| |
Панин Алексей Иванович, городской человек зашёл как-то раз поглубже в лес и решил, что заблудился, хотя и прежде смело заходил так далеко. Давно мой герой жил с весны до поздней осени в этих живописных лесных местах и в грибной сезон плутал по муромской пуще с драночной корзинкой, а в охотничий – с ружьём.
И вот шёл он, шёл с тульской двустволкой, поправляя её ремень на плече, обходил красное торфяное болото, торопился найти путь в деревню. Ясный осенний день быстро угасал, и косые солнечные лучи всё слабее и ниже освещали мачтовые сосны. Панин намял ноги в резиновых сапогах, хотя обулся аккуратно и портянки подвернул по-солдатски грамотно. Он устал и уже спотыкался о кочки. Впереди него трусцой бежала гладкошёрстная легавая собака Зойда, пойнтер рыжей окраски. Зойда останавливалась, что-то вынюхивала, осматривала и снова бежала, обгоняя хозяина…
К вечеру наступило безветрие, воцарилась тишина, только хрустел валежник под ногами Панина да редко крякали и вспархивали с воды утки в дальнем конце большого вытянутого болота. Вдруг Зойда тихо зарычала. Мой герой услышал неподалёку женское пение, остановился вместе с собакой и навострил уши. Слова песни он пока не разобрал, мелодия показалась ему ускользающей и неопределённой, а женский голос невообразимым: он то звенел, то шелестел, то мурлыкал, то похрипывал, то по-птичьи клекотал. Алексей Иванович пошёл на голос и расслышал:
Милый друг, наконец-то мы вместе.
Ты плыви, наша лодка, плыви…
Тут же он и сообразил, откуда у певуши диковинные модуляции голоса. Просто женщина пела неважно, и те музыкальные звуки, что не могла произвести, она заменяла какими придётся.
Панин улыбнулся и мысленно подхватил памятную ему советскую песню:
Сердцу хочется ласковой песни
И хорошей большой любви.
«Дама, видно, из моей эпохи, – подумал охотник. – Далеко же забралась старушка в лес».
Алексей Иванович крикнул:
– Эй! Вы где?
Пение смолкло, и никого он не увидел, сколько ни оглядывался вокруг. Зойда же подалась туловищем в определённом направлении и сердито пролаяла. Панин крикнул громче:
– Где вы, чёрт возьми, притаились? Покажитесь! Не бойтесь, не съем!
Женщина опять не объявилась и не выдала себя движениями, словно её поблизости уже и не было.
Тут среди матёрых сосен густо разрослись молодые деревца. Панин зашёл в них и уловил смешок, но не впереди, откуда до того раздавалось пение, а позади себя. За переливистым смешком последовал ответ:
– А я недалеко от вас!
Алексей Иванович обернулся.
– Да где?
– А вот!..
Панин и Зойда повернули назад. Собака опять пролаяла. Голос же прозвучал теперь в другом направлении:
– Была там, а сейчас здесь!
– Что за шутки? – произнёс охотник. – Вы, думаю, не проказливая девица, способная глупо заигрывать с незнакомым мужчиной, а солидная разумная женщина! А я не легкомысленный юнец, любящий подобные шутки! Объявитесь и подскажите, если знаете, правильно ли я иду в свою деревню!
Тогда из-за сосенки, почти рядом с Алексеем Ивановичем вышла маленькая женщина, круглолицая, загорелая и румяная, посыпанная сухими хвойными иголками.
– Не обижайтесь, запуталась я в сосенках, очень плотно растут. А собака меня не укусит?
– Не укусит, если я ей не прикажу.
Панин рассматривал её. На ней были плотная куртка с опущенным капюшоном, шаровары и, как на нём самом, резиновые сапоги, штанины шаровар она заправила в голенища; на голове лёгкий тёмный платок, концы его обвязаны вокруг шеи. В руке женщина держала аккуратную круглую корзинку, а на тканом поясе, перетянувшем куртку, у неё висела белая пластиковая сумка с небольшим грузом. Выглядела лесовичка совсем не престарелой, какой ожидал увидеть её Панин. Женщина приветливо ему улыбалась и смелее поглядывала на прилёгшую вниз животом собаку. А Панин размышлял, сколько ей может быть лет, если ни молодой, ни пожилой он не мог её назвать.
– Что вы тут делаете? – спросил охотник.
– А то, что и вы. По лесу гуляю. Вы с охотничьим ружьём, а я с корзиночкой. Тут мои любимые места. Вот набрала брусники. Посмотрите, какая спелая, красивая! Грибы ещё попадаются, нынче их мало, в основном лисички. Складываю их в пакет.
– Брусника-то и лисички растут где светлее. Что вас в густющие сосенки понесло?
– Рыжиков посмотреть. Нашла два, на коленях ползала.
– Я иду в деревню Муромку, – сказал Алексей Иванович. – Ориентируюсь по солнцу. Но в лес зашёл рано утром. Солнце тоже движется и теперь закатывается, легко сбиться с пути. Если я шагаю вот так, не сворачивая, – он махнул рукой, – то правильно ли я иду? Как вы считаете?
– Правильно! В ту сторону и надо! Я сама из Муромки! Пошли вместе!
– Вот как хорошо! В глухом лесу вдруг объявилась проводница! Вроде бы мог я понадеяться, что собака выведет к дому; но Зойда отвлекается лесными запахами, шорохами, и она поворачивает за мной, а не я за ней. Откуда вы знаете верное направление?
– Да уж знаю!
– Далеко вы зашли по бруснику, – продолжал он говорить, теперь на ходу, приноравливаясь к её мелкому шагу.
– А поблизости от деревни местные и дачники быстро выбирают всю ягоду и все грибы. Вот и хожу туда, куда мало кто ходит: в дальние любимые места. По первому морозцу приду к болоту за клюквой… Вы тоже далековато забрели.
– Я-то пошёл охотиться на болотную дичь. Здесь она и водится.
– Не больно много, гляжу, наохотились. Сумка ваша, наверно, совсем пустая? – Она шлёпнула ладонью по его кожаному ягдташу, висевшему сбоку по другую сторону от ружья.
– Ничего не подстрелил, – ответил Панин. – Собака недовольна. Ей хотелось поработать. Стреляю я не очень метко. Да и боюсь убивать живность. Глаз в неё целится криво, а рука дрожит.
– Для чего же носите ружьё?
– Да ведь всё же иду на охоту…
Он к месту посмеялся, косо поглядывая на спутницу, замечая в ней какую-то необычность и пытаясь разгадать её. Женщина тоже посмеялась.
– Что-то я не видела вас в деревне, – сказала она. – Вы, по-моему, дачник и, наверно, редко приезжаете.
– Нет, часто езжу, тридцать лет подряд. Мой дом на холме, а вы, должно быть, живёте в низине. Деревня наша большая, и немудрено, что мы с вами до сих пор не встретились. Ну, раз живём в одной деревне, давайте познакомимся. Меня зовут Алексеем Ивановичем. А вас?
– Глафирой Пантелеевной.
– О, какие у вас интересные имя и отчество! Давно они вышли из употребления! Я в детстве изредка слышал имена Глафира и Пантелей, а вам они, наверно, за пределами семьи и не встречались. Поскольку я, очевидно, много старше вас, то можете обращаться ко мне по имени-отчеству, а я, если позволите, стану звать вас просто Глашей. Договорились? Скажу по секрету, я думал, вы примерно моего возраста. Судил по тому, что вы напевали в сосенках. Песня эта зазвучала в прошлом столетии, после войны, в кинофильме «Первая перчатка». Удивительно, что вы помните давнюю-давнюю советскую песню!
Женщина отчего-то помялась, но ответила бодро:
– Договорились! Давно никто меня Глашей не называл!
То, что она помялась, но сразу оживилась, тоже его чем-то озадачило.
– Не боитесь ходить одна по лесу, да ещё к ночи и так далеко от деревни?
– Не боюсь! – сказала Глафира, и видно было, что она не боится. – Волки тут есть, но в эту пору они сыты, кабаны и с голоду на человека не нападают, мазурики в наших краях по лесу не шляются, иногда, правда, заглядывают в деревню. А вообще кабаны, волки, змеи стараются меня обходить. Мазуриков же, если встречу, я заставлю бежать без оглядки, обернувшись чудищем. Я не столько человек, сколько лесная кикимора, стало быть, никого и ничего не боюсь. А ночь для моих похождений лучшее время.
– Кто-кто вы?
– Кикимора! Что, испугались?
Она показала ему зубы, а он сделал вид, что её ответ его позабавил, но тайком ещё пристальнее вгляделся в Глафиру…
Болото, кочки, мачтовые сосны – всё это осталось позади. В неярких лучах уходящего на покой солнца мелькнули осенняя желтизна и запоздалая зелень лиственного леса. Быстро смеркалось. Скоро Панин и Глафира начали смутно видеть лица друг друга при лунном свете, проникавшем сквозь листву. Говорить им расхотелось. Они прибавляли ходу. Панин почувствовал тревогу. Он не был суеверным, но у него легко разыгрывались яркие фантазии; и после того, как в чём-то загадочная попутчица назвала себя лесной кикиморой, ему стали мерещиться среди деревьев клыкастые рожи с огненными глазами, а на толстых корявых ветках мохнатые рогатые хрюкающие существа. В некоторые моменты ему чудилось, будто кто-то их с Глафирой нагоняет галопом, цокая копытами, хотя собака никого не чуяла, не оборачивалась и не лаяла. Но тут с холмистой опушки леса показались широко разбросанные электрические огни. Алексей Иванович и Глафира дошли до своей деревни и простились.
