Владимир КРУПИН

КИЛЬМЕЗСКИЕ ДНЕВНИКИ

 

Раным-рано приходит ко мне солнце. Будит, многое обещает сверканием весенней капели, золотистым узором на разноцветных половиках. Все мое жилище, как драгоценный чертог, спустившийся с небес. Выглядываю из окна снизу вверх: небесное синее море проплескало полынью среди светло-серого льдистого тумана и так тянет на свои берега.

Но уже к полудню солнышко уходит от меня и больше не вернется до завтра. А ко мне ему на смену заходят другие солнышки — мои друзья, мальчишки: братья Сережа и Дима, их друзья Романы, оба рыбаки, также Миша-Маратик. Все крещеные. Миша давно, Сережа и Дима недавно, а Роман только что. Молимся перед едой. Вся еда — чай с пряниками. Разговоры о взрослых. У кого даже и мать пьет. У кого даже и отец в тюрьме. Радуются любому поводу засмеяться. У Сережи и Димы котята, пять штук. Мама котят не любит, разрешила оставить под условием, что всех разберут. Они матери сказали, что уже нашли хозяев для котят, а на самом деле эта проблема не решена.

А ко мне прибилась собачонка, завелась животинка. Я назвал его Лохматик, этого пёсика. А, оказывается, это Альма. Но она откликается на любую кличку, лишь бы накормили. Кормлю одним хлебом, Великий пост. Но лохматая Альма рада, благодарна. Наедается и начинает меня сторожить. Пропускает всех. Даже свою соперницу, верхнюю кошку, как раз мать этих пяти котят.

Обычно, чтобы выйти на улицу, выдумывал разные дела. А сейчас их и выдумывать не надо. Дрова нужны, сахар, чай, хлеб. Вот свекла варится на плитке, вот надо отважиться на производство такого чуда кулинарного искусства, как овсяный кисель. Здесь же, в этой же квартире, я возрастал на нем, а оттуда, топаю ногой, из подполья, являлись дары природы: картошка, морковь, свекла та же, репа, капуста, соленая и просто капуста, грибы соленые, а сухие — в чулане, отсеки картошки там были: большой — для большой и маленький для мелкой, скоту. В этой печи, пылавшей с утра, стояли чугуны: ведёрный и чугуны поменьше. В ведёрном варилась картошка для коровы, теленка, поросенка, кур, в маленьких картошка покрупнее для нас. Еще в одном каша, а еще в одном суп на обед. А на открытом огне, на красных, темнеющих углях, на сковородке свершалось великое творение утренних блинов, запах которых поднимал нас лучше любого будильника.

Да, я в том же доме, где начинал писать свои детские стихи, где, дождавшись, пока все уснут, писал планы на всю свою жизнь. Как для гражданина Отечества для меня главное в прошлом веке, что Россия победила во всех испытаниях, а как для человека, родившегося здесь, то, что я вернулся сюда. Не мог же я родиться везде.

С утра чуточку подсохло. Пока не каплет. Но и не подмерзало. А какие были утренники. Поговорку: сорок мучеников — сорок утренников я запомнил, еще и понятия не имея ни о каких мучениках. Наст держал даже копыта лошадей. Часов с четырех утра в колхозах вывозили навоз на поля. А уж пешего человека наст выдерживал часов до девяти — десяти утра. Потом начинал проседать. Это было одним из любимых занятий — ходить по насту в лес, через поля. За реку далеко уходил. На луга. И по реке ходил, часто ложась на снег и слушая воду. Казалось, даже какие — то слова различались. Конечно, то были мальчишеские мечтания. Но вот легко же представить эту толщину здешних снегов, когда в некоторые зимы наметало снега под крыши и между домами прогребали траншеи, больше похожие на тоннели. Это же так высоко возносило нас, когда мы шли по снегам. То есть, мысленно убрав этот снег, вижу мальчика, который по воздуху обходит свое село. Да, в прямом смысле — летал и по селу, и по его окрестностям. Снега, вот чего мне всегда не хватало за границей. И вторую пословицу можно вспомнить: когда говорили о ком-то жадном, то говорили: у него зимой снегу не выпросишь. Вот такой жадиной мне и представлялась вся западная Европа — нету снега, не выпросишь, дефицит. Выпадет даже в декабре — тут же таять. Тоска.

Проблема с обувью. Московские ботинки, прицепившись к ногам, приехали на мою родину из любопытства, но на улицу выходить страшатся. Купил бесстрашные, резиновые. Но ногам не очень нравится. Сиди дома, говорю я себе, чем тебе дома-то плохо. Ведь счастье: телефона нет, телевизора нет, радио нет. А новости поселка тебе мальчишки расскажут. Приходит верный младший товарищ Миша. Но до чего же деликатный: никогда без спроса, без приглашения не войдет, в переднюю не проходит, и всегда спрашивает, что надо помочь. Сбегал за хлебом:

— А еще что сделать?

— Ты же за хлебом сходил, спасибо.

— Надо работой помогать. Давайте я вам пол помою. Я люблю пол мыть.

Спрашивает, можно ли зайти товарищу Паше. Паша давно стоит под окном и притворяется, что оказался тут случайно. Пьют напиток «Буратино», шепчутся.

— Вы эту березу посадили?

—Да. В год окончания школы.

—Мы с нее зимой прыгаем.

Тихо шепчутся, уважая мои труды. А я и ничего не делаю. Смотрю на белые сугробы, на прохожих. Уже одного осознания, что я в доме детства, отрочества, юности, хватает для ликования души. Но это осознание и есть моя работа. Если я хоть маломальский писатель, должен же я говорить о том, что спасает нас. Это главное. Спасает Родина. Мы это слово всегда писали с большой буквы. Вот здесь я писал стихи о Родине. Пятьдесят лет назад. И ничего во мне не изменилось за пятьдесят лет, я снова и снова пишу о Родине. Господь хранит Россию, мы в России. Все, больше ничего не надо.

Ходил далеко, конечно, к реке. Конечно, через Больничную улицу, даже в родильный дом дерзнул войти, но порыв мой был остановлен объявлением на крыльце: «Грипп. Свидания запрещены». Подожду, пока грипп закончится. А вот больничный корпус, в котором умер дедушка, разбирают. Как жаль. Еще в прошлый приезд он был жив. Пробрался, проседая в снег, к разобранному крыльцу. Где — то тут, на уровне груди, было крыльцо, тут, в этой невесомости, в солнечном сиянии того июльского дня я, последний из родни, видел дедушку. Прошел сейчас по разрушенным коридорам. Вот палата, вот тут стояла его кровать. Наступил на раму, на осколки стекла, сквозь которые дедушка смотрел вот на эту березу. И я смотрю сквозь голый проем на старый, черный ствол, который долбит прилетевший из леса дятел.

