Михаил Еськов
КАСАТКА
Рассказ

Внучке Надежде посвящаю

 

Остановилась война. По домам стали возвращаться уцелевшие солдаты. Кому-то везло грести радость лопатой, а иным этой радости и на кончике иглы не доставалось. У нас за божницей лежали похоронки на отца и брата. А также ничего не было известно еще о двух братьях: живы, нет ли?

С каждым возвращением воевавших хуторян мама огалашивала свое горе. Её надрывный плач по живым и мертвым глушил окрест все звуки и по болотному низовью улетал до самых крайних хуторских хат. Так что люди издали узнавали: вон, Коляиха опять сокрушается. Горе горем, но не обошлось и без надежды. Появились слухи, будто бы в Харькове вернулся солдат, три года пробывший в немецком плену. Хотя Харьков не под рукой, и слухи запросто не удостоверишь, однако принимали их с воспрянувшим духом, покорнее любой надёжной правды. Враз перестали верить «похоронкам» и другим черным казенным бумагам и кинулись изо дня в день ждать, надеясь, что и свои муж или сын вовсе не погибли, не потерялись без вести, а всего лишь оказались в плену. Мы тоже ждали. Мама еще больше начала молиться. Обычно под шепот святых слов клала поклоны утром и на ночь перед сном, а теперь с молитвой в голос она даже среди дела занятым днем падала на колени и бухалась головой в пол, просила и просила Бога «спасти и возвернуть родименьких страдальцев».

Харьковские слухи напраслиной не оказались. Уцелел в плену Гришка Писаренков. Не какой-то далекий, а свой пример: с Писаренковым Петькой я дружил и самого Гришку видел собственными глазами. Из хмеля Гришка не выходил и каждому пришедшему на него взглянуть пересказывал одно и то же: как он по контузии попал к немцам, как его направили к бауэру, по-нашему крестьянину, на работу; ходил там за свиньями, ну, кормил, убирал навоз, чистоту требовали, не приведи Господь. Гер Клаус, старичок-хозяин, еще ничего. Ну, там побормочет по-своему, поругается, глядишь, тем и обойдется. А вот его фрау Марта, хромая злюка с костылем… Фрау Марту Гришка непременно сопровождал слезами:

-  Знать бы ихний язык… А то «дыр-дыр-дыр», рази поймешь. А она за костыль, ды норовит по голове… От контузии и так земля шатается, а тут и вовсе. - Гришка шмыгал носом, пятерней размазывал слезы и вполне заслуженно тянулся к стакану с самогоном.

-  А много ли наших в плену? - спрашивали его.

-  О-о-о!

И это «О-о-о!» расценивалось как видимо-невидимо, несметно, и действовало наподобие сказочной «живой воды». Оживали все, душа не позволяла считаться с тем, что война - не свадьба, на ней полегло-полегло, вон - даже на ближних полях сколь не предано земле, кости вроде выброшенной житейской рухляди бурьяном зарастают.

Ожидание сродни тяжелой болезни, не отпускает ни днем, ни ночью, любой сон и тот с желанным смыслом. Не всякому человеку впору вынести такое испытание и в своем рассудке устоять. Как-то после работы вечером мама рассказала:

- Наськя Чепурных мужика досрочно встретила. Ох, и встретила, - против обыкновения мама обошлась без слез, даже заулыбалась. - Прости, Господи, над чем смеюсь… Напялила Наськя кухвайкю на сноп соломы, посадила чучелу за стол под иконы, а сама всё: «Ахвонечка, Ахванасьюшка…» Балакает с чучелой, ровно с живым, кой день уже умом тронулась.

А еще мама поделилась услышанным: из армии не всех сразу отпускают, война хоть и окончилась, но армию сильно сокращать нельзя, не прозевать, кабы новый Гитлер не явился. Бог милостив, может, кто-нибудь из своих жив-здоров, продолжает служить. А письма… Что письма? Люди пропадают, не то, что письма. Да и то подумать, были б сами письмённые, а то ж просить нужно, чтобы твои слова на бумагу положили.

