Данила КАТКОВ (Саратов)

Рассказы

Раян Бабай
Чувство Ласки
Оруженосец

Раян Бабай

Кругом скрежетало и звенело, ходило ходуном.

Буквы скакали перед глазами, целыми словами перепрыгивая из строчки в строчку. Я упорно возвращался к началу абзаца, в который раз открывая новые смыслы многократно прочитанного.

От этой чехарды мутился ум, обманно принимавший происходящее за позывы морской болезни.

Отпуск подходил к концу, заканчивалась и книга.

От голодного пайка оставалось всего-ничего. Допилив перочинным ножиком остатки твердой колбасы, определил их поверх двух кусков подсохшего батона.

Чай почти остыл. Салфетку усыпали хлебные крошки.

Завозился, заворочался сосед. Преклонного возраста татарин в спортивном костюме не последней моды.

Он подсел прошлым вечером в Минводах и занял место напротив.

Коротко поздоровавшись, молчал всю дорогу, спал. Поутру пошуршал газетой, и снова спал, приподнимаясь только чтобы утолить жажду. Пил часто, хотя и понемногу.

Прибравшись, вытерев  руки, по праву хозяина нижней полки, я разулся и забрался на сиденье с ногами, вернувшись к книге.

Заметив обложку с Лобановским, он придвинулся ближе к столику.

– А хорошо сидите. По-турецки. Я тоже мог когда-то. Пока бабаем не стал. Теперь ноги болят.

– Да господь с вами, какой же вы бабай?

Опознать ракового больного в молодом человеке непросто. В старике и подавно – желтеет кожа, усыхает тело.

О своем недуге он заявил буднично, смиренно. Рассказал, что возвращается в Уфу после восстановительной терапии.

– Вы не против?

Как бы извиняясь, он достал и свою нехитрую снедь.

– Кушайте на здоровье, уважаемый, угощайтесь! – кивнул я на растормошенный пакет с печеньем и отодвинулся ближе к двери, стал смотреть на смазанные облака.

Только их отсюда и было видно, да верхушки изредка, то ли пробегавших навстречу, то ли пытавшихся догнать состав, рогатых столбов.

Облака вытягивались, слоились, истончались, будто тянувший наш вагон локомотив, где-то впереди, в слепой зоне, входил в них тяжелым рубанком.

Кучевые хмурые оставались там, до нас же долетали жалкие стружки.

Серо-белесое небо, где влажнее, где посуше, больно давило на глаза изменчивым грязно-жемчужным светом.

Оно изредка поплакивало, но караулящий снаружи ветер втирал робкие слезы в стекло, скрадывая от нас следы этой неизбывной тоски. Настоящая тризна шла впереди и только близилась.

Близился и Петров Вал. Дело дошло до чая.

– Вы позволите, мой товарищ к нам присоединится? Мы лечимся вместе. Вот он – настоящий бабай – сами увидите.

Я не возражал.

Как и обещал, вернулся он не один.

Изрубленное морщинами лицо гостя обрамляла окладистая, но короткая, седая борода. Страдая, как и товарищ, излишней худобой, тот с опаской оперся руками о верхние полки, пропустив поближе к окну моего соседа, и только потом сел сам и поздоровался.

Я представился.

– Раян Бабай, – ответил гость.

– Я же говорил, – подтвердил сосед.

Бабай глянул на него осуждающе, а на меня чуть ли не заговорщицки. При этом все-все морщины лица его ожили, переменив облик, а в радужках мутных стариковских глаз всплыли тонкие золотистые прожилки.

Со стуком он поставил принесенный с собой бокал на столешницу, ничего не поясняя, но давая понять, что чаевничать предпочитает из личного.

Я вызвался сходить к титанику.

Состав замедлялся, входя в поворот, колесные пары перестали проглатывать рельсы целиком, считая теперь каждый стык. Ведущая к купе проводника линялая полосатая дорожка заплясала в такт этому сбивчивому счету.

И не ясно было, что лучше, а что хуже – что кончилась стабильная болтанка, или, что шагая, невозможно угадать, когда коврик предательски поползет из под ног.

Вернулся я распаренный, но с тремя полными бокалами – ни капли не пролил.

Сели. За окном в свалившейся мгле под прилично зарядившим дождем ползли полуразрушенные постройки непонятного назначения, скелетированные останки коровников, срытые огороды, разбитые теплицы, раскисшие овраги. Домики на протяженном ухабистом пригорке, где еще обитал люд, опасно кренились в сторону рва, отделявшего вымирающий мир от железнодорожной насыпи, где жило движение.

Испив чаю с пережжённым печеньем, разморенный гость клевал носом, но от предложения прилечь на мою полку, вежливо отказывался.

Внезапно в вагоне зажегся свет, разом отрезав купе от внешней действительности.

Бабай сощурился, встал и потянулся. Снова сел и совсем расхотел спать.

Пути предстояло еще часа четыре. Их надо было заполнять.

– И как вам курорты Юга? – начал я осторожно.

– Да что там курорты? Я вам про такой курорт сейчас расскажу… – несвойственно почтенному возрасту оживился Бабай.

– Как вы думаете, сколько мне лет?

Я молчал, удивленный его темпераментом, и он, совершенно без дребезга в голосе, заговорил.

– Семьдесят девять. А тогда я моложе вашего был. Гораздо причем. Нам сказали, что на учения отправляют. На север. Тоже мне курорт!