Сегодня надвигается событие — подъем колокола. Язык от него, тяжеленный, цельнокованный, хранился у меня в сенях. Приношу в дом. Мальчишки изумляются его тяжести, начинают мечтать, как бы им эмигрировать с уроков — они во вторую смену, а подъем колокола назначен на два часа дня.

Замучился с сырыми дровами. Пошел в редакцию. Редактор платит мне гонорар дровами. Вспоминая гонорары гражданской войны, прошу пару санок. Одна женщина прямо плачет, рассказывая мне о своем, по её мнению, нехорошем поступке. У нее были соседи.

— Так — то они люди хорошие, но курящие. И она мне говорит: «Татьяна, это ведь нехорошо при иконах курить, возьми у меня икону, ты в церковь ходишь». Я взяла, принесла освятить, батюшка просил оставить. Я оставила. Пришла домой, встала на молитву и. вся изревелась, ничего не могу сделать, икона стоит перед глазами. И муж говорит: давай, пусть у нас побудет, потом отдадим. Батюшка понял, вернул.

А икона эта — преподобного Трифона Вятского. Именно в его честь была освящена часовня на берегу реки. Батюшка давно собирается её восстанавливать. Вот тогда и икона займет свое место. А может, Бог знает, это и есть та икона, что стояла в часовне.

Еще из новостей: на освящение старообрядческой церкви приезжал Алимпий, патриарх Всея Руси старообрядческий. Наш же владыка пока в Кильмези не был. Получается, что моё детство прошло в самом труднодоступном до сих пор районе.

— Спаси, Господи, от молнии и грома и от архиерейского дома, — вспоминает батюшка старинную пословицу. — Еще говорили: спаси, Господи, от пули и лома, от архиерейского грома.

Здесь, в Кильмези, слава Богу, нет противостояния старообрядцев и православных. А то ведь уже бывает (в Сибири, на Алтае) даже и такое выяснение отношений, что старообрядцы объявляют своими все церковные здания, все ковчежные иконы, обзывают нас никонианами, сергианцами. Катакомбники пошли еще дальше, вообще предают православных анафеме. Зарубежники величают православную церковь «гебистской»... И всё это прискрбно: честят русские русских. То — то радости врагу рода человеческого.

Иду, тороплюсь. Старуха останавливает и говорит:

— Знаете, что я вам скажу. Вы прямо как отец Александр. Тот тоже все бегом и бегом.

Сравнение с батюшкой для меня очень радостно, но, оказывается, женщина не комплимент сказала, а сделала замечание:

— А вы, — говорит она, — не бегайте, а ходите как наш отец Сергий. Важненько.

То есть женщина — старообрядка. Да, отец Сергий не идет, а ступает. Молодой москвич, кажется, еле за тридцать. Но надо отдать должное и отцу Сергию, и отцу Александру, они всегда говорят друг о друге уважительно. Отец Сергий, сидя у меня за чаем, (нет, это я за чаем, а отец Сергий пьет голую горячую воду), говорит о библиотеке при Троицкой церкви, о умении отца Александра работать с детьми, о его неутомимости, о поездках с детьми по святым местам. Еще отец Сергий любит вспоминать Москву. Конечно, скучает. Я же уже не могу понять, где я дома, здесь, на родине, или в Москве, в месте жительства. Конечно, семья, жена, дети, конечно, хочется, чтобы все это объединилось. Но Москву не перетащишь в Кильмезь. Или наоборот.

Встретил Михаила Одегова. Вот о ком, как говорили раньше, можно написать книгу. Трудяга великий. Прошел путь от слесаренка до главного инженера. Никогда не вилявший хвостом, говоривший правду как норму отношений меж людьми, был он в те годы вместе со мной и в бюро ВЛКСМ, и в самодеятельности, и в ДОСААФ. Разговариваем. Растворяются времена. Как и не было их. Стоим, награжденные за труды болезнями, и о них говорим тоже. Но главное — о радостной юности, о безкорыстии, о всегдашнем желании прийти на помощь.

—Помнишь, на первое мая был пожар? — спрашивает Михаил.

—Как не помнить, бежали в белых рубашках тушить.

—Да, вы — то в школе были на празднике, а я в тот день в дружине, с повязкой. Гляжу — дым. Один побежал в пожарку, мы к дыму. Горели Чанчины за леспромхозом, частный дом. Праздник, брага у них в четверти. Самих — то нет. А два мужичонки уже пристроились к четверти. Нет, чтобы вещи вытаскивать, они среди огня себя греют. Володька Безпризорных был со мной, детдомовец бывший. Помнишь его?

—Ты что, как же! Еще Володька был Июльских, тоже детдомовец.

—Ну, вот. Володька на них. А тут уже подскакивает Скоробогатый, начальник милиции. И, ни в чем не разобравшись, хватает Володьку. А он мужиков отталкивал. Володька вырывается, те рады. Скоробогатый мне кричит. «Дружинник, помогай!» Я повязку срываю, в карман: «Я больше не дружинник!» И Володьку у него вырываю. Потом, конечно, разобрались. А так бы, хоть бы что, утащил бы в кутузку.

—Чанчина, — вспоминаю я, — была же размеров необъятных. Пески на сплаве зачищали, уже издалека видим какое огромное бревно. «О, опять Чанчина». А прораб, пьянущий, идет с канистрой спирта. «Парни, пить принес». Так и приучались.

Борьба за выживаемость в моем доме творчества занимает очень большое место. Дров много, но сырые. К батюшке неудобно, иду к Вениамину, редактору: «Заплати аванс». Он понимает, дает ключ от сарая, где смотрят на меня поленницы сухих березовых поленьев. Таскаю. Заработанное. Надо картошку, овощи. Труднее питаться в пост, вот что оказывается. Потому что ничего нельзя, ни молочного, ни мясного. Варю кашу — горит. Из редакции приходит гуманитарная помощь: огурцы, варенье, капуста. Сухие грибы. Это деликатес. С ними я поступаю так: насыпаю в чашку грибов, заливаю кипятком и ... через минуту съедаю. Такой запах разносится по избе, что утерпеть невозможно. Очень рекомендую. Воду из-под грибов лью в умывальник. Этим умываюсь. Чувствую, что помолодел, хотя говорю наугад, зеркала же нет. Приходит Валентина Семеновна. Топила у меня печь, пока меня не было. Очень стеснительная. Но на сей раз очень решительная.