Тогда же прибавило надежд и попавшее к нам «Святое письмо». В нем сообщалось, что под Саратовом жила женщина с семилетней дочерью. Девочка была слепая отроду и оставалась дома, когда женщина уходила по наряду в поле. И вот однажды придя с работы, женщина увидела в руках у дочери неизвестно откуда взявшееся «Святое письмо». Полагалось переписать его в трех экземплярах, раздать для последующего размножения нуждающимся людям, за что исполнятся загаданные желания. Все сделали так, как требовалось, и вскоре девочка прозрела.

Читать «письмо» было трудно, я запинался, слова складывались после нескольких попыток. Но маму и это обрадовало:

- Слава Богу, пригодилась твоя грамота, прочитал разборчиво… А теперича поднаряжайся и сам на три письма, в семье боле письменных нету.

Я всего лишь год отходил в школу. Война: у нас в классе ни у кого тетради не было, писать учились мелом на доске. Какой из меня писарь?

- Ты ишшо маленький, грехов насобирал немного, тебе Боженька угодит. Помолись, сыночек, и приступай. Вот и листики бумаги у учетчика выпросила. Пиши, не откладывай, глядишь, и к нам Господь оборотится, отменит наши похоронки.

Напоследок не обошлось и без наставлений:

- Листочков всего три, портить нельзя. По сторонам не зевай и не лотоши. Пиши без зачеркиваний, не гневи Бога. Слова выводи попрозорочистей… Химический карандаш ишшо не забельшил? Ну, то-то…

Меня смутило, что нашим четверым фронтовикам приходилось всего три «письма». Кому-то не достанется. А жалко-то всех… И я сбегал к Писаренкову Петьке, позычил у него недостающий листок бумаги. Он же и согласился взять у меня одно «письмо» и размножить его. Петьке, правда, загадывать особо нечего, отец вернулся, чего еще надо? Но если он решил мне уважить, то обещание свое сдержит, можно не сомневаться.

Карандаш я слюнил на совесть, ни одной бледной буквы не допустил, хотя нередко уже написанное приходилось заново обводить. Трудился почти весь день, под конец от напряжения пальцы судорогой стало сводить. Последнее «письмо» получилось покорявее первых, но разборчивое, по крайней мере, сам прочитывал его легко, не то, что чужое. То «письмо» писал, скорее всего, тоже не великий грамотей, буквы, как и у меня, разных размеров.

Работа сделана, вот она передо мной. Осталось только распространить, но и за этим дело не станет. И всё!.. Наши вскоре вернутся или хотя бы обозначатся как-то, чтобы нам было известно, что они живы. Знал, радоваться прежде времени нельзя, отпугнешь удачу, не сбудется задуманное. И чтобы умерить ликование, начал молиться, просить прощения за свою несдержанность.

Ночью прошел обвальный дождь. По словам мамы, до рассвета беспрестанно бушевала гроза. А я крепко спал и ничего не слышал. Не так от высверка, как от грома бывает страшно, и даже днем стараюсь укрыться подушкой от грохота и стремлюсь побыстрее заснуть, чтобы ненастье проследовало в забытьи. И как славно, что тревожная ночь незаметно для меня миновала, и что еще вчера мы определили «Святые письма» надежным людям.

