерь, и мы зря теряем время?.. Эта догадка успокаивала меня до тех пор, пока не ошугнулся по пояс и не почувствовал ногами засасывающий знобкий холод провалья. Все на мне разом переключилось на это судорожно-цепкое бездонье. Возможно, как раз там, в гибельно вязкой преисподней, и орудует никем доселе не виданный бучень. Мне-то повезло ухватиться за прочный куст, да и ребята были рядом, случись самому не под силу, помогли бы выбраться. А каково очутиться здесь одному?

- Танё-ётка! Где ты?.. Танё-ё-тка!

Обреченно кричали и мои сотоварищи:

- Танё-ёт-ка! Ну, Та-анё-ёт-ка-а!

Мы считали, что Танётка могла быть впереди нас, на худой конец, сзади, если отстала, а объявилась она сбоку. Уже отчаялись звать, когда она до испуга бесшумно вдруг возникла со стороны, в какую болото тянется на несколько километров, одолеть дня не хватит.

- Заблудилась.

Заблудилась, а на наши крики лень было отозваться, вон и платье почти сухонькое, будто по твердой дорожке бегала, подол не замочила. Хотелось хлестануть ее тяжелым словом, но язык не повернулся. Вместо обычно приветливого взгляда – черная пустота. Дрожат губы, росой – испарина. Страх еще не прошел.

Теперь я не мчался напрямки, а выбирал место, куда бы потверже поставить ногу. Оборачивался, командирски покрикивал:

- Другой след не прокладывать! Гуськом – по моим ступкам! Утонуть недолго.

Танётка уже несколько раз просила остановиться для передышки. Все мы, задохнувшись, пыхтели. Но невтерпеж хотелось выбраться отсюда, ощутить, наконец, под собою не провалье, а блаженно прочную землю. И вот невдалеке обозначился долгожданный вольный просвет.

Увы, еще не берег. Это всего лишь голая вода, а за нею те же камыши в два человеческих роста.

Мы сгрудились, опустошенно глядели на разводье. Оно было почти округлым. По серебристым высверкам рыбешек в темной глубине угадывалось неблизкое дно. У обычной болотной ямы края бывали, как правило, заиленные, с наплывающими языками растительности, с перехватами из этих языков от стороны до стороны, на образовавшихся островках могли быть не только осока и камыш, но и древесные кусты: не отмерянное время не спеша творило свои причуды. Эта же яма выглядела свежей, правильной, ни дать, ни взять, воронка от бомбы. Ба-а, да это же воронка, чему же еще быть? По полям их не сосчитать.

Эта яма, страшная своей правильностью и глубиной, вызывала оторопь. Словно на дне ее еще таится то ужасное, не раз и не два виденное во время войны, что сейчас могло взорваться и кудлато разваливающимся столбом выметнуть в небо болотные камыши, деревца, заодно и нас вместе с ними.

Не помню уже, кто первым заметил:

- Гля-а, лярва.

И правда, в каких-нибудь пяти метрах на толстой коряге сидела огромная, с махотистый мужичий кулак, лягуха. Скорее всего, она была мертвой: обвисшие бока, проступающие кости, проваленные глаза, на плечах белесые пятна, видно, мясо уже стало обнажаться.

С малых лет кто только нам не пересказывал до оскомины известную былицу. Один злой мальчик, поймав лягушку, сек ее хворостиной, бил, чем попало. Когда надоело издеваться, отправился домой. Возле хаты оглянулся, а лягушка гонится следом. Он поспешил захлопнуть за собой дверь, лягушка на нее так и шмякнулась. Потом на двери до самого сносу остался след, словно приложились раскаленным железом. А мальчик вскорости покрылся бородавками и стал сохнуть, как чахоточный. Разозленная лягушка успела-таки плюнуть на него ядом, вот и поплатился.

Разобиженные лягушки будто бы не могут умереть, пока не отомстят. А поскольку, несмотря на запреты, нам тоже случалось бывать мучителями, то и мстители, поджидая своего часа, имелись у каждого, в минуту опасности об этом ой как горько вспоминалось.

Воскрешая в памяти собственные проказы, мы неотрывно глядели на лягушачий остов, уж эта-то лярва с кем надо точно расквиталась, вон даже плечи посбила и, успокоившись, подохла. Возможно, потихонечку мы бы и отошли от злосчастного места. Но вдруг раздался дикий вопль, тот вскрик человеческим голосом мы слышали уже многократно, сейчас же он пришелся не ко времени. Как и раньше бывало, страхом обожгло спину, еще и с лягухой стало совершаться что-то невероятное. Она внезапно начала раздуваться, из впадин на голове буграми выкатились глаза, она их открыла… Живая!!!

А тут еще почти рядом с лягухой лежал полузатопленный человеческий череп. Я его заметил в последний момент, наверное, и остальные тоже это увидели. От колыхания воды череп то погружался вглубь, то поднимался наружу, обнажая глазницы с нитями зеленых водорослей, по которым стекали свинцово тяжелые капли влаги.

Ломанулись мы скопом, без команды. Спина ни с того ни с сего как будто обзавелась собственным зрением. Прежние глаза хотя и в суматохе, но продолжали выбирать наиболее верное направление, спина же, в свою очередь, видела, как гналась рассвирепевшая лярва, а в воде, будто живой, нырял череп. И даже тогда, когда приходилось зажмуриваться от хлеставших веток, видение сзади не пропадало.

Не знаю, как произошло, но я снова бежал впереди. Откуда только силы брались, ведь из голодной зимы еле-еле ноги выволок, всю весну и до последних дней кормился наподобие скотины – подножной травой, хлеба еще от пуза не поел, а мчался прытко, громыхая по камышу, что твоя лошадь. Впереди показалась бочажина, я ее вовремя заметил, но и мысли не возникло обойти стороной, рухнул туда по глотку. Через несколько шагов, цепляясь за что попало, выкарабкался – и дальше.

