Мамед ХАЛИЛОВ (Ярославль)

ПИСЬМЕНА НА БАЗАЛЬТЕ

О НАС

Ужу надо было сбросить кожу, а он не находил удобного места, где бы старая кожа зацепилась за что-нибудь, и он бы смог выползти из нее. Но кругом все было распахано и уцепиться было не за что.

Змея ползла и ползла и доползла-таки до изгороди. Зацепилась старой кожей за колючки и, ну, давай стаскивать с себя, ставшее ненужным платье. Стащила до половины и обессилела. Сказалась и долгая дорога и двойные одежды. Задремала.

Вдруг она почувствовала движение. Открыла глаза: стоят два человека – боятся.

Змея вздохнула и выдавила из пересохшей гортани:

– Вытащите.

Люди отпрянули. И один сказал другому:

– У, гад, видишь.., шипит еще, надо убить.

Змея, покорилась участи. Она закрыла глаза и подумала: «Все повторяется. Я слышала эти слова, когда еще фараонам служила».

Неужели с тех пор люди не поумнели?

 

ГОРДЫНЯ

Некто вознамерился доказать людям, что человеку для великих свершений не нужно ничего, кроме упорства и отваги. Чтобы доказать это, он решил покорить недоступную горную вершину. С великими трудностями, весь обмороженный и израненный, он достиг вершины горы и там, преисполняясь гордыни, громко крикнул в небеса:

– Где ты, бог, я не вижу тебя, я ни разу не произнес твоего имени, но все же покорил вершину, которую ни один человек до меня не покорял. Люди, глупые, садясь на осла, и то – поминают твое имя, а тебя нет. Где ты, ау, отзовись, слышишь, я взобрался сюда без тебя, слышишь, без тебя!
Так бесновался человек на вершине горы. И, вдруг, из ясного неба, из всех ущелий, со снегов и скал, со всех сторон, донеслось до него:

– Не спеши похваляться, смертный, тебе предстоит еще и спуститься с этой вершины, и ты еще десять раз призовешь Меня на помощь.

 

МИМОХОДОМ

И сказал Господь:

– Из первенец своих принесите на заклание.

Я первый ребенок в многодетной семье.

Я готов на закланье, но кто принесет меня в жертву и кто ее примет.

Я точно знаю, что крест у каждого в душе. Просто иные взваливают его себе на спину, а иные – нет.
Я готов, как первенец, но кто возьмет на себя роль Господа?

Тяжка их участь.

 

ОДИНОКАЯ ГОРА

За этой горой не было других гор. Она высилась одиноко и величаво.

Ее главу вспарывали молнии, ее грудь душили туманы. По прошествии сотен веков Господь спросил гору:

– Ну, как тебе твое одиночество?

И ответила тогда гора:

– Разве могу я быть одинока, если служу ориентиром сотням аулов?

 

СПОР

Спорили два соловья:

– Моя песня звонче.

– Нет, моя.

Смеялась ива у ручья:

– Пожалуй, что у вас ничья!

 

РАЗГОВОР ДВУХ ЧЕРВЕЙ

Червь разговаривал с червем:

– Где твое пристанище, друг?

– В яблоке я живу, сочном, наливном. А ты где коротаешь свой век?

– О, мой дом венец творения – человек.

– Тогда понятно, почему от тебя так скверно пахнет.

 

РАСПЛАТА

Один человек жил сам по себе. Не творил добра для людей, но и зла не творил. Просто жил, просто ел, отправлял естественные нужды. Но пришло и ему время умирать.

Когда ангел смерти встал у его изголовья, человек попросил ангела:

– Я жил только для себя. Поэтому прошу тебя – дай и смерть мне не такую, как у всех.

– Пусть будет так, – сказал ангел смерти.

Целый месяц тот человек лежал в агонии. О его смерти люди узнали лишь по запаху тления.

Но хоронили его по обычаю. Люди оказались добрее, чем он о них думал.

