Татьяна ГРИБАНОВА (Орёл)

СЕРЁГА КУМОВ

 
 
 

«Что есть в сердце, добро или зло,
познаётся чрез оскорбительное
искушение».
Георгий, затворник Задонский

I

Той злосчастной весной Серёге Кумову щёлкнул сороковник. С виду ему никто бы столько и не дал – всё ещё не сутул, широк в плечах, крепок и статен. И только лёгкая изморозь на когда-то тёмно-русых висках выдавала его вошедшие в зрелую пору лета.

Вот уже три года, как он «вахтовал». Поехать на заработки Сергея уболтал его земляк, давний дружбан и по школе, и по Афгану, Стёпка Шилов. Мол, чего ждать у моря погоды? Сам, что ли, не видишь, Кум? Колхоз десять лет как накрылся, одним хозяйством не сдюжить, не прокормиться. Сергей маху не дал, сманился. Да другого выхода и не оставалось. Уже почти все ольховские мужики разъехались на заработки.

 

Обустроились Серёга со Стёпкой в Тюмени: полгода вкалывают, месяц – дома. И, вроде, жизнь потихоньку стала устаканиваться, входить в колею.

Хоть семья и не шиковала на его приварок, назначенную по инвалидности ещё после возвращения из Афгана пенсию он не трогал – копил «на своё дело».

Да… Тогда в восьмидесятом, в самом начале августа, в районе Кишима, их разведывательный батальон двести первой мотострелковой нарвался на засаду. Страшно вспомнить: сорок пять пацанов легло в тот день… Целый год штопали его по госпиталям… Но он жив… точнее, вот уже двадцать лет после возвращения к жизни выживает, пытается выжить.

Не трогал Сергей и бóльшую часть заработка. И в этот раз, возвращаясь домой на побывку, под стук колёс и смачный храп соседа он обдумывал и обкумекивал, куда бы по нынешнему времени вложиться без промаха. Подсобранных деньжат, по его подсчётам, хватило бы, если ещё чуток поднатужиться, на небольшую (но уже свою!) мельницу или пилораму. Окончив ещё до армии строительный техникум, он вполне мог бы и сам сладить постройку, наняв на подмогу да хоть того же Стёпку и шатающихся вдоль деревни без дела братовьёв Свиридовых. Закупил бы необходимое оборудование, а там с Божьей помощью, глядишь, и дело бы пошло.

 

В Ольховниках, в старом родительском дому, остались его подслеповатый, почти не встававший с постели отец, жена Маринка, досматривавшая за ним и за хозяйством, да двое ребятишек: погодки Сашка с Наташкой. Как ни уговаривал Сергей Маринку: мол, куда нам второго, это уж по нашей жизни лишнее, – но та, полная сил и здоровья, на семь лет моложе Сергея, настояла на своём.

– Может, боишься, что снова с Катериной сойдусь? – нашёл, наконец-таки, объяснение её упорству Сергей, – сказал же тебе, баба моя первая – ломоть отрезанный... Пустоцветная, на что ж она мне сдалась?

– Ну, вот и ладненько… А своя ноша не утянет! – отшутилась тогда жена.

 

Молоденьким парнишкой, ещё до армии, привёл было Сергей из соседней деревни девчонку восемнадцати весёлых лет. Влюбился-а-а, аж поглупел от счастья! Прямо какое-то солнечное поветрие с ним приключилось!

Да не заладилось что-то у них. Деток не прижили, мать Сергею прожужжала о внуках все уши, и молодые по причине бездетности в конце концов разбежались. А вскорости Сергея призвали… да прямиком – в Афганистан. Катерина же, перебравшись к своим, так и осталась после их смерти коротать век бобылкой.

Если по правде, то по сю пору, как встретит Сергей ненароком свою первую, нет-нет да ёкнет у него под сердцем. Всё чудится ему: по-прежнему пахнет от неё смятой травой, васильками… Но что поделаешь? Мало ли кого любишь, о ком вздыхаешь? Семья у него теперь… куда деваться? Ребятишек поднимать по нашим временам – некогда за ухом чесать. Только успевай поворачивайся.

А Маринку он знал с пелёнок. Всё, бывало, от неё, заманной, ребят из соседней деревни гонял, да и своих тоже, особенно Лёху Бородина, её одноклассника. Настырный такой! Уж и закорогодилось у них с девчонкой, а ухажёр всё одно не отставал. Так ведь и не сошёлся потом ни с девкой какой, ни с бабой, видать, однолюб. Какой-то неведомой силой, каким-то диким нашёптанным мёдом остался приворожён к Маринке. Фермерствует в Ольховниках в одиночку, хваткий… И откуда только силы берутся держаться на плаву?

 

Дюжину вёрст, бывало, Сергей и за расстояние не считал, особенно по весне, сквозь черёмуховые дымы, но сегодня, намыкавшись при перелёте (так и не привык он к этим чёртовым самолётам), уж так-то ему не хотелось по весенней распутице шлёпать пёхом до Ольховки. А потому, добравшись из города автобусом до райцентра, мужик прямиком отправился на пекарню. Раз в неделю, по средам, за хлебом для всей деревни сюда приезжал на своей бельмастой кобыле Марфутке дед Прохор по прозвищу Кормилец.

Когда Сергей, прикупив поллитру (такая уж у возчика такса), пробрался-таки по разъезженному в сметанную жижу двору к дедовой телеге, Кормилец укладывал на по-хозяйски заботно раскинутый брезент с лотка последнюю партию «кирпичиков». Шныряя с апрельских сквозняков в душную пекарню, Кормилец по-молодечески «расхлябился», фуфайка – нараспах, треух – на затылке.

На пекарне всегда по средам колготня и запарка. Только успевай, не задерживай! Эвон какая очередища подвод! Ну, так и понятное дело: кому ж есть не хочется?

 

– На побывку? До своих? – полюбопытствовал, кивнул, здороваясь с Сергеем, Кормилец и, расщупав глазами в протянутой газетной упаковке «расчет», добавил, – обустраивайся, Сергей Миколаич, гость дорогой, вдвоём весельше будет. Нашшыпи на задках сенца ды ко мне на передок и присаживайся.

Во взгляде довольного деда заиграла искорка. Не сыскать в округе человека, кто бы не знал, что в жизни Кормильца обустроились два излюбленных занятия: дед обожал, грешным делом, с хорошим человеком, а порой и без него, приложиться к стопочке и ещё – стрельнуть замудрёнистым словом, а то и того лучше – поразводить балясы. Тут уже, где правда, где брехенька, Кормилец порой и сам путался.

Дед затянул потуже верёвку, обвязав ею возвышавшуюся над лесенками и бережно прикрытую брезентом – не дай Бог заморосит! – гору хлебов, мол, дорога-то – не приведи Господь, раскиселило-о! Сергей угнездил вещички и приладился бок о бок с Кормильцем. Тот нокнул, выезжая со двора пекарни, обматюганил возчика, неуклюже растаращившего позади его убогой Марфутки свою телегу, с горем пополам выбрался за ворота, и хлебовозка, прокондыляв по длинной улице райцентра, поползла в гору.

А когда доскрипела до её вершины и повернула направо, потащилась, швыряя из-под колёс суглинистые ошмётья, по старому как мир ольховскому просёлку, мимо набрякших от апрельских проливней перелесков, мимо сырых, только-только освободившихся от последних снегов полей.

Кормилец, хоть и чесался у него до невозможности язык, покуда выбирались на прямоезжий путь, помалкивал. И Сергей, соскакивавший несколько раз и поддерживавший телегу у промоин, понимая дедову озабоченность, не заговаривал.

Но вот дорога худо-бедно выровнялась, дед повеселел и приготовился к обычным по такому случаю расспросам. Сергей же не заставил его дожидаться. Ещё бы! Полгода не бывал в родных местах. Мало ли что могло за это время приключиться в Ольховке?

– Ну, дед, докладывай, всё ли ладно в деревне? Как живёте?

– Да как тебе, Сергунь, сказать? Живём… Хочь и не с маслом, а всё ж таки, как вишь, хлеб жуём… Вот нынче знаю, опять бабы в очереди, меня дожидаясь, у магазина гуртуются. Наберут по мешку на неделю чернушки. Ан нет, чтобы перенять ту привычку, как, бывало, их прабабки хозяйствовали: до свету встали б, до ранних петухов, завели бы дёжки да и кормили семьи свойским. Обленилась нынче баба… ну, пущай городским, зачерствелым, детей подымает. Да-а… забываться стало, чем живали деды и отцы.

