Рекомендую для публикации русского писателя из Беларуси, проживающего в Пинске, это Полесье.
Гришковец Валерий Федорович – поэт, публицист, переводчик.
Родился в 1953 году в Пинске. Сменил несколько профессий, работал во многих местах бывшего СССР. Служил в Советской Армии. Учился в Белгосуниверситете. Окончил Высшие литературные курсы при Литинституте (семинар Юрия Кузнецова). Печатается с 1968 года. Автор более десятка книг стихов, прозы и переводов, а также многочисленных публикаций, полемических статей о литературной и общественной жизни Беларуси и России.
Лауреат многих литературных премий, в том числе – им. Андрея Платонова, Национальной литературной премии Республики Беларусь. Награжден медалью Франциска Скорины.
Член Союза писателей Беларуси и Союза писателей России.
Петр КОШЕЛЬ

Валерий ГРИШКОВЕЦ (Республика Беларусь)

БАТЬКА

(Рассказ)

 

Вспоминая отца, не припоминаю его улыбающимся, а чтобы смеющимся… По-моему, отец, или как чаще всего я, уже в ранней молодости, звал его просто «батя», не смеялся вообще. Да и улыбался не так уж и часто: когда порадуешь его хорошей новостью или, если удавалось ему сделать что-то особенное по хозяйству, для блага семьи и улучшения быта в доме. Нынче в это как-то и не верится, ибо отец мой не был, что называется, сухарем, да и с юмором у него было всё в порядке. Мог иной раз и, так сказать, подколоть или маленько подшутить над тобой, при этом слегка улыбнется и… на этом всё.

Батя был человеком работящим, умелым в любом деле, что касалось дерева, точнее сказать, деревообработки. С топором обращался легко и даже красиво, лучше, чем я, к примеру, с пишущей ручкой. В его руках, когда батя тесал лесину, топор просто играл, и бревно выходило обработанное точно по шнурку – ровно, без сучка-задоринки. Посмотришь, бывало, — ровно, гладко, словно кто рубанком еще прошелся…

Так в родительском доме понемногу на моей памяти появлялась мебель, сработанная руками отца – диван с пружинным матрацем и высокой и широкой спинкой. Хорошо помню, как не раз смотрелся в зеркало, встроенное в спинку. Видимо, по тогдашней моде. Этот диван долго стоял в комнате родителей. Позже, когда купили телевизор, батя смастерил, буквально за день-два, тумбочку под него. Я, как это и бывало в ту пору, помогал ему. Держал доску, которую батя распиливал, что-то подносил и относил, помогал клеить облицовочный шпон — строганую из дуба тонкую древесную пленку. В этой же комнате, которую мы называли большой, стояла этажерка, которую отец смастерил задолго до появления у нас в доме телевизора. На ее полках располагалась наша домашняя «библиотека» – десятка полтора-два книг разного содержания и жанров. Ну и стол, этот самый круглый, сделанный из дуба, что сейчас стоит в моем доме. А на кухне, встроенные в стену, висели полки для посуды, в углу — приспособление из дерева, со встроенным в него металлическим умывальником и тазом, в который сливалась вода. Потом появилось что-то, как мы называли сервантом. В него переместили с полок посуду, хранили крупы, муку и прочее такое.

Но самой значительной мебелью в родительском доме был, конечно, диван. Я на нем спал, когда в другой комнате, кстати, их в родительском доме было всего две, обосновалась семья моего брата – жена и двое сыновей. После того, как отца разбил инсульт, я часто спал на кухне, постелив матрац, точно такой, на каком спал в армии. Так продолжалось четыре зимы. Летом я располагался на ночь в сарае. И спал в нем буквально до первых холодов – так не хотелось мне в дом, где всё меньше и меньше оставалось мне места. Я и писал в сарае, много писал. Зажгу свечку, поставленную в банку от рыбных консервов, наполненную на всякий случай водой, и пишу, либо читаю, пока сон не сморит окончательно…

В доме, построенном и отцом (дом в одиночку не построишь), я прожил до 27 лет. К сожалению, из того, в полном смысле моего отцовского дома, мы батю выносили на руках. После тяжелого инсульта он так и не оклемался. И умер в квартире на втором этаже, так ни разу не выйдя из нее, разве что выходил, помогая себе палочкой, посидеть на балконе.