Может быть, впервые в жизни чувствовал себя счастливым человеком. Я не знал, как это счастье выглядит и, возможно, оно уже случилось или должно вскоре произойти, не бестолку же испытывал клокочущую непомерную силу - подпрыгни на пружинистых ногах и очутишься под небесами. Я сидел на пороге, видел всего лишь двор, а казалось, что присутствую везде и все каким-то образом понимаю. Чёрная, черней не бывает, разбухшая земля лоснилась от сытости, пышным нутром бродя и впитывая вожделенный воздух. В лохмотьях коры набрякший плетень подернулся зеленцой, приобрел первозданный вид, будто и впрямь собрался пустить проворные корни и, как некогда, обзавестись сверкающей тугой листвой. Всякий огородный пучок всей своей мощью тянулся ввысь и обещал вырасти с оглоблю. Ощутимо ласковое солнце бархатным теплом поило все окрест, мол, живите, радуйтесь. Видимо, и касатка воспринимала эту ниспосланную благодать, она то и дело садилась на плетень, заливисто, всласть щебетала и не могла нащебетаться. Какое было утро! Рай наяву. Должно быть, сам Господь ходил по земле!

Не иначе как душа моя в тот момент отсутствовала, увидела, что никакого зла во мне не было, и сочла возможным оставить одного без надзора. Тогда-то из рогатки выстрелил в касатку. И попал… Я обомлел, до конца еще не понимая, что натворил. Лишь почувствовал, как душа опрометью вернулась назад и произвела во мне опустошение: повыбрасывала всё дочиста, не разбирая, где плохое, а где хорошее, в том числе и радость, в которой я блаженствовал это утро. Словно дело было только в рогатке, запустил ее в огород. Намереваясь закинуть подальше, неудачно швырнул ее, рогатка зацепилась за плетень как раз в том месте, где всего лишь миг назад сидела птаха.

На лету касатка производила впечатление внушительной птицы, а в руке оказалась удивительно невесомой, воробей будет куда тяжелее. Вытянувшись на добрую четверть, раненое крыло свисало с ладони, касатка пыталась его подобрать, крыло не слушалось, беспомощно вздрагивало. Осторожно передвинул на ладони касатку поудобнее, приладил крылышко на место, и здесь оно не удержалось также ладно, как с другой стороны, отвалилось от грудки. Крови не было видно. И я подумал, что ничего страшного не произошло, стрелял комочками грязи, а она ведь мягкая, могла лишь слегка ушибить. Глядишь, касатка еще оклемается, надо определить ее куда-нибудь подальше от кошки.

Для этой цели самой безопасной могла стать крыша сарая, кошка туда не заберется, нависающую соломенную застреху ей ни за что не преодолеть. Придется доставать лестницу из погреба, иначе и сам не смогу наверх взобраться. Лестница сырая, тяжелая, удалось бы ее вытащить. Оглядевшись по сторонам и не обнаружив поблизости кошки, опустил касатку на землю, прикрыл картузом.

Лестницу наружу извлек с первого захода, хотя и измазался скользкой чернильной плесенью, вовсю облепившей деревянные ступеньки и стояки. На крыше лежало старое тележное колесо, берегло солому от вихря. В этом колесе между спицами соорудил углубление, касатка из него, когда очухается, самостоятельно не сбежит, ножки у нее короткие, она-то и по ровной земле передвигается с трудом. Время от времени за нею буду приглядывать. Потом, если дело пойдет на поправку, вызволю из заточения.

На землю опустился вовремя, кошка обнюхивала картуз, пытаясь перевернуть, стучала по нему лапой, недвусмысленно облизывалась, знать, учуяла добычу. Турнув кошку подальше, извлек из-под картуза касатку. Она не билась, тревоги не проявляла, по-прежнему была безучастной. Однако сердечко тюкало, не останавливаясь, значит, от боли и от испуга она еще не отошла. Увидев карабкающегося по травинке зеленого червячка, решил подкормить мою пленницу. Рот у касатки на удивление оказался большим, до самых глаз. Поглубже к глотке я положил червячка, но он спокойно выполз на край клювика и свалился наземь.

… Мне и в голову не пришло убрать от сарая лестницу после того, как оставил на крыше касатку. Я еще раз наверх слазил, от солнца прикрыл касатку репейным лопухом. Собрался ей и воды принести, жарко ведь. Пока размышлял, во что бы набрать воду, кошка обошла вокруг меня, пристально всего оглядела и нахально возопила: «Мя-я-у», мол, куда дел мою птичку?

