Алексей ШОРОХОВ, поэт, критик, секретарь Союза писателей России

ПЕРВЫЕ ДЕСЯТЬ ЛЕТ НОВОГО ВЕКА: ЛИТЕРАТУРНЫЙ ПРОЦЕСС И ЕГО ИМИТАЦИЯ

Всем нам, наверное, памятен один из первых «романов перестройки» – роман Сергея Есина «Имитатор». В известном роде он оказался пророческим, и хотя речь в романе идёт об имитации голосов позднесоветских партийных бонз – само название произведения можно считать ключом к последовавшей эпохе.

Об этом немало писалось, даже был такой термин «время имитаторов». Наши дни дают повод осмыслить это слово уже в полной мере онтологически. Практически всё, с чем мы сегодня сталкиваемся – является имитацией. Имитация великодержавности и «возрождения России» на политическом уровне (при явных территориальных и стратегических уступках и невиданном падении престижа страны), имитация «технологического прорыва» (при последнем развале советской ещё науки и техники), имитация семьи и любви (при обвальной моде на случайные сожительства и бездетное секспотребительство), в конце концов, вообще – имитация жизни…

В том же ряду и то, что касается уже сугубо нашей темы –имитация литературного процесса (премиальная возня, скандальные авторы скандальных окололитературных опусов и прочая).

Происходил ли реальный «литературный процесс» в эти двухтысячные? Или они и в самом деле заслужили своё обидное прозвище «нулевых»? Об этом хотелось бы поговорить сегодня…

Неча зеркало пинать

Союз писателей создавался как орган государственного регулирования и контроля творчества советских писателей. Писателей открыто антисоветских – в первые десятилетия новой государственности попросту расстреливали (Гумилёв, Клюев, Васильев), позже – высылали (Солженицын, Аксёнов, Синявский). Остальным (в том числе и благоразумно молчавшим кухонным антисоветчикам) давали возможность худо-бедно жить (как правило, не худо и не бедно) и творить. Союз писателей как орган советской государственности имел свой бюджет, своё руководство и своих идеологических кураторов на уровне первых лиц партийно-государственной администрации. Естественно, что при таком генезисе – Союз писателей зеркально отражал породившую его государственность. Всё, происходившее в СССР, зеркально отражалось в деятельности СП. И когда вся страна слала телеграммы: «мы, машинисты такого-то депо глубоко возмущены антисоветской деятельностью такого-то и такого-то, и требуем самых решительных мер…», то к этому почину присоединялись (а чаще опережали) и мастера художественного слова: «мы, советские писатели, глубоко возмущены антисоветской выходкой такого-то и такого-то, и требуем…». Отметились или, если угодно, замарались практически все – в том числе и такие «мученики свободы и совести», ныне занесённые в либеральные святцы, как Пастернак, Олеша, Тынянов и др.

И если того же Пастернака позже самого травили за «космополитизм», то ведь, к примеру, и Солоухина травили параллельно с ним(!), только уже за «национализм» (антиленинская книга, выпущенная на Западе). И это соответствовало общей политике государства, где наряду с «безродными космополитами» из Еврейского комитета Михоэлса расстреливались и русские националисты из «группы Кузнецова». Впрочем, в стране, где «все равны», Михоэлс с Пастернаком оказались «всё же немножечко равнее», чем другие. Поэтому именно их страдания сегодня хрестоматийны и неоспоримы, в отличие от страданий Кузнецова и Солоухина. Но факт остаётся фактом.

Ничего удивительного, что и в послесоветских кувырканиях страны Союз писателей (точнее уже несколько Союзов), лишившихся и государственного бюджета, и официальных кураторов – всё равно по инерции зеркально отражали новую россиянскую государственность. И вместо организации литературного процесса (в лучшем случае – наряду с этим) занимались распилом и переделом бывшей общеписательской собственности (дачи в Переделкине, поликлиники и детсады Литфонда, дома творчества в Малеевке и далее по списку). Самое печальное в этой истории – потеря читателя , который из бесконечных судов и скандальных публикаций мог сделать неутешительный вывод, что и писатели такие же точно воры, как вездесущие чиновники, откровенные бандиты и ненасытные олигархи. И, что хуже того – что писатели ещё и убийцы (постыдное «Письмо 42-х» с призывом расстреливать инакомыслящих в Октябре 1993-го года).

Поэтому я предлагаю не спешить с критикой нынешних Союзов, как говорится «неча на зеркало пенять, коли рожа крива». Тем более, незачем это зеркало пинать.

Между реализмом и абсурдом

Хотя бы потому, что именно в этом в зеркале (а не в альтернативных, к примеру, «независимых премиях») отразились наиболее характерные литературно-эстетические особенности двухтысячных. Их несколько.

Во-первых, очередные «двадцатилетние» (Рудалёв, Пустовая, Шаргунов и др.) в очередной раз «открыли» для себя «новый реализм». И дело не в том, что они, похоже, не читали Сергея Казначеева и Павла Басинского, не слышали про «Группу 17» и пр. «Открывание» всякими «новыми» для себя «реализма» - это, скорее всего, симптом, характеризующий уже даже не какой-либо там художественный метод, а саму суть русского миросозерцания и созерцающего предстояния русской души Богу (подробнее об этом в моей статье «Три «Эр» русского религиозного реализма», которую «новые», разумеется, тоже не читали). Собственно, что кроме реализма (то есть кроме самих себя) мы можем предложить миру? Не Малевича же с Шагалом? Вот и «открывают» уже на протяжении двух веков всяк для себя «новые реализмы»…

Второе и не менее характерное – это усиление «эстетики абсурда». В ситуации, когда здравые и умные понимают, что разговаривать всерьёз с обезумевшим миром нельзя – на помощь приходит «эстетика абсурда». Потому что разговаривать «всерьёз» с миром торжествующего идиотизма и «двойных стандартов» не только бессмысленно, но и прямо вредно.