– Другие, дед, времена. Кого ж заставишь теперь по старинке жить?

– А не мешало б хочь иногда оглядываться… Э-эх! Вот перемрут старики, не знаю, что без нас с Ольховкой станется?.. Ить с того году следом за твоей матушкой на погосте, дай Бог памяти, кажись уже четверо пристроились… Так-то… Кузминична с дальнего урынка, – дед принялся загибать пальцы, – Степанидиха Сазонова, Петро Фанасыч опять жа прибрался, и Галинка Демьянова, баба-то ещё – самый цвет, а туды ж – преставилася, кажут, на хозяйстве надорвалася… Может, и так… Детишек четвёрку обиходь, бакшу уработай: вспаши, посади, прополи, убери… опять же подворье… как на деревне без скотины-то?.. А мужик ейный, как подался в Москву на заработки, так, поговаривают, тамотка с городской и снюхался... И носа, стервец, не кажет. Надоело, мол, сызмальства в навозе ковыряться… Сукин сы-ын! Ему, вишь, не ли́чит, отстал от деревенских дел, а ты, баба, попробуй, сдюжь…

– Ну, а мои-то, мои-то как?

– Что ж твои?.. Заходил на днях к батьке твому. По множеству примет тожить хорошего мало, – затонакал Кормилец, – не знаю, перелетует ли?.. Детвора, Сашка с Наташкой, – в порядке. Что с ими при матери работяшшай поделается-то? – закашлявшись, Кормилец ни с того ни с сего вдруг осекся, и Сергею почудилось, что дед на него как-то странно, по-свойски жалостливо взглянул из-под побитого молью, надвинутого по самые брови треуха.

– А Маринка, жена-то моя, как?

– Жена-то?.. Жива-здорова твоя Маринка… Работу вот себе, наконец, сыскала…

– Работу?! Это какую ещё работу?.. Или ей дома недостаёт?

– Насколько помнится, у фермера Бородина в доярки пристроилась… дак сам скоро у неё и поспрошаешь… Вроде, довольная, – и опять на полуслове заткнулся Кормилец.

– Вон оно что… – Сергей хватнул ветра, словно порезался лихо выправленным жалом литовки, – значит, хозяина себе нашла? – и вдруг с ясной ясностью, будто вчера это было, выплыли Лёхины ухаживания за Маринкой, его никакими побоями неистребимая настойчивость.

Помолчали. Но деду, видать, и вправду за что-то было нестерпимо жалко Сергея, тот это уже точно чувствовал, и старик решил заболтать своего попутчика хозяйскими разговорами. Мусолил, мусолил об озимых, о семенной картошке, о своей не растелившейся корове, которую, «хочь и жалко до душевного скрипу», а деваться некуда – вынужден был прирезать, потом ещё и ещё – без продыху о всякой мелкой всячине. Сергей слушал и не слышал, отвечал невпопад или вовсе молчал. Наконец, и дед перестал встревать в его раздумки.

 

Ещё во времена колхозов бывший председатель со своей свитой любил, возвращаясь из района после очередной взбучки, завернуть в Крутов лесок, как он говаривал, «снять стресс». А потому, будто с заботой о путниках, на краю этого леска, на полпути до Ольховки, была ещё в ту пору слажена беседка не беседка, навес не навес, короче, укромное местечко, куда любой и каждый, так и привилось, теперь мог зайти, передохнуть на лавочке, перекусить за длинным дубовым столом, на худой конец, хотя бы укрыться от дождя.

 

И так дед к Сергею, и эдак, и с россказнями, и с вопросами – ни в какую! Окунулся мужик в свои думки, даже с лица почернел. Что тут поделать? Сергей и сам не подозревал, что это были первые мгновения конца. Конца его семейной жизни, многому конца…

– А не перекусить ли нам чуток? Дак и поллитра совсем закипела, – предложил Кормилец, поравнявшись с Крутовым леском.

– Можно и остаканиться, – очнулся Сергей, – самое время.

– Нно! – обрадованный дед круто дёрнул за правую вожжу, – ходи мне, кособельмая! – и наладившая было ровный ход кобыла, смекнув, повернула к знакомому месту.

Пристроив её у коновязи и подкинув, «чтоб не скучала», хоботья сена, дед пошнырял под своим сундукастым сиденьем, и откуда ни возьмись на столе объявился крупно накромсанный шмоток сальца, сморщенный бочковой огурец, головка лука и два гранёных.

– Ах, что ж это я! – всплеснул Кормилец руками, и снова кинулся к телеге. Вынул из-под брезента ещё не успевшую остыть с хрусткой корочкой буханку, достал из кармана фуфайки поллитру.

– Хорошо, дед, что ты мне упреж встретился!.. Ну, бывай! – дзынькнув своим о кормильцев стакан, Сергей опрокинул махом щедро накатанное.

 

Вскорости Кормилец, обретя привычное своё состояние, уже после второй изрядно захмелел, и потерявший всяческий контроль язык его окончательно развязался. Ударило в голову и Сергею – как-никак, с утра маковой росинки во рту не было. Да и дальняя дорога давала о себе знать. Но он, в отличие от болтливого Кормильца, только суровел и ещё больше затворялся.

– Ты не падай духом… и, что самое важное, держи ухо востро… не шибко торопись всё в лоскуты рвать, – советовал дед, – спервоначалу надобно разобраться, что к чему, да и вообще… Ну, а как брехня всё? Может, морочат голову, а ребёнок вовсе и не бородинский?

– Ты что, дед, ополоумел? Лишнего-то не мели! Какой-такой ребёнок?

– Дак разное бают, голуба душа… А ты не верь! Не верь, тебе говорю, тому, что бабы брешут, друг над дружкой глумятся… Голову даю на отсечение: не спозволит без пути Маринка… Твоё это дитя, единокровное.

– Вон оно что-о! – прохрипел, задыхаясь, Сергей, глаза его заблестели неукротимым гневом, и он рванулся к телеге, – а вот мы сейчас разберёмся, чем она там без мужа занималась, какую-такую работёнку себе сыскала!

Дед ели поспевал за ним. Сергей, не приведи Господи, попадаться сейчас ему под руку, схватил вожжи и погнал конягу напропалую.

II

Отворив калитку, он увидел у крыльца чумазого Сашку. Тот упорно копался в каком-то мотороллере, тщетно пытаясь его завести.

– Ну, здравствуй, сынок, – Сергей подошёл поближе, – что, не фурычит?

– Папка! А мы тебя к Пасхе ждали!

– Да вот, подвезло выбраться пораньше. Подналегли… Домой-то всем хочется… Что за техника?

– А мамка тебе не писала? Ещё как ты уехал, сговорилась с Фёдькой Титовым, за полцены продал. С Покрова дня гонял, ничего. А сейчас хотел вот по новине обкатать, да что-то расчихался, не стронуть. Поможешь?

– Та-ак… И на какие шиши?

– Мамка в долг у Бородина взяла. Она ведь у него теперь дояркой пристроилась, отработает.

– И где она сейчас, эта мамка твоя, бывшай ветврач, а теперь доярка?

– Так на ферме же. Вечер на дворе, дойка.

– Значит, говоришь, отрабатывает? – сжал зубы, раздувая ноздри, Сергей, – ну, посмотрим, посмотрим, как она там отрабатывает.

У него загорелась под ногами земля. Кинув вещи на лавку, не заходя в дом, срезая окружную, он рванул напрямки, через Сорочиную рощу на другой конец деревни, где на краю вольного выпаса белели в надвигающихся сумерках два фермерских коровника.

 

То, что он увидел и услышал из зарослей осокорей, прилепившихся по краю тырла, не помещалось ни в его мозгу, ни в сердце. Сергей не поверил своим глазам: Маринка – гора горой, на шестом месяце, не меньше, вышла с подойником из ворот фермы, следом – хозяин, Лёха Бородин.

– Ну, какая тебе дойка, родная? До того ли тебе теперь? Поди, присядь на воздухах. Аппараты подключил, всё сам сделаю.

– Да рази ж со столькими головами одному управиться, Лёшенька? – засопротивлялась было Маринка.

И Сергею почудилось, будто не её это вовсе голос… чужой, какой-то другой, таким она никогда за прожитые вместе годы с ним не разговаривала. Каким-то… умиротворённым, что ли, показался ему голос этой, уже не его, женщины.

– Как только ты мне открылась, что понесла, я и думать не раздумывал – поехал на радостях, закупил технику. Посиди, посиди, сам пригляжу, – и Бородин – в сердце занималась заря – нежно прикоснулся широкой работной ладонью к Маринкиному животу.