* * *
Наутро он отправился за молоком к Ильиничне. Старушка сидела в избе на лавке боком к окну и вязала спицами шерстяной носок. Вязала и поверх очков поглядывала в окно на улицу. Это было её любимое свободное времяпровождение. Заметив Алексея Ивановича, который шёл к её дому, невольно вспугивая кур, что-то клевавших в желтеющей травке, она отложила вязание, поднялась, открыла холодильник и взяла из него обеими руками трёхлитровую банку с молоком. Когда Панин зашёл в избу, Ильинична перелила ему в бидон молоко от своей коровы Зорьки, свежее, утреннего доения.
Алексей Иванович поблагодарил хозяйку, оставил на столе плату и собрался уходить, но вдруг сказал:
– Вчера мне встретилась в лесу женщина по имени Глафира. Говор у неё скорее городской, чем деревенский. Собою невеличка. Вы не знаете такую?
– Глашку-то? Знаю, как облупленную! Ещё бы её не знать! Как ни заявится, бывало, в гости, молоко у меня в холодильнике обязательно скиснет! Я гоню, а она всё одно идёт! Теперь я её совсем прогнала!
Алексей Иванович скрюченным пальцем утёр слезу.
– Рассмешили вы меня. Живо вообразил, как с приходом знакомой, довольно милой женщины у вас в холодильнике киснет молоко!
– Зря смеёшься, Иваныч! Правду говорю! Раньше от грозы оно кисло, а теперь от Глашки! «Милая женщина»! Да она ведьма!
Панин сел у стола, поставив перед собой бидон. Они с молочницей дружили. Ильинична радовалась, когда этот спокойный культурный дачник задерживался поговорить с ней.
– И давно Глафира здесь живёт? – спросил он.
– Лет десять. Муж ейный, много старше её, вот такой, как ты и я, купил ей домик, привёз бабу из города и поселил. Что там у них произошло, из-за чего разъехались, не знаю, и никто не знает. А интересно бы узнать!.. Но ездит он к ней до сих пор, гостинцы возит. Глашка не злится, что тут осталась, и не скучает без мужика. Одиночество ей нипочём. И нет у неё никакого одиночества. Не знаю, что мужики нашли в такой фитюльке, но некоторые – точно с ума посходили, когда она появилась. Холостые, да и женатые, так и липли к ней, с бутылками в её домик забегали. Видать, она и выпить не дура…
– Любопытно, – сказал Алексей Иванович.
– В гости ко всем без зову ходила, – продолжила Ильинична. – Одно время ко мне повадилась. Всё было хорошо. Чай пила с вареньем, пироги уплетала, нахваливала. – Пироги Ильинична, правда, пекла замечательные. Алексей Иванович ими нередко угощался. – Интересовалась моей судьбой, вежливо спрашивала, участливо. Я и рада стараться. Про молодость ей рассказывала, про войну с Гитлером, про мужа покойного, про детей и внуков. А потом соседка Клава, ветхая вся, морщинистая, встречает меня у дома, прячет глаза и бормочет: «Ты, оказывается, колдунья. Я и не знала». «Постой! – кричу. – Что ты плетёшь?» Она молчит и поскорее от меня уходит. И понеслось по деревне: Ильинична – колдунья! На помеле летает! Не якшайтесь с ней! Не покупайте у неё молоко и яички! То с одной стороны деревни, то с другой про моё колдовство шепотки слышались! Годов пять назад это происходило. Слава Богу, кончилось! Но обиды от тёмных людей я натерпелась!..
– И вы почему-то сразу решили, что это насплетничала знакомая нам с вами особа. – Ильинична, возбуждённая разговором, продолжала стоять. Алексей Иванович поднял на неё глаза, задрав голову. – Однако никаких доказательств у вас нет. И зачем это ей? Посудачить мог любой пустослов, например, озорной мальчишка. У вас, я чувствую, есть непонятное самой себе раздражение против Глафиры.
– Нет, она! Больше некому! Раздражения у меня не было, но стало! Вот послушай! Я ей однажды ячмень на глазу вывела и сказала, что ещё умею выводить бородавки и снимать зубную боль. Она мои заговоры даже в тетрадку записывала. А потом объявила меня колдуньей!
– Что же вы, прежде никому не выводили ячмень, бородавки и не снимали зубную боль? Разве никто не знал, что вы умеете это делать?
– И прежде снимала и выводила; но до Глашки соседи не считали, будто моё знахарство от нечистого. Сама ведьма, а меня колдуньей прозвала! До неё вообще тут не сплетничали!
– Думаю, что и до Глафиры кто-то кому-то в деревне мыл кости. Просто лично вы, Федосья Ильинична, того не знали. Деревня вон какая большая. Ещё раз спасибо за молочко. Всего вам доброго! – Алексей Иванович встал и пошёл с бидоном к двери, но обернулся. – Вы всерьёз полагаете Глафиру ведьмой?
Ему вспомнилось, как встреченная им в лесу женщина назвала себя кикиморой и захохотала сказочным хохотом.
– Кто же она ещё? – решительно ответила Ильинична.
–Тех, кто поверил в ваше колдовство, вы назвали тёмными людьми, а Глафире чародейство приписываете. Как вас понимать?
– Ну, если не ведьма, значит, сумасшедшая! – Ильинична немного покраснела. – Я её боюсь! Однажды рассказывает: «Замуж вышла незадолго до Великой Отечественной войны. Мужа на войне сразу убили. Остался ребёнок».
– Странно, – произнёс Панин.
– Ещё как! – подхватила молочница. – Сразу-то я не прикинула, а потом думаю: «Если она, к примеру, вышла замуж в тысяча девятьсот сороковом году, пусть даже в восемнадцатилетней, то сколько ей теперь должно быть лет? Год нынче, соображаю, две тысячи седьмой. Выходит ей должно быть под девяносто. А посмотри на неё! Баба в соку! Выглядит на сорок пять! Хоть маломерка, но, если говорить по совести, то с одной стороны я понимаю мужиков: и лицом бела, и зубы хорошие, и глаза ясные, и тело – видно, что упругое, и подвижна, словно девица! Муж, правильно, человек пожилой, поседелый. А Глашка-то как может выглядеть молодо при таком древнем годе рождения? Если она, извиняюсь, не ведьма… Ум за разум у неё заходит! Не помнит, когда родилась, и чужую судьбу себе приписывает! Наверно, вышла из дурдома, и муж отвёз её в деревню, с глаз долой! Бракованная оказалась бабёнка. Зато взял лет на тридцать моложе себя. Он, видать, богатый, а у богатых нынче в моде жениться на молодых. Что вот она, если чокнутая, может выкинуть среди нормальных людей?..
– Десять лет живёт здесь и, как я понимаю, не замечена ни в чём, за что её в самом деле можно назвать полоумной, – сказал Алексей Иванович. – А если Глафира просто пошутила насчёт своего возраста, для забавы ввела вас в заблуждение? Ну, не знаю… Наговорили вы мне про женщину такого, что нелегко осмыслить.
Потоптавшись ещё у порога, он ушёл.
* * *
Спустя неделю Панин решил перебраться в городскую квартиру. Огородишко был порушен. Овощи кое-какие и яблоки с единственной яблони уложены в сумки. Оставалось выращенные плоды и некоторые привезённые из города вещи погрузить в багажник машины. Перед отъездом Алексей Иванович взялся наводить порядок в избе. Зойда скрылась на пристрое крыльца и там улеглась спать. Когда её хозяин, встав на колени, домывал в горнице пол, собака учуяла постороннего человека, вскочила с места и рыкнула. Кто-то ступил на один приступок крылечной лестницы, на другой и остановился. Дверь на улицу была открыта для просушивания избы и проветривания, и осторожные шаги Алексей Иванович расслышал.
Он поднялся и в закатанных до колен старых брюках, в резиновых калошах на босу ногу предстал перед Глафирой.
– Откуда вы тут взялись? – воскликнул дачник.
– Зашла посмотреть на ваше житьё-бытьё.
Она улыбалась и глядела ясными глазами.
– И не лень было карабкаться ко мне в крутую гору? Что на моё житьё смотреть?
– Карабкаться было не лень, только немножко задохнулась. А посмотреть интересно. Я вообще редко поднимаюсь тут наверх… Вот огурцов вам принесла со своего огорода, прямо с грядки.
– Спасибо. – Он стоял выше Глафиры на ступеньку, и ему пришлось наклониться, чтобы взять у неё пластиковую сумку с огурцами. – Ого! Ещё бы не задохнулись! Сколько тут! Не на одну трёхлитровую банку в засол хватит! Огурцы у меня этим летом не уродились. Дождей было мало, бочки под дождевыми стоками пустовали, а таскать воду для поливки снизу, из колонки мне тяжеловато. Только для питья ношу, в пятилитровых канистрах. Отвезу ваши огурцы домой и засолю.