Душ принять, собраться – два часа. Выдали валенки и бушлаты. Ночью самолетом перебросили в город, затем грузовиками в порт. Темень кругом  – хоть глаз коли. Ну да мы с ребятами не унывали, дурные были – молодые. Взгрустнулось позже…

Не задавая вопросов, я слушал внимательно его сбивчивую начавшуюся ниоткуда историю из уважения к сединам, но не только. Странная дрожь прошла по телу. Меня отчего-то не покидало непонятно откуда возникшее чувство важности происходящего. Чувство, что Бабай сейчас расскажет мне что-то главное, что узнал он за свою долгую и нелегкую жизнь.

Теперь, при свете, все нездоровье его проявилось, вывернулось наружу. Ему оставалось жить совсем недолго, и эта горячая речь запросто могла стоить ему пары отпущенных месяцев. Ни на секунду не смущаясь этим, он продолжал:

– Всех сгрузили в трехэтажный трюм. И много нас было. Из частей разных. Первые два дня только знакомились.

На третий стало ясно – плыть далеко. Качка усилилась. Духота невозможная. Люки задраены. Выходить на палубу не разрешается – маскировка.

Подышать выпускали ночью – небольшими группами, чтоб с воздуха не очень заметно было.

Я тогда осмотрелся – сухогруз. Ни берега, ни огонька поблизости – черным-черно.

По другому борту кто-то уверял, что на воде в лунном свете отблеск видел. Потом долго пеняли ему, что привиделось, пока лейтенант не объяснил, дескать, в самом деле, лодки подводные – сопровождают.

Вот тогда мы и поняли, что в переплет попали. Бушлаты, и валенки не пригодились – жара стояла адова.

Семнадцать дней плыли. Никогда этого не забуду. От кислородного голодания у людей по телу шли язвы. Орали с одури, рвало. Несколько ребят умерло. Один раз я в похоронной команде был. По морскому обычаю, тела завернули в брезент, зашили накрепко толстой ниткой и сбросили за борт.

Война еще не началась, а мы понесли первые потери. Парни, конечно, приуныли. Особенно молодежь, но офицеры держали дисциплину. Замполит все, что знал, рассказал про присягу и долг перед родиной.

Про то, как кормили, лучше вообще не вспоминать. Пропадало все моментально.

Как доплыли – себя не помнили. На берег сошли, к земле привыкнуть не могли – трое суток штормило, но как рады были!

Первый раз тогда пальмы увидел. Высокие такие голые – листья только на верху.

Ну, думаю, занесло меня.

Встречал нас уполномоченный от революционной армии. Смуглый худощавый, не сильно старше нас.

Они с замполитом сразу язык общий нашли. Так мы их и видели потом – как чего ни случись ­– всегда парой. Следил он за нами, конечно, на совесть. Идейный был. В курсе всего, но молчал – ничего не рассказывал. Говорили, не знаю, может и байка, что по джунглям вместе с команданте лазил и все лишения, все передряги перетерпел.

Расквартировались. А на утро пошли обмундирование получать.

На этот раз каптеры не подкачали – вместе с формой выдали всем цивильное.

Рубахи в клетку яркие, попугаистые, и брюки светлые. Чтобы друг друга от местных отличать на головы береты, офицерам – шляпы.

На наружность так курортники. А под ложечкой сосет – не отдыхать за тридевять земель мы плыли.

Начали разворачивать оборудование. Любоваться красотами времени не было – провозились день и ночь до самого утра. Жара немыслимая.

Отсыпались по очереди и следующей ночью продолжали разгрузку.

Смонтировали, питание подрубили, проверили – работает. На радарах пусто.

И все относительно спокойно было, но как-то не так.

И кормили достойно. Зарплата вдвойне – в рублях и песо. В жизни столько не получал! Жаловаться не жаловались, но не сговариваясь, а просто знали, что не на долго это. Так и получилось.

Слух, что соседней команде выдали оружие по гарнизону, пронесся с такой скоростью, что чуть береты не посрывал.

Сидим по казармам – ждем, нервы натянулись.

Скоро и нас позовут.

До утра просидели – никто глаз не сомкнул.

А как команда вернулась – уж мы их зарасспрашивали.

Бандидос видели. Гнали по лесу.

От проводников толку мало было. Местность почти непроходимая. Загнали куда-то в чащобу. Сами чуть не потерялись. Но уполномоченный с ними был – повезло. Даром что на вид хлипкий – нескольких из пистолета положил и сориентироваться помог. Бойцов своих с собой взял – они несколько тел, что нашли, опознали.

Говоря это, Бабай смотрит на меня и не на меня, будто разговаривает со своим отражением, всплывшем в незанавешенном окне. Реальность кривится, и мне чудится, что оно не по эту, а по ту сторону зазеркалившегося ночного стекла. Тайком я наблюдаю, за призрачным двойником. И не бабай тот никакой, а молодой мужчина в цветастой рубахе.

Сосед мой этого не видит, но слушает внимательно. Бабай давно замолк, а все равно слушает.

Слушаю и я эту свалившуюся на нас вакуумную тишину. Даже колеса –наелись шпал – боятся ее нарушить.

Какой-то полустанок. Стрелка. Пропускаем товарняк. Хлопком вылетающей из горлышка бутылки пробки, локомотив ударом сносит загустевший за окном воздух и двойника в темноту.

– Страшно было?

Бабай выныривает обратно, оборачивается ко мне.

– Страшно было позже и не раз. Смерть рядом ходила.

Американцы летать повадились – постреливали.

Команда «воздух» – зенитчики к пулеметам сразу, я – к рации. Старшиной радиосвязи служил тогда.