Глаза Сергея расширились от удивления и горя. Чего бы только он не отдал, чтобы оказаться сейчас на месте Алексея. Ему не хватало воздуха, кажется, ещё мгновенье – и Сергей задохнётся от зависти или, выломав в изгороди жердину, обрушится на обидчиков. Но не успел он перевести дух, как Бородин скрылся в воротах фермы. Минуту спустя, держась рукой за поясницу и выпятив живот, не усидела, уточкой заколтыхала вслед за ним и Маринка.

– Мальчиком ходит, – машинально произнёс Сергей, вспомнив не ко времени бабью примету, – живот-то к носу попёр.

Сказал и испугался звука собственного голоса. Зачем ему теперь возвращаться в свой посрамлённый дом?.. Некого больше любить…

 

Если спросить у Сергея, где он провёл три последних, слепых и изорванных ложью часа, он, как ни тужься, не ответит. Не помнит он… где шёл, где был, на каком свете? Но надвигался вечер, и ноги сами принесли его к родному крыльцу.

У двери столкнулся с Наташкой. Та кинулась к отцу, чмокнула в щёку и – только её и видели.

– Видать, к Ленке Мухиной побежала, опять задачка не получается… Может, оно и к лучшему… как при детях разборки устраивать?

Он вошёл в горницу, когда жена накрывала на стол. По всему было видно: о его возвращении Сашка мать уже известил. Принаряженная, на плечах, прикрывая живот, новая вязаная шаль.

– Раньше такую не видел, – мелькнуло у Сергея в голове, – новую связала… рукодельница.

Она повернулась на стук двери от печи и, зардевшись, пронося миску с дымящейся картошкой к столу, суетливо поздоровалась с мужем.

– А я прихожу… а Сашка, мол, отец вернулся… а мы, по правде говоря, дожидались тебя самое раннее к Вербному, а то к Пасхе, – и присев на табуретку, заперебирала было бахрому обнимавшей её шали.

– Дожидались, говоришь, ну, и как вы меня тут дожидались?.. Какими жданками жили?

– Ай, ты не знаешь, какие заботы по холодам в деревне? Перезимовали вот, Бог дал… Да! Лыска телушку принесла. С молоком теперь всё полегшей. Сено, правда, в амбаре того гляди подъестся, думала, до новолетья не дотянем… Картохи вчера с погреба на прогрев подняли. Сашка – мужик, да и только, за что ни возьмусь: он тут, как тут, работу из рук вырывает… Куда б я без него?... Наташка… видал, как за полгода вытянулась? Зеркал понакупила, куда ни сунься, в каждом кармане… Да всё и не перескажешь, побудешь дома, сам и увидишь.

– Кто тама? Марина, с кем ты балакаешь? – из-за перегородки послышался голос отца.

Что произошло? Как он мог, гоняясь за длинными рублями, проглядеть? И этот, вот уже сорок лет родной, голос Сергею показался каким-то почти неузнаваемым, ещё не совсем чужим, но уже отрешённым от суетной земной круговерти.

– Здравствуй, батя, – Сергей склонился к отцу.

Тот протянул ему навстречу испиты́е руки, прижал его голову к своей груди.

– Приехал! Ну, слава Богу – дозволил свидеться… Я уже и надёжу потерял, – старик нащупал под подушкой стираную тряпицу, отёр ею свои слепые, слезящиеся глаза.

Сергей присел на край отцовской койки, проговорив со стариком около получаса, вкратце поделился, как ему живётся на заработках, какие строил планы по дороге к дому. Но потом, словно что припомнил, вдруг резко оборвал разговор: мол, отдыхай, вижу, устал от моей болтовни, ещё потолкуем.

Краем глаза он высмотрел через растворённую дверь спальни, как жена, подойдя к трюмо, на мгновенье распахнула шаль, дробно–дробно перекрестила живот и снова, закутав его, вернулась в горницу.

 

Совсем свечерело. Отыскались Сашка с Наташкой. За ужином еда в горло не лезла, Сергей говорил мало, слушал, как дети наперебой рассказывают ему полугодовые новости.

Вспомнив вдруг, как в Москве выстоял несколько очередей, покупая родным подарки, он раскрыл чемодан, выложил перед ребятишками два спортивных костюма: один синий, другой красный. Отцу положил в руки, пощупать, какую привёз ему тёплую да мягкую фланелевую рубашку. С Маринкиным же подарком – шерстяной кофточкой – медлил – судя по её сегодняшним объёмам, кофтёнка маловата на несколько размеров. Но потом всё-таки вынул покупку из чемодана и, не разворачивая, подал жене. Та, зная, что для примерки теперь не лучшее время, поблагодарила и приткнула свёрток, даже не взглянув, в верхний ящик комода.

Зато довольные Сашка с Наташкой тут же отправились на свою половину, нарядились в обновы и каждый занялся своим делом: девчонка разглядывала у зеркала, идёт ли к её зелёным глазам красный цвет, а парнишка гремел гантелями – так и не оставил мысли стать военным.

 

Спустя час и они угомонились. Свет горел только в горнице, Маринка находила и находила какие-то неотложные мелкие дела: то мыла-перетирала посуду, то вздумала завести на завтра квас, то загремела эмалированным ведром, доставая его из чулана, – Благовещенье заходит, хоть несдобное, а надо бы тесто поставить.

Сергей посидел неприкаянно, посидел и отправился в дальнюю комнату, в ту самую, куда привёл он когда-то молодую жену свою Маринку, в ту, где рядом с их постелью, когда были маленькие рябятишки, стояла детская кроватка для Сашки и висела Наташкина люлька. Не раздеваясь и не включая свет, он так и протомился, пока, наконец-таки, Маринка уже и придумать не придумала, что бы ей ещё такое помыть-помясить-подраить, чтобы только застать мужа спящим.

Ну до сна ли? Сергею казалось, что он лишился теперь его до конца своих дней. Ну надо же! Жизнь только-только начала налаживаться и, по его расчётам, потерпи Маринка ещё пару лет, залатались бы житейские бреши, куча проблем отступилась бы от их семьи навсегда. А теперь?.. Что она может ему сказать теперь, когда он собственными глазами – и как он только не ослеп? – видел её с Бородиным, слышал её чужой, знакомый только Лёхе, голос.

– Уже и скрыть-то не скроешь… Покатилась дурная слава!.. Гудит говором об нас округа. Аж с души воротит!.. Даже любопытно, как преподнесет, – закипал Сергей, дожидаясь жены, – неужели вывернется, как косое веретено, неужели осмелится сказать, что мой?

III

Время близилось к полуночи.

– Не спишь ещё? – погасив в горнице свет и не включая ночника, Маринка опустилась на стул рядом с постелью, – устал, небось, с дороги-то? Что ж не ложишься? Ребята, заглянула, уж вовсю дрыхнут. Отец вот что-то, слышу, всё вздыхает, растревожился твоим приездом.

– А тебе, видать, ни капли не тревожно? Совсем совесть потеряла? Ни передо мной, ни перед людьми не стыдно! – Сергею вдруг вспомнились слова Кормильца, мол, «не спозволит Маринка», спозволила, ещё как спозволила! – только не выгораживайся!.. Был я перед вечером на ферме, слышал ваше воркованье. Что, стерва, скажешь, не Бородин тебе пузо набил? Зубы-то от сладкой жизни не повыпадали? – Сергей допялся до жены и одним рывком сдёрнул с неё шаль.

Полная, Сергей даже хмыкнул: «Тоже на сносях!» луна, явственно обрисовывавшая до того комнату, нырнула за амбарную крышу, но Сергей в её кратком отсвете успел заметить, что ошибся в сроках: какие там шесть месяцев! Если не нынче-завтра Маринке рожать, то через месяц точно. И у него зародилась крошечная надежда: «Вдруг всё же мой?..» Но в этот момент, отметая все сомнения, перечёркивая всё будущее, снова вспомнилось ему Маринкино: «Да рази ж со столькими головами одному управиться, Лёшенька?».

«Лёшенька!» И это Лёхино прикосновение к её животу! Сердце вырывалось наружу, всё в Сергее кипело и клокотало, мысли молниями, одна другой страшней, засверкали в воспалённой ревностью голове – какие могут быть, к чёрту, сомнения!

Маринка медлила, видно, правда, не ожидала его приезда, и всё ещё подбирала слова, искала оправдание своему, такому немыслимому в глазах её мужа, да и всей деревни, поступку.

– Ты у меня теперь как на ладони, подстилка бородинская! – с дрожью в голосе Сергей вскочил и со всей яростью двинул ногой по ножке Маринкиного стула.