– Сам будете солить?
– Сам… Поднимайтесь выше. Садитесь на лавку и отдыхайте. В комнату пока не зову. Пусть пол просохнет. Ну, смелее! Зойда, иди погуляй!
Легавая, косясь на женщину, неохотно сбежала с крыльца и пошла по взрыхлённому опустевшему огороду.
Глафира до конца поднялась по ступенькам и села на лавку у боковых перил.
– И пол сам моете, – сказала она.
– Да. – Панин спохватился и торопливо опустил штанины. Он полуприсел на перила лицом к женщине и сложил руки на груди. – А когда близкие у меня гостят – они живут в Москве и наезжают, – то бытовые хлопоты целиком сваливаются на них. Мы с женой взяли за правило хорошенько убираться в избе по окончании дачного сезона. Приятно вернуться весной в чистую прибранную избу.
– А что так легко оделись? Тонкая рубашка, калоши на босу ногу, голова непокрытая… Хоть солнышко ещё посвечивает, но холодно стало. На дворе ветер, в избе сквозняк. Так недолго и воспалением лёгких заболеть.
– Ничего со мной не случится. Я хоть и старый, но закаленный. Делаю по утрам зарядку и обливаюсь холодной водой. Хотите, присяду на одной ноге и выпрямлюсь?
Алексей Иванович взялся одной рукой за перила, присел, выставив ногу, с которой сбросил калошу, и не без усилия встал. Женщина сказала:
– Смешной вы! Сущий мальчишка!.. По вам не скажешь, что вы старый. Ходите прямо; постриженный, побритый, улыбчивый; и воду в гору носите, пол моете, по лесу гуляете и на одной ноге приседаете. Другие старые люди еле ноги переставляют… А что, супруга поехала в город, вас не дождалась?
– Умерла моя жена. Поболела и скончалась, уже довольно давно. В память о ней избу берегу, огород сажаю – она любила в земле копаться – и вот мою пол перед отъездом. Осталось помыть в прихожей.
– Я вам помешала. Извините. Сейчас уйду.
Глафира привстала с лавки. Алексей Иванович сказал:
– Сидите, пожалуйста. Часом раньше вымою или часом позже – какая разница, если мне перед отъездом всё равно больше делать нечего? И сегодня я не поеду. Отбуду завтра утром со свежими силами.
Она опять села. Здесь женщина казалась Панину старше, чем в лесу, хотя нынче припудрилась и подкрасилась, нацепила серёжки, покрылась шёлковым платочком. Из-под платочка виднелись не слишком поседелые волнистые волосы. Оделась «кикимора» не теплее, чем он: в лёгкое платье, – даже пришла без чулок. Платье её задралось. Открылись колени. Они смущали Алексея Ивановича. Его тянуло лишний раз глянуть на них. Глафира увидела это и одёрнула платье. Приглядевшись, он увидел тонкие морщины у неё под глазами и на шее. Но вдруг его поразили её глаза, красивые, большие, тёмно-зелёного цвета. Временами они смотрели тяжело, как глаза человека, немало пожившего на свете и таящего в себе что-то такое, о чём никто не должен знать. «Пожилая она всё-таки или ещё в возрасте «бабьего лета»? – думал дачник. – В самом деле, что-то в Глафире есть ведьмовское. Под одним углом зрения гляну – вроде пожилая дамочка, под другим – «ягодка опять». Не вышла ростом, но по-своему интересна, женственна, притягательна».
– Я в молодости тоже зарядку делала, – заговорила Глафира. – А ещё я вытягивалась. Представляете?.. Была самая маленькая среди одногодков, а хотелось подрасти. Когда училась в седьмом классе, то после уроков висела на турнике во дворе школы. До перекладины допрыгнуть не могла, так по столбу карабкалась. Смех один!.. Ох, как давно это было! Году в тридцать седьмом… Замуж я вышла рано. Дитя родилось. Стало мне не до пустяков. Потом война. Мужа скоро на ней убили. Выучилась на курсах медсестёр и пошла работать в госпиталь. Там я и низкорослая сгодилась…
Алексей Иванович слушал и вместе с Глафирой пошучивал, и поддакивал ей и сочувствовал; но вдруг умолк и задержал дыхание: «Она произнесла: это было в тридцать седьмом году! Да ведь такие старинные даты она называла Ильиничне, говоря про свою молодость! Неужели Ильинична по справедливости сочла Глафиру ненормальной женщиной, внушившей себе, будто родилась она задолго до Великой Отечественной войны? Я родился тоже до войны, в тридцать четвёртом. Мне семьдесят три года. Но разве могла эта моложавая особа появиться на свет много раньше меня? Надо быть с ней поосторожнее!»
– Когда, извините, вы в седьмом классе учились? – переспросил он.
– Если память мне не изменяет, то в году тысяча девятьсот тридцать седьмом. – Сказав это, Глафира не мигая посмотрела на Панина, спрятала глаза и махнула рукой. – Ах, да, вам, конечно, непонятно!..
Алексей Иванович растерялся, мысли его пошли обгонять одна другую, но теперь он убедился, что разум Глафиры в полном порядке. Она же быстро сменила разговор:
– А что вы так рано собрались уезжать? Погода не совсем плохая. Ещё можно любоваться осенней природой, в лес ходить, в поля. «Унылая пора, очей очарованье…» Помните? Чего хорошего в городе? Каменные стены, выхлопные газы да сутолока!
– Стихи Пушкина про осень я, конечно, помню со школьных лет, – сказал Алексей Иванович. – Хорошо нас учили. Однако грибы нынче не наросли, бруснику я собирать не люблю, а дичь стрелять не решаюсь. Без дела очаровываться осенней красотой мне скучно. И с огородом закончил прежде времени, поторопился лишить себя работы. Скоро небо заволокут тучи, польют холодные дожди, усилятся ветры. Станет темно, тоскливо, и потянет нас с Зойдой выть по ночам. Колоть дрова и топить печь будет лень, а хорошенько прогреть кости в скверную погоду можно только на горячей лежанке. Некогда мы с женой оставались на даче чуть не до декабря. Настало время мне пораньше сматывать отсюда удочки и быстрее возвращаться к цивилизованным коммунальным услугам.
– Вы неунывающий мужчина, – сказала Глафира. – В невесёлые речи вставляете что-нибудь смешное. Ну, я пойду к себе. Желаю вам счастливо уехать. А весной приезжайте опять.
– До свидания, – ответил Панин.
* * *
Зимой он любил прогуляться по улице с собакой, но большую часть времени тратил на написание мемуаров. Поглядывал в окно на заснеженный двор, вздыхал, поправлял на носу очки и упорно водил пером по бумаге. Взялся Алексей Иванович за мемуары с тоски, когда несколько лет назад остался в одиночестве, но потом увлёкся. «Дочка и зять или внуки когда-нибудь почитают мои записки, – думал старик, – а может, и напечатают. Они люди хорошие»…
Он вспоминал деревню Муромку, а в ней Глафиру. На расстоянии и с течением времени «кикимора» виделась ему ещё более непонятной женщиной, и загадку её личности Алексей Иванович хотел бы разгадать. Дождавшись весны, Панин побыстрее снарядился, сел в свой «внедорожник» (дочка с зятем помогли купить) и уехал, а достигнув Муромки, прежде всего заспешил в лес…
Пуща окружала Муромку, но лес, где прошлой осенью ему встретилась Глафира, рос за рекой на противоположной возвышенности. В нём Алексей Иванович надеялся увидеть «кикимору».
Чему-то он улыбался, сходя по каменистой тропке со своего холма. На сгибе руки дачник нёс корзину под строчки и сморчки. Впереди хозяина трусила Зойда.
Владельцы подворий копошились в своих огородах, и Алексей Иванович с собакой прошли низинной улицей, не встретив никого. Они поднялись в лес и с просёлочной дороги свернули в чащу. Зойда радостно носилась по лесу кругами. По краю солнечной поляны меж полосок ноздреватого снега, залежавшегося тут кое-где, Алексей Иванович отыскал участок сморчков, бугристых, как человеческий мозг, и разных янтарных оттенков. Он с удовольствием брал грибы, дышал прохладным воздухом, любовался на молодую листву, новую мягкую травку и сквозь птичий гомон прислушивался: не запоёт ли где «кикимора», – но сегодня Глафиру в лесу не нашёл…
На днях он заглянул в деревенский магазин купить продуктов, встал в небольшую очередь; и вдруг к нему пристроилась Глафира.
– Здравствуйте, – скромно произнесла она у него за спиной. – Давно вас не было видно.
Алексей Иванович обернулся и едва сдержал громкое приветствие.
– А, здравствуйте! – ответил он.
На улице их встретила Зойда, привязанная у кирпичного магазина к низкой стальной ограде. Она скульнула при виде хозяина, потопталась на месте и лизнула Глафирину руку, погладившую её. Алексей Иванович отвязал животину и повёл её на поводке: неподалёку деревенские собаки праздновали пёсью свадьбу, и он обеспокоился, как бы Зойда не увязалась за сворой.
Сперва Панин с женщиной стеснённо молчали, потом он сказал:
– Недавно мы с Зойдой ходили по строчки и сморчки. Заодно я высматривал вас, на деревьях и под деревьями.