 

ВЕСНА

Возле самого туалета, впритык к его стене росла айва, много зимних стуж и ветров повидавшая на своем веку. Вся перекрученная и узловатая, от выпавших на ее долю непогод, тем не менее, она была выше других деревьев и цвела позже всех. Под айвой росла малина и, еще ниже, клубника.

Как-то весной я подслушал их разговор. Нечаянно, я не люблю подслушивать.

Уже созревшая клубника шепнула нависшей над ней малине:

– Смотри, малина, какая дылда эта айва, корни запустила в туалет и питается – мне даже стыдно сказать чем!.

Малина наклонила прутья к клубнике и, ласкаясь, сказала:

– Девочка, да оно же дерево, оно же грубо, куда ему до нашей щепетильности.

Прошло немного времени и ветер донес до вершины айвы разговор клубники с малиной. Покачала айва пышной кроной, чуть-чуть приспустила ветви и шепнула вниз:

– Стыдитесь, к вашим корням вёдрами несут то, что я своими корнями добываю сама.

Сказала и чуть-чуть зарозовели лепестки ее цветов от стыда, что пришлось это объяснять.

Я перевел глаза вниз и увидел клубнику и малину – одна красная, другая – розовая. Я почему-то засмущался и, войдя в дом, как бы ненароком сказал жене:

– Сходи, посмотри, не поспели ли клубника или малина.

 

О ЛЮДЯХ

Спросили у седой горы, что она думает о людях.

– Это кто, – спросила гора, – те, которые ползают или те, которые летают?

 

ЗАБАСТОВКА

Собрались люди – много людей, женщины и мужчины. Выступали, спорили, горячились, требовали работы и зарплаты. Я тоже хотел выступить, но вдруг обратил внимание на глаза женщин: сквозь крики и ругань в этих глазах проступала тоска.

Я подумал: зачем эти женщины здесь? Ведь решать что-то в этой жизни нужно мужчинам. И тут понял тоску, что сквозила в женских глазах. Они тосковали по сильным мужчинам.
Мне расхотелось выступать. Я отчетливо понял – время мужчин еще не пришло.

 

ОСЕНЬ

За окном низкие, тяжёлые тучи, беременные холодным дождём, вислыми животами цепляются за верхушки сосен и по капельке стекают вниз, оставляя тёмные следы на тусклой меди стволов.
Сосны плачут об ушедшем лете – в хвойных ресницах стройных красавиц, в которых по весне зажигаются свечи нарождающихся шишек, серебрятся слёзы осени.

Если и вы, вечнозелёные, полны печали – стоит ли тогда говорить об осенней тоске одинокого человека, прильнувшего к стеклу окна, в сердцевине стремительно уносящегося времени?

 

ТВОРЧЕСТВО

Если карандаш, умирая на листке, не оживляет бумагу и не воскресает с нею вместе деревом в лесу, в кроне которого гнездятся птицы и шумит ветер, зачем тогда писать? К чему тогда слова?
Ведь сказано же ещё на заре времён – однажды и навеки: «Вначале было Слово и Слово было у Бога…»

 

ВОСЛЕД УХОДЯЩИМ МИФАМ

С времён незапамятных и до дня сегодняшнего разум, отвергая очевидное – смерть, рождает мифы: Осирис; Дионис; легенды об Эдеме и череда реинкарнаций и, квинтэссенцией жажды бессмертия, вечно в языках пламени восстающая из пепла, птица Феникс – символ круговорота жизни.
Умереть, чтоб рождаться снова – метафора зерна, непрерывная пульсация: живое – мёртвое – живое.
Трепет души в бесстрастных объятиях мёртвой Вселенной. Одушевлённое ядро, придающее смыслы бездушной вечности внешнего.

Надежды обречённых рождают мифы, даруя волю к жизни.

Рациональность, отвергающая полноцветные мифы, пахнет прахом и грозит исчезновением.
Как же, всё-таки, человек боится смерти, но при этом изобретает всё новые и новые способы умерщвления живого.