Наши «Миги» поднимали. Ох и боялись их янки.

Вот тогда ощущение четкое появилось – война началась.

А в лазарет попал по случайности. Завелся из-за жары у меня грибок на ноге. Болело сильно – обувку не надеть. Мне врач наш посоветовал – весь срок, пока в санчасти пребываю, купаться ходить.

Море – оно соленое. Заразу всю выжечь должно.

И пошел я на пляж. Красотища невозможная. Песок белый-белый. Пальмы прямо к воде нагибаются, как ветром их пригнуло, но это росли они так.

Вошел в воду – жжется. Значит хорошо. Да мелко – по щиколотку. Думаю, не плохо бы окунуться. И дальше двинулся – по колено, по грудь. До берега метров сто – а вода прозрачная.

Плещусь я, значит, жизни радуюсь. Никогда хорошо так не было. Беззаботно что ли…

Волны баюкают. Все как в полусне. Ну что может плохого случиться?

Тут краем глаза замечаю движение какое-то.

Показалось?

Да нет, вроде, ничего. Волна еще одна набежала, и эдак подбросила меня – я плавник и увидал!

Акула!

– Большая белая?

– Думаете, мне до зоологии тогда было?

До нее метров двести, а может и меньше. И сто до берега. Кто быстрее – наперегонки.

Даже под огнем не так страшно.

А море помогло – вода и впрямь целебной оказалась. Но меня все равно перевели – дежурить по офицерской столовой.

Много там наслушался. То пост обстреляют, то на конвой засада. В общем потери были. Списывали на нарушение техники безопасности. По бумагам числились все работниками хозяйств – комбайнерами, там, трактористами. Это чтобы враг не догадался.

С бандидос бороться мы серьезно помогали. Еще У-2 сбили – разведчика. Сами не смогли они.

– А как к вам местные относились?

– Тепло. Дружелюбно. Приняли хорошо. В город выходили. Даже экскурсии организованные нам делали. Девушки красивые. Темненькие, правда. Парням нашим глянулись. Все было у них – дело молодое. Но привязываться боялись. Война, ведь. Никто не знал, вернемся ли домой – одним днем жили.

Но мы товарищей не только теряли, но и находили.

Такой случай любопытный был. Сдружился я с парнем, Уго звали. Он тоже служил – приходил на базу с уполномоченным.

 Душевный оказался. Я по их, а он по-нашему не бельмеса. Однако как-то понимали друг друга. Я ему больше про страну нашу бескрайнюю рассказывал – он дивился. У них земли столько не было. Понять не мог масштаба ­– другой мир.

И через сорок лет я его в Уфе встретил.

«Уго, ты?» – говорю.

Думал не он совсем.

«Раян?» – ты гляди ж, запомнил!

Радости было – всплакнули даже.

Оказалось, он лет десять, как у нас жил. Окончил университет, женился на русской, стройкой потом занимался. Вот тебе и другой мир.

Нарочно не придумаешь. И как он в моих краях оказался?

Хотя я тоже мог «оказаться».

Когда все закончилось. Стали назад собираться. Погрузили нас на шикарный лайнер – шириной шестнадцать метров, длиной все сто двадцать. «Латвия» назывался.

И вот пошли мы неспешно, не таились уже, мимо островов. Красиво, как в раю. Рукой подать. Если за борт прыгнуть – доплыть запросто.

Я лейтенанта и спросил: «Что за земля?»

«Доминикана», – говорит.

Мысль шальная сразу шевельнулась: «А не спрыгнуть ли?»

Но побоялся – акулу вспомнил. Так бы Уго и не встретил потом.

Бабай смеется. Морщины пляшут, меняя портрет, но не коверкая – по-доброму, без злобы.

– А на гражданке-то потом, как у вас сложилось?

– Да нормально всё – женился, в отставку вышел, работал, пенсия. Приплыли.

– Пенсия нормальная, хоть? Вы же участник…

­­– Какой я тебе участник?! Нас не признают.

Многих тогда орденами, медалями боевыми наградили.

У меня дома грамота «За мужество и воинскую доблесть при выполнении интернационального долга» лежит ­– хранится!

– Ну, подождите, это же известный факт – история!

– Указ президиума Верховного Совета СССР сегодня не аргумент. У них своя история.

Под полом громко стукнуло. Состав снова тронулся. Тринадцатый вагон, тринадцатое место.

Что-то в вечернем поезде было не так.

В жестянке, законсервированные во времени на короткий остаток совместного маршрута, мы утратили различия, хотя Бабай прожил и прочувствовал неизмеримо больше меня.

В умирающем старике растворяется целая эпоха. Умирает время, которое будут вспоминать с гордостью, с осуждением, с тоской и желанием, чтобы подобное никогда не повторилось.

Желтым тепло горит продолговатая лампа, бросая блики на полированную облицовку немецкого вагона, несущего нас сквозь частый ливень на холодный север.

Меня мутит, и я выхожу подышать в тамбур. Пахнет железной стружкой и йодом. В наушниках поет Шевчук. Через час я сойду на своей станции. Поезд отправится дальше, увозя время с собой.

 

Чувство Ласки

– Вижу. Вот он!

Крупные капли выступили на пунцовом лице. Глаза сквозь толстые стекла очков напряженно следят за монитором.

Трудно скрывать раздражение, когда отозвали поработать сверхурочно.

Но работа – есть работа. Даже не работа. В его конкретном случае это долг, почти служение.