– На деревьях-то почему? – спросила она.
– Вы же лесная кикимора, значит, вполне могли отдыхать на развесистом дереве, возможно, с кем-нибудь из мохнатых, рогатых, копытных и со свиными пятачками.
Глафира фыркнула, а он ещё повеселил её:
– Не скрою, на дереве я представлял вас чумазой, со спутанными волосами и в лохмотьях.
– А куда вы идёте? – спросила она.
– Ой! – Он остановился и оглядел улицу по-над речкой, заслонённой кустами и деревьями. – Мне в обратную сторону и наверх! Разговорился и забыл! Ладно, зато проводил вас!
– Тогда заходите в гости. Я вон в том доме живу. Время обеденное. Покормлю вас кислыми щами и жареной картошкой с мясной котлетой. На третье попьём чаю с вареньем из лесных ягод. Самому вам, думаю, и готовить не хочется. Наверно, сидите на сухомятке?
– Иногда я ленюсь готовить, как некоторые одинокие мужчины и женщины, – ответил Алексей Иванович, – но в общем и суп варю, и второе. Сейчас у меня в холодильнике остался суп из белых грибов. Я их собрал ещё позапрошлым летом и высушил в печи. Хорош грибной суп со сметаной!.. А что, айда к вам в гости! Воспользуюсь случаем посмотреть, как живёте! Вы-то меня однажды навестили!..
Они повернули к её домику под оцинкованным железом, голубому, с белыми резными наличниками. Алексей Иванович обратил внимание на то, как опрятен двор Глафиры. За решёткой штакетника не было сора. Крыльцо помыто. Грядки перед домом, ещё не засеянные, вырыты очень ровно. Панин велел собаке гулять во дворе, и она побежала обнюхивать чужую территорию. Перед тем, как подняться на крыльцо, ему захотелось скинуть ботинки, но он это сделал перед входом в чистые сени. В горнице Панин заметил исключительный порядок во всём и небольшое количество предметов обстановки. Бросилась ему в глаза икона Богородицы в красном углу.
– Как у вас чисто, уютно! По какому-то случаю делали большую уборку?
Алексей Иванович оставил у порога сумку с продуктами, прошёл к столу у окна и сел.
– Рада, что вам в моём доме нравится, – откликнулась Глафира из сеней. – Большую уборку я давно не делала, но поддерживаю порядок. Если вижу пыль где-нибудь или вещь не на своём месте, начинаю злиться. Не могу спокойно глядеть на пыльные, засиженные мухами окна. Поэтому тру их часто. А разулись вы зря. Я всё-таки не чистоплюйка. Пол протереть «лентяйкой» нетрудно… Ну, мойте руки и готовьтесь обедать. У меня водопровод, артезианская вода, как в уличной колонке. Раковина в сенях. Сейчас подогрею на электроплитке щи и подам. Поскучайте пока.
Он вышел в сени. Раковина с краном располагалась сбоку от кухонного уголка, здесь на столе стояла электроплитка. Помыв руки, ополоснув лицо, Панин утёрся полотенцем и вернулся в комнату. Глафира застелила белую скатерть на обеденном столе прозрачной плёнкой и скоро принесла хлеб, ложки, тарелки со щами гостю и себе.
– Зойде тоже налила в миску и сахарную кость туда бросила, – сказала она. – Как постынет, вынесу на крыльцо.
Алексей Иванович ел и нахваливал Глафирину стряпню.
– Так вы, значит, по весне в лес не ходите? – спросил он.
– Как же! – отвечала Глафира, аккуратно хлебая. – Хожу! Только строчки и сморчки не беру. Что это за грибы? Грибами не пахнут и очень водянистые. Местные жители строчки и сморчки не берут никогда и удивляются, как дачники могут их есть. Просто брожу по лесу, смотрю, любуюсь. Вижу, как змеи просыпаются, ежи и белки суетятся. Слушаю пение птиц… Зимой тоже бываю в лесу. В чаще снег неглубокий, в валенках гулять в самый раз. Видела зайцев, лис, кабанов и лосей, ждала, когда встречу волка, но пока не встретила.
– С серым лучше не сталкиваться, – сказал Алексей Иванович. – А зимой – упаси Бог! Волк – лесовик опасный!
– Не опаснее кикиморы. – Глафира усмехнулась мрачновато.
– Потому, Глаша, вы здоровы, энергичны и выглядите очень молодо, – осторожно сказал Панин, – что много времени проводите на свежем воздухе. Лучше долгих лесных прогулок, думаю, омолаживающих средств не существует.
– Да, я живу на свете очень долго, но чувствую себя хорошо и кажусь молодой. Лес, наверно, тоже помогает. Но выглядеть мне давно пора старухой.
Её ответ смял их разговор. Они вместе задумались. Дальше Глафира поинтересовалась, что за человек Алексей Иванович, чем занимался и занимается. Он сказал, что преподавал в институте русскую словесность, но немало лет назад вышел на пенсию. Сам же гость не посмел ни о чём расспрашивать хозяйку.
Отобедав и поблагодарив женщину, он ещё немного побыл у неё из вежливости.
* * *
С неделю Панин вскапывал огород и засеивал грядки. Потом он взялся чинить ступеньки крыльца и выкорчевал побеги тёрна в огороде, окружённом зарослями терновника. С «кикиморой» всё это время Алексей Иванович не встречался, но он думал о ней. Иногда о Глафире заговаривала с ним старушка Ильинична: прошла, мол, ведьма и морду отвернула; а у одной бабы она порчу на корову напустила, и корова сдохла. То, что дачник побывал в доме Глафиры, не укрылось от глаз людей зорких и любопытных. Ильиничны этот слух скоро достиг, и как-то раз она в сердцах сказала Панину:
– Вона до чего у вас дошло! Уже в гости к Глашке закатываешься! Прельстила она тебя! Смотри, герой! Опоит каким-нибудь зельем и сделаешься ненормальным! Будешь ходить по деревне и кукарекать!
– Ну, был я однажды у Глафиры в гостях, – отвечал Панин, сердясь и посмеиваясь. – Только почему я должен за это оправдываться?.. Никаким зельем она меня не опаивала. Обедали вдвоём и пили чай. Помню вы говорили, что Глафира водится с алкоголиками, но, могу ручаться, никто к ней с бутылками не ходит, обстановка в доме выдала бы притон.
– Значит, раньше ходили! – бросила молочница.
– Раньше не знаю, но мне она спиртного не предлагала, а привыкла бы выпивать, наверняка бы предложила. В избе у неё удивительно чисто. Сама опрятная. Хозяйка хорошая. Что ещё сказать, чтобы вы её без дела не порицали? Ведьмой быть не может, так как держит икону Богородицы. И я не признаю суеверий, хотя сказки люблю.
– Икону она держит! А ты видел, чтобы эта баба хоть раз зашла в нашу церкву?
Маленькую деревянную церковь, нарядную, как игрушка народного промысла, тут недавно построили всем миром. С церковью Муромка стала селом, но все по привычке называли её деревней.
– Не видел, – сказал Алексей Иванович. – Но это ничего не значит. Я, грешник, тоже здесь в церкви ещё ни разу не был, хотя, пока она строилась, приходил, интересовался, радовался… Меня удивляет ваша стойкая неприязнь к Глафире. Всё-таки за что вы её так сильно не любите? Неужели, правда, верите, будто Глаша распустила о вас какой-то слух? Даже если бы и распустила юмора для… Посердились бы, простили, и дело с концом.
– Не наш Глашка человек! – выпалила Ильинична. – Знаю, почему она мне противна! Глядит своими зелёными гляделками с каким-то секретом, с подвохом, не так, как другие глядят!..
– Да, глаза у неё удивительные, темно-зелёные. Я таких прежде не видел. Подвоха в её взгляде нет, но секрет, точно, есть, это вы верно подметили.
– Хитрая, видать! – не унималась старушка. – Много о себе думает! Вот ты: хоть весь городской, образованный, а наш! Прост и сразу виден! А у неё в глазах дьявольщина и душа тёмная!
– Господи! – сказал Алексей Иванович. – Это и есть вся её вина перед вами – то, что смотрит не так, как другие? Не верю! Маловато для внезапной и сразу неискоренимой злости на человека! Я, конечно, не стану допытываться до истинной причины. Но постарайтесь быть доброжелательнее к Глафире, уважаемая Федосья Ильинична. Прошу вас!..
В начале лета молочница ему сообщила:
– Муж Глашкин приехал. Евоная машина у дома стоит. «Мерседес–бенц» называется, Глашка объясняла. Муженёк у неё, я уже тебе говорила, старый. Совсем с ума посходили женихи плешивые! Что у них с Глашкой могла сложиться за семья? И детей, небось, нет! Откуда дети возьмутся? Не помню, чтобы какой-то молодняк к Глашке приезжал!..
Очень захотелось Алексею Ивановичу посмотреть мужа Глафиры, а возможно, сойтись с ним и через него понять, что Глафира за женщина. Тем же днём он оставил дела, кликнул Зойду и спустился в низину.