Старый стул не выдержал удара, подкосился, и жена, цепляясь за свисавшую с комода салфетку, грузно повалилась на пол. Сверху ей на голову посыпались какие-то бабьи пузырьки и склянки, запахло пролитой «Красной Москвой». Маринке почудилось, что грохнуло так, будто небо со звёздами на землю упало, но она даже не обратила на это внимания, только крест-накрест обхватила свой огромный живот и молчала.

И именно это молчание накалило и без того оголённые нервы Сергея. Он знал его, это Маринкино молчание. Она вообще никогда не кидалась в споры и тем более в ссоры. Обычно, если была права, в чём рано или поздно убеждался и муж, она замыкалась, и слова из неё не вытянуть, пока до Сергея не доходило, пока он не разбирался, не раскладывал по полочкам ситуацию. Да, так было раньше… Но сейчас не доставало сил переждать это её упорное, оправдательное молчание.

– Так и будешь, потаскуха, молчать?! – он нагнулся, схватив жену за косу, сграбастал в охапку, притянул её голову поближе, заглянул в глаза.

Лучше бы он этого не делал! То, что он в них увидел, не поддавалось его рассудку, слишком много было намешено в этом Маринкином взгляде: и боль, и страх, и оголённая до предела безысходность, и даже жалость, обычная бабья жалость к уже невозвратному, а, значит, к нему, Сергею. Значит, не навести уже переправы! Стало нестерпимо горше.

– Ещё и насмехается надо мной своей жалостью! – кольнуло в сердце.

И вдруг, чего Сергей никак не ожидал, изловчившись, Маринка рывком высвободила из его руки свои волосы, кое-как пододвинулась к комоду, пригнездилась, как могла, ладони снова водрузила на живот и, не подымаясь, прямо с пола, выбрила ему всю правду-матку.

– Чем с брюхатой воевать, лучше бы раскинул мозгами, отчего семья твоя порушилась, с какой-такой счастливой жизни жена твоя от другого рожать собирается?

– От другого, говоришь? – у Сергея полезли глаза из орбит, – и ты, шалава, мне, мужу свому законному, прямо так вот в глаза об этом говоришь?

– Законный, значит?.. – не смолчала Маринка, – а где ты есть, законный? И при тебе-то не шибко жили, а уж последние годы!.. И если бы не Бородин…

– И что же если? Что если, я тебя спрашиваю? – надвинулся на жену Сергей.

– Что? А я тебе скажу, что: или спилась бы давно – ай, не знаешь, сколько баб нашенских пошло от безвыходности под откос? – или, надорвавши поджилки, спровадилась бы, как Галинка Демьянова, от хозяйства на погост.

– Нашла, значит, выход?

– Его и искать-то не надо было, он всегда был рядом… да я, дура, не замечала.

– Может, и Наташка не моя? – зная, что дочка, как две капли, похожа на него, махнул сгоряча Сергей.

– А хоть бы и так! – пыхнула в ответ Маринка, – тебе-то вообще до нас есть дело?

– Ну, ты ж и су-ука! Да за-ради кого ж я, на хрен знает какой край света вкалывать езжу?

Подскочив к Маринке, ударил наотмаш ладонью по лицу, а на руку он ой как крепок! Потом схватил за плечи, поставил на ноги, тряхнул, что было сил, и лепил, лепил, не чуя себя. По голове, по груди… да помнит он разве, по чём ещё?... Жена обмякла в его руках, упала, а он всё не мог остановиться.

Поначалу Маринка шёпотом молила: «Дитё… дитё пожалей!». И только когда притихла, он очнулся и отступился. Ошалелыми глазами обвёл комнату, ища выход. Выскочил в горницу. Не оборачиваясь, молча, наподдал, так, что грохнуло что-то в сенях, входную дверь и – вон!

– Беда-а! Что ж ты натворил, стервец? – услышал вослед отцовский всхлип.

 

Ночь, как это нередко бывает в середине апреля, ещё холодная и смурная, навалилась на подворье. Сергей кинулся к бочке, что собирала с крыши дождевую воду, ухнул в неё свою бедовую, пылающую жаром голову, но и это не помогло отрезвиться. Долго сидел он на порожках крыльца, курил и всё никак не мог очахнуть, лишь в зыбком свете предутра, когда забрезжило и зарозовелось с Максимовского урынка, доплёлся до амбара и, рухнув на хоботья соломы, впал в тревожное забытьё.

 

А спустя пару часов, когда над приречными лозняками закровянилась поздняя полоса зари, охрипнув душой, он вошел в дом, Сашка, выпроводив сестру в школу, хлопотал по хозяйству. Уже натаскал из колодца воды – коромысло и ведёрки снова водрузил в сенцах на ржавый штырь, растопил печь, и, сидя на маленьком табурете, как обычно это делала Маринка, чистил к стряпне картошку. Сын поднял на Сергея глаза, и тот увидел в них, набухших от слёз, не умеющих ещё прятать свои чувства, в открытых детских глазах… нет, не укор, скорее, неописуемый гнев и непримиримую отчуждённость.

Из спальни тянуло какими-то лекарствами, там стонала и охала Маринка, вокруг неё хлопотала призванная фельдшеричка.

– И как ты… такой зверь, с нами жить собираешься? Жаль, что мне только двенадцать, – всхлипнув и утёршись рукавом, выпалил Сашка, задохнулся и, не дожидаясь ответа, швырнув в чугунок ножик, выскочил на крыльцо.

 

Сергей завязал судьбу на узел. И не было в жизни его горше минуты. И дело даже не в Сашке! Собрал вещи, не заглядывая ни в спальню, ни в отцовский закуток, хлопнул дверью, сбежал по порожкам мимо уткнувшегося в крылечный столбец сына и двинулся в сторону околицы.

Через час на просёлке его подобрала попутка, ехавшая в город по какой-то срочной надобности. Вечером того же дня, изрядно заправившись в привокзальном ресторане, он купил плацкартный билет, сронился на своё место и очухался только под утро, и то только по тому, что проводник тряс его изо всей мочи, пытаясь втолковать, что пассажиры давно покинули поезд, конечная – Курский вокзал.

Куда той весной в двухтысячном исчез Сергей, ни отец его, преставившийся тем же летом, ни Сашка с Наташкой, ни кто-либо из односельчан не ведал. А когда, ненароком, к случаю, вспоминал кто о нём, так и не знали, что думать: может, и в живых Кума вовсе нет?.. Исчез в небытии… Выпадет же такая судьбина? Простыл след от человека, что тут скажешь?

 

Маринка же в то утро, когда Сергей с больной головой, едва протрезвевший, покинул поезд Орёл-Москва, разродилась мальчиком. Несмотря на то, что не доносила трёх недель, ребятёночек появился на свет крепеньким и здоровым. А вот с матерью его дела оказались куда хуже. О том, что синяков на ней – несчётно, и говорить не стоит. Но, то ли что в родах пошло неладно, то ли на Сергеевой душе останется её погибель, а может, из-за обрушившихся на бабу разом потрясений, только через неделю её не стало… Маринку снесли на погост, а младенчик, её и Алексея Бородина сын, оказался живучим.

IV

С той весны, когда порушилась семья Сергея Кумова, отпылило, ни мало ни много, четверть века…

Кагакала перелётными гусями, кострилась по оврагам багряными клёнами срединная октябрьская пора. Над взрытым колеями, вдрызг избитым грунтовым просёлком, тем самым, по которому когда-то Сергей с дедом Кормильцем добирался с заработков на побывку в родную Ольховку, третьи сутки, время от времени переходя в дробный, занудный ситничек, слизывая со стерни дух поспелых хлебов, моросил густой туман.

В направлении Ольховки, не теряя из виду дороги, по более-менее сухой обочине, сминая размякшей, давно просящейся на выкид обувкой худосочный разнобыльник, шёл старик. В потерявшем всяческий колер то ли пальто, то ли плаще (дырявое, подпорченное молью, и сукнецо и подкладка), в засаленной фетровой шляпе, с невеликим – смена белья да про запас несколько пачек папирос – истёртым до потери лику чемоданчиком.

Когда он на повороте поравнялся с жигулёнком, сползшим по глинистой сметане в канаву, с другой стороны дороги его окликнул парень, нёсший из сосённика лапник.

– Может, подтолкнёшь, хороший человек? Упёрлась вот банка консервная, ни туда, ни сюда. А всего-то чуток подналечь – и на сухом, – сетовал он на свою машину, подкидывая ветки под колёса, – а я тебя потом подброшу, как говорится, долг платежом красен. Небось, к нам, в Ольховку?

