…мир до изумления нетерпелив, — сказал он своему приятелю, растерянно смотревшему на убегавший состав... …Так они простояли минут пять. Приятель молчал и он тоже. Проводили поезд до той поры, пока были видны сигнальные огни, и чуточку сверху. Затем обменялись взаимно папиросами и задымили, как бы ответив на пары соляры локомотива, потому что каждый из них любил поезда и большую часть жизни провел на транспорте, чем собственно как бы салютовали его поспешности отхода и своему фиаско. — Да, — первым сказал он, — стареем, нет той прежней тяги и куражу, когда к поезду мы прибывали за час, заправлялись на дорогу в ресторане и выпивали штоф отправного коньяку, — но приятель и теперь молчал: ему было еще не способно пережить опоздание. — Ну, полноте, право, отправимся литерным, а сейчас, по старинке, пойдем, закусим и выпьем по рюмашке крепкой, — на что тот ему кивнул и пошел впереди в направлении вокзала... Рестораном эта убогая харчевня лишь называлась. За годы разрухи она обветшала, стиль обслуги изменился до положения самой захудалой пивной, ассортимент блюд состоял из трех наименований: яйцо под майонезом, котлета по-полтавски, напиток «море», — водку торговали в буфете по «свободным» ценам. — Все это давно распространилось по земле русской и потому нисколько не подивило вошедших. — Маруся, — просто и уважительно, будто знакомы вечно, сказал приятель буфетчице, — нет ли у тебя в запасе консервированного балычка севрюжки, а то у Вани живот от котлет пучит, — чем, понятно, предрасположил к себе вниманием. — Я вообще-то не Маруся, — жизнерадостно отказала торговка, — а Саша. Это вы меня с напарницей спутали, ну да ничего, бывает. Все равно видно: хороший человек, да и товарищ, — подмигнула Ване, — мужчина видный... Словом, садитесь в углу за столик, я сама принесу. Они сели в углу. Закурили, хотя на стене под огромным полотном «Заседания Совнаркома» светилась люминесцентная краскою табличка «Курение строго воспрещается». Кроме них в зале сидели еще двое: он и она, — молодые, грустные: должно быть, прощались. Курили молча, но серость с лиц спала. Весьма скоро появилась Саша с подносом, с полотенцем, как встарь, на руке и стала накрывать стол по старинному обряду... — Надо же, и — не удержался от замечания приятель,— еще не забыли правила, Саша. — Отчего ж забыть, — улыбнулась вежливо буфетчица, — по Сеньке и шапка. Не слепая, вижу, кто заказывает. Вас, Антон Иванович, помнят все пути сообщений... — Так уж и все, — подыграл ей Антон Иванович... — Все-все, — загорелась румянцем Саша, — такое не забывается. Приятного аппетита, — завершив сервировку, пожелала буфетчица и споро отправилась к месту службы. — Гм,— промычал Антон Иванович, откинувшись на спинку стула, впав на мгновение в забытье. — Давай за память,— предложил Ваня, подняв рюмку. — Давай, — ответил Антон Иванович,— только не всегда в ней складное выходит,— и, не чокаясь, что принято, по обыкновению, опрокинул ее до дна, покривился: крепка-де, отломил кусочек дарницкого, занюхал им, посыпал его солью и съел, страстно и вдохновенно съел, тогда как Ваня спешно закусывал крабовыми палочками и балыком, приговаривая: «Хороша ж наша севрюжка, хороша». — Хороша, — возразил Антон Иванович, — да теперь не скоро наша. Она скорее уж как память. Вот строили мост через Северную Двину, жили, сам знаешь, в бараках. Вернешься вечером, затопишь буржуйку, сваришь картошки в мундирах и набьешь утробу вперемежку с соленым омулем, запьешь крепким чаем, вытянешься на нарах, блаженствуя, распарившись, а за стеною вьюги ходуном ходят-воют и такая в тебе понятность завтрашнего дня в глазах, в уме, в сердце, а в конце, в радио: «Сообщение ТАСС: сегодня пущен первый поезд по крупнейшему в Европе мосту через Северную Двину в районе...» — тут тебе и радость, тут тебе и печаль, потому что впереди Обь и Москва-река, Днепр и Волга, а ты за годы уже свыкся с Севером, с его стужей, с его ягодниками и островами, но тебе ведомо, что впереди новое, первое, еще загадочное, но обязательное и нужное, и ты в нем не случайность, а закономерность, которой несть конца, а вышло все напротив тому... Они помолчали. Ваня налил по второй: «За будущее», — снова сказал тост. — За будущее, — согласился Антон Иванович и обернулся лицом к Шуре, что смотрела на них из-за стойки: — за твое,— громко, на весь зал, — Шура, будущее. Будь здорова! — На здоровье, Антон Иванович, — нежно и уважительно поклонилась буфетчица... Меж тем, время не торопило приятелей. Они со вкусом закусывали, курили, молчали. Водка их несколько умиротворила. Они с интересом смотрели полотно «Заседание Совнаркома», которое продолжало висеть со старого времени, на картине персонажи внимали некрикливому покойному выражению лица вождя нации И.