Лишь отбежав от бочажины, спохватился. Как же ребята? А вдруг кто завязнет? Невольно остановился. Ребята – тоже молодцы – далеко не отстали, да и перед трясиной не пасовали, прыгали, не мешкая, словно то была какая-нибудь совсем не глубокая канава. Танётка замыкала нашу вереницу. Как и ребята перед прыжком поднимали сумки над головами, чтобы не замочить их, так и Танётка с ходу вздернула свою сумку, а другой рукой к подбородку подхватила еще и платье. Я остолбенел. Танётка была без ничего… А откуда им быть, трусам-то? Тот же управляющий, небось, знает, что у нас и бабам нечего надеть. Оттого Танётка и кинулась в болото, что стыдно было вот так оказаться перед всеми.

Танётка уже готовая девка. Она старше года на три, так что, не за горами, скоро быть и мне парнем. Где надо, у меня тоже начали расти волосы. Когда в первый раз их обнаружил, посчитал, что-то налипло или впилось, думал, заразу какую подцепил в торфяных карьерах, - в жару мы там часто бултыхались. Долго изводил себя всякими догадками, пока не сообразил, что это и есть мужское оперенье.

Были те же камыши, те же кусты, я их машинально раздвигал, продираясь вперед, и ничего не замечал вокруг; как ослепленный ночной молнией и потом продолжает видеть яркие зигзаги на небе, так и передо мною не улетучивалась развилка Танёткиных ног и черный рисунок в виде распластанной ласточки. Толком понять не мог, что со мною произошло: куда-то подевались все страхи. Уже показался берег, а я готов был повернуть обратно в болото, в сущности, там ничего жуткого не встретилось. И, как никогда, хотелось быть рядом с Танёткой.

;

3

;

Узнав о случившемся, мама, как было заведено, в первую очередь принялась винить меня:

- Там же убитые – на каждом шагу… Там же бучило… А утонул бы или напужался? От страха ведь можно и умом тронуться… Ну зачем тебя черт понес в то-то болото?

- Ага-а. Хотела, чтобы штаны в руках принес. Чтобы без штанов – на смех перед всем хутором, - огрызался я.

Мама всплеснула руками:

- Гля-я-кося! Застыдился… Раньше по деревням ребята постарше тебя без порток бегали. Перед женитьбой оденутся – и весь тот-то стыд.

Возражать я не стал. Представил лишь себя без порток рядом с Танёткой… Ну разве это маме объяснишь?

А она назидания закончила неожиданно быстро:

- Жив-здоровый – и то ладно. – Не преминула так же и похвалить: - Колосков насобирал много, я и не надеялась. Ну-кося, дай подержу. – Она сняла с моего плеча сумку, взвесив ее в руке, осталась довольна: - Ва-а-жкая, хвунта четыре потянет. Обшелуши-ка поглядеть.

Естественно, я выбрал колосок покрупнее, растер в ладони, отвеял полову и сам изумился тугому наливу: зерна были на подбор, пузатые, одинаковые и отсвечивали нехлебной плотностью, будто выпали из соляного камня, а не из обыкновенного колоска.

- Это стеклянка, - определила мама, - сорт такой. Ой, из нее ж мука белая, да паровитая. Я эту пашаничку поберегу для Великодня, пасху испеку... Ох-хох, Господи, - вздохнула она и пустилась ругаться: - Ды что ж те-та начальники лютуют? В тюрьму – за колоски, ды когда ж то-то деилось? Отродясь никто тех-то колосков не собирал. Было б что жрать, разве б лазил на коленках за теми-то зёрнушками? Там же все скошено и обмолочено, пустое поле, чего ж его охранять? Все одно запашут: сам не гам и другому не дам. Господи, ды что ж за планида такая?

Мама – человек видалый, на людях об этом распространяться не станет, она и передо мною не всегда изливается, лишь наедине с иконой жалуется от души, да и то тогда, когда убедится, что я сплю. Я, конечно, помалкиваю, если случайно проснусь и услышу такую молитву.

- Ты ж, гляди, никому не рассказывай, что я тебе тут языком намолола, - плаксиво попросила она. – Посадють ни за что

После подобных предупреждений мама обычно угрюмо замолкала. Я тоже молчал. В то, что ее посадят, не верилось, но все равно исподволь в голову наползали безутешные мысли. Сестры и братья уже взрослые, себя прокормят, а вот мне, в случае чего, круглой сиротой придется куковать. Нет-нет, это я все придумал, маму никогда с нами не разлучат. Это невозможно… Невозможно, невозможно! А Кыля Калашенков? Кто мог предположить, что он очутится в тюрьме? Уж он-то? Азбуки в школе не одолел, собственное имя, как следует, не способен выговорить, вместо Коля – все Кыля и Кыля. Теленок больше соображает, чем Кыля. Путем даже на домашнюю работу негож, а для тюрьмы, выходит, годился. Полсумки колосков – восемь лет сроку.

- Ох, сыночек, заботы наши с тобой не кончились. Собирайся за колосками на свое поле. Слава те Господи, ошивайлу в район вызвали, - любых уполномоченных, наезжавших в колхоз, мама называла ошивайлами.

Сейчас она имела в виду, разумеется, Костюка. Наверное, у него к председателю колхоза имелось сугубо свое, конкретное дело, зачем, собственно, и присылали его из района, но нам он был известен как злой и беспощадный объездчик. Наши колхозные объездчики - тоже сатана на сатане, однако, никто из них не наводил такого ужаса, каким славился Костюк. Кылю Калашенкова – это он спровадил за решетку. Все сараи пооблазил, у кого были припасены солома или осока для коровы, все подчистую забирал. Как его ни молили, с чем ни подступались – бесполезно. Вот зимой и приходилось воровать. Волчьими ночами я тоже наведывался к колхозной скирде, разживешься вязанкой соломы, без горя, два дня корова пропитанием обеспечена. Но и тут гляди в оба, объездчик круглый год на посту. Так уж заведено, в поле на полудохлых коровах пахали и сеяли, а три сытые коня под объездчиками борозды не видали.