– Можно и подтолкнуть, отчего ж не пособить? – кинув на сиденье жигуля чемодан, старик направился было к задку машины.

Но парень, оценив его обувку, заупрямился.

– Нее! Так дело не пойдёт! Куда тебе в твоих ботинках, учухаешься. И так, небось, насквозь? Я вот – по сезону, в кирзачах, мне и в лужу. Давай за руль! Справишься?

Старик спорить не стал, мол, как скажешь, и вскоре, позабыв капризы, прокашлявшись, машина выкарабкалась из колдобины, настырно завиляла сквозь сгустившиеся сумерки по склизкой дороге к скрытой моросью Ольховке.

 

– Чей же ты будешь, что-то никак не распознаю, – наконец, обогревшись, полюбопытствовал попутчик.

– Я-то? Дак меня кажный соплюган в округе знает – Кешка Бородин.

– Воона как, значится! – помолчав, протянул старик.

Старик был Сергей. А паренёк – тот самый, прижитый от Бородина женой его Маринкой, мальчонка. Слово за слово, разговорились.

– Вишь ты, как возрос, – отыскивая в парне Маринкины кровинки, заприсматривался Сергей к Кешке, – так чему удивляться? Столько годков отлетело!

– Коли с наших краёв, не мог ты не знать родителей моих. Царство им небесное! – разговорился парень.

– Припоминаю… знавал, вроде… а матушку твою… кажись, Мариной кликали? И с батей твоим Лексеем приходилось сталкиваться… Значит, говоришь, один остался? И давненько родных-то не стало?

– Да не-е! Не один! Есть сестра Наташка, от неё из района и еду, она там учительствует, а сейчас с двойней дома воюет. По году мальчишкам, в нашем полку прибыло! – широко и нескрываемо радостно засмеялся Кешка, – есть ещё и брательник старший – Сашка. Мамка-то моя и наглядеться на меня не успела, через неделю после родов преставилась… Да… если б не батя… не посмотрел ведь, что Сашка с Наташкой не от него! Сгрёб ребятишек в охапку, деда ихнего тоже не бросил, заколотил старую избу и перевёз всех к себе на жительство… И всё бы ничего, но мне и десяти годов не было, осиротел я окончательно.

– Это как же так случилось? – не стерпел Сергей.

– Батя-то мой фермерствовал, – посмурнел паренёк, – на ногах стоял крепко. Народ, не мне тебе рассказывать, сам знаешь, занищал в те годы не на шутку. Родитель же мой умудрялся изворачиваться. Вот кого-то, видать, и одолела зависть. Ночью пожгли, Бога не убоялись… Батя, конечно, кинулся спасать хозяйство. Никто в суматохе даже не заметил, как сшибла его ревущая, обезумевшая от огня скотина. Нашли на другой день, разбирая пожарище, среди обгоревших останков фермы…

Помолчали. И только на въезде в Ольховку старик осмелился полюбопытствовать: мол, а что же с Сашкиным и Наташкиным отцом, куда же он подевался, где обретается?

– Да кто ж его знает? – отмахнулся Кешка, – пропал и пропал… Ни сестра, ни брат о нём разговоров не заводят. Алексей Бородин, мой кровный отец, стал им и отцом, и матерью, и опорой. Наташке приданое собрал, не обидел… Из его дома она уходила и в институт, и в замужество. Сашка не стал охать да в затылке чесать, не то время нынче, поднял батино порушенное хозяйство, отстроил новые фермы. Меня, хоть и сам ещё был молод, в детдом не отдал, под своим крылом растил. Он у меня строгий, не забалуешь, особо не похнычешь… С лёгкой его руки и моя жизнь как-нито обустраивается… Ну, вот, кажись, и добрались. А ты вообще-то, старик, к кому?

– Я-то? Да теперь, видать, уже не к кому… Разве что на погост, сродственникам поклониться.

– Поздно уже по погостам-то ходить. Нечего покойников по ночам тревожить. Давай-ка ко мне. Моя Алёнка – бабочка добросольная. Переночуешь, а поутру и могилки своих родичей проведаешь.

– Ну, коли места не пролежу… благодарствую за приглашение, – неуверенно вымолвил Сергей.

V

За время своих скитаний по дальним и ближним чужбинам Сергей Кумов так изменился, по правде говоря, от его, прежнего, ничего и не осталось, уж такие с ним произошли перемены, что вряд ли кто в Ольховке смог бы распознать в согбенном, седом, как лунь, старичонке прежнего рослого красавца Серёгу Кума.

Ношеная, с чужого плеча, одёжа, не отяжелённый поклажей чемодан давали ясно понять, что и жильё-пристанище у этого повидавшего виды человека навряд ли имеется. В лучшем случае, старик ютится в какой-нибудь богадельне, из которой по недогляду нянек всё же смог вырваться, чтобы напоследок успеть-таки исполнить что-то столь для него важное и незавершённое, за-ради чего он, не убоясь надвигающихся холодов, полураздетый, с грошами в кармане, двинулся в путь.

 

Не лучшие преобразования, постепенно происходившие с ним, Сергей и сам замечал. Долгое время пытался даже сопротивляться, но судьба его упорно катилась под гору. Так и не смог он сыскать зацепочки, ухватиться хоть за какую-то спасительную соломинку, чтобы обрести себя прежнего.

– А всё она! Маринка! Стерва проклятущая! Не постыдилась ни сына, ни дочери, не говоря уже обо мне – растоптала семью, обрекла скитаться по миру! Все задумки мои порушила! Какое может быть ей за это прощение? – не раз, кляня в сердцах свою бывшую, кипятился Сергей.

 

Тем злосчастным утром, четверть века назад, покинув Курский вокзал, с гудевшей, чугунной головой он, недолго думая, зашёл в первую попавшуюся пивнушку. Потом в другую, потом ещё в одну. И понеслось!..

Через неделю пребывания в Москве Сергей почуял, что полугодовалый заработок его источился до мизера. Иначе и быть не могло, судя по тому, сколько собутыльников примкнуло на халяву к его беспросыпному загулу. Где жил-ночевал, где обретался ещё две недели, Кум и сам не понимал.

Но когда очухался, вспомнил, что пора бы снова заступать на вахту. Рванул в Тюмень. Стёпка Шилов, сманивший его когда-то на заработки, почему-то с побывки на родину в тот раз не вернулся. И единственная ниточка, хоть как-то связывавшая Сергея с Ольховкой, окончательно оборвалась.

Сергей так и не узнал, что «корешок» его, Шило, смекнул, в отличие от него, что «бабок нарубить» можно куда легче. И по-тихому, молчком, вместо Тюмени подался в Москву, мол, на самое золотое дно.

Погуляв пару лет мелкой сошкой в одной из бандитских группировок Лиходея, а потом в банде, сколоченной однополчанином-афганцем, кстати, в ней он был уже не последней спицей в колеснице, ни ломом да отмычками деньги добывал, в таких бойнях участвовал, почище Афгана, Серёге таковские переделки отродясь не снились, отъелся, бык быком стал.

Одним словом, съякшался с самыми отпетыми уголовниками. Всё жарче разгорались страсти. Но, недаром же говорится, сколько верёвочке ни вейся, особенно, когда ходишь за добром через забор, конец сыщется – сгиб Стёпка Шилов в какой-то разборке со своими же. Даже мать не узнала правды о его смерти.

 

Сергея же Бог миловал. Всякие-разные слухи ходили о его боевых друзьях – кто чем выживал-промышлял. Хоть душа и обожжена, сам он с огнём не играл. Он шёл своим путём.

Отработав в Тюмени без выходных-проходных, без отпусков ещё три года, Кум взял расчёт и попытался осесть в срединной России. Сложив всё поднакопившееся, набрал в банках немалые кредиты и, наконец-таки, воплотил свою мечту – прикупил на Рязанщине какие-то то ли заброшенные складские помещения, то ли фермы, из них и оборудовал лесопилку.

 

По началу-то дело шло справно. Только что уж там подкачало, одному ему известно, но что-то не заладилось. И оглянуться не успел, как через три года разорился он в разор, «прогорел» до последнего рублика. Даже напиться с горя оказалось не на что. Да что толковать? Может, сам Господь его покарал?.. Может, это и было то самое «возмездие»?..

А тут ещё навалились кредиторы. Платить, конечно, нечем, и Кум кинулся в бега. Всё, что случалось «сшибить», не имея возможности устроиться на хоть какую, мало-мальски серьёзно оплачиваемую работу, Сергей пропивал.