— Надо, надо, обязательно надо к празднику печь побелить. — Рассказывает, что уже договорилась, мне только попросить батюшку, чтобы та женщина, которая белит печи в воскресной школе, побелила бы и у меня. Все бросаю, и дрова, и обед, иду к батюшке. Он все готовит к поднятию колокола. Зовет. Но тут и звать не надо, как же пропустить такое событие.

Саша, столяр, приносит две табуретки. Это произведение столярного искусства. Вообще все бы бросил, сел бы на табуретку, и сидел бы, да и сидел бы. Табуретки очень брезгливо косятся на стол, около которого вынуждены теперь жить. Стол тоже запросился в сени, тут надо новый, под табуретки. Говорю и о столе батюшке. Кому же еще могу сказать свои проблемы. А у него своих — выше головы. Сейчас тем более. Все к Пасхе моется, чистится, ремонтируется.

Мои писатели, пора мне готовить смену, закончили свои труды. Дорвавшись до пишущей машинки, они восторгались не только каждому натюканному слову, но и каждая буква вызывала у них крики изумления.

— Где тут «а», — ищет Миша.

— Да вот же! — кричит Дима и тянет руку.

— Я сам, я сам! — отталкивает его Миша и нажимает клавишу.

— Правда «а», — ликует Паша. Когда я им велел писать, они раскрыли свою «Родную речь» и решили, что писать — это значит переписать что-то из книги, например, Паустовского, о рыбаке или еще кого о чем-то.

— Нет, товарищи, пишите о своем детстве. Оно у вас у каждого свое.

Дал им бумагу, ручки, они притащили табуретки, сели , и работа закипела. Да, так бы мне писать — со вскрикиваниями, с возгласами сожаления, с кряхтеньем, с почесыванием затылка и макушки, с замиранием занесенной над листом руки и с резким её опусканием, похожим на удар остроги в добычу.

Вот что они написали. Всех короче написал Паша. И, честно сказать, всех попроще. Он и сам понимал это и мне свой труд не сдавал, положил на подоконник. Хотя написал, что это работа Березкина Павла Сергеевича.

Мое детство

«Я с бабушкой и дедушкой .поехал на пасеку. Мы ходили в кряжи и брали мед. А осенью качали его в бачки. И переливали еще в банки, и продавали. Еще у меня есть сестра Алена. У ней зовут папу Леша, а маму Лена. Мы с ней пошли купаться на Красную гору, потому что там большое течение. Конец первой статьи».

А Дима написал успел даже два рассказа. Оба тоже названы

Мое детство

«В один солнечный день я с друзьями ходил на рыбалку. И я закинул удочку, и у меня сначала не клевало. Но потом я посмотрел на поплавок, и его потащило в воду. И я тянул и не мог вытянуть, и не смог. И у меня оборвало леску. Но я взял новую удочку, и еще раз закинул и поймал щуренка. На 400 грамм, и друзья меня похвалили. Что я поймал такую большую рыбу. И они поймали по две рыбы, и мы пошли домой, и на этом конец.

Второй рассказ

Я с друзьями ходил на речку купаться, и там был очень горячий песок. Я боялся глубины, и заходил в воду только по пояс. Но мои друзья затащили меня на сваи и заставили прыгать, и я прыгнул в воду. И больше не боялся глубины, и мы — стали ходить на реку каждый день.  Мы смотрели, как большие мальчики прыгали с нырялки.
На следующий день мы не пошли на речку. Потому что наступила осень. И все мои друзья уехали домой. И все закончилось. Я их проводил до автобуса и попрощался с ними до лета».

 

Самый душераздирающий рассказ получился у Миши.

«Я родился в детском роддоме. Моя родина Кильмезь. Я маленький ездил, купаться с мамой и папой. Меня один раз укусила лошадь. Вот как это было. Я гладил лошадь, и она меня как укусит и как лягнет. И я отлетел на пять метров, и еще она сняла с меня шапку. Потом мне ее отдали дяденьки.
Меня сестра брала на пляж купаться. Я один раз чуть не утонул. Меня спас дяденька. И второй раз я купался и попал в яму и еле-еле выплыл из нее.
Я один раз катался на санках возле водоема. И выкатился на лед к воде и провалился.
Один раз мы ходили на охоту с дядей Пашей. Он подстрелил утку и сказал, чтоб я ехал на мотоцикле.
Мы один раз весной поехали спасать зайцев от воды. Мы нашли одного зайца и принесли к дяде Паше. А когда прошла весна, мы его обратно увезли.
Я поймал грача со сломанным крылом и вылечил его.
Мы ходили рыбачить с дядей Фани — сом. Я поймал пять рыб, а у дяди Фаниса оборвалась леска.
Я один раз ездил с дядей Женей на пасеку. И меня укусила пчела за глаз».

 
Сказал Мише, что тут почти каждый случай можно развернуть до целого рассказа. И что вы думаете? Он тут же сел и написал рассказ

Галка

«Мы один раз с другом пошли гулять. И мы увидели грача со сломанным крылом. Мы его хотели взять, но он увернулся. Мы тогда стали ловить его, но он не поддавался. Пополз в старую баню, мы за ним. Грач спрятался. На следующий день мы пошли к бане, но его там не было. Потом мы перелезли через забор и увидели его, и пошли опять обратно ловить. Я его поймал за крыло, он меня щипнул за палец и оставил у меня в руках три перышка. Потом пришел Юра, но грач улез в разваленный туалет. Юра начал вытаскивать грача. Он вытащил грача и начал гладить его, а грач как ущипнет его за губы. У Юры полилась кровь, но он не заревел. Мы его сводили в медпункт. А там сказали, чтобы мы наложили грачу шину на крыло. Он вылечился и улетел. Но это был не грач, а галка».

Писателей постепенно прибавлялось. Пришел брат Димы Сережа, сел писать. О чем? Конечно, о рыбалке. Пришел Женя, Рома, принесли щенка, у которого умирает мать. Мать Альфа, щенок пока без имени.

Мальчишки сбегали к церкви, сказали, что колокол будут поднимать завтра. А оказалось, что подняли сегодня. Вот обидно. Пришел к церкви, там человек семь веселых, крепких мужиков, довольный батюшка. Постелили широкие доски на лестницу, по доскам и поднимали. Но еще работы много, надо колокол вознести на его высоту. Язык уже прикреплен. Днем я его относил. Килограммов пять, говорили встречные, когда я давал подержать и объяснял, что это за предмет такой, эта кованая чугунная колотушка. Колокол служил в пожарной лет семьдесят, спасибо ей за это. Могли и переплавить.