Спокойствием Вентерь не отличался, и в этот раз он вихрем влетел в хату:

- Скорей давай лопату, там гадюка!

Не успел я рот открыть, Вентерь рванулся в сенцы, загромыхал там. Пока я искал лопату, да пока сообразил, что ее уже прихватил с собой Вентерь, змея была изрублена на куски.

Расправа произошла под нашим домом, и это обстоятельство очень напугало маму.

- Ды это ж не к добру, - чуть ли не голосила она. – Ды дюже ж нехорошая та-та примета. Глякось, прямо против хаты, это ж знамение на какое-то зло… Зачем ты ее убил? – упрекнула она Вентеря.

- А лучше, если б она укусила кого-нибудь? А корову б укусила, - молоко с кровью – ни себе, ни молокосборщику.

О том, что гадюки любят кусать корову за вымя, мы были наслышаны. Если появлялась сукровица, а такое летом нет-нет да и случалось, то как бы не было жалко молока, его тут же выливали из подойника, и сам подойник затем полоскали кипятком и выжаривали на огне, травиться ядом не находилось охотников. Укушенную корову потом несколько дней предстояло лечить заговором у бабок.

- Если это ужака, то ихний ужачий царь накажет за убийство. А если козюля – все одно, жди несчастья, - сокрушенно произнесла мама и, недужно опустив голову, направилась в хату.

- Слушай, Вентерь. Может, это ужака? – спросил я, поскольку ни гадюки, ни ужа до сей поры видеть не доводилось. К тому же мне хотелось, чтобы это была не гадюка, тогда все беды выпадут на долю Вентеря, пусть его ужачий царь наказывает, убил-то ведь он.

- Какая еще ужака! Какая ужака! – злился Вентерь. – Вот, гляди! – он подсунул лопату к обрубку, где была голова, оттуда засмыкало длинное жало, а потом голова и вовсе ухватилась зубами за железо, пришлось ее стряхивать. – Ну! Ужака тебе! А еще гляди! – от прикосновения лопаты и остальные куски начали извиваться, как разрезанные вьюны на горячей сковороде. – Ну, согласен?

- Не дай бог, наступишь… Давай закопаем, - предложил я.

- Да ты что? – запротестовал Вентерь. – В земле все куски срастутся. Закапывать нельзя. Она до самого вечера будет жива, только с закатом солнца подохнет. Вот тебе еще одно: ужака окочурится скоро, а эта… Пока солнце не сядет, вертеться не перестанет. Ты вот что. Дуй за котелком. Сварим гадюку, тогда точно не оживет.

У меня имелся найденный на поле мятый-перемятый солдатский котелок, иногда мы в нем варганили какую-нибудь травяную похлебку, случалось, втайне от старших в нашем едиве оказывались голопузые, еще без настоящего пера грачата, выдранные из гнезд. Котелок до этого гожался для необходимого дела, а после гадюки его хоть выбрасывай. Оттого я и медлил, не мчался исполнять приказ. Но Вентерь, на то он и старший, на то и командир: все-таки пришлось сходить.

Вскоре уже горели кизяки. В котелке кругами захаживалась вода, готовая вот-вот закипеть.

- За колосками пойдешь? – спросил Вентерь и, не дожидаясь ответа, пустился в похвальбу: - Я сегодня грабанул, так грабанул. Достал и свои, и насобирал из воды по камышам. Сумяру набил, пришлось рубаху снимать, и ее под завязку, еле допер.

Глаза мои были прикованы к лопате, там шевелились живые обрубки гадюки. И я невольно сторонился, не упускал их из виду, не дай бог, споткнуться и упасть на лопату А Вентерь продолжал выхваляться:

- Ну, я ему, падле, подсыпал жару. Каждый год, говорю, то один, то другой клин убрать не успевают, нескошенный хлеб под снег уходит. Чего ж ты, падла, за колоски нас гоняешь? А он: «Где это ты видел, чтоб под снег?» Да хоть у нас в колхозе, не брешу. Отвечает: «По вашему председателю, значит, Колыма давно плачет». Ну неточки, говорю. Снимают с должности, и – то-то родное, трое до этого были и все трое целехоньки.

Я понял, что Вентерь толкует об управляющем совхоза, вволю теперь, уже издали, разделывается с ним.

Вскипела вода. В траве Вентерь отыскал две палочки и, орудуя ими, стал опускать извивающиеся обрубки в котелок. К голове он неоднократно подступался, но отдергивал руки. От прикосновения палочек изо рта гадюки всякий раз высмыкивало раздвоенное жало.

- Не надо! – в испуге остановил я его попытки. – А то и не узнаем: гадюка это или уж. – На порядочном участке я соскреб траву до земли и лопатой выкатил на середину этот, не дававший нам покоя, живой комок: - Пусть жарится на солнце, а вечером поглядим.

Бурлящая вода вышвыривала наверх варившиеся куски, они побелели и не выглядели сейчас так страшно, как вживе. Пожалуй, в них кончилась всякая жизнь. Пора выплескивать в ручей всю эту гадость, мыть котелок и отправляться домой. Еще ведь за колосками идти.

Я взглянул на Вентеря с намерением поторопить его, и впервые для себя отчетливо понял: дружок мой явно повзрослел. То, что голос у него наполнился гулом, в счет вроде бы не бралось. Но вот и усы начали пробиваться. Прорастало в нем что-то горбылистое: несоразмерно вымахали ступни, клешнястыми стали руки. А, главное, кадык обозначился. На шее он выступал согнутым локтем, словно ударили сзади, попереломали позвонки, и они выперли уродливым наростом. О кадыке мама говорила некстати плохо, будто появляется он у пьяниц, такую судьбу она пророчила и Вентерю. Выдумки, наверное, все это. Трудно было поверить, чтобы было вот так точно известно вначале, что у тебя дальше на роду написано.