Пламя, из которого не восстаёт птица Феникс, несёт смерть без надежды на воскрешение…
Руины души струятся горьким дымом пожарищ, вослед уходящим в небытиё мифам…

 

ГВОЗДЬ

Человек не может удержаться на небе – сила тяжести навсегда пригвоздила его к матери-Земле. Но он может вобрать небо и удержать его в себе. Ибо он – гвоздь Господен,  сшивающий воедино небесное с земным и придающий смысл как небесному, так и земному…

 

НЕБЕСНЫЙ ГОДЕКАН

Светлой памяти достойных
горцев – Гаджи-Юсуфа из Ихрека
и Закира из Лучека.

1.

Бессонны метельные февральские ночи, и зверь в заснеженном лесу, и человек в духоте тёплого дома мечутся в смятении, обуреваемые непонятной, беспричинной тоской. Но завоет волк где-нибудь в укромной лощине и сольётся его тоска с воем стылого ветра и, леденящей безысходностью изранив душу, развеется над глубокими снегами.

Человеку тяжелее, чем зверю. Ибо разумен он, и его природные инстинкты, обескровленные системой приличий и табу, загнаны вовнутрь. И тревожат оттуда, неспособные прорваться наружу первобытным воем и утонуть в ярости стихий, частью которых они и являются.

Увы, только слово оставлено ему – рафинированный знак чувств и эмоций.

Но не вмещается безмерное в отмеренное слово, ограниченное рамками носимого смысла.

Не может уснуть Айдун, ворочается с боку на бок. Беспокоят его обрывки каких-то смутных мыслей и воспоминаний, меняясь, словно в калейдоскопе, теснясь и наслаиваясь друг на друга, неуловимые и невыразимые словом.

А за окном всё бушует вьюга, начавшаяся ещё вечером: то загудит сердито, то жалобно взвоет в печной трубе, будто просится в дом, ищет убежища от разворошённой ветром морозной тьмы…

Не спит Айдун. В его растревоженной памяти начинает доминировать какая-то невыразимо тягостная нота, которая постепенно сгущается в щемящую тоску, насквозь пронизывающую и обрывки мыслей, и зыбкие силуэты видений.

На грани сна и яви Айдуну становится жалко себя и он, уже вполне отчётливо, думает: «Зачем я здесь, что делаю среди этих бескрайних снегов и злых ветров, в маленькой русской деревеньке? Почему избрал добровольное изгнание, обрекая на забвение и себя, и всех тех, кто надеялись на мою память о них?».

К горлу предательски подкатывает комок, и Айдун чувствует, как заныло, застонало сердце. Скручивает и сдавливает его невидимым жгутом тупой, сосущей боли. «Однажды, такой же бесприютной ночью, изойдёт оно болью и остановится – шестьдесят лет не малый возраст», – думает Айдун. И услужливое воображение рисует, как его мёртвое тело грузят в микроавтобус, как везут за три тысячи километров, чтобы похоронить на родине. Мчится машина с севера на юг. Трясёт его на неровностях дороги и стукается Айдун об жёсткий пол, и нимб из сукровицы растекается вокруг головы по рифлёному железу…

Надрывая, истязая себя картиной своих будущих похорон, он в то же самое время испытывает сладкое, почти садистское удовлетворение и, странное дело, отпускает сердце, и исчезает тягучая боль.

Ему хочется, чтобы это состояние длилось и длилось, но, по неведомой прихоти сознания, приходит, всплывает давнее, которое жило в нём, неуничтожимое и неявное, ощущающееся как некая недосказанность чего-то важного, необходимого для душевного равновесия. Боясь упустить всплывшее в памяти, ещё текучее, воспоминание, и Айдун встаёт, и как был, не одеваясь, прямо в трусах и майке, садится к письменному столу…

2.