Да, мои московские ботиночки полевых испытаний не выдержали, трескаются и текут. Пригляделся, а они американские. Так мне и надо, не громче ли многих всегда кричу о преимуществе русских товаров. Любых. Именно, любых. В том числе и в надежной обуви. Может быть, вот именно эта лаковая дорогая дрянь вытеснила величайшее изобретение русского ума — кирзачи. Обувь надежную, быстро сохнущую, служащую десятки лет. И вот — эта синтетика на кнопках американских, пришла на смену как знак победы дяди Сэма над очередным рынком. Ну, дядя Сэм, не радуйся, мы еще обуем тебя в кирзу, еще спасибо скажешь.

Да-а, вляпался я с ботиночками. И что теперь? Никаких сапог, кроме резиновых, нет. А в резиновых ходить — уже не молоденький, и так подошвы с утра еле расходятся, засыпаешь, не знаешь, как ступни повернуть, чтоб не ныли, а теперь еще и это. Да, не знаю, все ли американцы обманщики, но обувщики у них неумехи, это точно.

Ходил звонить. Много ввалилось молодежи, вперемешку татарской и русской. Татарская молодежь владеет двумя языками, но для крепости усиливает арабские корни ядреными выражениями. Матерщина у всех у них как норма, это они и за мат не считают.

Луна над Кильмезью. Вот-вот войдет в полную меру первого весеннего полнолуния, а за ним воскресение Пасхи. Искал знакомые созвездия. Тут, вот тут кутал девушку в отцовское, перешитое по мне пальто, тут мы смотрели на пролетающий первый спутник земли. Сколько их с тех пор взлетело, полетало и сгорело потом. Луна, как прожектор на мачте, над столбом, и вся наша Кильмезь, как корабль в небесном океане, плывет мимо небесных облачных берегов. Матросам не спится, шлифуют палубу — центральную улицу. Она уже вся без снега, а тротуары в снегу.

Спал с охранником. Это Альма сама, помня дневные угощения, пришла и осталась в сенях. И до чего же умная собачка — вынес какую-то тряпочку, она на нее легла. Для первой ночи оставил ей свет, хотя под утро, вставая, выключил. А вообще луна такая, что даже спать стыдно.

Подмерзло. Еще до шести засияло солнце кануна Благовещения. Пошел к реке. Улицы изуродованы машинами, — замерзшие следы обуви тоже сильно мешали спокойной ходьбе. И вот, пошел по сугробам, яко по суху. Конечно, к реке, к месту, где была Иордань. Умылся из артезианской скважины. Говорят, что в этой воде солят огурцы, сохраняющие крепость и свежесть по году и больше. Одинокий рыбак, по-моему уснувший над лункой. Или это был памятник рыбаку. Так он и не пошевельнулся. Обратно пошел по целине вдоль берега. Следы огромных зверей, чуть ли не медвежьи. Что ж это за собаки здесь, еще и встретятся.

Да, но солнце сияло, но время шло. Мой снежный тротуар над бездной вскоре дал осечку, я провалился. И раз, и другой. Перекачусь по насту, вытряхну снег из голенища, опять потихоньку выпрямляюсь и иду. Надо было подниматься. И здесь, перед горой, перед ельником, я ухнул, чуть не сказал: под лед, ухнул в проломившееся пространство наста и стал тонуть в снегу. Это, конечно, смешно звучит. Но не до смеха, когда барахтаешься, как лягушка в сметане, хватаешься за шершавые куски наста, они ломаются, снег под тобою, как песок, и непонятно, есть ли под тобой земля. А может, там вода. Стал хвататься за ветки елей, вытягивать себя, полз, упираясь локтями. Вскоре начался крутой склон. Если он и в десять лет казался крутым, то каким же он выглядел в шестьдесят. Моих. Самому-то склону было слегка побольше. Очень к месту вспомнил одного ученого, говорившего мне, что Кильмезь, в переводе с древнего, может быть, с санскрита, означает: не вернешься. Есть среднеазиатская пустыня: Барса Кельмез. Очень мне это показалось смешным, но когда еще раз провалился, и еще раз, а склон уходил под облака и, казалось, увеличивался, то уже было не смешно. Еле-еле выполз, вытащил себя. Вытряхнул снег. Полежал, встал. Пошел вдоль забора и вышел к надписи: «Посторонним вход воспрещен». Интересно, почему «воспрещен», а не просто «запрещен».

Поселок просыпался. Уже ползли, скребя животами по наледи, машины, уже тащил молодой, явно с тяжелого похмелья, отец плачущего сына в детсад. Пролетал резвый мотоцикл, сворачивал в переулок и внезапно стихал, будто там резко проваливался в бездонную яму.

Зашел в пивную. Так не хочется её называть пивной, но как назвать? Круглосуточное заведение по производству дебилов. А ведь была контора леспромхоза, сбоку наша, лесхоза, потом контора ОРСа, сейчас пивная. Мне надо было хоть что-то Альме купить, она поста не держит.

— Ну, как ночь прошла? — спрашиваю крепкую, в малиновом халате, татарочку. — Спокойно?

— Где там спокойно, — отвечает она. — Уже извиняться приходили.

У дома гость. Столяр из церкви Саша. Такой талантливый парень, такой мастеровитый, да вот, говорят про таких: руки золотые, да голова дурная. Конечно, будет деньги просить. Конечно, не смогу отказать. Конечно, батюшка узнает. Конечно, будет разговор. Теоретически — грех ли заплатить за произведение столярного искусства, за табуретки и за начатый стол, но практически: Саша уже не работник, получается, по моей вине.

Пришла Света и сын Миша, вчерашний писатель. Он рвется мыть пол, мама белит печь. Пришел и Саша, говорит, что надо подмазать печку. Хочет поговорить.

 — Всего я хапнул, жизнь моя была ухабистая. Мать пила, и до сих пор полощет. Они с отчимом уже устоявшиеся алкоголики. С пенсии неделю пьют, потом неделю отлеживаются, потом за хозяйство. Огород, скотина, все есть, мясо свое. Яйца. А бабка была староверка, просишь у нее пять копеек на кино, яичко стоило тринадцать копеек. Ей хочется внуку дать денежку, но за так не даст. «Возьми вот эти поленья, перенеси сюда». Вот. То есть дает пять копеек заработанные. И я всю жизнь зарабатываю.

Саша просит денег, но находит благовидный предлог. На клей просит. Делает много столярных работ, клея идет много.

Через час просит на лекарство, на мазь. Задирает рубаху, показывает красную сыпь. Все — таки иду за мазью сам. Аптекарша говорит, что Саша уже покупал. Беру в запас.

— Ты б женился, Саша. Ведь ты какой редкий мастеровой. Или уже и не думаешь?

— Как не думать, — Саша как — то осунулся, сидя на своем табурете. — Думаю.