По пояс голый волосатый мужчина окунал тряпку в ведро с водой и мыл дорогую чёрную «иномарку» на лужайке перед подворьем Глафиры. Её муж был человек седой, старый, но крепкий на вид, плотного сложения, коротко стриженный, с бычьей шеей. Панин приблизился к нему, велел Зойде сидеть и произнёс:
– Здравствуйте. Я – Панин Алексей Иванович, дачник. Прошлой осенью мы с вашей супругой познакомились в глухом лесу. Она прирождённая лесовичка. Я диву дался, как свободно чувствует себя Глафира Пантелеевна в дебрях и как запросто вышла из них и меня вывела. И в гостях я у неё побывал. Она вкусно меня накормила. Теперь хочу с вами познакомиться. Вы не против?
Мужчина глянул удивлённо, потом усмешливо.
– Откуда вы знаете, что я её муж?
– Федосья Ильинична сказала. Бабулька здесь такая живёт. Я у неё молоко покупаю.
– Чудно как-то, – произнёс Глафирин муж. – Подходит незнакомый человек: «Давай познакомимся».
– Ну, извините. Тогда я пойду!
– Нет, я не против знакомства. Плохо, что ли, если на одного приятеля станет больше? Я – Семён Копылов, Семён Игнатьевич. – Он бросил тряпку в ведро, вытер руки о штаны и пожал руку Панину. – Глафира Пантелеевна и теперь с утра по лесу шастает. Первые маслята собирает. Предлагал на машине её увезти. Нет, сказала, пойду пешедралом, потому что дальше сверну в глухомань. Только она … – Копылов глянул на Алексея Ивановича так, словно колебался: говорить об этом случайному знакомому или не говорить. – Только она не жена мне, а мать.
Поморгав ему в лицо, Панин сказал:
– Ничего не понимаю!
– Что тут понимать? Всё очень просто. Глафира Пантелеевна моя мамаша. Я её престарелый сын. Вот так!..
– Но этого быть не может! Вы меня разыгрываете?
– Не разыгрываю. В деревне никто не знает, что мы мать и сын. Сам не понимаю, зачем я с лёту раскрыл вам этот секрет. Но дело сделано: раскрыл.
– Всё равно не доходит! – Алексей Иванович хлопнул себя по лбу. Собака задрала морду, глянула на хозяина и вильнула хвостом. – Так не бывает! Вы – и она! Старик примерно моего возраста – и, не молодица, конечно, но ещё довольно молодая женщина!
– А вот бывает и так.
– Может, вы условно зовёте её матерью, потому что она сделала для вас много хорошего? Может, выходила от тяжёлой болезни, спасла от смерти?..
– Нет, она моя родная мать. Наверно, у Глафиры Пантелеевны организм особенный, поэтому она в старости кажется молодой и живёт как молодая. Учёные знают такие случаи. Я хотел найти учёных, которые думают про омоложение человека, и показать им мамашу, посоветоваться, но она наотрез отказалась и разозлилась. Во-вторых, насчёт её видимой молодости у меня есть свои соображения. Любопытную английскую статейку я в научном журнале читал… Знаете, сколько моей матери лет? Восемьдесят пять! Она с тысяча девятьсот двадцать третьего года рождения! А теперь идёт две тысячи восьмой!..
Дачник, ошеломлённый, перевёл дух.
– Вот это да! Звучит невероятно! Невозможно поверить!
– Ещё бы! – сказал Копылов.
– А что, Семён Игнатьевич, за научная статейка, про которую вы сказали?
– Она про людей, живущих в своё удовольствие. Они не думают о смыслах жизни и не засоряют себе мозги никакими проблемами; хотят вечных радостей, веселья, срывают зло на других и счастливы, когда другим плохо. Дурную энергию эти люди отдают близким, друзьям, знакомым, соседям, сослуживцам, даже случайным встречным, а хорошую берут у них себе. Они энергетические вампиры (в статье так и говорится), потому что подпитываются чужими силами и за счёт них сохраняют здоровье, не болеют, не стареют. Есть в статье пример с одной старухой. Она всю жизнь изводила сына и его жену, любивших друг друга: капризничала, скандалила, ссорила супругов, чего-то требовала от них. Главное для неё в жизни было выпить вина, хорошо поесть, повеселиться, пококетничать и переспать с мужиками. Работала ли эта баба, неизвестно. Вроде была какая-то знатная особа… Когда годам к девяносто её хватил паралич и сын с женой стали возить старуху в коляске, она выглядела молодой, свежей, а они измождёнными стариками.
– Ничего подобного не читал и не слышал. – Панин мотнул головой. – Не пойму, какое отношение статья имеет к вашей матери.
– Прямое. Моя мамаша пожила в удовольствие и почудила на своём веку.
– Вы это с юмором говорите?
– Нет, вполне серьёзно. Какой тут юмор!
– Убей Бог, не понимаю! От всего, что вы мне сказали, уважаемый Семён Игнатьевич, я чувствую смятение и полный разброд в мыслях… А почему, извините, ваша мать живёт в деревне, а не с вами в городе?
– Я её сослал.
– Сослали?
– Да. Не стерпел. Надоело, что она всё время лезла в наши с женой дела, в отношения. Жене наедине со мной приписывала супружеские измены – доходило и до этого, – а на мужа наговаривала в том же духе. Развлекалась. И внуки за дурные выходки невзлюбили её, перестали ходить к нам в гости. И соседей извела. Со всеми грызлась. Всех будоражила. На кого-то писала доносы… Я человек не бедный, предприниматель. Купил в Муромке избу по совету одного приятеля и силком переправил мать от себя подальше. Езжу, навещаю, привожу всё, что ей надо. Сперва брыкалась, рвалась назад, в семью, грозилась в суд на меня подать. Я отвечал, что в город её не верну, пока не исправится, пусть жалуется на меня, куда хочет. Денег не давал, чтобы самостоятельно не приехала. Не верил, что утихомирится, но вдруг утихомирилась. А потом не пожелала ехать в город. Давно зову – даже в гостях побывать отказывается; но хочет видеть невестку и внуков. Уговорю родню съездить к Глафире Пантелеевне. Что-то с ней случилось. Ведь поначалу она и в деревне показывала прыть, вредничала, сплетничала, людей против себя и друг против друга настраивала. Но… не узнаю. Спокойная стала, приветливая. Икону в избе повесила, а раньше хвастала тем, что безбожница, и смеялась над верующими. Лицо у неё было хоть и улыбчивое, но заносчивое, хитрое, а теперь – серьёзное, задумчивое, в нём появилось благородство. Чудеса!.. Ну, всё. Буду домывать машину.
– А вы бы провели резиновый шланг от крана в избе к машине и мыли бы из шланга.
– Привезу и проведу.
– Спасибо, что не отказались поговорить со мной, – сказал Панин. – Извините, что отвлёк вас от дела. То, что Глафира Пантелеевна женщина спокойная, серьёзная, приветливая, что в её лице есть благородство, соответствует моим представлениям о ней, а то, что она могла вести себя так недостойно, не соответствует.
Алексей Иванович легонько свистнул Зойде, и собака вскочила на ноги и закрутилась возле хозяина, дожидаясь, когда пойдёт домой.
– Чужая душа потёмки, – кинул ему на прощание Копылов.
– Рад был познакомиться, – сказал Панин.
* * *
– Ну и дела у нас с тобой, Зойдочка! – обращался он к собаке, мучась одной и той же нелёгкой думой. – Выходит, Ильинична была права, что худо отзывалась о Глафире? Она и вправду чуяла смутность её души. А про обманную молодость этой женщины ты слышала, собачка? Как я должен теперь разговаривать с ней? Вольно пошучивать больше не пойдёт. Отныне знаю, что Глафира дама возраста очень солидного, много старше меня, старика. И про другое стану думать, о чём с досадой вспоминал её сын. А ведь, грешным делом, крутилась у меня в голове мыслишка: не приударить ли за Глафирой, не завести ли с ней роман? Картины совместной жизни начал было рисовать себе. Сколько лет живу один, и скучно, тошно, и без хозяйки плохо. А она умна, общительна и хозяйка прекрасная…
В деревне Алексей Иванович не только занимался огородом, что-нибудь чинил, гулял по лесу, но и продолжал свои мемуары. Сейчас никакие занятия у него не ладились. Он старался, но не мог поверить и принять, что та Глафира, с какой он познакомился, и другая, которую ему описал Копылов, один и тот же человек. Пока он избегал «кикимору», но поглядывал на её дом в полевой бинокль и думал: не сойтись ли ему с Глафириным сыном поближе и не расспросить ли его о матери подробнее? Машина Семёна Игнатьевича то куда-то уезжала, то оставалась на месте. Мать по утрам часто уходила в лес. Дня через три Панин осмелел. Увидев, что маленькая женщина опять побрела с кузовом за плечами, а машина стоит на лужайке, он направился в избу Глафиры.
Он вошёл и встал у порога. Копылов в чёрной футболке сидел за столом. Перед ним на подстеленной газете лежал кухонный нож с деревянной клёпаной рукояткой, а второй такой же он точил на бруске.
– Заходите! Не стесняйтесь! – крикнул он. – Собираюсь завтра уехать и спешу доделать кое-какие хозяйственные дела в помощь матери. А вы что заглянули ко мне?
Он встал и поздоровался.