- Не про тебя, тварюга! - Я показал пустые ладони, где, по-моему, кошке продолжала видеться касатка: - Вот, смотри, тю-тю… Без тебя и так грех совершил, казнить меня мало. Мама ведь сколько раз долбила, что касатка всю жизнь с человеком, она ему как ангел - для радости и спасения. Её обидеть нельзя, не то, что подстрелить. Понимаешь?

- И чего она сидела? - продолжал рассуждать, выискивая себе оправдание. - Если б летела, на лету я бы в нее не попал, она вёрткая и видит издалека, успела бы спастись.

Кошка между тем обнюхивала лестницу, фыркала, крутила головой, будто стряхивала с усов какую-то гадость. Но от лестницы не отходила…. Обезумевши, я наблюдал, как она стремглав проскочила стояк и вот уже по коньку крыши потащила мою касатку. Потащила, кажется, за больное крыло… Эко, хватился жалеть. Больное крыло. Причем тут крыло? Хана касатке. Добычу у кошки уже не отнять. Вот это - все! Такое деяние без последствий касатки не оставят, обязательно отомстят. Жди пожар или иную беду.

Касатки селились у нас в сенцах. Над сенечной дверью на зиму вмазывалось крохотное стеклышко, а весной продушина освобождалась, и приходилось лишь удивляться, как в такой маленький леток касатки попадают без промаха. И, между прочим, не сталкиваются. Предупреждают друг друга отрывистым писком, когда надобно воспользоваться узким летком. Хотя ловкость их и не подводила, мы старались без нужды дверь не закрывать, пусть повольготней себя чувствуют.

Около болота всегда, а после дождя и на проезжей дороге стояли лужи. Касатки там садились, ходить они толком не умели, с ноги на ногу переваливались вроде старух, набирали в клюв влажной земли, из чего и строили свои гнезда. Работа продвигалась споро: на постройку или ремонт домика в виде чаши уходило несколько дней. В наших сенцах на одной и той же латвине в недоступной высоте лепились два гнезда. Иной раз они оставались сохранными не один сезон, а то случалось, осыпались частью или обрушивались целиком. Нередко обживалось лишь единственное гнездо, на другую жилплощадь «хозяева» не являлись. Бытовало поверье, что маленьких ласточат, чтобы не выпали, родители за ножки привязывают к гнезду конским волосом. Так это или нет, не проверишь, слишком высоко. А вот упавшие гнезда доводилось разглядывать: замурованные в стенках волоски встречались часто.

Весной по теплу, с появлением мошки, как праздник, начинаешь ждать возвращения касаток. Бывает, повезет увидеть первые мгновения. Происходит все это внезапно, не тут-то уследишь, как прямо из выси без всякого пригляда касатки ныряют в продушину - и к гнезду, обыстолившись, вылетают наружу, усаживаются на плетень. И давай щебетать: наконец-то, дома! И сам млеешь от возбуждения, глянь, свои вернулись, родные, обходятся без разведки, словно и не улетали. Не сразу-то и заметишь, что прилетели хотя и две ласточки, а интересуются они разными гнездами: не семейная пара. Но спустя какое-то время смотришь, - семьи уже в полном сборе.

Отлет на зимовку тоже не забудешь. В конце лета касатки перестают интересоваться гнездами, даже на ночёвку не залетают в сенцы. Теперь они, сбившись в стайки, с рассвета и дотемна носятся в воздухе, слаженно, как единое целое, отрабатывают стремительные повороты, падение к земле и взмывание ввысь, набираясь опыта, готовятся к дальней дороге и к жизни в воздухе, где все эти навыки окажутся нелишними. Не вдруг начинаешь замечать, как пять-шесть касаток выламываются из общей стаи, с писком несутся к хате, всем выводком залетают в сенцы, кружатся перед гнездом, чуть ли не обнимая его крыльями, громким хором щебечут. Так продолжается несколько дней, пока однажды не вздрогнешь от неожиданности: небо опустело и оглохло - касатки улетели. Та круговерть у гнезда, что творилась накануне, была прощанием с домом.