… На крутом берегу небольшого, светлого ручейка сидят три человека: поэт Гаджи-Юсуф из Ихрека2, музыкант Закир из Лучека3 и уроженец Катруха4 Айдун. Перед ними на скатерти, нехитрая горская снедь: хлеб-лаваш, сыр-брынза, варёное мясо, помидоры, несколько яблок и пара пучков зелени. Рядом, на траве, лежат бутылки с красным вином. Возле Закира к большому валуну прислонён саз5, тускло поблёскивающий на полуденном солнце гладко отполированным светло-коричневым деревом.

 Дочерна загорелый, плотный и кряжистый, Гаджи-Юсуф, как бы сам с собой, рассуждает:

– Не знаю, как это выразить, но для себя, внутри себя, что ли, я, как тебе сказать, чувствую или, вернее, – знаю, да, знаю, что там, наверху, – он поднимает смуглый, толстый указательный палец к небу, – там не всё пусто. Там что-то есть. Наверное, умирая, мы не исчезаем целиком, а как-то ещё – не знаю как, но продолжаем своё существование. Иначе было бы несправедливо: трудиться, страдать, любить и ненавидеть – зачем, для чего? Чтобы с последним земным выдохом всё превратилось в незаметное облачко пара? Зачем тогда Аллах создавал нас, в отличие от других тварей, с ранимой совестью и трепетной душой? Какой в этом смысл, если исчезает всё?

– О сложных вещах ты говоришь, Юсуф, – как можно мягче, чтобы не обидеть собеседника, возражает Айдун,– да, ты прав: не должно всё заканчиваться вместе с земной жизнью человека. Конечно, разум имеет своё особое предназначение. Только искать его нужно не на небесах, а здесь, на этой грешной земле. Разве не продолжаем мы жить в своих детях и внуках, разве одного этого мало, чтобы понять и принять непреходящую ценность жизни?

– Всё это так, Айдун, и я знаю, что ты дальше скажешь. Со всем этим я тоже согласен. Но ты меня не понял – я говорю о другом, – Гаджи-Юсуф мечтательно закатывает глаза и продолжает: – Я думаю, что там, на небесах, тоже есть своеобразный годекан, где сходятся души умерших и каким-то образом общаются между собою.

– Да, перед зданием сельского магазина,– язвит, безучастно молчавший до этого, Закир.

– Не мешай ему, Закир, – просит Айдун, – интересно, каким видится нашему другу небесный годекан.

– Знаю я, каким. Там у него собираются души Платона, Аристотеля, Данте, Низами и других великих, а Юсуф сидит на краешке скамейки и наслаждается их мудрой беседой, а то и словечко какое вставит в их разговор.

– Вот, он всегда так, – обиженно парирует Юсуф, – всё на смех поднимает.

Айдун не откликается на этот, почти открытый, призыв о помощи – он хорошо знает манеру общения двух закадычных друзей – Юсуфа и Закира. Вместо этого он наливает в стаканы вина и предлагает выпить за эту чудесную жизнь, подарившую ему встречу с друзьями.

Выпив вина, не закусывая, Закир берёт в руки саз и, на минутку задумавшись, начинает играть и, странным образом, весь преображается. От седого, невысокого и худощавого музыканта исходит какая-то таинственная сила, неодолимая и всеподчиняющая, а сам он будто светится изнутри, с лёгкостью смиряя и упорядочивая, озвучивая что-то запредельное, эфемерное и текучее.