- А в болоте страшно, - пожаловался я, надеясь на сочувствие. – Танётка заблудилась, думали, утопла.

- Прям уж – утопла.

Вентерь и раньше жалостью не отличался, сейчас же его ответ показался вовсе бессердечным. Танётка же! Ее бросил на произвол судьбы. Значит, так он ее любит.

Догорали кизяки. Пофыркивал, успокаиваясь, котелок. Вентерь неотрывно вглядывался в варево, по его худой шее вверх-вниз вышагивал кадык. Слышно было, как Вентерь сглатывал слюну. К запаху кизячного дыма явно прибавился ошеломляюще дерзкий пар вареного мяса… Господи, зачем это? Гадючатину скорее нужно выплеснуть.

- Давай сожрем, - поди, что издеваясь, предложил Вентерь.

В брюхе судорожными жгутами заворочалась пустота, подперло к горлу. Я отвернулся, справляясь с немощью.

- Гля-а, а тут ребра.

Какие ребра? Где ребра? Крутнувшись, я увидел, что Вентерь на самом деле ел гадючатину.

- Чего ты боишься? Яд остался в голове, ее мы не варили. А это мясо. Чем оно хуже вьюнов?.. Вкусно, черт возьми… Да ты сам попробуй. Дрейфишь?

Мясо действительно есть можно. Если только не знать. Чье оно.

За колосками Вентерь идти не мог. Тетка Настя посылала его к родне на соседний хутор, отнести долг - десять фунтов ржи, зимой выпросила под новый урожай, настало время рассчитываться.

Отправляться в поле без Вентеря не совсем привычно. Само собою получалось, что обычно он раньше всех углядывал опасность и давал команду к побегу. Вожак он бдительный, спасал нас неоднократно. Бесспорно, без него будет хуже, придется самим быть начеку. Ну что ж. Зато Танётка, возможно, пойдет. Вспомнив о ней, я даже обрадовался: с нами не будет Вентеря.

Мама уже высыпала колоски, приготовила сумку. Но тут же вдруг встревоженно бросилась отговаривать:

- Не ходил бы ты, а-а? Штой-то сердце заходится, места себе не найду. Чую, не к добру то-то. Оставайся, сыночек, пропусти разик.

Я уже отвык от ласк, и когда мама попыталась загорнуть меня в руки, как бывало раньше, досадливо вывернулся из объятий.

- И откуда только явился твой Вентерь? Привел лихо к самому порогу. Ишшо девкой была, батя-покойник, царство ему небесное, сколько раз, бывалоча, вразумлял, что гадов трогать нельзя – горя не оберешься.

В другой раз со своего школьного высока я, быть может, посмеялся бы над маминой отсталостью, но тут язык не повернулся спорить с нею, у самого не проходила досада, что такая неприятность случилась под нашим двором. Мало было убить, додумались еще и сожрать. Что мы наделали?

- Не беспокойся, мам, - сказал обычное, спокойное, а сам побыстрее рванул из хаты.

;

;

4

;

Нет, у меня с Танёткой ходьба – куда иголка туда и нитка – не получалась. Сколько не подстраивался двигаться как Вентерь, мы все равно разбредались. Танётка, ясное дело, не подозревала о моих мыслях, она самостоятельно шастала по стерне: вперед, влево, назад, вправо, влево – туда-сюда, лишь бы глаз заметил колосок. Не будешь же дуралеем повторять каждое ее движение, мало того, что с пустой сумкой останешься, еще и обнаружится твоя причуда, на смех поднимут.

Иногда наши руки тянулись одновременно к желанному колоску, и радостно было не пожадничать, уступить. Такое я испытывал впервые. Отчего-то было стыдно, я боялся, вдруг Танётка догадается, что творится в моей душе. И в то же время неведомо как хотелось услышать или увидеть какое-нибудь малюсенькое подтверждение, что ей тоже со мною радостно и надежно. Но колоски нас чаще разводили, чем сводили. Как нестерпимо горько я это чувствовал.

В какой-то очередной раз мы чуть не столкнулись, наклоняясь за колоском, и Танетка в стерне, под травой прикоснулась к моим пальцам. От радости обожгло все внутри. Наконец-то! Я не ошибся, Танётка не только коснулась, но и придерживала меня за пальцы, не давая распрямиться.

- Веню не встречал? – шепотом спросила она и, словно вилами пробрушила насквозь.

- Нет, не видал, - не задумываясь, солгал я.

И правильно сделал, что солгал. Не хватало еще расхваливать ее Вентеря, как он нахапал колосков у моста после нашего ухода. Пусть сам возвышается. Мне это ни к чему. У меня на шее, считай, целое хозяйство, я тут за старшего. И хотя ребятня особо не расходилась, вертелась поблизости, больше для острастки, чем для порядка, кинулся на них покрикивать:

- Не разбредайтесь! Скликать не буду!..

Для безопасности лучше было бы не удаляться от огородов, тут мы как куры от коршуна, успеем убежать и затаиться, здесь уже не словить нас никакому объездчику. Но близкий край поля нашим братом давно подчищен и хожен-перехожен. В колхозе рожь косили еще вручную, колоски попадались негусто, поусыпистее были места, где раньше стояли копны. Чтобы наполнить сумку, полдня нужно было ухандокать.

Пока я околачивался возле Танётки, углубились мы далековато. Надо быть настороже. А тут, на грех, манила к себе лощина. Там всегда с колосками пожирнее. Не всякую поваленную рожь удается скосить, и около кустов встречаются совсем нетронутые окомелки стоячего жита, поспешай лишь обрывать головки и в сумку заталкивать.