Прилёт-отлёт, отлёт-прилёт - было, было много раз и раньше ничем не омрачалось. А сегодня. Ох… Жена-касатка греет гнездышко и ведать не ведает, что ее мужика-помощника уже нет в живых. Одной хватит ли сил высидеть своих птенчиков, а потом их выкормить? Не бросит ли все это, не слетит ли, не дождавшись выводка, а на нашу хату, где ей нанесли урон, наведет грозное проклятье: от первой же грозы в клюве доставит горящую соломину и спалит дотла. В грозу сгорает как раз то жилье, в котором касаток чем-то обидели. Дуралей, стрельнул на свою голову, из-за тебя вся семья будет горем умываться.

Объявилась кошка. Она сыто облизывалась, языком старалась обиходить не только губы, но и до щек дотянуться. Делала это основательно, одно и то же движение лениво, с достоинством повторяла помногу раз, будто специально для меня показывала, как она довольна собой.

С касаток кошка всегда не сводила глаз. Бесцельных попыток она не предпринимала, но находилась в постоянной готовности, ожидала пока пожива хоть на миг оплошает. По ночам щебетуньи-касатки доверчиво чиликают, о чем-то ласково и тихо переговариваются в полусне. Открывая из хаты дверь в сенцы, мы нередко чуть ли не наступали на кошку. Ни падающий из хаты свет, ни откровенный толчок ногой не выводили её из вожделенного оцепенения. Она продолжала напряженно взмахивать кончиком хвоста, вздернув морду и пошевеливая усами, определяла направление, откуда доносилось это сладкое чиликанье. Раньше мне ни разу не доводилось в зубах у кошки видеть касатку. Сегодня довелось, пропади она пропадом…

Как назло, кошка благодарно терлась о мои ноги, будто ненароком касалась штанин, изгибаясь в томной ласке. Я сердито ее пнул и убежал со двора. Хотя на улице делать было нечего, но и дома находиться муторно. Хорошо, что надумал сходить к Петьке Писарёнкову, иначе бы тревожное ожидание чего-то неизвестного, но заведомо плохого, истерзало бы вконец. Петька постарше годами, но мы с ним дружим, ему я доверил одно из «Святых писем». Заодно сейчас узнаю, написал ли он свои три «письма», а если еще не успел, кстати, и подгоню его. Что до моей касатки, то этому случаю, может, не следует придавать особого значения. Конечно, нельзя убивать никакую птичку. Но подстрели грача, даже самого соловья, взрослые больше для порядка пожурят и следом же похвалят за меткость. А уж воробьев бей, сколько хочешь, Богом, говорят, проклятые, они над Иисусом Христом при распятии издевались. Может быть, и на самом деле ничего страшного я не совершил: касатка ничем не отличается от других птиц, - значит, и грех невелик, во всяком случае, не больше, чем за иную живность. Уговорить себя, однако, не удавалось. За спиной поселились страх и ожидание беды, они обдавали холодком: за касатку - великий грех, касатка - особо…

Ни Петьки, ни его отца Гришки и никого из Писарёнковых дома не было. У них застал Алешку Мятникова за куревом, он по-хозяйски распоряжался Гришкиным кисетом, лежавшим на столе. Как и другие пацаны, я не прочь был побаловаться табачком и тут же попросил Алешку оставить чинарик. Уводя глаза в сторону, вроде не замечая меня, он лихорадочно принялся раскуривать самокрутку чуть не до пламени. Куда он спешит, так же ее в момент можно спалить. Не отрываясь, я глядел, как уменьшается цигарка, еще две-три затяжки и оставлять будет нечего. Но Алешка сжалился надо мной и все равно уж очень неохотно позволил мне курнуть.