– Хорошо, что я вас застал, Семён Игнатьевич. Извините, но, может быть, вы мне до конца доверитесь? Я вас не подведу. Расскажите, пожалуйста, о Глафире Пантелеевне пообстоятельнее, – сразу попросил Панин.
– Вон что у вас! – сказал Копылов. – Прямо с утра нагрянули! Мне это нелегко рассказать.
– А вы всё равно расскажите.
– Вам так загорелось услышать?
– Загорелось. Я чувствовал в вашей матери что-то таинственное, глубоко скрытое, а теперь, если не узнаю полную разгадку, то, кажется, покоя лишусь.
– Роман, что ли, про её жизнь писать собрались?
– Нет, я не мастер.
– А не пожалеете, если узнаете разгадку? Вы ведь, смотрю, очень по-доброму относитесь к Глафире Пантелеевне. Наверно, думаете с ней дружить? Я был бы рад.
– Не пожалею. Рассказывайте.
– Да можно и рассказать, – ответил Копылов и погладил себя по шее. – Вообще-то мне давно охота поговорить с кем-нибудь о моей матери, душу излить, но не всякому доверишься, не всякий поймёт. Вы мне как-то сразу показались. Без поллитра, конечно, нам не обойтись.
– У меня есть водка, – сказал Алексей Иванович. – Чем закусить, тоже найдём. Давайте поднимемся ко мне на гору.
– Зачем подниматься? Посидим тут. Коньяк пьёте?
– Да.
– Ну, хорошо… Глафира Пантелеевна не скоро вернётся. Знаю, как она любит ходить по лесам. Никто нам не помешает.
* * *
Собака опять дожидалась хозяина в чужом дворе. Сын Глафиры убрал со стола ножи, вымыл руки, поставил бутылку, широкие рюмки, порезал на тарелочках сыр и лимон.
– Культурно проведём время, – сказал он.
Отхлебнув из рюмки и съев ломтик лимона, Копылов стал рассказывать:
– Начну издалека, но сперва оговорюсь, что мамашу свою люблю, какую бы правду о ней я вам сейчас ни выложил.
Жила она грешно, неправедно. Мужики приставали к ней с любовью, цветы, подарки носили, что называется, «пользовалась успехом», хотя невелика ростом и смолоду, я считаю, не очень казиста. Так бывает: скромную красавицу мужики в упор не видят, а за не очень красивой стервой носятся табуном. Я не мамашу стервой называю, а вообще…
Сразу, как в сорок первом на войне погиб мой отец, кадровый офицер-артиллерист, у матери появился любовник. Некоторые её приятели постарались сказать об этом мне, подросшему сыну. В сорок первом я ещё не знал, что происходило: родился-то в тридцать девятом. Могу предположить, что и при живом муже мать погуливала… Вы подождите глаза на меня таращить. Я ещё только начал говорить.
– Да вы такое рассказываете!..
– Напросились, так слушайте! – прикрикнул на гостя Копылов и продолжил: – Маленькая-то она маленькая, да была удаленькая, остроумная, заводная, весёлая. Танцевала до упаду под патефон и отлично пела. В молодости её голос звучал прелестно. Один из друзей ходил к нам с гитарой, аккомпанировал матери. Выпив вина и повеселев, она становилась красавицей: глаза зелёные сверкали, щёки горели; зубы у неё были шикарные (они и теперь белые, здоровые). В войну с Гитлером наш город оказался прифронтовым. Мать работала медсестрой в госпитале, а я оставался с бабушкой. Медсестрой мамаша слыла замечательной, про неё даже написала местная газета, вырезка из хвалебной статьи у меня хранится. Она вообще была работящей, умелой, добросовестной. Все, кто знал мою мать смолоду, ещё подчёркивали мне её редкую аккуратность, опрятность. Нашу двухкомнатную квартиру она мыла и чистила до блеска, каждую вещь ставила и клала на своё место. К Пасхе, хотя в Бога не верила, мать самолично перебеливала потолки и стены. Представляете, какая для женщины работа?..
Что происходило к концу войны, я уже сам помню, больше смутно, но кое-что ясно. Отпечаталась в памяти смерть бабушки, матери моего отца. Тихая была старушка, добрая, кроткая. Глядела-глядела на весёлую жизнь невестки, вздыхала-вздыхала, а потом легла и умерла. Ещё запомнилось, как с матерью жил офицер, излечившийся в госпитале, очень хороший боевой мужик. Обо мне заботился, играл со мной. В чём-то поперечил любовнице или сделал не так, как ей хотелось, и мать выперла его из квартиры и китель с орденами и фуражку кинула вдогонку с лестницы.
Характер у неё сложился не просто скверный, но ужасный и неукротимый. Попробуй, бывало, кто-нибудь нажать на мою матушку посильнее – тут же она взрывалась, как пороховой заряд, швыряла, что под руку попадёт, и не глядела, куда оно полетит: может, человеку в голову. Бабушку беззащитную, безответную она за что-то материла – на весь подъезд слышалось, меня лупцевала беспощадно, и за дело и без дела. На любовников тоже замахивалась, и никто её в ответ не обижал, все только успокаивали, ублажали. Особенно её бесили измены ухажёров. Как-то соседка, не заметив меня близко от себя во дворе дома, сказала о моей матери другой соседке: «С любовниками, видать, разбиралась. Прошла мимо свирепая и не поздоровалась». Соседи не любили, и побаивались мою мамашу.
Не забылся такой случай. Однажды поздней осенью родительница вернулась домой с потемневшим лицом и грозным взглядом. «Ты что, мамка, такая страшная? – говорю. – Как настоящая Баба Яга!» Она не отвечает, берёт со стола плошку с куриными яйцами и бьёт о пол. «Что делаешь? » – кричу. Молча хватает у порога свою белую фетровую бурку на высоком каблуке, мокрую от слякотной погоды, скрипит зубами и гонит меня по квартире, а поймав, охаживает буркой по спине, заду, голове. Вот такая была. Не представляю, за что её, чумовую, мужики могли любить! Но ведь любили, обожали!.. После психического взрыва она скоро приходила в себя. Все, кого задела, обидела, переживали, а она глядела весело, лезла обниматься и целоваться…
Копылов чокнулся с новым знакомым, и они допили то, что оставалось в рюмках.
– Вам, Алексей Иванович, давайте ещё налью, – сказал сын Глафиры. – А мне пока больше нельзя. Не то путано буду рассказывать.
Панин промычал и отмахнулся от коньяка.
– Вы, может, думаете, что я сгоряча присочиняю о мамаше, но о ней можно только убавлять, – снова заговорил Копылов. – Слишком много было разных случаев, происшествий, связанных с Глафирой Пантелеевной, о которых, если рассказывать, то тихо, по секрету. Я к вам расположился, вот и рассказываю. И скажу по совести: грустно мне, жалко мать, хотя сознаю её вину. Понимаете меня?
– Угу.
– Сперва, значит, к нам ходили её знакомые офицеры. Компании собирались молодые, красивые, шумные. Я назвал мать неказистой, но, повторяю, в веселье она преображалась, расцветала. И вообще, надо думать, в ней была изюминка; я эту изюминку не видел, но обожатели смотрели на Глафиру Пантелеевну иначе, чем я. Кроме хозяйки квартиры с офицерами развлекались и другие дамочки, подружки моей матери, но она была душой компании. Конечно, мать и одевалась нарядно, и причёску себе делала, и умело подкрашивалась. Сложена была хорошо. Выходила к гостям этакая избалованная куколка и пела:
Я маленькая балерина,
Всегда нема, всегда нема.
И скажет больше пантомима,
Чем я сама…
Знаешь, что меня в ней поражало, когда она кутила? Её ненасытная жажда развлечений, удовольствий. Она вся горела, садилась мужикам на колени, спрыгивала с коленей, кого-то тянула за руку танцевать и командовала: «Выпьем! Выпьем!» – «Споём! Споём!» – «Танцуют все!»…
Война шла к концу. И вот к нам приехала из другого города младшая сестра моей матери Даша. Её дом немцы разбомбили. Муж, лётчик, воевал. Детей тётя Даша не успела родить. Никого из близких у неё не было, и она скиталась, ютилась по каким-то углам, пока не сумела уехать с мелким скарбом к старшей сестре. Мы с ней – я тут о себе – сразу поладили. Жить пацану стало веселее. Помню Дашу женщиной светлой, приветливой и скромной. Она была выше моей матери и красивее.
Тут я приближаюсь к ужасному несчастью в нашей семье. Если о преднесчастье рассказывать коротко, то мать не только приняла, пригрела Дашу, устроила работать в госпиталь, но и помаленьку втянула её в пьянки-гулянки. Долго младшая сестра отказывалась от компаний, знакомств с офицерами, и когда собирались застолья, уходила в другую комнату, где мы с ней вдвоём ночевали (мать ночевала отдельно, так как часто оставляла при себе кого-нибудь из гостей мужского пола). Но вот Даша сдалась, грех попутал, и выпивать приохотилась, и закокетничала, стала нравиться ухажёрам больше, чем моя мамаша. Офицеры с ней заигрывали, Даша строила глазки, а Глафира Пантелеевна косилась на сестру недобрым глазом, зубы сжимала, скулами поигрывала – это я точно помню…
Кончилась война, офицеры разъехались. Сборища у нас дома прекратились. Дашин муж знал, где теперь жена. Он торопился к Даше, но вдруг перестал отвечать ей на письма. Она гадала, что бы его молчание могло значить, и чего-то боялась.