Вначале редкие, негромкие аккорды, как бы приближаются откуда-то издали и, по мере приближения, растут и крепнут, наливаясь оттенками и играя переливами ритма и полутонов. Пока, наконец, не достигают такой пронзительной силы и щемящей грусти, что кажется – вся прелесть и весь ужас Вселенной, все радости и трагедии мира сходятся в этой мелодии. И дальше – яростней и прекрасней – ничего уже не может быть. Дальше – гибель, распад и растворение всего и навсегда в этой чарующей и жестокой мелодии. Но вся боль и радость, красота и безобразие, любовь и ненависть, всё многообразие всех времён и всех миров, сведённые, сжатые могучим талантом в точку немыслимой плотности, вдруг взрываются цветным каскадом объёмных звуков, рождая новые миры, новое отчаяние и новую надежду…

Айдун слушает с закрытыми глазами и перед его мысленным взором открываются белоснежные вершины и сумрачные долины, окутанные клубящимся туманом. Он видит отары овец на зелёных склонах и жеребёнка резвящегося на лугу. Вот, застаёт Айдуна метель в горах и он в белой круговерти никак не может нащупать занесённую снегом тропу. А вот он едет на смиренном сером мерине по той же тропинке, но теперь лето, и внизу, в долине, тысячами солнечных бликов переливается водяная рябь на бурном Самуре6, и ветер доносит острый запах рыбы. И ещё многое другое проносится перед ним, то, чему и названия нет, но до боли близкое и родное…

Наконец Закир откладывает саз в сторону и, словно стыдясь того, что вызвал к жизни своей импровизацией, всем телом поворачивается в сторону Самура и, снова став простым горцем из селения Лучек, устремляется взором куда-то в синевато-серебристую глубину долины.

– Только из-за этой игры и терплю весь его сарказм и безбожие, – с дрожью в голосе говорит Юсуф и наполняет стаканы.

Закир снова не закусывает.

После душевного потрясения, испытанного от музыки, разговаривать не хочется, и Айдун, чтобы как-то сгладить неловкость ситуации, спрашивает у Закира:

– Где ты научился так играть?

– В Азербайджане, у одного большого мастера, – отвечает Закир и, не дожидаясь следующего вопроса, продолжает: – Моё детство прошло там. Когда меня, сопливого мальчишку, привели к мастеру – он послушал мои неуклюжие попытки импровизации и велел отойти в сторонку. Из пятнадцати-двадцати человек он отобрал семерых.

В их числе был и я. В течение пяти лет мы ходили к нему на занятия почти каждый день, пока, однажды, он не сказал: «Я научил вас всему, что знал сам и чему можно научить. Больше мне нечего вам дать». Потом показал на меня и ещё на одного юношу-азербайджанца и добавил: «Вы двое слышите лучше и больше других, если Аллах вам позволит, и вы сами не возгордитесь и не будете лениться, возможно, что вы сможете научиться чему-нибудь. Вы готовы к настоящей учебе, но дальше у вас будет только один учитель – жизнь».

На этом моя учёба и закончилась. Только спустя многие годы я понял значение последних слов моего учителя. К сожалению, слишком поздно понял.

– Закир, а петь ты не пробовал?

– Незачем. Голоса нет,– отвечает он.

– А как ты относишься к поэзии, – интересуется Айдун.

– Сейчас начнёт меня уничтожать, – вмешивается Юсуф.

Но Закир и не пытается уничтожать друга-поэта, а тщательно обдумывая каждое слово, отвечает:

– Люблю настоящую поэзию, но сравнивать поэзию и музыку не стану – это бессмысленно. Думаю, что ни один человек в здравом уме не будет сопоставлять «Фауста» Гёте и симфонии Моцарта – они решают одну и ту же задачу, но разными методами. В слова хорошо вмещается уже состоявшееся, а музыка – это становление. Воспевать красоту и живительную силу Солнца – дело поэзии, а клубящиеся туманности, в недрах которых зреют солнца – это под силу только музыке.

Разговор заходит слишком далеко, и не со всем сказанным Айдуном Закир согласен, поэтому он решает немного сместить акценты:

– Закир, я человек далёкий от музыки, и мне интересно, как рождаются твои импровизации?