Я затянулся густым едким дымом и закашлялся больно, неостановимо, как при коклюше. Потемнело в глазах, явилась дурнота. Сквозь навернувшиеся слезы видел, что Алешка пытается разжать мои пальцы и отобрать окурок:

- Дай сюда! Курнул, и довольно.

Видимо, он слишком усердствовал, а я также усердно не отдавал, так что закрутка расклеилась, и остаток табака с огнем пополам просыпался мимо пальцев. Утрата была нежелательной, и я потерянно свертывал-развертывал промасленную дымом пустую бумажку от чинарика. Неожиданно заметил, Алешка не сводил с нее глаз. Боялся он, что ли, что ее ненароком порву или как-то изничтожу, так она и сейчас никуда не годится, новую цигарку в этакую кусюлечку не заправишь. Собирался отдать ее Алешке, коли она его интересует, как обратил внимание на обрывки слов, оставшихся на завертке: ну, точь-в-точь мой почерк и буквы написаны таким же химическим карандашом. Я еще не сообразил в чем дело, как Алешка начал оправдываться:

- Петька дал. Бумаги не было… «Святое письмо», я не знал…

На подоконнике, только теперь увидел, лежало мое «Святое письмо». От него был оторван кусок как раз на вольную цигарку. Убить касатку, искурить «Святое письмо» - как жутко все сложилось! После всего этого наверняка ни отца, ни братьев уже не увидать, рухнули все надежды, в жизнь стучался напрасно. Алешка, Алешка. Гад ты, а не Алешка. На что поднялась твоя рука? Это же «Святое письмо», не абы что. Потом, ты же знал, мы надеялись дождаться своих, на это и загадали, выходит, нам ты желал зла. Какой же ты друг после этого? Лиходей, а не друг.

Скорей всего, драки и не было бы, останься Алешка на месте, но он драпанул из хаты, а меня за ним вдогонку кинула нестерпимая обида.

С Алешкой мы примерно одинаковой силы, тут же он позволил легко себя одолеть. Нагнав во дворе, я колошматил его кулаками, сбил с ног и в ярости трепал его о землю:

- Гад! Ты все брешешь. Никакой Петька тебе не давал, ты сам взял… Ты знал, что это «Святое письмо», ты его читал, я тебе, как и Петьке, предлагал размножить, а ты отказался.

Алешка ни разу меня не ударил, он только оправдывался:

- В кисете бумаги не оказалось, хотелось курить. Гришка бы не дал, а тут никого не было… Чо ты злисси? Учительница говорила: «Бога нет». И твои «письма» - неправда.

Злость на Алешку потихонечку унималась, пока он заново меня не взвинтил:

- Вот в школу пойдем, всем про твои «письма» расскажу, узнаешь тогда.

- Ах ты, вонючка! Ты на меня - вонять! Кулаков мало, счас я тебя шкворнем проучу.

Посильней придавил его к земле, чтобы не вывернулся и не сбежал, попялся за шкворнем, лежавшим на виду. Когда в руке уже очутился доказательно увесистый железный штырь, я взвизгнул от внезапной боли, схватился за щеку. Алешка воспользовался моментом, вскочил на ноги, выплюнул шматок выкушенной кожи и рванул от меня. Со щеки на рубаху текла кровь, и было не до погони. Вероятно, лишь таким способом можно было меня остановить, удержать еще от одной беды. По детской непредсказуемой ошалелости мог бы изувечить Алешку.

… Минули годы. Шрам на щеке я скрываю под бакенбардами, чтобы лишний раз не расспрашивали о нем. Отчего-то стыдно признаваться, что тебя укусил друг.

Кроме этой, физической, отметины на лице, на всю жизнь сохранилось не зарастающее никаким рубцом непослушное беспокойство: ни за что ни про что убил касатку.

Вернуться на главную