Теперь он здесь в субботний день кашляет простуженным горлом уставший от длинной недели, от жары, от переменчивой несносной погоды. Вот и из форточки сквозит. Свет из окна то и дело перекрывают набегающие тучи, словно мы пережидаем на полустанке, а мимо нас пролетает товарняк, заслоняя желтые фонари не мачтах станции, сигналя о притаившейся впереди, на путях, опасности.

Из динамиков ухает и булькает, что-то шуршит.

Я выворачиваю шею, но с кушетки ничего толком не рассмотреть.

– Лежи смирно, – Олег Алексеевич с силой тычет в мой бок конвексным датчиком.

Я опускаю голову на жесткий валик. У меня нет причин не доверять врачу.

Он  располагает к себе, хотя бы уже тем, что земляк. Надо же притащиться за тридевять земель на курорт, чтобы состояние твоего здоровья диагностировал доктор из родного города!

– Ты процедурами не увлекайся. Гуляй больше. Воду пей – не пиво. Вода – она там целебная. Вода и горный воздух – ключ к оздоровлению, – наставлял меня перед отъездом знакомый ­– курортник со стажем и затяжной курильщик.

Но составлявшая план лечения терапевт так нахваливала недавно появившийся в отделении аппарат УЗИ, что я не стал сопротивляться ее энтузиазму. Тем более, что обследование в рамках путевки она пообещала провести бесплатно.

Все свои болячки я знал давным-давно, и тут – на тебе!

Ничто не предвещало – диагноз всплыл на ровном месте.

– Камни? Камни крупные? – в панике, перемазанный силиконовым желе, я ерзаю на клеенчатой простыне, представляя себя поросенком в майонезе перед посадкой в духовой шкаф.

– Ага. Небольшие, но много. Полипы точнее. На ножках. Очаги эхогенной активности при входе в желчный пузырь, – вещает диагност басом.

Голос низкий, с хрипотцой, рождается в глубине могучего тела, долетая до меня через его лениво открывающийся рот.

Рядом за столом медсестра забивает в компьютер описание моего богатого внутреннего мира. В прошлой жизни она трудилась в машинописном бюро. Клавиатуру не жалеет – лупит, что есть силы.

Я проглатываю обратно вспухшую от психоза щитовидку.

Нервирует всё вокруг.

Голос врача, этот бестолковый стук, сквозняк из форточки, открытая дверь в смотровую.

У больного зачастую возникает озлобленность. Будто, в найденной болезни виноват сам доктор, ведь это он ее обнаружил! И чем случай запущеннее, тем вина эскулапа тяжелее. Со временем досада эта перетекает в зависть ко всем здоровым людям. Большое самообладание надо иметь, чтобы терпеть от пациентов такое. У Олега Алексеевича оно есть.

Обтершись бумажными салфетками, я выхожу в коридор.

– От полипов помогает чистотел.

Она стоит, прислонившись к косяку двери массажного кабинета и протягивает мне «Бабушкины рецепты». 

В голову сразу лезут мысли о травничестве, знахарстве, но никак не о серьезной медицине.

– Шесть листиков на стакан кипятка. Держать 10 минут на водяной бане. Принимать отвар в такой дозе 3 раза в день две недели.

Я принимаю газету из ее рук. Мое тело помнит эти руки, а еще ясный открытый взгляд. Всего пятнадцать минут назад перед тем, как попасть на УЗИ, я вышел от нее.

Все-таки, массаж – высшая степень проявления любви к собственному телу. Явившись четыре дня назад на первый этаж лечебного корпуса, я пестовал вполне определенные ожидания. 

Приемная пустовала. Я сразу прошел в распахнутую, такая уж здесь традиция, дверь и попал во внутреннее помещение, разделенное хлипкими перегородками на три кабинки.

Еще утром узнав в регистратуре, что прием ведет женщина, я представлял себе даму возрастную и крепкорукую, с фигурой тяжелоатлета.

А встретила меня она – Елена Владимировна Ласка.

Именно так написано на золотистой планке, приколотой к пахнущему чистотой халату.

– Добрый день, – говорит она.

И я как-то сразу чувствую, что день этот станет для меня действительно добрым и особенным.

­ Стандартная просьба – лечебная команда «Раздевайся», звучит в ее устах буднично, словно знакомы мы много лет, и я, по обыкновению, заглянул на сеанс частным порядком. И нет вокруг нас ни этих сквозняков, ни застиранных простыней, ни той неловкости, которую испытывают две разнополые человеческие особи, когда встречаются впервые.

Сегодня, спустя несколько лет, я затрудняюсь описать ее внешность. В мужских компаниях заведено рассказывать о покорительницах сердец весьма натуралистично, с вниманием к подробностям исключительно внешнего свойства. Я же вижу женщину во всех примеряемых ей образах сразу и целиком – одетую, раздетую, отягченную характером, облегченную распущенностью, освященную состраданием, опороченную ревностью и без затейливых прикрас ложной манерности.

Елена Владимировна воспринимается настолько цельно, мощно, первобытно, но также просто, естественно и побеждающе.

Именно такой, не оставляющей сомнений в правильности выбора, мягкой силой берутся неприступные бастионы мужского эгоизма.

Я вешаю футболку на спинку стула.  Снова смотрю на Ласку в надежде распознать её, угадать нечто знакомое, что поможет протянуть между нами мостик взаимного приятия и понимания.

Мягкое приятное лицо, влажный взгляд, гордая осанка… Округлость плеч просится в корсет вечернего платья.

 «Дама бальзаковского возраста, не потерявшая свежесть», – сказал своей картиной художник Сафронов.

В нашу эпоху этот возраст сместился вперед на десяток лет.