- В лощину не заходить! - распорядился я, зная, что стоит туда спуститься, в работе мигом увлечешься, задор любой страх пересилит, никакой опасности не заметишь. Да и что можно заметить – виден только бугор перед тобой.

Как назло, вокруг лощины было много повалов и колосков. Все мы глядели на них завороженно. Набить сумку – в два счета, лишь бы дорваться.

- Мишка, карауль нас! – приказала Танётка.

Ишь, зараза, раскомандовалась, командуй своим Вентерем. Не успел я воспротивиться, она уже сняла с меня сумку, ринулась в лощину:

- Мы и тебе наберем, карауль.

Хотя во мне и горела обида на Танётку, команда ее подействовала. Стремглав я вымчался на противоположный бугор, откуда виднее наблюдать. Окрест ничего подозрительного не было. Но я так боялся проглядеть опасность, крутился во все стороны и так негодовал на медлительность ребят, что задохнулся как при тяжелой работе.

Вблизи почудился настоящий конский топот. Боже, накараулил!.. А это над лощиной, хлопая крыльями, с шумом взлетела утка. Она меня до полусмерти напугала, на время забыл даже про свои обязанности: перестал следить за полем. Ну что же они тележатся? Ну, до каких пор! Пустили бы меня, оберучь в один чих насадил бы сумку.

- Там – ничего? – подала голос Танётка.

Я огляделся и поспешно крикнул:

- Нормально.

- Мы сейчас, - обрадовала она.

С полными увесистыми сумками мы отважились выбраться на дорогу. Решили, что она приведет к дому быстрее. Вечно израненные ноги давали о себе знать: по стерне не разгонишься. Мы разомлели от удачи, шли беспечно, не торопясь, посматривали по сторонам больше по привычке, как будто все опасности были уже позади. Жарило сухое полуденное солнце, вгоняло в полудремотную истому. Мы блаженствовали. Да почему бы и не поблаженствовать, ведь с колосками неожиданно повезло, остается еще столько свободного времени, успеем и наиграться вволю.

Танётка вдруг споткнулась и чуть, было, не упала.

- Заснула, - рассмеявшись, призналась она.

«Должно быть, с Вентерем полночи прогуляла. Так тебе и надо», - отчего-то я пожалел, что она не растянулась на дороге.

- Подержи-ка, - она подала мне сумку, а сама стала одергивать платье, прилипшее к потной спине. – Теперь, давай.

Ноша была сладкой, и возвращать ее – ой как! – не хотелось:

- Иди, иди. Я понесу. Отдохни.

- Да ты – что? У самого, вон, какой пехтерь, плечо, небось, отломил… Давай сюда, - она отобрала-таки сумку.

Костюка мы заметили издали. Он был как раз на том самом бугре, где я только что нес «караульную службу». Несомненно, это был Костюк на своем рослом жеребце. Наши приземистые колхозные монголки от его коня заметно отличались. Вот когда я вспомнил Вентеря добром, он бы не позволил нам расслабиться, гнал бы похлеще объездчика, зато сейчас были бы в безопасности около домов. А теперь…

Кончилась человеческая жизнь, настала звериная: предстояло спасаться, кто как может. Драпанули по дороге всем скопом. Оглянувшись, я увидел Костюка, хлеставшего жеребца. Скоро он нас настигнет. Малышню, может, и отпустит, а мне с Танёткой – беспременно каюк. Вот он, час расплаты: убитая ужака напомнила о нашем злодействе. Но Танётка тут причем? Ее же тогда с нами не было. Ей-то страдать за что? Танётка-Танётка… Я и не подозревал, что мне будет так ее жалко.

- Мчитесь! Костюка я обману! – выкрикнул неосознанно и тут же вертанул в сторону, на свеклянище. Взбежал на взлобок и, чтобы обратить на себя внимание, замахал сумкой, что было мочи, заорал: - Эге-ге-гей! Лови-и!

Костюк свернул с дороги, нацелился за мной. Рванулся и я по буракам. Пологое поле медленно понижалось к хутору, а там недалеко от хат было несколько лощин с кустарником и заросший терновником овраг, повезло бы спрятаться. Куда спрятаться? До тех кустов добежать еще надо, пока что я как на ладони. Оглянулся. Костюк пер за мной.

Кубарем свалился под кусты, подрассыпал колоски, жалко, но сейчас не до них, задохнулся до обморока. Да что же я лежу? Он же видел, куда я юркнул. Оставаться здесь нельзя. Я знал, что следующая лощина будет впереди, но есть еще и справа, в стороне. Нужно в эту, последнюю. Искать примется по прямой, там хаты, значит, в том направлении должен стремиться всякий спасающийся.

К концу войны дома набралось четыре похоронки. Как мы только не молили бога, чтобы они оказались ошибкой. Однажды мне, самому грамотному в семье, дали «Святое письмо». Нужно было переписать в трех экземплярах и распространить, за что исполнятся задуманные желания. Я заготовил четыре письма – на всех с похоронками. Дружок, издеваясь, разорвал одно из писем, мы с ним смертно подрались, он даже щеку мне выкусил и выплюнул шмат в траву. Все письма я распространил, однако все равно отец, сам-четверт, с войны не вернулся. И я разуверился в боге.

Мне было слышно, как Костюк остановился возле первой лощины, матерясь, приказывал вылезать из кустов, в противном случае, грозился засечь плетью. Хорошо, что я вовремя оттуда смотался. Затем Костюк прогромыхал дальше. Когда поутих стук конских копыт, я осторожно подобрался к краю лощины и выглянул. Так оно и есть, конник мчался около оврага. Оба мы рассчитали правильно. Ну, а пока он меня там поджидает, надо воспользоваться связкой лощин, прячась за кустами, приблизиться насколько можно, улучить момент и, смотря по обстоятельствам, рвануться или к хате, или к оврагу.