— Вот у меня соседка сверху. Такая женщина аккуратная, сыновей растит, парни золотые. Писателями будут, Дима и Сережа.

— Наташка — то, — оживляется Саша. — Да мы же с ней из одной деревни, вместе в школу ходили. Я ее даже спас. Там же весной, водополица, проемы, она и ухнула. Я — даже не крякнул — за ней. Вытащил.

Печка выбелена. Пьем коллективный чай. Саша чай не пьет и вообще уходит. Мальчишки очень рьяно помогали наводить уборку. Так выхлопывали половики, будто испытывали их на прочность. Половики выдержали, это же не американское производство.

— Вот, — говорю, —когда ж писать-то будете.

— Половики веселей хлопать, — отвечают писатели.

Все — таки Паша садится за бумагу. Видимо, на него подействовало то, что он вчера написал всех короче, и он добавляет еще рассказ. Называется

Я в походе

«Однажды, когда я ходил в поход, я увидел большую черную змею. Я испугался и побежал, а змея за мной. Я остановился, и она тоже. Я тихонько вынул из сумки ножик и кинул. Япопал прямо в голову. А потом пошел домой. А дома всем рассказал. Мне все говорили, что я испугался, а по правде я не испугался».

 

Думаю, что мальчишки тянутся ко мне не только из-за того, что у меня чай с пряниками, даже не оттого, что усаживаю их за стол, оттого, что фактически они все без отца. У Димы и Сережи отец повесился, у Миши в тюрьме. А Паша вообще живет с мачехой. Но даже и не знает, где будет сегодня ночевать. Хорошо, у него старшая сестра вышла рано замуж и занимается с ним. Даже ходит вместо родителей в школу.

Встретил Наташу, стал сватать за Сашу. Она засмеялась, стала отмахиваться. Потом посерьезнела.

— Кабы у меня были девочки. А то ведь парни. А для парней же кто авторитет — отец. Отец пьет — сыновья будут пить, это ж как закон. Девочкам бы я, по крайней мере, говорила: видите? Вот за такого не выходите. Да и одной-то спокойнее. Мне-то. Им-то, пьяницам, конечно, хочется же иногда и горячего поесть, рубаху чистую... Нет, нет! — решительно сказала она.

— А вот Амвросий Оптинский писал жене пьющего человека: вот тебе какая радость досталась — душу погибающую спасти.

— Есть мне кого спасать.

А я пошел к дяде. Я как будто выдумываю себе всякие дела, лишь бы не работать. Ведь я же зачем-то ехал же сюда, не только же встречать Пасху на родине, вез работу, надеялся на то, что тишина, одиночество, чистота снегов, сияние луны и солнца помогут свершить то, что задумывалось в Москве и, задавленное телефоном, телевизором, мероприятиями, поездками, встречами, могло и умереть нерожденным. Могло, но не умирало, просилось наружу. Ехал сюда, чтоб разродиться. И вот — все условия есть, а не работаю. Но чувствую же, что какая-то внутренняя работа свершается во мне и что она, может быть, важнее явной работы. Задуманное, переведенное в слова, все равно будет приблизительным, не полным. Зря что ли всегда вспоминаю поразившую навсегда фразу: язык будущего века — молчание. От полноты чувств и сказать-то бывает нечего.

Купил Альме в благодарность за службу самых дешевых сосисок.  Мальчик Паша потрясенно спросил:

— Вы собаке сосиску дали?

— Да. — Я умолчал, что Альма съела уже не одну.

— Собаке сосиску!

Из мальчиков, ко мне пришедших, трое не держали пост. Они доели сосиски. Остальные героически пили чай. Ближе к вечеру о сосиске знали многие. Лида, дочь батюшки, девятиклассница, регентша церковного хора, объяснила, что это, конечно, такая роскошь — кормить собаку мясом, что лучше этого не делать, а то подумают, что я или сумасшедший, или из новых русских.

А и в самом деле — здесь такая бедность. Кажется, что наше бедное детство и то богаче теперешнего. Стоишь в магазине, впереди тебя старуха или ребенок считают копеечки, шепчутся, сверяя мелочь с ценой хлеба. Беда.

Сегодня невольно вспомнил фронтовую шутку о политруке, у которого после смерти еще три дня язык болтается. Это обо мне. Как начал с утра выступать перед библиотекарями района, так и продолжал потом перед школьниками, старшими, средними и младшими. Потом служба — Предпразднество Благовещения Пресвятой Богородицы. Читал Первый час в конце после елеопомазания. Иногда служба тянется, ноги болят, иногда и ног не чуешь и времени не замечаешь. Сегодня было и то, и то. Настоялся за день, выступая, да утром ноги намерзлись в снегу, болели. Вдруг увидел, что луч солнца, который вот только что был на огненной накидке архангела Гавриила на праздничной иконе, уже не на иконе, а на оконном проеме. Ведь это же надо было или солнцу в небесах отпрыгнуть на метр, или церкви, как кораблю, лечь на новый курс.

Вопросы на встречах примерно одни, что у детей, что у взрослых: как вы стали писателем и как вы пришли в церковь. Как писать стал, не знаю, а без Бога как бы я выжил, особенно в Москве? Ну как? И вообще, как в России жить без Бога, если только Богом и жива Россия.

А у дяди, у дяди очень тяжело. Зная заранее, что он будет жаловаться на обобравших его детей и внуков, переступил порог. Тамара, жена, с которой он уже двадцать лет, тоже вся больная. А дяде восемьдесят шесть. Слепой, худой. Я так всегда его помню и помню с благодарностью его жесткие, жестокие даже уроки горячего труда на комбайне. Потом писал стихи об этом, вспоминаю... забыл. М — м, м — м... «нет и не было в жизни тайн, так скажу я своим небесам. Только вижу — идет по полям раскаленный красный комбайн. Буду помнить у дней на краю (сколько дней мне Богом дано?), как щекочет ладонь мою пыльной, теплой струей зерно».

Еще тяжело было идти, что есть тайна гибели тети Ени, жены дяди Васи. Вертелась мысль, что и его теперешние мучения, и слепота — это наказание за его отношение к жене. Но кто я такой, чтоб так рассуждать, Бог всем судья. Принес им фруктов, хотел дать денег, ни за что не взяли.

— Есть у нас деньги, даже не издерживаем.

Им главное, чтоб с ними посидеть, поговорить. Тамара всем перебывала в жизни: и продавцом, и дояркой, и руки её, с согнутыми вбок навсегда пальцами сильно болят в суставах.

