Светлана Геннадьевна Леонтьева

Светлана Геннадьевна Леонтьева родилась в городе Свердловске. Окончила Высшие Литературные курсы при Литературном институте им. А.М. Горького.  Поэт, прозаик. Автор многих книг и публикаций.  Главный редактор альманаха "Третья столица". Живет и работает в городе Нижний Новгород.

***
…И всё равно я – заслонить, укутать,
и всё равно я – оберечь, спасти.
И всё равно – на амбразуру! Мука,
коль в стороне останусь, не в  пути.
Я всё равно – ребро твоё, не больше.
Я, как росянка, что глазами кошек
глядит, мурча. Бессилен тут вокзал,
астрал, прогар, вокал, Сибирь-Урал,
Поволжская равнина не при деле!
Ты был со мной. Дожди пережидал,
снега и стужи. Подо мною пели
звенящие пружины на постели.
И скомканная простынь. Всё равно
прости за родинки, что плыли под устами,
как звёзды хороводом. Всё ж местами
я, как росянка. Из неё вино,
и из неё же яд плетут, лекарство.
Прости за то, что всё же не угасла
твоя-моя любовь цветно, умно.
Беспамятно. Убийственно. Напрасно.
Никем из нас с тобой не щажено!
А после этих  чувств не выживают
обычно люди! Женщина и муж.
Росянка лишь одна глядит, слепая!
В Саратов, в глушь
её, меня, тебя. Не к маме – к тётке!
После любви такой мужчина – к водке,
а женщина на кухню к сковородке.
И ни каких ни крыл, ни звёзд, ни лодки.
А просто слёзы
и холодный душ!

***
Как на Белую Вежу направился князь Святослав,
эта крепость была неприступна у берега Дона,
соколиный размах, двуединый как будто бы сплав,
так стена высока и в обхвате аршинном огромна.

Справа лес. И дубы, что ветвями цеплялись, хоть вой,
раздирали одежду, царапали острые спины.
Возгорались костры. Пахло смрадно пожухлой травой,
на углях допекались куски разносольной дичины.

За полями – поля, как за жизнью безмерная жизнь!
Голос был, но отдельно от губ и осиплой гортани.
Крепость пала тогда. И мечи люд хазарский сложил,
серебра принесли да иной много всяческой дани.

Соболей и куниц. «Мало, княже тебе, пощади!»
Стала бурой река, что хазарской напитана кровью.
Только русскому духу несносно томиться в груди,
даже хмель не берёт перед этой великой юдолью.

Гончары да горшечники мёды в кувшинах несли,
кузнецы – всякой масти кольчуг наковали колечек.
И метались зарницы от неба до самой земли,
и вопил оглашено под утро израненный кречет.

О, земля золотая, как вынести ты всё смогла?
Отчего не распалась на части от боли и гнева?
Коль в хазарское сердце вонзилась литая стрела,
до рассвета звезда в поднебесье тугом шелестела.

Повернул Святослав. Крепость взята! Бушует река.
И позвал за собою в бою поредевшие рати.
Князь направил коня. Там, где в Волгу впадает Ока
и никак не расцепит свои ледяные объятья!