Известно, что одна из самых эффективных риторических фигур – это фигура умолчания. Её действенность мы в полной мере испытали на себе в 90-е годы, когда онтологическая и эстетическая нежить просто «исключила» наше художественное слово из общественной жизни России, оставив русским писателям серые малотиражки и малобюджетные междусобойчики. Поэтому поводу много возмущались, сетовали и плакали – и совершенно напрасно! Беда не в том, что они делают вид, что нас нет – беда в том, что мы делаем вид, что они есть. Серьёзно оппонируя им и споря, мы сами накачиваем их пустые сдувшиеся оболочки жизнью, мы делимся с ними собственным бытием – ведь их онтологическое ничто обретает «чтойность» только будучи замечено и атаковано жизнью. От этого-то их Пустота ежечасно и ежесекундно нуждается в Чапаеве, в лобовых атаках и кавалерийских рейдах недалёких, хотя и искренних правдолюбцев.

Поэтому именно на пути «эстетики абсурда» и всесокрушающей сатиры мне видятся сегодня наиболее значительными удачи русской литературы начала третьего тысячелетия от Рождества Христова. Это романы Юрия Полякова («Замыслил я побег», «Козлёнок в молоке») и Михаила Попова («Огненная обезьяна», «Москаль»), публицистика Александра Проханова, Станислава Куняева и Владимира Бушина, литературная критика Льва Пирогова. В поэзии это не так отчётливо и, тем не менее – это и блистательные пародии Евгения Нефёдова и, к примеру, уже в целом онтологическая ирония, идущая от Георгия Иванова, у Олега Хлебникова. Да и поздние стихи Юрия Кузнецова во многом лежат в области «эстетики абсурда».

Это говорит о том, что оторопь проходит – именно в том, что совершается сегодня в «эстетике абсурда и всесокрущающей сатиры» я вижу признаки духовного выздоровления русской литературы и залог преодоления «эпохи торжествующего идиотизма», потому что только знающий норму может смеяться над извращением, только помнящий красоту высмеивает уродство, только тот, кто умнее и интеллектуальней – выставляет на всеобщее обозрение и посмешище самозабвенную глупость и скудоумие современности.

Ну, и в-третьих – разумеется, никуда, не исчезла «серьёзная» русская литература, сохранившая ту доверительную интонацию в общении со своим, становящимся всё более мифическим, читателем.

И здесь характерно явление в русской литературе «писателей среднего возраста» - с очень большим внутренним временным разбросом: от тридцати пяти до пятидесяти лет.

В прозе это Михаил Тарковский (Красноярский край) и Дмитрий Ермаков (Вологда), Юрий Оноприенко (Орёл) и Александр Можаев (Ростовская область), Сергей Щербаков (Москва) и Захар Прилепин (Нижний Новгород), Лидия Сычёва (Москва) и Александр Яковлев (Москва). Плюс «старая школа» - Владимир Личутин, Виктор Лихоносов.

В поэзии – Ирина Семёнова (Орёл), Диана Кан и Евгений Семичев (Самарская область), Александр Кувакин (Москва) и Николай Зиновьев (Краснодарский край), Андрей Ребров (С-Петербург) и Григорий Певцов (Москва), Светлана Сырнева (Вятка) и Андрей Фролов (Орёл). Опять же – и в поэзии по-прежнему радуют голоса «старой школы»: Владимира Кострова, Юрия Кублановского, Глеба Горбовского.

С критикой хуже – из «средних» и ярких можно с твёрдостью назвать только Льва Пирогова, плюс уже покинувшие «средний возраст» (если не летами, то положением в литературе), но по-прежнему неостывающие Владимир Бондаренко и Капитолина Кокшенёва. В основном же – и это беда двухтысячных – за неимением собственно критиков русская литература рекрутировала довольно внушительную армию литературоведов, хотя и обладающих серьёзной усидчивостью и осведомлённостью, но напрочь лишённых дара художественного слова и необходимого масштаба осмысления действительности (за исключением Сергея Небольсина) в силу своей неизбежной узкой специализации.

Таковы вкратце, на мой взгляд, «литературные особенности двухтысячных». Поэтому можно подвести некоторые итоги.

Мы видим, что литературный процесс как выявление новых художественных ответов на вызовы действительности, как формирование новых идейно-эстетических концепций и литературных групп в двухтысячные годы несмотря ни на что осуществлялся, и его не стоит смешивать с имитативной премиальной вознёй, окололитературной медиаскандальной деятельностью и тому подобными проявлениями духа времени.

Судят по плодам – и двухтысячные подарили русской литературе в самое тяжёлое и оторопелое время несколько новых ярких имён со всероссийским звучанием: это и Николай Зиновьев, и Захар Прилепин, и Ирина Семёнова, и Михаил Тарковский, и Диана Кан.

Однако самым, на мой взгляд, важным проявлением двухтысячных в русской литературе можно считать формирование такой разновозрастной и неоднородной даже эстетически (например, Дмитрий Ермаков и Михаил Попов) писательской общности, как «писатели среднего возраста» - с, пожалуй, только одним до конца осмысленным и выстраданным, но от этого ещё более упрямым и неотменимым шукшинским императивом: «прорваться в будущую Россию». Хочется надеяться, что и нынешние «двадцатилетние» со временем примкнут к этому онтологическому устремлению русской литературы и жизни.

Вернуться на главную