Накануне переезда в многоквартирный дом, даже задолго до переезда, батя не однажды говорил, как не хочется ему переезжать и доживать в человеческом улье. Так он, родившийся и проживший не один десяток лет в собственном доме, с огородом и садом, пусть и совсем небольшими, но для человека, появившегося на свет Божий еще в Российской империи и прожившим почти два десятка лет в межвоенной Польше, называл многоквартирные дома. Что тут скажешь, время и обстоятельства формируют характер человека, его мировоззрение, его сущность. Так что вполне понятно отношение бати к частной собственности: он считал ее краеугольным камнем благополучия и счастья человека. Вокруг же всё было наше и ничего, или почти ничего своего. С переездом в многоквартирный дом, батя, как я теперь понимаю, на подсознательном уровне осознавал: он теряет последнюю собственность, дом, в который он вложил свои силы и душу, строя его, а затем, как только в родной деревне началась коллективизация, правдами и неправдами выбив паспорт и городскую прописку, перевозил его в город. Теперь он лишался и этого – родного дома…

А дом, построенный и его руками, пошел под снос. Расширялся литейно-механический завод, что располагался сразу же за нашим забором. Нашей семье, как и семье брата отца, моего родного дядьки Петра, завод по такому случаи выделил квартиры. Как непременно подчеркивалось, со всеми удобствами. Отдельную квартиру завод выделил и моему старшему брату с семьей, а также двоюродным братьям. Все они были женаты, имели детей и, разумеется, с нетерпением ждали, когда, наконец-то, «Литейка» снесет наш дом. Не хотели этого, разве что бессемейный я, да больной, разбитый инсультом батя. Я привык к нашей, всё еще зеленой улице, пусть уже и не такой тихой, как бывало, когда «Литейка» еще не размахнулась так широко. В этом районе у меня была куча друзей, тут знали меня даже собаки, так что, подзагуляв, можно было без особых проблем добраться до родного порога…

Дом снесли и продали куда-то в деревню на новую сборку. Бревна разобрали, пронумеровав заранее, а потом собрали по номерам уже новые хозяева. Я даже не спрашивал у матери, куда, в какую деревню ушел тот наш дом. Мне было как-то больно осознавать, что в моем отцовском доме живут другие люди…

В нашем доме совсем немного было мебели. Диван, тумбочка под телевизор, кухонный стол, полки под посуду, а также довольно большой, к тому же, — на случай, — раздвижной круглый стол, были сработаны руками отца. Именно сработаны, а не сделаны. В свою работу – это было видно любому – батя вкладывал душу, всю, без остатка…

После смерти матери, а она умерла на 85-м году, пережив мужа на четырнадцать лет, переезжая на свою нынешнюю квартиру, я забрал лишь круглый стол. Его бы выбросили, но я настоял забрать его в новую, как я теперь окончательно сознаю, мою последнюю на земле квартиру. Больно уж хотелось мне, чтобы хоть что-то из моего, того, отцовско-материнского дома было со мной до конца моих дней…

Стол этот, как я, переехав сюда, вычислил, батя смастерил летом 1962 года. Год, как полетел в космос Гагарин. Мать так и говорила. Апрель 61-го она запомнила потому, что впервые пошла работать на завод. До того, сколь ни пыталась найти в городе работу, не могла устроиться. Предприятий было немного. Строек, какие начались ближе к середине 60-х, еще не было, так что с работой в Пинске было непросто. А человеку без профессии, каковых на то время оказалось в Пинске немало, работу и вовсе было не найти. Западное Полесье полностью переходило на новый, колхозный лад жизни. Многие селяне, едва вкусив пирога этой самой новой жизни, подались в город. Было это непросто. Но батя смолоду работал в Пинске. Его отец был малоземельным, мать умерла, когда ему не было и пятнадцати лет. В семье еще было трое детей – десятилетняя сестра Ольга, восьмилетний Максим и трехлетний Петр. Старший брат Иван, достигнув совершеннолетия, уехал на заработки в Аргентину. И хлеб насущный, живя на селе, правда, недалеко от Пинска, бате пришлось добывать в городе. Так, еще «за польским часом», он оказался на пинской «фанерке», выпускавшей запалки (спички).

В 1932-м году отца призвали на службу в Войско Польское. Служить довелось в Гданьске. Не особо говорливый, изредка и всё как-то мельком нет-нет и батя обмолвливался про свою службу в польской армии пана Пилудского. Ему, как и другим польским солдатам православного исповедования, доводилось выполнять много черновой армейской работы. По выходным и праздничным дням католического календаря солдат поляков строем вели в костел, а наряды по службе и разные бытовые работы в воинской части приходилось выполнять солдатам православного исповедания и евреям. Их также немало было в Войске Польском. Кстати говоря,  солдат с «кресов всходних» православного исповедания, как и вообще тутошний православный люд, в межвоенной Польши считали русскими. Ну а католиков соответственно поляками. Никакой белорусской национальности, как и вообще Белоруссии, в Польше Пилсудского не признавали. Думаю, это в немалой степени повлияло на то, что отец, да и моя мама считали себя русскими. Ну а собственно русских, или точнее сказать, великоросов они называли «восточниками». Впрочем, «восточниками» мои родители называли и белорусов, переехавших в Пинск из той части Белоруссии, что до сентября 1939 года входила в БССР…