***
Прижимаю к груди я учебник, его звёздный лик,
умоляю побудь же со мною, мой труд и мой путь.
И кричал ты во мне языками любви, мой язык,
моим русским на «о», моим русским на «а» во всю грудь.
На тебе говорить, на тебе умирать, воскресать,
я искала тебя во всех книгах, во всех словарях,
и вот здесь на земле находила твои небеса
во степях, во лесах, во следах, во людских голосах,
во гвоздях, на которых распяли, язык, твою плоть…
Будь же милостив к падшему, будь снисходителен к тем,
заблудившимся, изгнанным. Твой в моём сердце ломоть
и твои восклицанья до самых истошных фонем!
Ты, что воин, что страж, встань всем строем у наших границ!
Слово русское, словно былинное, встань во весь рост!
Это жизнь так танцует,
и смерть так танцует!
С ключиц,
с позвоночника словно бы стая взлетает жар-птиц,
и поёт, и поёт так пернато во тьме алконост.
Мне так стыдно бывает, когда запрещают тебя,
когда в руки вбивают штыри, и ломается кость.
И мне хочется крикнуть да брось, супостат, не гундось –
мой язык внутривенен! Утробен! Я помню ребят
из одной со мной школы. За партой одной со мной кто,
помню – стрижены ногти и чёлки, что накоротке.
Да хоть вырви мне горло, кадык, всё равно буду ртом
говорить на родном я на русском своём языке.
А не ртом, так всем солнцем, что мне прожигает ребро.
Одного я страшусь своего – пусть не сбудется! – сна,
в нём приходит, как будто бы странник дневною порой
и как будто танцует, и волосы, словно из льна.
И речёт! И глаголет! Но люди не могут понять,
ибо – чипы, спорт-мини, биг-доги летучих лисиц.
Ни гортанная речь, а бездушная на-на-родня.
И ни слёзы, а камни текут из раскосых глазниц.
С нами падшие деды о самом святом говорят,
но о чём…не припомним…
И я просыпаюсь в поту.
То, чего не смогли уничтожить война и снаряд,
то, чего не засыпали пеплы сухих автострад,
неужели погибнет в нас слово живое во рту?
Так пытается нас супостат изничтожить! Вовнутрь
протекает, что стронций. Что рак разъедает и жжёт.
О, язык, о, мой крест, о, мой любый, молю я, побудь!
Извлекать без тебя, как смогу сладкий Одина мёд?
Да, никак не смогу…
Как же мама, что моет стекло?
Как мои одноклассники? Вечности всех моих тризн?
Как же мне восклицать, что прекрасна, что пламенна жизнь,
как убийственно жгуча и как она смертна зело!

***
Не выскоблить, не вырвать и не выплакать,
хранилось всё веками в глубине.
Какое лыко не в строку? Все шиты лыками.
Отвары липовые, сумки на ремне
из лыка. Обдирай же сердце мне,
как липку. Запускай ты пальцы в травы.
Как выплакать мне эту муку, право?
С корнями рвать безудержно, лукаво.
Ты глубже руки запусти в меня втройне!
Что там? Звонки при карантине маме…
А, помнишь, как на Лыковой мы Дамбе
в кафе сидели? И в кардиограмме
не синусовый ритм, а только ты!
Лицо твоё, слова твои, тень крика,
шаги, монетки, тёплый ворс тахты,
твои стихи и строчки те, что в лыко.
На Дамбе Лыковой сейчас орут коты.
Мой мир – весь лыковый. И сцепленные рты –
целующиеся. И тел мочало.
Не выкричать тебя, как не кричала б.
Какой мне нотой слушать глухоты?
На Волге льдины, лодки и плоты,
мёд диких пчёл, так пахнет наша гавань.
Как выскоблить, как вырвать муку, право?
Ты предлагаешь рвать канаты из
сплетённого годами, снами лыка.
Но корень здесь, во мне, проросший криком,
как бы тюльпаны, чьи бутоны вниз.
Ещё есть выход – никакого шанса,
не ждать звонка, не думать, не виня,
по-человечьи, ты сказал, расстаться,
и куклу лыковую бросить в столп огня.