– Не знаю, не смогу этого объяснить. Я редко играю для публики – всё больше для самого себя. Это, наверное, не исполнение чего-нибудь в общепринятом смысле слова, скорее, это разговор с самим собой. Понимаешь, зимой в занесённом снегами ауле, долгими вечерами сидишь один в комнате и от безделья начинаешь, под завывание ветра за окном, вслушиваться в самого себя. Разные приходят мысли – не всё расскажешь словами, да и слов-то таких нет. Но иногда что-то рвёт душу изнутри, требует выхода, хочет обрести какую-то форму. Слова тогда беспомощны – они уже наполнены своими смыслами и содержанием, и не вмещают большего. Тогда я беру инструмент и пытаюсь выпустить это «что-то» наружу. Правда, получается не всегда. А бывает и так, что кто-то до тебя пытался озвучить те же самые предощущения и ты в уже известной мелодии чувствуешь присутствие этого ускользающего «что-то» и хочешь вычленить его оттуда. Трудно это объяснить...

Закир умолк, потянулся к бутылке, поднял её, зачем-то разглядел её на просвет и разлил по стаканам содержимое…

3.

Давно уже нет в живых ни Закира, ни Гаджи-Юсуфа, но не зря они прожили свои земные жизни. Удалось-таки Закиру извлечь неведомое и отлить его в форму, и оно отозвалось сегодня в Айдуне.

 Прав был и Гаджи-Юсуф насчёт годекана – возвращается земное в землю; становится глиной сотворённое из глины, но не исчезают сущности одухотворявшие глину. Они покидают прах и поднимаются ввысь, к небесному годекану…

 

… Сидит Айдун за столом.

 Светло и грустно ему, и уже не хочется спать…

 

КВАДРОЦИКЛ ДЛЯ ТЁМЫ

– Артём, не выводи меня из себя! Ремень-то, вон, на гвоздике висит, смотри, ты у меня выпросишь, – голос у Татьяны усталый, и Тёма знает, что сейчас мать не потянется за ремнём, а чуть погодя пройдёт в спальню и будет плакать.

Когда мать плачет, Тёме тоже хочется плакать, и он не капризничает, а садится в углу комнаты, на пол, и начинает хныкать. Тогда мать сердится по-настоящему:

– Хоть ты-то уйди, Ирод окаянный! Всю душу из меня вытянул, – и она ничком падает на кровать и, мотая головой из стороны в сторону и ударяя руками по кровати, причитает:

– Не могу, не могу я так больше! Господи-и-и...

Иногда бабушка, баба Катя, как все её зовут, заходит в комнату, если у неё не болят ноги, и уводит Тёму к себе, в маленькую, без окон, слепую комнатушку. Там она тяжело садится на старый, потёртый раскладной диван и, притянув Тёму к себе, крепко прижимает его к своему пухлому животу и жалостливо говорит, гладя по голове:

– Опять поссорилась со своим хахалем, а ребёнок-то при чём? Ничего, ничего – вырастет Артём большим, будет сильным, как дядя Коля, и никто не сможет его обидеть...

Потом её голос вздрагивает, и она отправляет Тёму на улицу:

– Иди, иди, сиротиночка, погуляй немножко.

И Тёма идёт на улицу поиграть с соседским мальчиком Женей, а если его нет во дворе, то со старым, лохматым псом Абреком, который вечно лежит возле гаража дяди Коли.

А чаще всего, когда мать не в настроении и баба Катя мается с ногами, Тёма засыпает прямо на полу и не помнит, как потом оказывается на кровати.

Тёма уже большой – ему пять годиков. В детский садик он не ходит и зимой целыми днями сидит у окна или же смотрит мультики.

Есть у Тёмы и заветная мечта – собственный квадроцикл. Он уже умеет ездить. Когда они с Женей не ссорятся, Женя даёт ему покататься на своём квадрике.

Вот и сейчас, сидя у окна, Тёма мечтает: на дворе уже весна, лужи скоро высохнут, и можно будет кататься на квадрике. Все радуются весне. Даже Абрек часто уходит со двора и пропадает где-то по нескольку дней. В один из дней мама придёт домой и скажет: мне на работе премию дали, пойдём, Тёма, выберем тебе квадроцикл. И они купят жёлтый, блестящий квадроцикл.