Вернувшись из Войска Польского, батя вернулся и на пинскую «фанерку». Тягал, как не раз вспоминал, вагонки со шпоном. Такую работу давно выполняют электрокары, разумеется, управляемые человеком. А тогда шпон для выпуска фанеры к прессам подвозили вагонками по рельсам – два человека плечам толкали вагонки. На работу батя добирался так. Зимой пешком — напрямик через замёрзшую Пину, примерно, пять километров, а летом — в круговую через мост, примерно, тринадцать км на велосипеде.

И всё было нормально. Ничего вроде особенного в судьбе отца не случилось и после «освободительного похода Красной Армии в Западную Белоруссию». Он всё также работал на пинской «фанерке». Разве что зарплату стали выдавать другими деньгами и меньше товаров стало в магазинах, как и самих магазинов в Пинске. До войны с немцами (Великой Отечественной) Пинск процентов на 70-80 был еврейским городом. Предприятий практически не было, в основном небольшие мастерские, а вот торговля, что называется, процветала. Впрочем, речь не об этом. В марте 1941 года батя пошел на работу напрямик в сторону Пины. Но подходя к реке понял, Пина «пошла». Побежал в сторону моста. А там еще по городу с километр, не меньше до «фанерки». Пока пришел на завод, опоздал на полчаса.

В тот же день батю загребли. Суд был недолгим. Безо всякого разбирательства и следствия – год тюрьмы. Вместе с ним осудили очередных нескольких евреев, отказавшихся работать в субботу и какого-то бедолагу, отрезавшего на заводской свалке от старой транспортерной ленты два куска на подмётки к ботинкам. Еще недавно это было в порядке вещей, но теперь… Пусть гниёт, но брать не смей – социалистическая собственность!..

Осужденных на короткий срок никуда не увозили. Выводили на разные городские работы. В основном – на распиловку леса и заготовку дров на зиму для различных городских учреждений и заведений. Их в областном Пинске появилось столько, трудно было запомнить. Тем паче людям, толком не знавшим русского языка, не умевшим читать по-русски…

В первые дни войны, которую вскоре объявят Великой Отечественной, немцы двигались, оставляя Пинск в стороне. Минск, как известно, они оккупировали 28 июня 1941-го, а в Пинск вошли лишь 5 июля. К этому времени охрана пинской тюрьмы эвакуировалась на восток, а заключенные разбежались по домам. У кого он, дом, разумеется, был. Правда, радость арестантов, нежданно получивших свободу, была недолгой. Немцы, маленько освоившись в Пинске, тут же всех беглых советских арестантов вернули по камерам. Скоренько нашли по спискам, которые бывшая тюремная охрана, оставляя Пинск, не уничтожила. Немцы заключенных использовали на восстановлении железной дороги, которую недавно они же и разбомбили.

На себе носили шпалы, рельсы. Один рельс несли шесть человек – на ломах – три человека с одной стороны и три – с другой. Не кормили, не давали курева. Всё это передавала родня арестованных. Как-то батя и его пятеро напарников несли рельс – от места выгрузки к ремонтируемой дороге. А все другие арестанты присели покурить. Несут они рельс, надрываются, а тут подбегает офицер охраны и давай лупить их плеткой! По рукам, по плечам, по лицу. Стали они прямо с рельсом в руках, не возьмут в толк, с чего это, и рельс боятся бросить. Чтобы еще больше не перепало.

Но тут офицер остановился, подзывает переводчика, приказывает всем построиться. И объявляет: «Должен быть порядок. Вы теперь работаете на великую Германию, на фюрера, во всем должен быть немецкий порядок. Работать, значит, всем работать! Курить, значит, всем курить!»

