Шестнадцати лет от роду за мелкую провинность был он исключен из Пажеского корпуса с унизительным для благородного дворянина запретом поступать на какую-либо иную службу кроме военной, причем не иначе, как только рядовым. Более того, едва юный поэт успел сойтись с лучшими литераторами России, почувствовать первый вкус успеха, его переводят в Нейшлотский пехотный полк, расквартированный в Финляндии, где на долгие годы оказался он отрезанным от культурных столиц. Ходатайства влиятельных писателей ( В.Жуковского, Д.Давыдова, А.Тургенева) о его реабилитации и возвращении в Петербург не имели успеха. Поэт заочно попал в число неблагонадежных, не будучи при этом членом никаких тайных обществ. И потянулись долгие годы солдатчины в холодной Финляндии, которые сам поэт не называл иначе, как годами изгнания. Вот здесь уже проступают первые очевидные признаки загадки судьбы Баратынского. Мальчик, духовно воспитанный своим "дядькой-итальянцем", с ранних дней мечтавший о южном солнце, всю жизнь грезивший "небом Италии, небом Торквато", обречен был влачить год за годом даже не в морозном Петербурге, а средь диких финских скал. Можно, конечно, предположить, что внешние суровые условия придали немало благородной сдержанности, если не аскетизма, стихам Баратынского. Можно также сказать, что солнечная его душа была окутана внешним мраком, и потому с трудом пробивался далекий звездный луч до читателя, но все-таки тайна скрыта, мне думается, много глубже. Ни в коем случае не претендуя на полную ее разгадку, все же рискну высказать свое понимание - понимание закономерности поэтической судьбы Баратынского, жизни его и ухода. Баратынский - изначально! - был поэт Севера, и если бы уже тогда существовало четкое деление на московскую и петербургскую поэтические школы, то его следовало бы "приписать" к последней. Мне представляется даже, что если б судьба распорядилась иначе и служил он в южных краях, душа его тосковала бы по Северу, тянулась к нему неустанно, а стихи структурно и семантически не претерпели бы значительных изменений в сравнении с теми, что нам известны вне всякого сослагательного наклонения, то есть с настоящими его стихами. В том-то и заключена, мне кажется, тайна русского гения, что предельная солнечность Юга была была некой обманкой, мучительно мерцавшей и манившей к себе поэта, роковою наживкой, зазывавшей к себе всю недолгую жизнь. И, может быть, именно внешние условия, воспринимавшиеся как великая досада и несправедливость, сыграли роль охранительную в судь бе поэта, не дали прежде времени "растопить" звездно-льдистого крис талла. И все-таки - растопили. К концу жизни вырвался он под слепящее солнце Юга, взошел-таки на свой прощальный, могучий "Пироскаф" и, словно бы подытоживая все пережитое, вывел чеканные, как на памятни ке, строки: Много земель я оставил за мною; Какой надежды? Поэт, судя по письмам к друзьям, предполагал начать иную жизнь, бездна замыслов роилась в его душе, да и сама душа радостно устремлялась к "другим берегам": Завтра увижу я башни Ливурны,
Элизий, похоже, и впрямь ожидал поэта, но только не земной, а тот самый, запредельный. Недаром в русской мистике "тот свет" издавна ассоциировался с зарубежьем, с преодолением водных стихий. И поэт пересек "область свободную влажного бога", и Средиземное море оказалось Ахе ронтом, а парусно-паровой гибрид, переправивший его тело на другие берега, хароновой махиной - вскоре по прибытии в Неаполь, летом 1845 года он скоропостижно скончался. В гениальном, мажорно-торжественном "Пироскафе" мне всегда почему-то слышится скорбная медь погребальных труб, да и сам "Пироскаф" видится чуть ли не "Титаником". Это монументальное стихотворение, выбивающееся из всего творчества Баратынского, не успевшего написать свой традиционный "Памятник", представляется мне именно памятником земному пути поэта. Не статичным, как приличествует, памятником, но >жарко пышущим колоссом, вечно роющим стыло-стоялые воды подземных мо рей. ПИРОСКАФ | |||
| |||