На мое счастье, Костюк отъехал и оказался позади. Он снова матерился, звал и добром и угрозами. Я зыркнул из последнего моего убежища: в овраг не успею, перехватит.

Какое-то время мчался в необычной тишине: под ногами кончился бурак.

- Стой!… Стой… твою душу!

Эх, рано он меня заметил. Нелепым и ненужным грузом была сумка, что на плече, что в руке, она сковывала движения. Дурак, спрятал бы в кустах, заканал понадежнее, потом бы забрал свои колоски, зато несся бы сейчас, ветер в ушах звенел. Оборачиваться некогда, позади уже слышен настигающий топот. Господи, если ты есть, донеси меня на крыльях! Господи, век на коленях буду стоять, помоги!.. Топот все ближе и ближе – гулом по спине… Господи!.. Господи!..

Благо, наружной двери в сенцах не было, и я шмыгнул туда, как мышонок в нору. Кинулся в хату: железная петелька заткнута палочкой – тетки Веры нет дома. Она бы мне помогла. Да что бы она против Костюка сделала?.. Надо было бежать дальше, зачем сюда перся? Сам себя в ловушку загнал. Теперь уж точно тюрьмы не миновать. Я затравленно озирался, ища хоть какой-нибудь помощи. Было бы чем, запалил бы огонь. Сенцы во время войны разрушены, тетка Вера вместо стен посвязала стояком снопы камыша, вот бы они горели, никакой Костюк уже сюда не подступился.

Перед низким дверным проемом появились лошадиные ноги.

Сейчас Костюк спрыгнет на землю – и амба.

- Ну, рыжий! Суши сухари. Отбегался… Твою-раствою, - ругался он.

Нет! Нет! Только не тюрьма!.. Господи, спаси меня! Господи! Был бы птицей, залетел бы на чердак. От безысходности стал шарить глазами, за что можно было бы ухватиться, чтобы на самом деле забраться под крышу. Бросился к камышу и, пробуя карабкаться вверх, порвал соломенное перевясло, другое тоже меня не удержало, сноп отзынулся наружу. Появился просвет. О-о! Распанахал еще два камышовых снопа и буравцом ввинтился в образовавшийся лаз. И тут услышал, как с лошади грузно шмокнулся Костюк…

По картофельной ботве бежать было еще труднее, чем по буракам. Метров через сто будет канава, затем небольшой выгонок и крутой обрыв перед лозняком. Мне бы достичь канавы, а там и без ног спасусь.

Еще не канава, еще не канава. Господи, помоги. Ну, помоги же… Но позади уже рушили борозды тяжелые Костюковы сапоги, с треском обрывали картофельные стебли… Вот и плетка прошлась по спине. Вгорячах боли не чувствовал, но каждый удар рывком останавливал, не пускал к канаве.

У обрыва я уже себя не жалел, не тянул вовнутрь голову и, будто в опробованную воду, кувырком рухнул вниз.

Обгоняя меня, сыпались комья земли и глины. Вывернутый пень прыжками проскондыбал мимо и исчез в сумрачном лозняке. Встать я не мог. Но там же, наверху Костюк. Должно быть, он видит всю беспомощность, теперь-то возьмет меня голыми руками. Пересиливая боль, на четвереньках я пополз в лозняк – быстрей, быстрей, из последних сил – убраться долой с глаз.

Чем-то противным воняло. Оказывается, между пальцами ног застряла смятая картофельная ботва, издавая тошнотворный запах. Меня вырвало.

… В школу заявилась медичка. Проверила, у кого есть вши. Могла бы и не проверять, сразу бы всем записала наличие. Но, наверное, так было заведено, что вызывала каждого ученика пофамильно, отворачивала ворот – долго искать ей не приходилось. По списку подошла моя очередь. Оголив мне шею, медичка почему-то очень громко, будто надсмехаясь, сказала:

- Педикулез.

Не стерпев обиды, я сморозил:

- Об десяти колес.

Класс неистово захохотал.

- Педикулез – об десяти колес, - улыбаясь, повторила и медичка. – Ишь ты, поэт. Шутник. Ну, раз шутник, с тебя и начнем уколы

Этого я не ожидал.

- Не бойся, - успокоила медичка. – Прививка под лопатку.

А-а, под лопатку. Не впервой. Боязно, конечно, но не плакать же перед классом. И я покорно обнажил спину, притаившись, зажмурился. Однако этот укол не похож был на прежние. И вовсе не под лопатку, а в плечо вонзили агромадную, как рожок навозных вил, иглу и безжалостно шуровали ею под кожей по всей спине. Я не выдержал и заорал, не стыдясь ничего…

Лежал я на сырых скрюченных корнях лозы. Нестерпимым огнем горела спина. Солнце светило уже с другой стороны, значит, к вечеру. Рядом еле заметным движением жил ручеек, туда были опущены мои ноги. Вода лениво теребила завязнувшие в пальцах измочаленные картофельные стебли. За ними прерывистой тонкой струйкой уплывал красный след: кровили ноги. Я достал из сумки колоски, жевал их, не обшелушивая, раня губы и язык, чтобы хоть как-то отодвинуть оглушение и утолить боль во всем теле.

5

А Вентерь был не прав. Он убил все-таки ужа, не гадюку. Гадюка, по его уверению, должна была жить до вечера. Какая жизнь? Голова уже усохла, на ней облепом сидели мухи и вовсю шныряли муравьи. Палкой потрогал жало, оно обломилось сгоревшей травинкой.

За убитого ужа по справедливости кару понести должен Вентерь, а пострадал я. В оскомелке зеркала я уже разглядел ссадины и царапины на лице. Скажу, в кустах изодрался. А Костюк, мол, гонялся, но без толку. Не показывать и спину, иначе мама не пустит больше за колосками. Со спиной сложнее, невозможно ни притронуться, ни шелохнуться, при этом от домашней работы никто меня не освободит ни с того ни с сего, значит, придется как-то выкручиваться. Ума не приложу, как еще и спать буду: мясо жжет огнем, хоть кричи. В общем, продумать нужно все до мелочей, чтобы половчее обмануть маму, когда она возвратится с колхозной работы.