Для Тициана же она без сомнений стала бы прекрасной Венерой.

Мою неудачную шутку о надвигающейся с гор грозе она деликатно пропускает мимо ушей, отчего крышу уносит окончательно, ведь между близкими друзьями не место стеснению.

В наше неверное время отсутствие хорошего чувства юмора сродни инвалидности. А как еще произвести впечатление на женщину? Было бы странно, если бы я извинялся перед доктором за отсутствие руки или ноги.

Ласка меня не торопит. Когда я усаживаюсь к ней спиной, просит снять крест.

Размокнув цепочку, я кладу беззащитную шею на подушку, готовясь к удару топора, карающего мою наивную доверчивость. Потому что не может быть так хорошо, когда ничего еще и не случилось.

Приближение воспринимается всем телом.

Первое касание ошеломляюще. Плавное, но уверенное и плотное.

– Откуда вы к нам?

Я сознаюсь, совершая первую ошибку, из череды возможных, которые совершает перед женщиной любой муж. А не совершить ее невозможно ­– правильного ответа нет.

Правильный ответ – молчание. Но это для выносливых.

На допросе что-то выдумывать и отпираться бессмысленно. Слишком велика эмпатия следователя.

Теплые руки гладят мою спину, разогревая кожу.

– А я тоже не местная, – делая паузу, вздыхает она.

Во вздохе том эхо бездны, боли и мольбы.

Ошибка вторая – гордыня.

Решив вознаградить потребность в исповеди, я соглашаюсь выслушать ее историю.

Душа женщины хрупка и в то же время опасна. Необходимо быть осторожным. Даже если вы будете оберегать ее, пытаться сохранить ото всего страшного и злого, неизвестно, когда она перейдет в атаку.

Нападет она первой. Сначала разжалобит своим рассказом.

И как только вы позволите себе малейшую сентиментальность, участливо выразите сочувствие ­– станете ее сообщником.

Чтобы оттянуть неизбежное вам не помогут лукавые обещания, что скоро между вами произойдет нечто важное.

Она заставит содействовать ее планам здесь и сейчас, заверив, что все женщины мира не подходят вам, что достойны ее только вы, и что в вашей жизни нет ничего, кроме только что народившегося, но уже прочно и порочно связавшего вас чувства.

 

– Я в большом городе жила, – без тени смущения продолжает Ласка наш странный разговор.

Голос ее прозрачен и чист. Руки, не терпя возражений, разминают мои затёкшие плечи.

– Мы молодыми девчонками были. В университете учились. И случилось такое.

Я старшей операционной сестрой работала. Год выдался тяжелым. Уставали сильно. Все время на ногах.

Как-то дежурили в первую смену. Это после ночи-то!

И вызывают нас по телефону в приемный покой. Говорят, мужчина какой-то пришел.

А работы – не отойти буквально. Ни я, ни подружка никого не ждали. Тут зав. отделением зашел и нас озадачил – еще больных привезли. Мы вниз и не пошли – сразу по операционным.

А вечером девчонки из приемного нам тарелку клубники передали. Крупной такой, сочной. Даже не знаю, как она там до вечера дожила.

Клубнику ту мы с подругой с большим удовольствием съели, и про случай тот позабыли. Люди благодарные в то время встречались чаще, и не в диковинку было проявление тепла человеческого. Не то, что нынче – всё на деньги меряют.

Неделей позже, прямо с дежурства, ехали мы в университет. Народу в автобусе тьма.

Висим на поручнях. Тут подруга меня локтем под бок толкает.

– Глянь на парня. Всю дорогу на тебя пялится!

Я украдкой покосилась, куда она кивала. А он смотрит прямо на меня! Я с испугу и отвернулась.

– Ты его знаешь?

– Нет.

– Значит, точно маньяк! – говорит она.

Надо сказать, что слухи об извращенце, насиловавшем молодых девчонок по подъездам, ходили по городу давно. В газетах не писали, но люди поговаривали, что промышлял он сразу в нескольких районах. Так что оставаться спокойным не мог никто.

У милиции ни фоторобота, ни примерного описания. Ограничивались письменным предупреждением на доске «Розыск» возле главка. Да и взглянуть на него еще раз, чтобы опознать, я навряд ли бы решилась.

Тут, слава богу, наша остановка. Вышли из автобуса. Идем аллеей к университету.

А у меня застежка на босоножке расстегнулась – я на корточки и присела.

И  смотрю – маньяк за нами идет. Но держится на расстоянии.

Мы остановились, и он тоже. Одет неброско так, а на ногах обувка приметная – желтые такие сандалеты.

Думаю, точно шизик.

Подруга торопит: «Давай быстрее!»

Не помню, как до корпуса добежали.

Пары начались, переменки.

И вот, сидим на фармакологии. Занятия в университете кончались поздно. В 23.00. Ночь совсем.

Аудитория наша располагалась в цокольном этаже, рядом с моргом, что, понятное дело, романтики не добавляло.

Вид из окон – никакой. Наполовину – земля (подвал же), наполовину – кусок университетской территории. На нее, как раз та аллея, по которой мы шли, заползала, упираясь прямо в палисадник.

Лектор наш, Иван Иванович, читает. Говорит вдумчиво, плавно, как баюкает. Названия препаратов на латыни пишутся в клеточки тетрадок. Всем спать хочется – невозможно.

И зазевалась я. Ладонью прикрываюсь, поворачиваю голову к окну, а закрыть рот не могу – страшно.

Там на лавочке ноги сидят. Выше не видно – окно кончается. А на ногах те самые желтые сандалии.