Батя рассказывал, у него руки чесались дать этому гаду в холёную морду, да так врезать, чтобы голова отлетела! Я на тебя, гада немецкого даром работаю, а ты меня за это бьешь? Тогда же решил: при первой возможности бежать. И бежал. Днем прятался в лесу, а на ночь шел к дому, ночевал в клуне, на отшибе двора…

Отец, сколько я его помню, всегда был человеком сдержанным, даже тихим, правда, тихоней не был. Самое странное, мы никогда не поговорили, что называется, по душам. Я рано стал загуливать, водиться с окрестной шпаной. Еще учась в школе, уже повзрослев, не раз приходил домой с «фонарями», с запашком дешевого вина. Кому такое понравится? Но что удивительно, батя меня уже не отчитывал. Так, горько кивал головой, мол, пропащий ты хлопец…

Когда я окончательно заболел писанием стихов, отец не одобрял этого занятия. Мало того, он буквально требовал, чтобы я «бросил эту дурницу!». Ну а когда стало ясно, что это – писание стихов – со мной навсегда, батя как-то сказал мне довольно дружески, вроде как попросил: «Нэ пишы тылько про партию и Ленина».

А я писал. И писал немало всего-всякого: работал в газете, а жить в обществе и не быть зависимым от общества, говорил тов. Ленин, невозможно.

Ну, а стихи я посвящал… самому себе! О чем бы и ком бы я ни писал, я всегда, как теперь окончательно понял, писал и пишу про себя.

В заключение, думаю, будет уместным привести запись дневника от 20 апреля 1997-го года.

«И трудяга был такой, каких теперь вряд ли сыщешь. И всё у нас было миром и ладом, пока я не начал «гастроли». Приду, бывало, домой с кем-нибудь из таких же «гастролеров», а он мне: «Эх, сынок, сынок, лучше с умным потерять, чем с дураком найти». А то в очередной раз собираюсь в сваливать из дому в «края далекие», он, не долго думая: «Сынок, сынок, куда вороне ни лететь, везде говно клевать»…

Я потом, после его тяжелой болезни и смерти, не раз заглядывал в книги пословиц и поговорок, как русских, так и белорусских, но ничего подобного не встречал.

Разумеется, батя мой не был «святым». Любил он и выпить, и напивался порой до сильного «шатуна», но никогда не запивал, не скандалил по пьянке, и уж тем более – не пил в долг…

У меня много друзей. Есть и было. Были и есть подруги, спутницы, так сказать, жизни. Много и знакомых стариков, людей пожилых. Но никто и никогда не заменит мне отца – в совете, в жизненной поддержке. А слушать его как раз я-то и не слушал. Слышать – слышал, но увы… А жаль. Повторяю, был он, отец мой, человеком поистине мудрым, глубоким, хотя и закончил всего один класс польской школы.

Сколько помню, садясь к столу и вставая из-за него, он молился, и всегда произносил одну и ту же молитву: «Отче наш…». То же самое и отходя ко сну, и вставая с постели. А вот в церковь не ходил. Совсем. По крайней мере, я не припомню такого. Из-за этого у них с матерью частенько происходили перепалки. Так же поступал и отец его, мой дед Феодосий Максимович.

Мир праху твоему, батя!..»

Лет около двадцати тому я написал стихи, посвященные отцу. Одобрил бы он их? Скорее всего, нет. Батя был человеком не тщеславным, никогда не делал что-либо напоказ. Хотя мастерил много всего такого, что мог бы и похвалиться. А в делах хозяйских с него можно было брать пример. Уж если что-то он делал, то делал хорошо, качественно, красиво, в работе всегда был очень аккуратен. Помню, как соседские мужики с бати посмеивались, вот, мол, Федя даже дрова по мерке режет. А батя действительно, заготавливая на зиму дрова, а мы жили в частном доме, отапливали его печками-грубками. Так вот, отец для каждой грубки, а так же для кухонной плиты заготавливал дрова точно по мерке, им же и снятой. И кострища в нашем дворе всего были ровные, сразу можно было узнать, где и для какой печки брать дрова, а где дрова для кухонной плиты…

Не припомню, читал ли я когда-нибудь стихи родителям? По-моему, не читал. Ни разу. Хотя уже в первых своих стихах я не однажды упоминал слово «мама». И, когда выводил это слово, я думал, конечно же,  маме, своей маме. Было что-то и про отца, и про дедов и бабушек, про дядьёв. Но, увы, никому из них никогда я своих стихов не читал.

Но вот, набирая эти стихи, мне почему-то казалось, что я читаю их бате, он сидит возле грубки, подкладывает в огонь дрова, а я читаю ему стихи – как признание, пусть и запоздалое, в любви, как свидетельство непреходящей сыновней благодарности…



  Наш сайт нуждается в вашей поддержке >>>

Нажав на эти кнопки, вы сможете увеличить или уменьшить размер шрифта
Изменить размер шрифта вы можете также, нажав на "Ctrl+" или на "Ctrl-"

Комментариев:

Вверх

Наш канал на Дзен

Вверх

Яндекс.Метрика

Вернуться на главную