Обманывать, однако, не пришлось. Обо мне и разговор не заводили. Костюк поймал Танётку! Поймал с набитой сумкой и на людях, как последнюю дуру, уже с дороги сворачивала к своей хате и не могла перехитрить. Я-то своей участи избежал, не пойман – не вор. А Танётке, коли, заловили при свидетелях, тюрьма обеспечена. У Костюка еще никто не вывернулся! Это ж он на мне обжегся и двинулся вдоль хутора. Его ждут с поля, а он уже у порога ошивается, столкнешься носом к носу, не минуешь.

Я не удержался, направился к Танёткиному дому, там теперь и Танётка и ее мать Порка ревом ревут. В хату заходить не следует, постою вблизи. Они жили через несколько дворов от нас, но до чего же длинным для меня оказался этот путь. Подламывались ноги. Лишь начинало темнеть, а у меня в глазах плавала ночная темень. Было до тошноты безразлично: лег бы и лежал бы посреди дороги. Собирался во двор не заходить, а очутился возле сенечной двери. Она была отворена, но я не решился войти внутрь. Неожиданно кто-то появился рядом:

- Иди, посмотри. Тетка Порка от Костюка откупается.

Я медлил. Неслыханно, чтобы такое кому-нибудь удавалось: «откупается». С нашими объездчиками за магарыч еще можно было договориться. А Костюк и близко к себе никого не подпускал.

- Чего дрейфишь, он же пьяный.

За руку меня втащили в сенцы. Здесь полным-полно нашей хуторской братвы. Дверь в комнату тоже была открытой, оттуда, лишь обозначаясь, чуть-чуть зерил свет. Вперед протискиваться не стал, опасаясь, вдруг Костюк опознает меня, поэтому затаился позади.

В святом углу сидел Костюк. Рядом с коптилкой из гильзы на столе стояли две бутылки. В эту пору бурак на сахар еще не вырос, самогон мог быть только у Кастратея, а тот с одной овцы три шкуры снимет, весь хутор у него в долгу. Костюк неспешно поднял стакан, открыл к потолку рот, двинул кадыком: самогона, как и не бывало. Кто-то из ребят громко восхитился:

- Ух ты, за один глоток!

За столом же на этот возглас не обратили никакого внимания. Дело обычное. Стоит лишь прознать, у кого объявляются гости, сходятся и стар и мал, дверь настежь, хочется и поглазеть и послушать. Не гнали никого, иной раз даже угощали, так заведено.

Костюка я почему-то представлял черным цыганом с огромными навыкате, как у коня, глазами. В действительности он нисколько не похож на цыгана – хотя и черноватый, но не до смоли, глаза, к тому же, в глубине, да и сам красивый – нестрашный, пьет тоже по-людски, как наши мужики.

- Ты вот, Прасковья, законов не знаешь, а знать бы надо, - разговаривал он с теткой Поркой. – Это хорошо, что Татьяна Лукьяновна одна была.

Ишь ты, удивило меня, Танётку, словно учительницу, величает – по отчеству. А я и не знал, что она Лукьяновна.

- Дак вот, Прасковья, примем к сведению: была одна. За такое дело полагается семь лет, ну восемь, от силы. А вот сейчас товарищ Сталин подписал один закон, что если с колосками попадаются трое, считается организованная шайка, и пахнет уже двадцатью годами лагерей. А твоя-то, сама знаешь, тоже не одна была. Я тут давеча рыжего гонял по бураку, запомнил хорошо. Мог бы и третьего подсоединить, будь уверена. Вот оно как.

Ребята зашушукали:

- Мишка – тебя… Про тебя говорит… Сматывайся…

А мною по-прежнему владело какое-то безразличие. Шагнул бы сейчас Костюк ловить меня, пожалуй, не сдвинулся бы и с места. Такое же безразличие, по всему видно, было и у Танётки с матерью. Они сидели понуро, за все время голов не подняли. Что-то у них было не так. Ведь когда откупаются, своему избавителю всей семьей в рот заглядывают, норовят угодить. А эти молчат, как на похоронах.

Костюк, хотя разговаривал с теткой Поркой, с Танётки же глаз не сводил, я это заметил сразу.

- Ты бы, Татьяна Лукьяновна, принесла солички. Закусывать хлебом без соли как-то непривычно.

Тетка Порка подскочила:

- Счас, счас подам.

- Ты, Прасковья, сядь, - остановил ее Костюк. – Садись, ты постарше, все же мать. Пусть пройдется Татьяна Лукьяновна, а я погляжу.

Пока Танётка шла в теплушку, Костюк, полуоткрыв рот и, бегая глазами вверх-вниз, пристально ее осматривал. Танётка поставила на стол деревянный половник с отломанной ручкой. Во-о, и у нас дома точно такой же обломанный черпак, тоже под солонку приспособили. Соль, правда, рассыпается, если по края набрать, а когда на донышке – ничего, нормально.

Пытаясь заглянуть в опущенное лицо Танётки, Костюк поблагодарил:

- Спасибо, Татьяна Лукьяновна. Уважила. Подвинь-ка, пожалуйста, солонку вот сюда, - он указал на свободное место перед собою.

Танётка исполнила желание. Костюк потянулся накрыть ее ладошку своей рукой, но Танетка отстранилась. Ладонь Костюка упала на пустую столешницу. От нечего делать он затарабанил пальцами. Эх, был бы Вентерь, он бы… Он бы… А дальше не домысливалось. Чего удумал – заигрывать. Во, во, у Костюка и голос пожесточал, конфуз, значит, не понравился, обиделся, на Танётку прекратил лупиться. Правильно, лупись на тетку Порку, рычи, как хочешь.