— Вся искалеченная. И этот (показывает на дядю Васю) обманул. Уговаривал: «Жить в раю будешь». А пришла в ад. Та же доярка. По две коровы держали, телята, по три поросенка, куры, огород. Одного сенокоса на три стога надо накосить.

— И для кого все? — кричит слепой дядя Вася. — Для сволочей? По ляжке быка за один приезд сжирали...

— Котлеты не успевала вертеть, — говорит Тамара.

— Меньше полутора — двух центнеров не бывало туши, — кричит дядя. — Разрубал по двум линиям — вдоль и поперек. — Четыре части, три увозили. Потом говорят: ты не помогал.

— Размаркитанили нас, — говорит Тамара, — с места сорвали, обобрали, вот эту гнилушку купили. Попробуй её натопи зимой. Внуки теперь все коммерсантят. За счет нас. Дай, папа, деньги у нас полежат.

— До сих пор лежат, — подхватывает дядя Вася. — Перевозили на своем КаМАЗе, еще у них «газелька», так за горючее с нас же содрали. Дешевле было нанять. «Тебе что было не жить, бензин был шесть копеек». Как цыгане обделали. У этой ковров негде стелить, вешать — стен не хватает, ковры на ковры намотаны и под кровать задвинуты. Деньги снял им все с книжки, считай, одиннадцать коров отдал. Отца родного сорвали с места, подвесили меж землей и воздухом...

— Линолеум у нас был, три рулона — забрали. Вам, мол, ни к чему, — это уже Тамара.

Тяжело сидеть у них, тяжелый воздух затянувшейся старости, тяжелые разговоры.

— Возили водку на санках из Уржума, не было лошадей.

— И бензин на руках наваживали на посевную, — говорит дядя. — Зимой, по Вятке. Был такой никелированный бензин, без рукавиц его не зальешь, мне раз ладони чуть не насквозь прожгло.

Дядя — человек весь в орденах, боевой командир, знаменитый потом механизатор. И председателем колхоза побывал. Колхоз «Путеводитель». А уж какая там жизнь, в колхозе, это я и сам могу рассказать. Но вовсе не в том смысле, что в колхозе плохо. Нет, колхозник куда веселей смотрит на мир, чем фермер. А в том смысле, что труд на земле очень тяжел.

И дядя Вася и Тамара, которая, получается, мне тетя, очень обрадовались, что я прошу батюшку прийти к ним и причастить их. Дядя уже с трудом передвигается.

Договорился. Пришел, сообщил, что на страстной неделе, в среду. Дай Бог.

Благовещение. С шести утра читал Покаянный совмещенный Канон, Правило ко причащению, Акафист Благовещению. Певчие — с восьми. Много исповедников. Даже до литургии все не успели пройти. Уже во время службы, после «Отче наш» батюшка еще исповедовал. Певчие так трогательно, так молитвенно пели «Царице моя Преблагая», «Марие, Мати Божия» с припевом «Радуйся, Невесто Неневестная», а особенно молитвенный распев Сто седьмого псалма «Готово сердце мое, Боже, готово сердце мое, воспою и пою во славе моей». Это настолько незабываемо, что я, даже когда в Москве читаю Псалтырь и дохожу до этих слов, они звучат во мне сами собой. «Готово сердце мое, Боже, готово сердце мое». Что-то равное этому написать. Готово сердце мое, растворено в воле Божией.

А мальчики не пришли. Миша — Маратик не разбудил. Хотя сам пришел. Выговариваю матери Наташе. Она энергично отбивается:

— Я так вообще не хочу. Чтоб в церковь, а потом в пивную. Есть такие.

— Один из ста найдется такой, ты на него смотришь на такого. Ты смотри на Анастасию, на старуху. Фамилии не знаю. Стоит на любой службе, приходит издалека, заранее. А в прошлый Великий пост её разбило параличом, врачи приговорили к смерти, велели кормить мясным бульоном, сметаной. Она сказала: умру, а поста не нарушу. И не нарушила, и выжила. И ходит в храм.

Мальчики ушли за вербой. Перед этим сказали, что котят разобрали. Конечно, беспокойно, что-то их долго нет. Пора и мне идти в храм. Ой, дай Бог сил. Сейчас все пойдут службы утренние, и вечерние, долгие. Нет времени в православии, нет. Это сегодня сказал архангел Гавриил Пресвятой деве: «Радуйся, благодатная, Господь с Тобою». Это сегодня Иисус Христос входит в Иерусалим, и это мы бросаем Ему под ноги пальмовые ветви и вербу, и это мы кричим: «Благословен Грядый во имя Господне, Осанна в вышних!» И многие ли из нас будут рыдать при Кресте и ликовать при Воскресении? «Сын Божий — Сын Девы бывает, и Гавриил благодать благовествует».

Идут пьяненькие мужички. «С праздником!» — говорю. «А как же, — отвечают они, — ну как же, конечно, тем же концом, по тому же месту!»

Мати Божия, Звезда незаходимая, вводящая в мир Солнце Христа, — вот какие высокие слова акафиста привел Господь сегодня читать в храме для всеобщего слышания. «Небесный светильниче на свешнице земном возженный». «Лествица, Ею же Господь сошел к нам, лествица, возводящая нас к Господу».

А женщины-то как должны радоваться в этот день. «Ныне радуется женское естество, Евы ради падшее. Та, повинувши змию, родила печаль женам и ввела в смерть».

Вечерняя служба, освящение вербы. Свечи у всех, верба, украшенная лентами, цветами, будто дивный лес расцвел среди зимы. Читали по очереди с Евгением. Мальчики нашлись. Ходили чуть не пять часов, матери, да и я чуть с ума не сошли. Ну одна-то, Света, была в храме, молилась, молилась ли Наташа, не знаю. Думаю, да. Ходили они далеко, видели бобров, принесли настоящей вербы — краснотала. Сережки серебристые, крупные. Сами мокрущие. Сейчас сидят у меня, готовятся писать о своем походе. Растет смена. Пишут только о том, что испытали, то есть обеспечивают слова на бумаге золотом пережитого и выстраданного. Это невольно сказывается.

И вот сидит целая артель писателей. Еще добавились к Диме и Мише Сережа, брат Димы, и Рома, его одноклассник. Находим всем ручки. Вчерашние куда-то пропали. Миша страдает, что Дима первым начал об их походе за вербой.

— Я буду о другом.

— Ты же по — своему напишешь.

— Нет, все же одинаковое.

— Напиши, как вы шли. Машины вас обгоняли? Никто не подвез?

— Нет. Мы голосовали. Идем — идем, устанем, посидим.

— На снегу?