Однажды летней ночью к нам в квартиру громко постучали. Ночь была лунная, светлая. Мне не спалось, о чём-то мечталось. Я соскочил со своей диванной постели, добежал до порога, зажёг свет и открыл дверь. Быстро вошёл коренастый мужчина в офицерской лётной форме. Над губой у него чернели усики. Я никогда раньше не видел его, но понял, что это муж Даши.
«Где она?»
Я указал ему на комнату, где мы с Дашей ночевали, и пошёл за ним. Даша спала головой к окну. Она тоже очнулась, приподнялась на кровати и стала видна в полумраке на фоне окна. Муж пошёл к ней, задирая на боку край кителя и расстёгивая кобуру пистолета. Меня затрясло от страха.
«Коля! Милый!» – зашептала Даша и протянула к нему руки.
Не говоря ни слова, он достаёт пистолет, направляет на жену и палит раз, другой, третий…
От грохота я чуть в обморок не упал. За стеной у нас и над головой проснулись соседи, послышались шаги, суета. Прибежала мать в ночной рубашке, с растрёпанными волосами, зажгла в нашей спальне электричество, затопала и заорала, на Дашиного мужа: «Ты что, подлюга, наделал?» А он стоит над женой, фуражку скинул, голову свесил, руку с пистолетом опустил.
Мёртвая Даша, скрюченная на постели, вся в крови, милиция, любопытные, которые появились среди ночи и стали заглядывать к нам в квартиру – всё это я хорошо помню. С годами впечатление притупилось, но вот заговорил я о тех событиях, и снова меня бьёт озноб …
После продолжительного вздоха Копылов сказал:
– Схоронили Дашу. Я очень горевал и плакал. Мать тоже горевала. Но вскоре у неё снова завелись сменные ухажёры, теперь гражданские, одни начальники: зав. потребсоюзом, начальник городской милиции, зав. мясо-яичной базой (мать после войны здесь и работала), ещё какие-то. Они обязательно приносили что-нибудь из продуктов или тряпок. Стыдно признаться, но в военные и послевоенные годы, когда другие пацаны ходили бледные, худые и в обносках я ел и одевался неплохо. Мать очень заботилась о сыночке. Классная была бы мать, если бы не гуляла, как кошка, и не лупила сыночка, чем попадя. В школе меня пробовали звать пончиком за розовые щёки, но я хорошо дрался, и ребята отступились.
Потом моей родительницей увлёкся секретарь горкома партии, коммунист с большим стажем, человек воспитанный, образованный, с благородной сединой. Это было её высшее любовное достижение. Однажды Глафира Пантелеевна на секретаря разгневалась – прежде всего, как я понял, за измену, но ещё, по-моему, за то что мало одаривал, а мать с годами становилась корыстной и жадной. И вот как она расправилась с ним: заперла мужика у себя дома и пошла с доносом на любовника к его жене. А он спешил на заседание. Представляю, как метался бедняга по чужой квартире в ужасе от того, что и на заседание не придёт, и все, жена в первую очередь, узнают про его шашни. Дядя нашёл бельевую верёвку, привязал к ножке кровати, открыл окно и спустился во двор с четвёртого этажа. Я того не видел, был в школе, соседи рассказывали. Хорошо, что случилось это летом, и, слава Богу, верёвка не оборвалась. Но хороший костюм любовника запачкался пылью и покрасился о красные кирпичи. Не знаю, что дальше было с секретарём, но к нам он с тех пор ни ногой.
Как мать хохотала, воображая со слов соседей его побег! Как заливалась! Потом она из-за своего характера растеряла всех любовников и повесила на стену портрет убитого на войне мужа, моего отца,. А развлекаться начала мелкими пакостями, о которых я говорил…
Но, может, хватит рассказывать? Вам, уважаемый, и так всё ясно, а я разрываю себе душу вместо того, чтобы в доверительном разговоре её успокаивать. Может, прикончим коньяк и разбежимся? И давай-ка, Алексей Иванович, перейдём на ты.
Раз я перед тобой вывернулся наизнанку, то мы стали вроде как кореша. На вы обращаться друг к другу уже неудобно.
– Хорошо, давай на ты, – согласился Панин. – Рассказывать в самом деле хватит. Только вот что, Семён, мне непонятно. А каким образом супруг твоей тётки узнал, что жена гуляла с офицерами? Не успел приехать и сразу узнал?
– На этот вопрос не могу ответить. – Копылов потрогал углы губ двумя пальцами. – Такое приходит в голову, что не по себе становится… Даша, между прочим, не очень была перед мужем виновата. Гуляла она не так, как моя мать. Голова её вскружилась, конечно, но не до сумасшествия. Погибла безвинная.
– Жалко, – ответил гость.
– А ты знаешь, – сказал Копылов, приглушая голос,– наверно такой моложавостью в глубокой старости мою мамашу Бог наказал. Может, будет она жить сто лет, сохраняя молодой вид, крепкое здоровье и ясную память. Всё больше будет думать про свои грехи, всё сильнее мучиться… Попросил священника в городе молиться за неё. Здесь тоже попрошу.
Они молча выпили ещё по рюмке и расстались.
* * *
Сходя к колонке за водой или в магазин за продуктами, Панин всякий раз боялся встретиться с Глафирой. Даже по грибы стал ходить не в лес за речкой, а в противоположный – за шоссейной дорогой. Не хотел Алексей Иванович и того, чтобы «кикимора» опять зашла в гости. С беспокойством он видел по утрам у себя на крыльце то несколько куриных яиц, то банку земляники или черники, то свежие огурцы и помидоры, салат с грядки и зелёный лук. Хозяину дома «кикимора» не показывалась, оставляла всё незаметно. «Зачем она это делает? Знала бы, как мне теперь не хочется помнить о ней?» – говорил себе Панин, но брал подношения и ел.
В сезон охоты на водоплавающую дичь ему ярко вспомнилось случайное лесное свидание с Глафирой. Он взволновался, как молодой, и поспешил увидеть странную женщину. Алексей Иванович снова повесил на плечи двустволку и охотничью сумку, прихватил ещё корзину под ядрёные осенние грибы и утром ушёл с Зойдой к знакомому болоту.
Поднималось солнце. Воздух искрился. Лиственный лес зажелтел, и посветлевшие поредевшие берёзы казались такими лёгкими, словно могли, взмахнув ветвями, полететь. Птахи щебетали, как летом, перепархивали с дерева на дерево. В нагревающихся под солнцем перелесках от росистой травы исходил парок. Ярко раскраснелись ягоды брусники и костяники. Попадались грибы.
Алексей Иванович зашёл в сосновый бор, отыскал болото и начал его обходить, высматривая дичь. Крупные птицы с тёмным оперением плавали неподалёку перед камышами. Заметив охотника, они стали тяжело и шумно взлетать с воды. Бросив корзину, Панин взял наизготовку ружьё. Он прицелился в растревоженную стайку, выстрелил дуплетом и достал одну утку, а Зойда тут же сплавала за ней. Алексей Иванович кинул добычу в ягдташ, но больше охотиться не захотел, почувствовал раскаяние и пошёл собирать в сосняке грибы.
Когда время перевалило далеко за полдень, он набил корзину боровиками и рыжиками. Дачник не был уверен, что нынче встретит Глафиру, но на всякий случай крикнул:
– Ау! Глафира Пантелеевна! Вы где?
Он огляделся вокруг, прислушался, подождал и вдруг увидел выходящую из-за сосен «кикимору». Собака встретила её, как свою, кинулась навстречу и повиляла хвостом.
– Добрый день! – крикнул Алексей Иванович. – Значит, вы опять здесь?
– Где же мне быть, как не у колдовского болота, среди гадюк и поближе к лешему? – отвечала она, приближаясь. – Услышала выстрел, поняла, кто пальнул, и пошла вас искать. А потом вы крикнули.
– Что же без корзинки? Грибы нынче уродились, и все хорошие, нечервивые, белых много. Вон сколько у меня!
Он поставил корзину на землю. Глафира похвалила его грибы и сказала:
– Да я уже набрала, насушила и насолила. Пусть другие пособирают. Брусники в пятилитровую бутыль засыпала. Приходите пить брусничную воду. Очень вкусная. Пили когда-нибудь?
– Пил. Спасибо, – ответил Алексей Иванович. – И благодарю вас за дары, которые вы приносили тайно. Огородник я всё же плохой, и ягоды в лесу не собираю, и кур-несушек у меня нет. Все ваши гостинцы были мне очень кстати.
– На здоровье, – сказала женщина. – Вы одинокий. Мне вас жалко. Вот я и решила об одиноком мужчине позаботиться.
Панин улыбнулся и качнул головой.
– А не скучно вам, Глафира Пантелеевна, просто так по лесу гулять, без всякой материальной пользы или какого-то азарта?
– Нескучно. В лесу не только природой любуешься, вольно дышишь, тут ещё думается хорошо, никто не мешает… Подстрелили сегодня что-нибудь. – Она кивнула на его охотничью сумку. – Или опять целились мимо?