Подружка на то, как меня перекосило, подивилась, а сама, как ноги заметила, даже вслух ойкнула.

Иван Иванович ключом от аудитории по кафедре стучит.

Нечего, мол, ворон считать – пишите внимательно!

Струхнули мы совсем. Сидим ­– шушукаемся, что же делать?!

Потом сообразили, раз мы из подвала лица маньяка не видим, то и он не видит нас.

Дождались звонка. Могли бы и через парадное выйти с толпой. Но рассудили, что если в толпе он не нападет, то что мешает ему соследить нас до дому?

Оставался один шанс. Черный ход на другую сторону здания. 

Через него и сбежали. Перелезли в темноте через забор и дунули в сторону автобусной остановки.

А через три недели случилось следующее. Вышла я на двор белье сухое собрать, а у моей калитки он стоит! Сердце в пятки провалилось!

В конце концов думаю, не зарежет же он меня средь бела дня. Соседи, вон, дома. Заборчики низкие – видно всё.

– Тебе чего? – говорю ему.

А он:

– Девушка, вы меня не помните? Вы мне жизнь спасли.

Какое там?! Такой поток пациентов был – всех не упомнишь.

А этого вспомнила.

Привезли к нам парня с перитонитом. Ничего особенного – парень как парень. Операция пустяковая, но выглядел плохо. Еще бы чуть-чуть и не успели бы.

Обкололи местной анестезией, простынку застелили. Хирург резать начал.

А он вдруг ноги подогнул. Наркоз не до конца подействовал.

Больно ему – корчится.

– Держи его! – орет хирург.

А я наклонилась к лицу парня близко так и говорю: «Потерпи, милый, потерпи. Сейчас пройдёт все».

И он расслабился. Глаза закрыл. Слезы потекли. Потом обмяк, задремал.

Хирург наш, Александр Карпович, дело свое знал – закончил быстро. Зашивать стал. Швы продезинфицировали, и санитары его на каталке в палату увезли.

Выяснилось, парень этот клубнику нам и присылал. На свидание напроситься хотел.

Понравилась я ему очень.

Говорил, что любит. Благодарен был за то, что пожалела. Столько комплиментов наговорил. В кино позвал, а я не отказала. Хорошим парнем оказался, и не маньяком вовсе.

Встречались мы с ним долго…

Она еще раз с усилием проводит ладонями по моим плечам и умолкает.

Упавшая тишина тяжело давит сверху. За нею выплескиваются до сих пор где-то прятавшиеся неловкость и смятение.

Неловкость, будто это не Ласка, а я только что излил душу первому встречному. Смятение – от того, что не могу ей помочь.

Ведь рассказывают такое не для того, чтобы просто поддержать разговор, а от того, что копится оно, копится в душе и проливается без спросу за её края.

Я всегда верил в неизбежность счастья таких женщин.

Старше меня лет на пятнадцать, она богата той неповторимой уверенной красотой, что не допускает и возможности сравнивать её с моими ровесницами.

Обычно роскошные женщины притягивают внимание, до предела обостряя ваше чувство собственничества.

Но Ласка другая. Несмотря на простодушную откровенность, ей удается держать себя с великим достоинством, не позволяющим даже помыслить о возможности стать ее хозяином.

Она умеет любить и потому достойна любви.

Тогда я не стал расспрашивать, почему они расстались. Для меня и для нее это не имеет никакого значения.

Случается так, что отношения кончаются, уходит человек, и в вас что-то умирает. Обжегся – получил увечье.

Тут, как в хирургии – омертвевшие ткани положено иссекать.

Сделать самому это не всегда под силу. Да и не надо. Это сделают за вас.

Жизнь словно непонятый нами гениальный скульптор откалывает от нас кусок за куском – на свой манер возвышая или уродуя.

Но от Ласки он не смог отрезать ни кусочка.

И чувство Ласки живет. Мягкое и податливое, но крепкое и верное.

– Здравы будьте, – прощается она со мной, своим теплым голосом.

Я фотографирую на камеру телефона рецепт отвара.

Ужинаю в столовой санатория. Будто двадцать лет назад открутили. Деревянный декор, алюминиевые вилки, обтянутые красным кожзамом низкие стулья, длинная очередь на раздаче.

За окном льет, как из ведра. Бушует спустившаяся с гор буря. Вечернюю прогулку придется отменить.

– А каща? Каща? – возмущенно требует добавки азербайджанская бабушка.

– Каша йок, золотая моя, каша йок, – приговаривает уставшая официантка, собирая со столов разносы на пустую тележку.

 

Оруженосец

Я верно служу ему, его добродетели и делу, его праву и точности.

Я подаю ему либо пику, либо перо, а он уже по своему усмотрению решает, как ими распорядиться.

Дилетанты давно уверились в однозначности применения этого оружия. И он, вне всякого сомнения, достиг искушённого совершенства во владении и тем, и другим, и продолжает оттачивать своё мастерство, делая его недосягаемым для амбициозных крикливых новичков, которые остры лишь на язык, а когда дойдёт до дела, их выпады он отразит смеясь, играючи, в качестве разминки перед поединком с действительно достойным соперником.

А и сыщется ли сегодня такой?

Тем не менее мы всегда должны быть готовы исполнить свой долг, приняв на себя первый удар. Далее будет достаточно всего одного разящего укола или росчерка, который с изяществом, граничащим с небрежностью, он и исполнит.

За лёгкостью этой кроются годы упражнений, самоотречения и смирения страстей, служения избранному нелёгкому пути.