Нет, на канатах. Там канаты вдоль дороги. И шли до памятника, там шофер разбился, там и верба. Там и бобры. Подгрызли дерево и толкают. Один лапами, как руками, другой грудью уперся. Ой, — вдруг радостно говорит Миша, — я напишу, как Женя в колокол звонил. Женя учиться уедет, я буду звонить.

Да, ведь сегодня, именно вдень Благовещения, впервые звонили в Кильмези колокола. Многие старухи плакали. Боялись, что колокол будет издавать глухой звук. Нет, звук его солиден, громок, протяжен. Подголоски слабы рядом с ним, но не все же сразу.

Вот и батюшка с матушкой прошли. То есть у них был четырнадцатичасовой рабочий день. Батюшка с пяти, с четырех утра в храме и до темноты. Матушка днем уходит, но ведь не к отдыху, к стирке, к кухне, к хозяйству. Прилепились к ним, как к паровозикам, две подружки — Елизавета и Анастасия. Им годика по четыре. Любимицы всего храма. Лиза батюшкина, а Настя — Татьяны Васильевны, преподавательницы Воскресной школы, учительницы английского. Ее мама была у меня вожатой. Жила атеисткой и живет, не переделываясь. Это для Татьяны Васильевны страдание, она же должна слушаться родительской воли, а её родная мама ругает за то, что дочь ходит в церковь.

Писатели пишут. Пришел Саша, обмеряет стол, хорошо бы, конечно, к Пасхе успел доделать табуретки и стол. Чувствую, что рвение Саши придется вознаградить. Ой, хоть бы батюшка не узнал. Саша сегодня побрит и причесан.

Прямо звучит в памяти слуха служба утрени и вечерни. В глазах огоньки свечей и полный храм молящихся. Как же здесь истово и трепетно идут на исповедь. Как оборачиваются бледным лицом ко всем и просят прощения. Я, грешный, сегодня тоже причащался. Это счастье. Причастие — высшее счастье, другого нет и не было.

Помню супружескую пару на стоянии во время чтения Правила ко причастию. Как она поправила на нем вязаный из шерсти жилет, как они были неразлучны. И только к елеопомазанию, к окроплению, ко причастию он шел с мужчинами, после детей. Здесь строго вначале идут братья, потом сестры. Ещё у них была радость. Красавица, их дочь, принесла для причастия дочку, их внучку. В белом платочке, беленькая, с голубыми глазами. Как же они ей обрадовались. Девочка, видимо, редко видит седых бородатых дядей, долго смотрела на меня.

Похолодало, ветер. Даже снег прошмыгивает. Луна неясна.

Рома и Дима рассказы не закончили, но уже девять, приходится прерывать творческий процесс. Миша писал, как они ходили за вербой, а Сережа, вот, молодец, написал о том, как они крестились. Сережа такой молчаливый, стеснительный, а так хорошо все запомнил и написал:

Когда крестили меня,
Димитрия, маму
и сестренку Лену

«Мы проснулись, оделись, подождали, когда подойдет время идти в Троицкий храм. Мы зашли в храм и долго ждали, когда пройдут молитвы. И вот молитвы закончились. Нам тетеньки говорили, что надо снять носки. Потом к нам подошел батюшка и говорит: «Вы приготовились к Крещению?»
Батюшка всех нас называл по именам. Он первым назвал меня: «Сергий, встань на коврик», а потом Димитрия, потом Елену, а потом батюшка назвал маму: «Наталья, ты встань тут».
Батюшка читал сперва молитвы, а потом освящал воду. Потом батюшка сказал: «Снимайте обувь». Он начал нас мазать. Мазал то по лбу, то по щекам, то на руках, то на ногах. Батюшка потом стал нас учить как правильно креститься, как правильно держать пальцы. Для крещения нужны три пальца: большой, указательный и средний. После того, как батюшка научил нас крестить себя, он сказал: «Подойдите к купели, встаньте ногами в воду». Батюшка взял ковшик и поливал меня из ковшика. И так он поливал и Димитрия, и Елену, и маму. Потом мы поставили свечи и батюшка говорит: «Идите за мной, Димитрий и Сергий». Мы пошли за батюшкой. Прежде, чем войти в алтарь, батюшка сказал поцеловать икону. Потом мы вошли в алтарь.
Батюшка сказал: «Ничего не трогать». Потом мы подошли ко кресту и батюшка сказал: «Целуйте крест». Мы поцеловали крест и вышли из алтаря. Потом батюшка обрызгал нас. Нам подарили иконки наших святых. Мы оделись и пошли домой. Мне этот день запомнился навсегда.
Сережа Остальцев».

 

Мальчишки так и рвутся описывать свою жизнь.

— О, надо написать, как мы с Красной горы упали, — вспоминает Дима.

— А мы как за грибами ходили, — вспоминает Рома. — Дядька нашел грибы, видит, другие идут за грибами, он испугался, что грибы у него соберут, стал рычать, сучья ломать. Они думали — медведь, испугались, убежали. Можно об этом написать?

Рассказал в Воскресной школе о писательских трудах их сверстников. О, сколько же рук взлетело, сколько рассказов началось. Особенно про вербу. Егор или Гриша здорово употребил вроде бы неподходящее слово, но как удачно. Сказал:

— Мы пришли к вербе, а снизу её уже до нас оскребли. Надо лезть выше. Я полез, Нина и Марина молились. Я упал, но совсем легко.

Милые дети, как они страдают за невоцерковленных взрослых, особенно учителей. Ведь здесь до какого сраму дошло — в богоспасаемой Кильмези в школе был праздник нечистой силы. Но ничего, даст Бог, всё потихоньку наладится. И вообще, где степень воцерковления, в чём? Она же прежде в страхе Божием. Даже и не ходящий в церковь понимает, что что-то есть. Это уже неравнодушие. Но от этого что — то до Бога очень далеко. Судя по себе, могу сказать, что воцерковленность для меня — невозможность жить без церкви. Как томительно, смутно на душе, если хотя бы две недели не причащался. Как радостно быть в храме. Да, устаёшь, да, тяжело стоять, но ты в храме. Да, отвлекаются мысли в мирские дела, помыслы лукавого одолевают, но ты в храме, сердце твое с Господом. Усталость проходит, радость остаётся.