– Убил уточку выстрелом из двух стволов. Ударила в голову охотничья страсть, и пальнул. Чувствую себя убийцей.
– Не надо было убивать. Теперь не сразу успокоитесь. Выкиньте ружьё.
После того, что Алексей Иванович узнал о Глафире, ему в некоторых её словах чудились особые ударения и скрытый смысл.
– Давно нигде вас не встречала, – произнесла она. – Обходите меня стороной? Обходите. Я вижу. Прознали обо мне что-то такое, из-за чего вам со мной трудно общаться. Верно говорю?
Он промолчал.
– Так оно и есть. – Глафира отвела от него глаза. – Недаром вы меня уже не Глашей зовёте, а по имени-отчеству.
– Я просил Семёна Игнатьевича приоткрыть мне, что вы за человек, – ответил Панин. – Мы поговорили о вас, извините. Вы казались мне загадочной женщиной.
– Не извиняйтесь. Ни на вас, ни на сына я не обижаюсь. Не знаю, что он вам рассказал о матери, но думаю, что вспомнил всё правильно. Это давно у него на сердце камнем лежит, захотелось сбросить камень. Сбросил ли только? Бедный Сёма!
Алексей Иванович взял корзину, и они пошли. Вечерело. В лесу было покойно, мирно, и комары да мухи осенью не кусались.
– Наверно, и Федосья Ильинична поминала вам меня недобрым словом. Вы к ней часто ходите. Не могла она меня не поминать.
– Ильинична и теперь вас не забывает. Толкует она больше всего о том, как вы ославили её на всю деревню колдуньей. Но вот вы-то, мол, настоящая ведьма и есть, поэтому, когда раньше заходили к Ильиничне, у неё молоко в холодильнике скисало.
Женщина хмыкнула, потом сдвинула брови.
– Колдуньей я её, правда, окрестила, был грех. В первые годы меня здесь потягивало на такие шалости, на подлянку. А про молоко, конечно, враки. За сплетню просила у Ильиничны прощения, но она не слушает. Буду снова просить.
– Главным признаком вашего ведовства она считает то, что вы не ходите в церковь. Я ей доказывал, что вы молитесь дома на икону Богородицы, но она твердит своё – ведьма!
– В церковь многие не ходят, – сказала Глафира. – Что же они все – ведьмы и колдуны?.. Меня от церкви отталкивает какая-то сила, точно воздух передо мной сжимается. Так мне кажется… Верите?
– Верю в психологию того, в чём вы признались. Понимаю вас.
– Но скоро пойду на воскресную службу, – сказала она, помолчав. – Соберусь с духом и преодолею ту силу. Мне ещё с батюшкой о многом надо поговорить. А прихожан я стесняюсь. В деревне меня недолюбливают, сторонятся. Вы со мной неожиданно подружились. Мне стало легче. Не избегайте меня.
Её просьба смутила Алексея Ивановича.
– Вы, как я понял, и прежде не бывали в церкви? – поинтересовался он.
– Не бывала. Всего лет пять, как пришла к Богу, а до того жила отъявленной безбожницей, хотя с малолетства крещёная. Однажды меня в деревне так ударило по голове, так всю перевернуло, что стала верить…
– Интересно. Можете рассказать, как вас перевернуло?
– Теперь могу. Всё равно вы про мою жизнь многое знаете. Сон жуткий я начала видеть. Приходила ко мне во сне знакомая женщина, после войны застреленная мужем за измену. В белой окровавленной рубашке она всегда была. Глаза закрыты, губы сжаты, волосы распущенны. Приближалась. Что-то мычала. Тянула вперёд руки, ловила меня. Я орала со страху и просыпалась в холодном поту. Каждую ночь она стала являться. Я думала, сойду с ума. Темноты пугалась, свет на ночь в доме не гасила, а покойница, стоило мне заснуть, уже тут как тут. Хотела я просить сына отвезти меня к психиатру, но не могла рассказать о своих видениях. Сёма знал ту женщину. Не надо было ему про неё напоминать. «Привези, – говорю, – церковных книг. Евангелие давай, молитвенник, жития святых». Он удивился и привёз, даже сверх того, что я просила. Взялась читать, молиться на ночь и по утрам. Больше всего обращалась к Богородице, просила о спасении души. В начале не получалось класть крестные знамения, рука была как чугунная. Злилась я, бросала, не верила; но от страха перед покойницей снова бралась читать и молиться. Потихоньку втянулась, привыкла; и начала спать без ужасных сновидений. Умилилась до слёз и почувствовала, что хочу верить в Бога…
– Рад за вас! – сказал Алексей Иванович. – Вы интересно выразились: «почувствовала, что хочу верить в Бога».
– Теперь я много молитв знаю наизусть, – сказала Глафира. – Не могу без них обойтись и прошу не только о спасении своей души, но и о счастье близких и знакомых людей.
Она вздохнула. Панин перекинул корзину из одной руки в другую и понёс её бодрее.
– Обвешались ружьём, сумкой, да ещё корзину с грибами тащите, – сказала женщина. – Тяжело вам. Давайте что-нибудь понесу.
– Нет, я сам.
– Что вы обо мне думаете? – спросила она.
– То, что лично узнал и почувствовал. Хорошо думаю.
– Спасибо. Мне так спокойнее… Оглядываюсь назад и в прошлом стараюсь себя не видеть. Удаётся с трудом. На старости лет зажила по-человечески. К огороду пристрастилась. Ключевой водой наслаждаюсь, чистым воздухом. Тишина, покой, небо высокое… Местные жители все добрые и приветливые люди, если с ними, конечно, по-хорошему. Лес душу лечит, от всякой скверны очищает. Видели, какая я заядлая лесовичка? Всех деревенских в сборе грибов и ягод обошла. Каждую тропинку в дебрях сама отыскала, изучила. Нигде не заблужусь… Ничего, я ещё поживу. Мне бы лицом состариться. Моложавость – хорошо, но в мои годы она наказание Божье. Я устала. Хочу сделаться морщинистой сгорбленной бабкой и такой умереть…
Темнело быстро. Алексей Иванович зашагал было шире, но Глафира остановилась и, отступая от него, начала прощаться.
– Куда вы? – крикнул он.
– Вы идите. А я ещё погуляю.
– Ночь скоро наступит! Какое гулянье?
– Ночь мне нестрашна. Вы в этом однажды убедились. А вижу я в темноте как… кикимора.
– Ну… не знаю. Я бы с вами тоже погулял, да нужно нести кор зину грибов, а дальше полночи их чистить, сушить и солить.
– Вот и ступайте. В том же направлении идите. Через час вернётесь домой, не заблудитесь.
Он ещё постоял, посмотрел на неё и вдруг поразился тому, какой прекрасной женщиной «кикимора» в сумраке выглядела. Но её глаза показались ему не добрыми, не ласковыми, а жгучими. На прощание Алексей Иванович приблизился к Глафире. Она подала ему руку, пошла и скрылась за деревьями.
* * *
Когда Панин в очередной раз заглянул к Ильиничне с бидоном, она выложила ему новость:
– Глашка-то на Рождество Богородицы в церкву заявилась.
– Ну? – спросил он.
– Что «ну»? Заявилась в церкву! Чай, в первый раз! А знаешь, что она в церкви учудила? Стояла позади всех, а как служба кончилась, вышла вперёд, опустилась на колени и попросила у всех прощения. Все глаза вытаращили.
Алексей Иванович взволновался, но виду не показал.
– Почему «учудила»? Слово неуважительное по отношению к в общем достойному человеку. Женщина глубоко осознала своё поведение, усовестилась и покаялась перед народом. Очень православный поступок. И, пожалуйста, больше не зовите её Глашкой. Она – Глафира Пантелеевна.
– Да это я так, – задумчиво сказала Ильинична. – Без обиды. А ещё раньше она зашла ко мне и говорит: «Ты на меня не серчай. Винюсь перед тобой. Давай помогу огород выкопать».
– А вы что?
– Подумала, что одной мне стало работать тяжело, и согласилась: «Ну, раз винишься, и уже не впервой, то помоги. Скажу спасибо». Она и помогла. Мы с ней вместе опять почаёвничали. А что сказать друг другу, не знали.
– Вы очень правильно поступили, – сказал Алексей Иванович. Я рад. Дайте чмокну вас в щёку.
Он чмокнул. Ильинична покраснела и потёрла щёку ладонью…
Его новый дачный сезон кончился. Панин готовился уехать в город. Глафира не навещала его, и он не спешил встретиться с ней. Её откровения не сблизили их сильнее и не отдалили друг от друга, но создали взаимную неловкость. Между сборами Алексей Иванович поглядывал в бинокль на её домик и часто видел, как маленькая женщина выходила на улицу и направлялась к лесу или как шла назад. Потом он уехал и занялся своими мемуарами.
* * *
На другой год дачник «кикимору» в Муромке не застал. Прошлой осенью, ближе к зиме, как рассказала ему Ильинична, Глафира ушла в лес, а домой не вернулась. Искали – не нашли. Наверно, слишком далеко забрела. Растворилась в муромской пуще. Исчезла без следа.
|
|