Однажды, правда, было, подвалило, приняли в свою бригаду строители-шабашники – руки-то у Кума золотые. Но после первой же получки, после недельного загула, вытурили и они его взашей.

Пробовал Серёга сколотить и свою бригаду. Приходили такие же, потерянные, неустроенные. Работали спустя рукава, потом скандалили с заказчиками, а выбив, наконец, хоть что-то из причитавшегося, гуляли вскладчину донельзя, до опустошения карманов. Словом, если не везёт, так не везёт – как бредень ни закидывай, ничегохонько не ловиться.

Росла тревога. Кум и сам уже чувствовал, что зашибся хмелем, окончательно спивается.

– Единственное спасение, – уговаривал он себя в душевном порыве, на трезвую голову, – вернуться в Ольховку, на кровную землю.

Но такое состояние случалось с ним в редкую стёжку. По большей же части воспоминания о доме и Маринке вызывали у него взрыв безграничной злобы, и он снова напивался до бесчувствия.

– Я и видеть-то ни её, распутницу, ни ребятёнка этого, пригулянного, не смогу, а не то чтобы жить с ними! – бурчал он каждый раз, наклюкавшись до чёртиков, и, когда совсем уж становилось невтерпёж, принимался по-бабьи причитать, – Господи! Будет ли когда конец этим мукам? Э-эх, Маринка, Маринка!.. Что ж ты, дура, натворила!

Потом пускался винить свою бывшую во всех бедах-разнесчастьях: в том, что теперь его даже грузчиком в магазин не принимали, даже в дворники не мог он устроиться. А уж как он крестил-боговал Лёху, того, кто по его надумкам, «подстрекал» Маринку к греху, и не передать словами! Поочухавшись, ещё лише закисал.

Всё круче скатывался Сергей, на самое донное донышко судьбы своей неладной. И чем ниже погружался, тем непримиримей становился даже к малейшим нечаянным воспоминаниям о когда-то безумно любимой жене.

В конце концов, к чему всё и велось, Сергей окончательно потерял вкус к жизни и забомжевал. Да так, что до поножовщины кидался в драку с другими бездомными, чтобы отвоевать право первым порыться, извлечь хоть что-нибудь съестное из мусорных контейнеров.

Но и этого мало. Всё чаще Кум, хоть и сам себе становился в эти минуты гадок и ненавистен, усаживался прямо на тротуар на краю базара, подгинал под себя ногу, и нытельно-протяжным голосом принимался гнусавить, выклянчивая подаяние. От такого «хавчика», ясное дело, – кожа да кости.

Уже давно прикормившиеся на этом рынке попрошайки гнали его прочь, скопом нещадно били, но Сергей от безысходности возвращался к этому лакомому для него месту снова и снова.

Прошлой зимой он так сильно простудился, что, не мечтая уже выкарабкаться, очнувшись в больнице, принял палату за рай Божий, а совершавших обход доктора и медсестёр – за небожителей.

Если бы не старушка, выгуливавшая в сквере по обычности в сутемень собачонку, так и напрочь припорошило бы тогда Сергея, окоченевавшего на лавочке. Скорая, уступив, наконец, безотвязной старушке, нескоро и неохотно, но всё же приехала.

 

Прошёл срок. Сергей чуток оправился от своей уличной жизни, чуток подлечился, одним словом, хоть мало-мальски стал походить на человека. Пора было покидать и без него переполненную больничку.

Вытолкнуть его снова в никуда доктора не решились – и из милосердия, действительно, приткнули было в заведение с громким названием «Образцовый дом престарелых», а на самом же деле – в самую что ни на есть затрапезную богадельню.

Пускай богадельня, пускай изворовался её завхоз, пускай у главврача кроме клизмы и зелёнки разве что градусник. Но всё же, какая-никакая, а крыша над головой, пусть и сырые, застиранные, а всё ж таки – простыни. И самое главное – по утрам не бежать, сломя голову, упаси Бог, чтобы кто опередил, к мусорке зажиточного дома. Хоть изо дня в день, из месяца в месяц одно и то же – жиденькая овсянка да промасленный маргарином кусок хлеба, но после всех своих злоключений Сергей был и этому несказанно рад.

Высвобожденное от поисков выпивки и хоть чего-нибудь съестного время позволило раскинуть постепенно высветляющейся головой. Сергея невыносимо потянуло в Ольховку. Ну, хоть издали, хоть одним глазком взглянуть на неё с Поповки, хоть увидеть, почуять напоследок стелящиеся над ракитками сладковатые дымки протопленных краснотальником ольховских печек.

Никому не сказавшись, однажды после завтрака он попросту ушёл. Но теперь уже не в никуда. Сергей точно знал: чего бы ему ни стоило, он должен добраться до родной деревушки.

В кармане негусто – шиш да ещё два шиша. Пешком с Рязанщины в его годы дойти не вот-то. С горем пополам пристроился он в сторожа к одному фермеру. Правда, тот, душа добрая, смикитил, что к чему, и, стало быть, взял его, можно сказать, из жалости – какой теперь из Сергея охранник?

Но, как бы там ни было, а за год кум поднакопил на дорогу и к Покрову следующего года добрался-таки до Орловщины, до своего родного райцентра. «Оттуда, – решил Сергей, – уж и пёхом до Ольховки рукой подать, оттуда можно, на худой конец, и ползком».

Ползти нисколечко не случилось, повезло подъехать – чудны дела твои, Господи! – с тем самым мальчонкой, теперь уже молодым, женатым мужиком, из-за которого он когда-то опрометью сбежал из родной семьи.

VI

Так и этого мало! Не расспрашивая о том, кто будет старик этот пришлый и по каким-таким важным делам припожаловал он в Ольховку, по доброте своей душевной, вот так запросто, случайного встречного Маринкин сын позвал к себе на ночлег.

– Маринкина, видать, натура, – подумалось Сергею, – жалостливая.

Он ошмурыгал гóликом на прикрылечном камне с обувки грязь и вступил в Кешкин дом. А точнее – дом, который когда-то, лет тридцать назад, построил только-только начинавший фермерствовать отец его Алексей Бородин.

Хоть и жил Сергей с Бородиным в одной деревне, а из-за Маринки, скорее всего, не случалось ему бывать в этом доме.

– Сашка у старой, дедовской, усадьбы отстроился, правда, ещё не совсем, – заметил Кешка, а я вот в батиной хате решил остаться. Куда нам с Алёнкой после сельхозинститута? Только домой, в Ольховку.

– Учились, значит, вместе? – решил поддержать разговор Сергей.

– Да мы со школы друг за дружкой, – широкозубо улыбнулся Кешка. Теперь вот я – по технической части, она – ветеринарствует.

Из кухни выступила, сначала животом, потом и вся сама, Кешкина Алёнка. Улыбнулась Сергею так же светло и приветливо, как улыбался муж её, позвала вечерить.

– Чем-то очень на Маринку похожа… Оттого, видать, Кешка невольно к ней и прикипел, – подумалось при взгляде на белобрысую Алёнку Сергею, – и тоже вот… на седьмом-восьмом месяце… И, опять же, – ветврач… Да, жизнь идёт своим чередом… Кому-то уходить, а кому-то нарождаться, жить да жить…

– А я думаю, куда ты запропастился? Ещё к обеду обещался вернуться, – мягко пожурила Алёнка Кешку, – уж и ночь на дворе, а тебя всё нет и нет.

– Ты же Наташку знаешь, пока вусмерть не закормит, из гостей не выпустит. А потом выехал, навалилась такая морось – дорога вдрызг. Да вот, кабы не подсобил добрый человек, куковать бы мне до утра в канаве. Не стесняйся отец, будь, как дома. И Алёнку не смущайся, она только с виду строгая, а на самом деле – пластилин пластилином.

 

После ужина пили чай, толковали о скорых заморозках, о новой Сашкиной задумке – объединиться с фермером из соседней деревни, одному можно и не сдюжить: и за поголовьем следи, и за строительством новых ферм, и корма успевай заготавливать. А сообща всё сподручнее.

Кешка вышел то ли собаку покормить, то ли ворота запереть. Маринка прибиралась с посудой.

– Ласковая ты, Алёнка, добрая, спасибо тебе, по гроб жизни не забуду вашей с Иннокентием милости, – вставая со стола и попросясь на печь, поблагодарил хозяйку за приют, за хлеб-соль старик, и чуть помедлив, раздумчиво добавил, – и мужа своего, сразу видно, любишь… жалеешь.

– Иннокентий у меня хороший… Правда. Да и язык не поднимется его обидеть… малябочкой ведь осиротел. Сначала мамки не стало… А потом и батя сгиб… Как же ж не жалеть? Разишь можно забижать?