В. Сталина. — Маленький, тихонький, — вслух заметил Антон Иванович, — а весь мир прислушивался к его разуму: и высоко, и страшно! Чтобы мы там ни рассуждали, а построить общество равных возможностей — это тебе не равные права человека, когда они ничем не обеспечены. Слаб человек и хищен, и потому легкомыслен и развращен, невежествен и антирелигиозен... — Ну, это уж чересчур, Антон Иванович. Все мы грешны... — Грешны, Ваня,— согласился приятель. — Вот и Шура глядит на нас своими полевыми, синими васильками из-за стойки, меня помнит, а за что? — Антон Ивановича вся страна знает, — засмеялся Ваня. — Нет, — вздохнул собеседник, — не правда. Строили мы, Ваня, здесь с тобой дамбу. Ты жил в городе с супругою на квартире, а я, как помнишь, отшельником в шалаше на острове, где стояли дворы бакенщика вдового с дочерью и отставного судоходного капитана холостяка, — говорил негромко, закинув голову к потолку, уставив взор на асбестового ангелочка. — Никогда в своей жизни я не занимался ни рыбною ловлею, ни охотой, ни сбором грибов и ягод. И потому, живя на острове, большей частью подолгу сиживал над мерным плеском волн, слушал чаек или пялился на небо, что, как известно, нигде не повторяется, а меньшей — гостил-то у капитана: гонял чаи, спорил на предмет о полезности нашего отечественного мостостроения или слушал байки о дальних походах. Капитан, надо сказать, был хорош собою и крепко образован, да к тому же и рассказчик отменный. Сиживали и с бакенщиком, но совсем редко и непременно под водочку, — и смолк, опустив голову. Ваня не сразу нашелся, закурил и предложил папироску Антону Ивановичу. Когда спичка горела перед лицом Антон Ивановича, запалившего папироску, Ваня впервые заметил за долгие годы их знакомства, что, хотя тот давно не первой молодости и крепко потрудился на веку, но по-прежнему красив и, следовательно, памятен женщинам. Антон Иванович заметил остановку приятеля на своем лице и не преминул сказать: — Да не в коня корм, — и снова стал пристально рассматривать картину на стене и комментировать увиденное. — Казалось бы, все у человека есть: страна, мир, — а своя, личная жизнь не задалась. Поди, попробуй разобраться: эгоист? тиран? — Но в чем? В том, что всю жизнь положил на алтарь Отечества? В том, что под его непререкаемою силой воли оно достигло небывалого в истории человечества гражданского мира? Что не имел личного счастья? Что безумно любил своих детей, но ввиду сложившихся обстоятельств вынужден сжигать до тла в себе эти чувства? — Вот она загадка природы. Давай, Ваня, на посошок: за нашу Родину! — Давайте, Антон Иванович, а то, верно, литерный с минуты на минуту будет, — согласился Ваня. Они чокнулись, выпили и тотчас, не закусив, встали. — Ты, Ваня, иди, а я расплачусь и выйду за тобой, иди, — негромко, но столь настойчиво сказал Антон Иванович, что приятель не стал перечить. Буфетчица сама вышла навстречу из-за стойки, кроткою и смиренною. Антон Иванович, напротиву тому, держал голову высоко и смотрел Шуре прямо в лицо. Взгляд его был настолько сильный, что даже провожавшаяся парочка оглянулась недоуменно на них... — Со свиданием, Антон Иванович, — шепотом молвила Шура, — столько минуло лет, а я вас все едино сразу признала... — Прощай, Шура, — не опуская твердости взора, крепко стиснув ее за локотки, исправно повернулся, нещадно положил деньги на стойку и вышел прочь на перрон.
...Было темно. Моросил противный мелкий дождь. Вокзальные фонари из-за кризиса не зажигали. Ваня курил папиросу. Антон Иванович тоже закурил. Они молча прошли по платформе к светофору и сразу за ними станцию широко обдал светом забегавший на стрелку литерный. — Давай прощаться, — сказал Ване Антон Иванович, и они, два давних приятеля, просто, по-русски, обнялись и троекратно облобызались, как машинист из окна крикнул: «Забегай, Антон Иванович, не то оставлю», — и он забежал на подножку тепловоза, а Ваня, с чувством выполненного долга, вернулся в ресторан, выпил за здоровье отбывшего и сказал про него Шуре: «Странный он все ж особь: собой ничего, ученый, инженер, даже каждый машинист его знает, а с женщинами никак: бобыль». — Бобыль,— буркнула сумрачно Шура.— Закрываемся… Тоже мне, знаток… Пить меньше надо, бобыль. Закрываемся! …Шел дождь. Шли грустные Ваня в город к жене и Шура на остров, где жила она и две могилы: бакенщика и судоходного капитана.
|