Но помимо подобающей подготовки и неусыпного пребывания в состоянии абсолютной готовности к схватке для успешного её исхода потребно иметь соответствующее оружие.

И в этом моя скромная, но ничуть не менее важная для общего вклада в нашу победу роль.

Я выбираю лучшее из того, чего может коснуться его рука.

Перо – очинено. Пика – наточена. И так всегда.

Остаётся лишь вовремя подать инструмент.

И тут люди недалёкие могут рассудить, что это и есть самая простая из моих обязанностей. Но как же далеки они от истины!

Покупка, содержание арсенала в чистоте, своевременная его заточка, обработка от ржавчины, поиски наиболее стойких чернил, обладающих при том приятным запахом и благородным, не режущим глаз цветом, обязательная гравировка каждого предмета фамильным гербом – всё это ничто в сравнении с единственным, но в то же время самым главным моим действием: подачей правильного – сообразного моменту и противнику – оружия.

И он ценит меня именно за эту способность.

По молодости лет я изучал нелёгкое ремесло у лучшего из наставников, служившего в годы своего величия при дворе, и знаю досконально все тонкости ухода за разнообразным инвентарём. В обучение моё входила и теория применения оружия, и тактика ближнего боя, и стратегия обороны в случае столкновения с превосходящим по численности противником, и, конечно, каллиграфия. Но всё же большее внимание учитель мой уделял развитию у меня особого чутья, позволяющего мне и поныне предлагать наиболее удобный для достижения победы инструмент.

Человек несведущий мог бы подумать, а злые языки открыто говорят, что я сам за него выбираю, казнить или миловать, подсовывая то орудие, которое в данный момент потребно по моему субъективному мнению.

Однако это вовсе не так. В том, как использовать перо или пику, волен он сам. И тому существуют тысячи применений.

Ведь пику можно протянуть тонущему в трясине, а взмахом пера отсечь язык, перерезать горло. Пикой можно пробить крепкую броню жестокосердия, а пером обострить дискуссию, вскрыть невежественное и нетерпимое непонимание.

С той же лёгкостью их можно применить и во вред: пригвоздить оппонента к позорному столбу, оклеветать, сковав по рукам и ногам, обездвижить, обезволить, подписав в конце концов смертный приговор.

Но он справедлив и мудр – без причины не карает. А рвение моё вознаграждает благодарным взглядом.

Легко ошибиться в выборе средства для достижения цели, не оценив всех предлагаемых ситуацией возможностей и нависших угроз.

Но в нашем случае таковая ошибка исключена.

За годы, что вместе, мы научились не тратить жизнь на напрасные упрёки.

И вне зависимости от поданного мною оружия, он принимает его без тени сомнения, вверяя свою репутацию моему предпочтению.

Может сложиться впечатление, что на нашем месте мог бы быть кто-то другой. Но впечатление это обманчиво.

Не возьмусь сказать, какую слаженность приобрели мы в наших повседневных стараниях, но ни одной проигранной битвы, ни одного неверного заключения выдано нами не было.

Ни один из получивших на руки его решение не подал жалобы. Ни супруга, ни дети, ни дальний родственник не обратились с посмертной апелляцией. А только восхваляли его мудрость и точность милосердно разящей руки.

А он, вне всяких сомнений, достоин восхищения. Его стать, его тихий, но сильный голос, уверенность и пластика каждого движения – и когда он в бою, и когда пишет за конторкой – не могут оставить равнодушными никого.

С годами я свыкся. Но первые наши дни так же, как и другие, претерпевал чувство исступлённого восторга от пребывания в его тени. То были времена истинного вдохновения, сильных и мудрых наставников, высоких принципов великого учения, неизбежных столкновений и следовавших за ними больших побед. В котле этом бурлила сама жизнь, столь настоящая и реальная, что за счастье считалось быть в него покрошенным, как можно плотнее перемешаться, коснуться края одежд этих великолепных, преданных делу и своей чести мастеров.

Многие тогда страшились очутиться на обочине и с видом брошенной, побитой камнями собаки наблюдать за этим торжественным шествием со стороны, без права влиться в него вновь. Страха того не чужд был и я, с радостью взявшийся за дело, державший наготове и пику, и перо.

И став плечом к плечу рядом с ним, я в полной мере вкушал блаженство единения с чудесным, раскрывающимся согласно тайным законам миром.

Но в тот момент, когда казалось, что мы постигли этот сложный механизм, управлявший всем сущим, мир сломался.

Это не случилось вдруг. Он сыпался постепенно, являя страшные симптомы неизлечимой болезни, о которой боялись говорить вслух, считая, что, если не зазывать лихо, оно не зайдёт в твой дом.

Раз за разом отказывали органы, отмирала плоть, находя своё выражение в нелепых решениях и попрании авторитетов.

Искрящийся озоном воздух свободы сменился пыльной духотой, и в наступившей мутно-жёлтой яви минувшее кажется далёким сном. Ничуть не менее прекрасным, чем ранее, но всё же сном.

Где теперь они – столпы, титаны золотого века? Растоптаны, раздавлены, умерщвлены в угоду ежемоментной выгоде, красивой отчётности, чьей-то ярко вспыхнувшей, но быстро угасшей карьеры. Случилось то, что противоречило их природе да и вообще здравому смыслу.

Последний уступил место потребности слабых духом, но обладающих необходимыми рычагами влияния свершать различные нелепости, а от случая к случаю и вовсе творить хаос. Единственной мотивацией их действий стало рабское чинопочитание, граничащее с идолопоклонством. Отныне всё было подчинено получению высочайшего одобрения.