- Скоро у меня все отворуются, вот те слово. Ты, Прасковья, небось, про овчарку и не слыхала? О-о, что твой волк! Оказывается, собак специально обучают, чтобы воров ловить. Я подам на разрешение, должны и мне такую собаку выписать.

Костюк вдруг вышагнул на середину комнаты, чуть ли ни от стенки до стенки раскинул руки, загородил весь свет.

- Эх, сплясать бы, да нет музыки, - крутнувшись до сапожного писка, он возвратился на прежнее место, вылил из бутылок остатки, выпил: - Ну, ладно. Как договорились. Пойдем, Татьяна Лукьяновна, колоски свои заберешь.

Слава богу, никакой тюрьмы теперь не будет. Радоваться следует, а Танётка почему-то вздрогнула, уставилась на мать. Та угнуто молчала.

- Или передумали? Гляди, Прасковья! – Костюк вскинул голову, поднялся.

Танетка тоже поднялась. Тетка Порка закричала на нее:

- Чего стала? Иди! Тюрьма ай лучше?

Костюк шагнул к порогу, как в поле, заорал на нас:

- Ну-ка, кыш отсюда!

Ребята мигом вымелись, на ватных обессиленных ногах выплелся и я наружу. Около сараюшки стояла объездчикова лошадь, я ее и не заметил, когда пришел сюда. Плетневую сараюшку тетка Порка начала гондобить в это лето, еще и крышу не поставила. Если конь привязан к плетню, он же эту сараюшку запросто свалит. Будто нарочно, жеребец беспокойно захрапел, забил копытами.

- Стоять! – гаркнул Костюк.

Конь тут же угомонился.

Потом в сараюшке вскрикнула Танётка.

- Молчать! Прохрипел Костюк.

Я ничего не понимал. Кто-то из ребят хохотнул:

- Обабилась.

Либо я спал стоя, либо заболел. Домой меня довели ребята. Они бубнили матери: творится с ним что-то неладное, бормочет сам с собой, горячий, аж не притронуться.

Мы с Вентерем никогда еще так не играли. Он предложил бегать на перегонки. Раньше я не соглашался, бесполезно, он же старше, не уступит. А тут собрался с силами и обогнал его. Но не это удивляло, а то, что Вентерь не злился, такого с ним не бывало. Мы все бегали и бегали, он ни разу не победил и все одно ликовал, будто того добивался. Мы продолжали носиться, и в то же время я видел, как, понуро опустив голову, всхлипывая, из сарая в свою хату шла Танётка. Кто-то швырнул в нее камень и грязно выругался. Ну, думаю, сейчас обидчику Вентерь врежет, так врежет. А Вентерь – хоть бы хны. Знаю, что он все это видел и слышал, но не заступился, словно его это никак не касалось.

- Слыхала? Вентерь обрез чистил и застрелился.

- Ды слыхала. Господи, вот горе. И чего его понесло ночью тот-то обрез чистить?

Погоди, погоди, это же тетка Порка с мамой разговаривают. От жара распух язык, сглотнуть бы, но и слюны не было.

Я лежал без рубахи и на животе, а спину и плечи мне зачем-то нестерпимо больно кроили, будто поживу полосовали ножом… Ночью чистил обрез – все это брехня. В темноте как ты его будешь чистить?.. Вентерь застрелился – тоже брехня, только что вместе бегали. Чтобы еще раз удостовериться в брехне, с трудом повернул голову, шершавым языком спросил совсем не то, что хотел:

- Вен-терь… да?

- Да, сынок, да. Застрелился.

Что? Вентерь… Вместе же… И я завопил несуразное:

- Не хочу просыпаться!

- А ты спи, спи, - уговаривала тетка Порка. – Сейчас мы с твоей мамой листочков

рай-дерева приложим на спину, ты и продолжай спать.

От жгучей боли проваливался в темноту. Вентерь… Вентерь… Поиграем… еще… Мама! Мама! Отгони бученя… Мне страшно…

6

Времени утекло – как воды. Давно я стал горожанином, из мальчика превратился в белорунного деда.

И маме пошел уже сотый годок, скоро век закруглит. Как-то она вдруг вспомнила:

- Что ж ты, про Танётку ничего не слыхал?

То, что Костюк выхлопотал Танётке справку в город, и что там она за харч и одежку нянчила чужих детей, мама и без меня знала. Свои же нынешние догадки выкладывать я ей не посмел.

А случилось вот что.

К мусорным ящикам стали прибиваться одичавшие собаки, а в последние годы к ним добавились не менее одичавшие старушки. В одной из них мне попритчилась Танётка. Видел я ее всего несколько раз, и то сказать – видел ли? Да не видел толком.

Когда я появлялся у ящиков с ведром мусора, она, сдернув на лицо платок, отходила в сторону. Точь-в-точь вели себя и собаки, не подавая голоса, они уступали место человеку с ведром, не приближаясь, выжидали невдалеке, но на безопасном расстоянии, словно боялись, что их непременно ударят.

Я все не решался заговорить с этой старушкой, пока не обожгло стыдом: «Дурак же! Дурак! Что же ты сторонишься? Ведь своим позором она, в сущности, спасла тебя, как знать, чем бы тогда все кончилось». И я осмелился спросить:

- Послушайте. Вас не Танёткой ли звать?

Из-под насунутого на лоб черного платка на меня угрюмо и долго глядели.

- Танётка, да? Ну, Танётка же? – обрадовался ее молчанию как согласию.

Я содрогнулся от того, что она мне сказала:

- Если хочешь стать рядом, становись. Места всем хватит.

Больше я ее не встречал.

Прежде на дню не раз и не два мимо ушей пропускал я мамины молитвы, теперь же слова из ее причитаний: «плачущие в этой жизни утешатся в жизни вечной», - стали и мне сопричастными.

Вернуться на главную