– Сиротой, говоришь, возрастал? – завыпытывал Сергей теперь у Алёнки, – а что ж такое с мамкой его приключилося?

– Не хочется о том вспоминать. Да ты человек пришлый, ушёл – забыл, тебе сказать можно. Вроде, муж её, Сергей Кумов, Сашкин и Наташкин отец, подался тогда на заработки. Уж как она, Марина-то с ребятишками, да со слепым дедом на руках без него тут бедовала, одной ей было известно. Рази ж можно настоко бабу в одиночку на хозяйстве оставлять?.. Да и вообще… хоть бы и не на хозяйстве. Вот и вышел грех… вот и слюбилась она с Бородиным… Дело-то нехитрое. А, к слову сказать, Лексей Иваныч был душа человек. На речи не охочий, но дело своё знаал!

– И что же Сергей тот?

– Дак что, что? Знамо дело что! Мужик, сказывают, был горячий, строгий-настрогий… не заартачишься, у такого супротивничать не моги! Ну и вот, значит… Маринке-то уж срок подходил. А тут и муж на побывку нагрянул. От его ли побоев, по какой ли бабьей причине, только спустя неделю после родов Кешкина матушка обвенчалась с могилкой… Вот и весь сказ.

– А что же с Сергеем сталося? – попытал старик.

– Кто его ведает? Сбежал со двора… Небось, к бабе какой пристал. Он, говорят, мужик видный был, какая от таковского откажется… Ну, да Бог ему судья… Небось и не икается разбойнику о том, что семью свою не сберёг! – в сердцах выдала Алёнка.

– Как сказать, – произнёс задумчиво Сергей, – как сказать… Всё-таки не железный же и он… И у него, поди, душа есть? Может, и ему покою всю жистюшку не было… оттого, что ушёл так заполошно из Ольховки, оттого, что не ведал, что сталося с его женою и детьми.

– Да ну-у! – замахала руками, скривила в усмешке губы Алёнка, – не гневите Бога! Земля слухом полнится – как-нито, а захотел бы, гусь лапчатый, всю подноготную прознал. Скорее всего, струхнул – вдруг к ответу призовут да ввалят по самую не балуй.

Сергей так до свету и не сомкнул глаз. Не приведи Господь кому ещё пережить такую ночь. Врагу, и тому не пожелаешь таких думок, как те, что безжалостно навалились на уткнувшегося в подушку старика – упаси Бог, кто услышит его рыдания!

VII

Алёнка с подойником возвращалась из сарая, когда Сергей, облачась в просушенную одёжу, прихватив свой чемоданчик, вышел на крыльцо.

– А я оладьев напекла, греча отхлюпчела, кучерявая, – засветилась молодка навстречу старику, – Кеша поутречал, убежал по делам. Вас просил не будить, а самое главное – без завтрака не отпускать.

– Что ты, что ты, милая, – заотнекивался, было, старик, – не привык я так рано… Завтрак, как говорится, заработать надобно. А у меня какая ж работа была? На печи до зари провалялся.

– Нет и нет! Сами знаете, уж как оно ни на есть, а слушать не стану, – Не стала миндальничать Алёнка, развернула Сергея с порога, – да и Кеша узнает – заругается. Ай, мы нехристи какие, чтобы человека голодным из дома выпроводить?

Усадила за стол, подала с всё ещё отдающей теплом и берёзовым духом загнетки поднебесную, промасленную, щедро присахаренную стопку блинов, накатила кружку парного и только после того, как старик принялся за угощение, успокоилась, присев напротив, передохнуть.

 

– Дни теперь короткие – кот наплакал, коли не случится уехать, – не забыла напомнить у калитки Алёнка, – у нас места на всех хватит, будем ждать.

– Спасибо тебе, милая, за приют… за сердце твоё мягкое. Если не подвернётся попутка, до станции пёхом по такой жиже мне уж не доползти. Какой теперь из меня ходок? Тогда уже к вам… к кому ж ещё-то?

Вчерашняя морось, не позволяя разгуляться утру, так и висела над Ольховкой. Не разобрать, какое время суток: сыро, туманисто, руку протяни – пальцев не разглядишь.

Не было дня, чтобы не вспоминал Сергей на чужбине о своей деревне… С завязанными глазами, самой чёрной из ночей мог он, не спотыкаясь, пройти вдоль Ольховки, даже беспрепятственно свернуть на любой из трёх урынков, разбегающихся в стороны от главной, выводящей на большак, улицы.

 

Конечно, много всякого-разного за четверть века произошло: Ольховки, что знал Сергей, по сути дела, не стало. Старики, те, что его ещё могли вспомнить, поумирали, когда-то разбежались по городам его ровесники, заветшали хаты.

Но то где-то совсем рядом, то вдалеке, за огородами, слышались молодые голоса, рокот моторов – отстраивались новые, теперь уже кирпичные, дома. А значит, Божьим провидением, живо дедами насиженное место, цела Ольховка, обустраивается!

По пути к погосту, хоть и узнал Сергей от Кешки, что хата кумовская засиротела с той, последней, его побывки, но свернул на свой урынок. Спустя столько лет добраться до родной деревни и не побывать на своей усадьбе – кто ж стерпит?

Если бы он не знал наверняка, что это – то самое место, то мог бы и усомниться – так заросло оно ракитником, так задичало, что от хаты не осталось ни одного, даже самого нижнего венца. Правда, обнаружив прикрылечный, древний-надревний, вдоль и поперёк щелястый камень, исползав бывшее подворье метр за метром, Сергей смог всё же отыскать и остатки когда-то на совесть слаженного фундамента. Только и всего!

Какие-то неулётные птицы плавали в тумане. Он кинулся, продираясь сквозь колючую поросль сливняка, кружить по бывшему саду. Гнилые колоды остались от сада…

– Запропало родимое место, – сокрушался старик.

И как же обрадовался он, отыскав в самом дальнем углу посаженную им когда-то перед очередным отъездом антоновку. Огромное, старое, изломанное ветрами дерево. Порывшись в палой листве, Сергей нашёл-таки единственно уцелевшее яблочко.

Вернувшись к порогу исчезнувшей хаты, он приткнулся на камень, надкусил яблоко. С каким же наслаждением, словно за всю свою жизнь не пробовал ничего слаще, ел Сергей эту прокисшую, горькую дичку. Ел и захлёбывался – не хватало мочи сдержать такие же горькие слёзы…

 

Сергей потерялся во времени, сколько просидел у родительского порога, уж так наблудился он по чужим краям, что не доставало ни сил, ни желания от него оторваться.

Но вот, наконец-таки, мало-мальски развиднело. И прямо за кумовским задичалым садом, там, где когда-то за лопушистыми задворками была у них с Маринкой бахча, нежданно-негаданно проглянул добротный, с резными створками дом. Совсем новый, ещё не обнесённый забором, но уже жилой – из трубы по ветру клонились дымки. В огнях рябинка под окном.

– Свито новое гнездовье, – невольно подумалось старику.

Ноги сами собой повели Сергея к этому дому. У крыльца рослый, лет под сорок, мужик с парнишкой-подростком, по всему видать, сыном, ковырялись в двигателе ЗИЛка. В сарае цыркало о подойник, в сторонке, подбирая насыпанный прямо наземь овёс, перекагакивались гуси. Жизнь шла привычным чередом, чувствовался в дому достаток.

Ещё на подходе Сергей узнал сына. И хотя в воспоминаниях старика и Маринка, и дети оставались на протяжении всех этих долгих лет молодыми, сыну ведь той проклятущей весной было всего ничего – тринадцатый на Масленице пошёл, ошибиться старик не мог – плоть от плоти его. Возмужав, Сашка со своими могутными плечами стал кровинка в кровинку вылитый Серёга Кум в те годы, когда вахтовал в Тюмени.

Сергей подошёл и в нерешительности остановился поодаль.

– Чего тебе, старик? – поинтересовался Сашка, отвлёкшись на секунду от дела.

– Огоньку не найдётся? Спички вот напрочь отсырели, – весь, было, ожил при виде сына, зашарил в кармане Сергей, достал курево, протянул Сашке, – угощайся.

Сын пристально посмотрел на Сергея.

– Не балуюсь, – не прикоснувшись к папиросам, кинул старику, – слетай-ка, Митька, домой, принеси коробок, – кивнул парнишке.

Потом резко отвернулся и, как ни в чём не бывало, словно старика и не было вовсе, продолжил ковыряться в движке, не до тебя, мол, не обессудь, работы по горло, дождись Митьки и ступай себе, куда шёл.