Батюшка запрягает меня основательно. Думаю, неужели это завтра не надо к шести в храм. Уже службы и не считаю. С утра часа четыре, вечером часа три, и так каждый день. Дай Бог сил на службы страстной седмицы. А певчие! Сегодня мальчик Рома, тоже из писателей, причащался вместе с Димой и Сережей, изумился:

—Как они не устают, так много поют? -  Так это он еще слышал одну, может быть, пятую часть ежедневной службы. У них уже в комнатке за клиросом в пузырьке какой — то элексир для голосовых связок. Регентша Лида иной раз прямо уткнется в барьерчик и поспит минуточку. У нее на словах молитв, тропарей приписки: «Медленно», «Кратко», «Протяжно», «Распевно». Лида записала так «Херувимскую», с разным количеством букв, с тире, что даже и мне понятно, как петь. И все мне кажется, что все они: и Лида, и две Лидии, Ивановна и Сергеевна, и Нина Федоровна, и Валентина Павловна, поют очень молитвенно, иногда трогательно до слез, а Евгений, псаломщик и батюшка всё недовольны. Евгений, отчитав «Апостол», возвращается на клирос и передаёт Лиде поклон от батюшки:

— Кого это вы отпеваете?

Честно сказать, подготовка себе писательской замены меня замучила — волокут труды непрерывно. Причем, пишут ребята замечательно. Буду ждать, как напишут о первом причастии. Дописали и Рома, и Дима. Нет сил переписывать их труды. У Ромы, конечно, о рыбалке, об огромной щуке. «Почти с меня, мотала хвостом, как маятником».

Кильмезь, говорю я всегда — это райское место земли, опустившееся с небес. Мы его только сами портим. Всякой пьянкой и жадностью. Не знаю, как дальше, но по сравнению с другими местами, Кильмезь во всех отношениях пример для подражания.

Какая здесь коренная национальность? Конечно, все сразу. Есть сказочные, вольные, поэтические истолкования названия поселка. Здесь и кильмиш — замерзло — вскрик марийцев, переплывших реку и оглянувшихся на воду, а она уже подо льдом. Здесь и перевод слова как стоянка, стойбище. Здесь и то, о чем уже говорил: не вернешься. И в самом деле,  пустыня под названием Барса-кельмес — пойдешь — не вернешься. Что же тогда немецкий порт на Балтике — Киль, что тогда киль — ватер? Здесь не картонная, не декоративная дружба народов. Здесь нет этнических проблем, нет межнациональных конфликтов.  

Тут я всё-таки вздыхаю. Потому что есть такое понятие в политике, как головотяпство, а оно в московских коридорах — главный сквозняк. Ведь только дай слабинку, потачку, по-вятски, выдели кого-либо, объяви страдающим по вине русских и что? И готово дело — готов конфликт. Татары и марийцы жили здесь, но в минимальных количествах. Марийцы жили в Малой Кильмези, татары в Тат — Кильмези. Дружба была добрососедская. Смешанных браков почти не было. Хотя всегда татары, марийцы и удмурты хотели жениться на русских.

И вот — иду по центральной Советской, бывшей Троицкой, улице. Мимо храма, мимо Дома культуры. Гремит дискотека, молчат колокола. А днем колокола, на радость, вызванивали праздник. А отходил от храма, шел к рынку купить что-то на мягкой подошве, чтоб легче выстаивать службы, и все громче гремела музыка рынка. И уже все тише слышались колокола, а потом и вовсе их забили дикие крики эстрады. Конечно, на рынке — людей было многократно больше, чем в храме. Но это  — то самое малое стадо, та самая соль земли, которые спасают Россию.

Шел ближе к ночи — пьянущая молодёжь. Хлещут, не различая ни своей национальности, ни собутыльниковой.

На почте обычно спокойно в это время, а сегодня все три кабины заняты. Стал ждать. В одной женщина кричит: — И где это ты гуляла? И с кем? Неважно? Надо было? Да, говорить ты с матерью научилась, а я думала, ты учиться поехала. В другой, тоже женщина, тоже громко:

— А я тебе говорила, я тебе всегда говорила, вспомни, говорила: люби кошек. Говорила: кто кошек не любит, того свекровь не будет любить... И сейчас не любишь? Ну так и делай выводы.

В третьей мужчина. Говорит единственное слово, только с разными интонациями:

 — Уверяю. Уверяю же! Ну, сказал, уверяю.

Вскоре он вываливается наружу, хватается за меня, за стену, садится на подоконник. Его кабина достается мне. В ней нечем дышать. Я говорю с открытой дверью, тороплюсь сказать, что все хорошо, что люблю, беспокоюсь, завтра позвоню. Разговор почему-то прерывается. Но так как я сказал главное, то решаю больше не звонить и иду расплачиваться. Вдруг этот пьянущий мужчина заявляет мне:

— Отец, ты не прав. Ты с женщиной говорил, так? Я понял, с женщиной.

— Ну.

— И я понял, тебя разорвало. Соединись опять, понял. Женщине, учти, надо сказать всегда спокойной ночи. Иначе она не уснет. Звони. Позвони и — нашим легче! Звони.

Он так требовательно говорил, что я понял — не отвяжется и попросил телефонистку повторить вызов. Жена очень встревожилась.

— Что случилось, что?

— У меня все хорошо, — кричал я.

— Ты это уже говорил. Что с тобой? Ты выпил.

— С чего ты взяла?

— Я тебя спрашиваю — выпил.

— Уверяю — нет, — отвечал я, вспомнив слово пьяного мужчины и невольно засмеялся.

Жена окончательно решила, что я в ненормальном состоянии, так как я засмеялся очень не к месту, неадекватно.

Вышел я из кабины расстроенным. Мужчина уже слез с подоконника и поймал меня за рукав:

— Спокойной ночи пожелал? Послушал моего совета. Пойдем, кружку пива по этому случаю. Вот я звоню каждый день. Позвонил — и сутки могу керосинить. Ты же так же, так ведь?

— С чего ты взял, что я пью?

— Ну, ты же с женой говорил?

— Ну.

— Значит, здесь без жены?

 — Ну.

— И трезвый? Не смеши меня: без жены и трезвый. Ну, если так, это дело надо исправить. Пару кружек поставишь, тебя ещё и не тому научу, я по женщинам все науки прошел. Вот сейчас — слышал, я звонил: коротко, ясно, дал ей установку, определил цели. А ты, я тебя слушал: ля-ля, ля-ля. Чего деньги — то на них тратить, лучше выпить. Понял мой намек?

Намек его я понял, и еще понял, что и у женщин, и у пьяных мужчин логики нет, а трезвые в дураках.

 

Простился с ним, откупившись парой кружек, пошёл в свой дом. В свой дом. Так и в Москве свой дом.

Вятка. 1999 г.



  Наш сайт нуждается в вашей поддержке >>>

Нажав на эти кнопки, вы сможете увеличить или уменьшить размер шрифта
Изменить размер шрифта вы можете также, нажав на "Ctrl+" или на "Ctrl-"

Комментариев:

Вверх

Яндекс.Метрика

Вернуться на главную