Тёма так живо представил себе эту картину, что и взаправду поверил в скорое исполнение своей мечты.

Он с нетерпением ожидал возвращения матери с работы.

Татьяна пришла раньше обычного. Она была подавлена и грустна. Вопреки обыкновению, она не стала ругать Тёму за беспорядок в комнате, а подошла к нему и начала молча гладить по голове. Даже когда Тёма попытался вырваться, она не стала ругаться.

Опираясь одной рукой о стену, тяжело вошла в комнату баба Катя. Взглянув на дочь, участливо спросила:

– Ты вся не в себе, Таня, случилось чего?

– Под сокращение попала, – бесцветным голосом ответила Татьяна.

– Ну, что теперь убиваться-то. Мир не без добрых людей – найдётся другая работа.

– Где её найдёшь, работу, в этой дыре, – криво усмехнулась Татьяна, – пол посёлка сидит без дела.

– Ну, ничего, доча, не помрём с голоду – на хлеб хватит, а пока перебьёмся как-нибудь на мою пенсию.

– Забросила дом, ребёнка, всё на работе – думала, заметят, оценят. Оценили. Вот, – она кивнула головой в сторону сына, – думала, квадроцикл ему куплю. Купила. А, плевать, куплю на последние, и будь что будет. Чем он виноват?

Тёме захотелось плакать, он прижался к матери и жалостливо сказал:

– Да ну его – квадрик! Я уже большой, скоро в школу пойду – зачем он мне?

Татьяна прослезилась, прижала сына к себе и долго молча гладила его по русой головке.

А Тёма всё не понимал – почему мать плачет, он же больше не хочет квадроцикл...

Мамед Гаджихалилович Халилов - поэт, прозаик.
Родился в 1961 году в высокогорном дагестанском селении Нижний Катрух, в семье колхозников. Окончив в равнинном селении Новый Аул среднюю школу, Мамед попробовал себя в разных профессиях. Работал строителем в Сибири, несколько раз поступал в вузы, то на физмат, то на истфак, но, не чувствуя, что нашел свое призвание, бросал учебу.
В начале 1980-х он приехал на Ярославщину. Окончив Великосельский совхоз-техникум, сначала работал зоотехником в совхозе «Маяк» Первомайского района, в 1986 был избран председателем колхоза «Новый путь», а в 1988 назначен директором агроконсорциума «Ухтома».
В 1990-е уехал в родной Дагестан, работал несколько месяцев директором винсовхоза, снабженцем, затем вернулся в Ярославскую область. В 2002 году вместе с младшими братьями начал заниматься в ярославском поселке Пречистое заготовкой и распиловкой древесины. Сегодня этот бизнес вырос в многопрофильное предприятие «Альянс», где М. Г. Халилов и работает в настоящее время.
Всерьез Мамед Халилов занялся литературным творчеством только в 2009 году. В 2011 издал в Ярославле первую книгу стихов и прозы «Письмена на базальте», в следующем году увидела свет книга «Свет камней». В 2013 году в Ярославле вышла отдельной книгой поэма М. Халилова «Повесть неоконченная гор…», в 2014 — сборник прозы «Дом окнами на восток», за которую М. Г. Халилову было присвоено звание Лауреата областной премии им. И.З. Сурикова.
В настоящее время является председателем ярославской организации Союза писателей России.

Наш канал
на
Яндекс-
Дзен

Вверх

Нажав на эти кнопки, вы сможете увеличить или уменьшить размер шрифта
Изменить размер шрифта вы можете также, нажав на "Ctrl+" или на "Ctrl-"

Система Orphus Внимание! Если вы заметили в тексте ошибку, выделите ее и нажмите "Ctrl"+"Enter"

Комментариев:

Вернуться на главную