Так, вместе, мы и пробивались, храня идеалы взрастившего нас золотого века, но серьёзного сопротивления наступившему бреду оказать не могли.

И вот тогда, многократно осмыслив случившееся, я увидел мастеров древности не в сияющих мантиях, а в холщовых робах. Они пахали бескрайнее поле. Не с той видимой нам лёгкостью, а в надрыв. И теперь пришёл наш черёд тянуть то ярмо. Но не было ни поля, ни ярма, ни направлений. Всё поглотила распутица.

Он остался предан делу, и мы продолжили служение. Но что-то переменилось.

Нет, между нами сохранялось то самое отточенное взаимодействие, скорее, это я стал замечать за ним то, чего он не позволял себе ранее.

Сменилась его осанка, закрепостились плечи. Шея приобрела отёчный вид, отчего при ходьбе его стало косить набок. При этом походка преисполнилась неуместной величавости. Все внешние приметы говорили о переменах внутренних. И те не заставили себя ждать.

С посетителями он стал необходителен, надменен и сух. Убавилось и количество одобрительных заключений. Но никто не посмел бунтовать. Все восприняли новую методу как должное. Только кланяться, входя в кабинет, ниже стали.

С равными себе общался на короткой ноге, но и в их отношении не гнушался совершать нелицеприятные поступки. Деяния эти не граничили ни с мелкими нарушениями, ни тем более с преступлениями, а совершались в рамках принятого закона, однако служили исключительно его выгоде.

Нет, он не утратил прежних точности и шика, но сознавать, что всё это творит человек, который когда-то вовлёк тебя, привил вкус к справедливости, определил понятие нормы, стало тяжелее.

Впрочем, это не уменьшило моей решимости продолжать помогать вершить дело. И все старания мои направлены лишь на то, чтобы он совершил красивый выпад, сорвав овации восторженных поклонниц.

А следят за ним сегодня гораздо пристальнее, чем раньше.

Десятки наблюдателей оценивают каждое его движение, каждую подписанную им бумагу.

Правда, оценку свою они выносят не с позиции порядочности или здравого смысла, а на соответствие обновлённому канону: должному количеству полей в формулярах, каллиграфичности исполнения документа, плотности и оттенку бумаги, глубине проникновения лезвия в ткани.

Их много – слухачей, нюхачей, изрядных геометров.

Под всё можно подвести придирчивую классификацию. А если объект оценки не попадает в существующий в их сознании порядок, так, значит, обречён на частичную кастрацию с последующей принудительной классификацией либо не существует вовсе, то есть подлежит прямому уничтожению.

Допустить создание объекта, отличающегося своими параметрами от шаблона, они не в состоянии. Название их говорит за себя. «Наблюдатель» – тот, кто смотрит на блюдо, сиречь в чужую тарелку. Своей ему иметь не положено, и дела иного, более продуктивного, чем вглядываться в чужие огрехи, они не имеют.

И я не смею им уподобляться.

Да и если бы он совершил какую мерзость, разве в праве я судить его?

Степень запятнанности его репутации не имеет никакого значения. А утрать я свою – тут же укажут на дверь.

В этом я не одинок. Служение достойных недостойным стало верной приметой. Бывает, набравшись сдуру храбрости, взяв без спроса хозяйское перо, этакий отверженный Авель, незаконнорождённый нелюбимый брат, выводит неровным почерком крик души на жёлтой бумаге. Но потуги эти по достоинству оценены не будут – не тот сорт чернил.

Вот и я запретил себе мнить, что являю собой нечто большее.

Моя задача по-прежнему – вовремя подать оружие. Остальное – мелочи.

А случись настоящая беда – отдать за него жизнь, не задумываясь.

То не геройство – следование предназначению.

Но не мне делать такие подарки. Жизнь – дар равного равному. От меня он подобного не примет. Как и я не постигну всех таинств его мастерства, а он – искусства сберегать и сохранять арсенал в порядке.

К публикации рекомендовала Елизавета МАРТЫНОВА

Данила Сергеевич Катков родился в 1983 году в Саратове. Кандидат технических наук, доцент. Автор романа «Секция лепки» (Перископ-Волга, 2019), повести «Неглубокие следы» (Эксмо, 2020). 
Публиковался в журналах «Волга – XXI век», «Урал», электронном журнале «ЛИterra» (2022), итоговом сборнике литературного конкурса "Бумажный слон 14" (2023), сборнике лучших произведений VI международной литературной премии "Перископ-2022" (Волгоград, 2022), сборнике произведений современных авторов к 130-летию Михаила Булгакова «Мистический писатель» (Волгоград, 2021), литературно-публицистическом альманахе «Веретено» (Калининград, 2020), сборнике рассказов и малых повестей «Видимый свет» (Волгоград, 2019).
Лонг-листер Международной литературной премии имени А.И. Левитова 2022-2023 г. Шорт-листер I международного конкурса литературной фантастики "Кубок Брэдбери – 2018". Лауреат грантового направления "Романист" (издательство "Перископ-Волга", 2019г.).
Живет и работает в Саратове.

Наш канал
на
Яндекс-
Дзен

Вверх

Нажав на эти кнопки, вы сможете увеличить или уменьшить размер шрифта
Изменить размер шрифта вы можете также, нажав на "Ctrl+" или на "Ctrl-"

Система Orphus Внимание! Если вы заметили в тексте ошибку, выделите ее и нажмите "Ctrl"+"Enter"

Комментариев:

Вернуться на главную