Сергей сердцем почуял, что сын узнал его. Почуял и то, что разговора с ним, видать, уже никогда, даже на смертном одре, не получится. Все слова теперь напрасны, нечего зазря ими сорить – ни за что на свете не простится ему тот, сломавший их судьбы, день. Напрасно даже пытаться что-либо объяснить… Всё теперь напрасно… И возвращение его в Ольховку через столько лет тоже было никому не нужно.

Митька принёс спички. Сергей вытряхнул беломорину, прикурил, протянул обратно коробок.

– Оставьте, пригодится, – отмахнулся парнишка и присоединился к отцу.

– Потолковать бы, – запереминался, дрогнув голосом, Сергей, но всё же собрался духом, лицо его пошло пятнами, всё существо напряглось, как натянутая тетива. Казалось, он и дышать перестал.

– Некогда, некогда мне балясы разводить! – устало, сквозь зубы, выдавил Сергей, – да и об чём нам с тобой говорить? – ничем не обнаружил он своих догадок.

– Ну, тогда бывай!.. Уж не поминай лихом, – попрощался старик.

Потоптался, досадливо поморщился. Неловкий, как побитый щенок, и, не услышав ни слова в ответ, двинулся по просёлку за Ольховку.

– Вот всё и кончено, – шептал он себе в усы, вот и песенка спета…

Сосущая внутри пустота стала ещё нестерпимей, он побелел вдруг, ровно приготовился к смерти.

 

До самого полудня Сашка не мог придти в себя. Кру́гом шла голова. Сколько раз он представлял себе эту встречу. Так хотелось после материной смерти посмотреть отцу в глаза… Поначалу-то даже заколебался, подумалось: привиделся ему отец. Но когда старик заговорил, все сомнения тут же рассеялись. Что-что, а уж голос отцовский он не спутает ни с чьим!

– Как же потрепала его жизнь! А ведь бате не так уж и много… Да… старик стариком, – всё ещё не верил он в случившееся.

Сашка и без того заядлый курильщик, а уж сегодня и вовсе сорвался – таскал из пачки одна за одной. За обедом, с пепельным лицом, на удивленье жены, видать, окончательно себя разбередил, откупорил поллитру.

VIII

Что поделать? Пришлось проторчать на дворе дотемна, устал, как собака, но не напрасно – ЗИЛок всё же зафурычил. А тут, к самому ужину – «вечер добрый вам в хату», – забежал Кешка. Отчитался брату, мол, кирпич довезли, можно завершать телятник, к отёлу, глядишь, управятся.

– Как там Наталья-то, – пододвигая к брату стопку, поинтересовался Сашка, – гостинцы передал? С ребятишками справляется?

– Сеструха наша, сам знаешь, неизбалованная… Мальцы, конечно, шустрые, докучают. Но, как говорится, своя ноша не тянет. Да и Валентинка подросла, есть кому приглядеть, помогает матери с братишками нянькаться. Витька-то днями на работе пропадает. Ну, так ясный перец, своё дело, за ним глаз да глаз.

– Витёк – мужик что надо, – похвалил Сашка зятя, – повезло нашей Наташке.

– Да, тут вот ещё, – вспомнил вдруг Кешка, – припозднился я вчера, у Закамней засел в промоину, ну, ни взад, ни вперёд, хоть тресни. Кабы не мужик проходящий, так и ночевать бы мне в поле… Неразговорчивый такой… мужик этот, душа на все пуговки застёгнута, будто печать какая-то на ней роковая. Короче, побило его, помотало! Вроде, и не совсем старый, а на вид все семьдесят дашь. Так и не открылся, по какой-такой великой надобности в распутицу шёл со станции в Ольховку.

– И куда ж он потом делся, старик тот? – напрягся Сашка.

– Часам к десяти только добрались. На улице – морок, собака, и та в такую пору к теплу жмётся. Жалко мне его стало, хоть и чужак, а всё одно – живая душа, не выпроводишь ведь со двора, на ночь глядя. Что ты будешь делать? Позвал, конечно, к себе. Чай не объест, кусок хлеба и миска борща у Алёнки всегда найдётся. Да и кирпичи на печке, небось, не пролежит. А уж куда он нынче спровадился, не знаю. Сказывал, вроде, надо у родичей на погосте побывать.

– На погосте, говоришь? – Сашке вспомнилось, что отец двинулся от него к околице, в сторону погоста, а ещё и то, что сегодня после обеда ни одна машина не выходила из Ольховки. – Значит, – прикинул он про себя, – как пить дать, старику пришлось добираться на станцию своим ходом.

 

Беспокойная ночь не сулила доброго завтра. Дьявольски ветреная и хлёсткая, она тревожила и бередила, вышибала слезу, студила кровь. Хоть и журил себя Сашка, мол, что тебе не спится, успокойся, не трепи зазря нервы… ушёл и ушёл… его, считай, вообще в твоей жизни не было. Но какой уж тут покой! Одно дело – думать, что где-то на белом свете живёт твой батя припеваючи, наверняка, обзавёлся новой семьёй, растит детей, и всё у него благополучно. И совсем другое – увидеть его разбитым и немощным стариком… без расспросов, как на ладони, видна его нескладная жизнь.

– Святый Боже! Куда он побрёл? – сокрушалась Сашкина душа, и корябало её, корябало до сквозной раны каким-то неотвратимым горевестом, – кому он такой, сирота казанская, нужен? Ведь скоро совсем догорит… И года не протянет. В лучшем случае – пару.

 

Ещё и рассвести-то как следует не рассвело, а Сашка уже шастал по двору.

– Куда это ты в такую рань навострился? – выглянула с крыльца жена.

– Кирпич вчера завезли, Кузьмич, – не своё ведь, – небось, дрыхнет горе-сторож, растащут без присмотра, как в прошлый раз, когда наклюкался он на Никиту-гусятника. Смотаюсь, взгляну. Я быстренько! – и Сашка рванул на просёлок.

Осветлилось. Выскочив за околицу и взяв подъём, ЗИЛок не повернул у церквы к стройке, а покатил мимо сложенных по венцу горы крутых копён, мимо тянущегося версты на полторы Сизого ложка, прямиком в сторону райцентра. Подъехав к погосту, Сашка, не давая себе отчёт, почему, резко затормозил. Из-за густых зарослей сирени, заполонивших кладбищенский вал, ни креста, ни материной могилы, хоть и была она в первом ряду, не разглядеть.

Меж тем, чем ближе он подходил к родной могиле, тем швыдче становился его шаг. Последние метры он уже бежал. Сердце его не обмануло! И сомневаться нечего! За оградкой, на лавочке, откинувшись к кусту разросшегося можжевела, сидел отец. Сашка сразу почуял неладное: ни малейшего движения в руках, голова, удерживаемая ветками, неестественно закинута назад, глаза полузакрыты. Но лицо! На нём, заяснившемся, повиделось Сашке безмерное облегчение, словно старика только что сняли с креста, словно сегодня настал долгожданный прощёный день и ему отпустили все его долги.

Сашка подхватил отца на руки, тот еле слышно простонал. Обрадованный, мужик не помнил, как добежал до машины, как домчал до райбольнички. А когда передал отца с рук на руки старому, мудрому Петру Максимычу, на счастье дежурившему в тот день, почему-то вдруг вспомнились из детства материны слова: «Господь никогда не проморгает».

 

Через две недели в палату к Сергею вошла медсестра.

– Собирайся, Сергей Николаич!

– Помилуй мя!.. Куда?.. – встрепенулся и тут же оторопел прежней, пронзавшей сердце, безысходностью старик, душа его, всё ещё не потерянная для Света, зашлась от неминучего, и заросшие серой щетиной скулы ожглись слезами.

– Домой! В Ольховку! Куда же ещё? – из-за спины медсестрички выступил сын.

– Видать, Ангел-хранитель, отлучившийся по какой-то важной надобности на половину моей жисти, – промелькнуло в стариковской голове, – а может, лишивший меня за грехи мои тяжкие небесной защиты, наконец-таки, возвернулся… Не дай никому, что выпало мне… Такое дело… – Сергей даже оглянулся, поискал глазами за правым плечом – никого.

Лишь молодое морозное солнце искрилось в осыпанных инеем верхушках больничного парка.

 

Вверх

Нажав на эти кнопки, вы сможете увеличить или уменьшить размер шрифта
Изменить размер шрифта вы можете также, нажав на "Ctrl+" или на "Ctrl-"

Комментариев:

Вернуться на главную