***
Мир на плечах атлантов, Шекспира и Данте.
Мир на плечах – «Серебряного века».
Мускулистого, крепкого, он так громаден,
мы, поэты, опёрлись на крепь перекладин,
на дощатые высверки рваного снега!
И подумали: «Вот оно, наше! Хватайте!
Поглощайте их книжек топлёное масло,
режьте вены о «Краткие тезисы» Канта,
умирайте в их музыку, пение,  краски…»
Эти крепкие плечи – метафоры печи.
В них сгорим,  в них мы пеплами станем отныне,
опираясь на вечность, на звёздность, на млечность,
на Цветаевой сладко-лимонные речи,
она сердце твоё, не спросив тебя, вынет!
И отречься нельзя, ибо камены плечи.
И от Бродского не откреститься. Врастаем
мы в Васильевский остров во штормы, во шрамы,
и куда б ни стремились – там крылья, там стаи,
мы увитые ими тугими мирами
и космической россыпью, дыма клубами,
их грехами, ошибками, небом. Цунами!
Выторнаженны. Взвихренны. Господи, дай мне
не сплетаться с чужими благими глотками,
припадая к источнику!
К песням кровавым –
сердца сгусткам. И к плачам, и к стонам, и воплям.
Не нужны мне чужие касания, локти,
даже Божии гвозди ни слева, ни справа.
Мне достаточно игл, и шипов, и булавок
тех, что в спину мои современники ввинтят.
По-совиному глухо,
орлиному остро,
по-акульи – что клинья!
Всё равно я пребуду теплом в чистых правдах,
все равно я восстану и светом, и солнцем,
даже если я выгрызу в ваших ландшафтах
инфракрасный распад –
этот каверзный стронций.
Но я рада, что не продалась за червонцы!
Не уехала жить ни в Чикаго, ни в Осло
не оставила русские прялки и кросна,
чтоб на этих плечах быть атлантов, бореев,
чтоб на этих прясть мускулах русских Гераклов!
Ваши пули пускай в моё сердце дозреют
полем маков!
Дослагать «Жития» и мне Плачи доплакать.
И ещё мне вывешивать русские флаги!
И ещё дорифмовывать русские саги!
И ещё верной быть, в школе данной, в отваге
моей детской присяге.

***
Если надо пройти, мы пройдём этот путь,
кто-то скрипку берёт и играет, играет,
всем немножечко нервно сей воздух глотнуть,
но других у нас нет улиц, скверов, сараев!
Звезд – нелечащих!
Лун – не умеющих лгать!
И снегов, что в апреле. А скрипка, а скрипка…
Может, так Рим горел догола, донага,
если верить словам манускрипта?
Может, верить пирам, что во время чумы?
Может, как Труффальдино – в Бергамо?
Время верить неверящим всем от Фомы?
Волноваться, носи маску, мама…
Ах, помилуй, спаси, помоги, перестань!
Все – немного Нероны, играем с листа,
вскинув скрипку к плечу, отмываясь от Рима,
помогают лишь стены.
Дом крепостью стал
невозвратно и неисправимо.
Говорят, что у вируса запаха нет,
отчего же у нас в легких гарь, кольца дыма?
Оседают ошметки кровавых кассет,
шар земной, как сплошной, запасной лазарет
между летних полей и озимых!
Мы теперь разделились на лагерь из тех,
кто не выжил, из тех, кто мечтает «до жить бы»
до микстуры,
таблетки,
лекарства, до вех,
ну, хотя бы до лета. Спасибо, спасибо,
что ещё не убил мужа, сына и дочь,
вирус, с челюстью злобных мандибул
и с присосками, как у ракушек точь-в-точь.
Умоляю помилуй, спаси и отсрочь!
Всем нельзя погибать – приварились к нам скрипки!
И звучат. И звучат! Целый день, утро, ночь,
так от слёз я промокла до нитки.
Из какого ты лагеря? Выживших ли?
Как узнать мне тебя под очками и маской?
Не поможет сейчас нож из стали дамасской!
Не помогут ракеты смертельной оснасткой!
А поможет лишь музыка.
Скрипка Дали!

***
О народе моём помолчи, коли ты
ничего о народе не знаешь!
Ни о сложностях этой святой простоты,
ни о зримой повадке его слепоты,
кто с бараков, с отлогов, с окраин.

Вот уж край, так уж край,
вот уж рай, так уж рай.
На весь двор старый чиненый велик.
У забора репей. В гаражах брагу пей.
И обрыв. Это – родины берег!
Там хохочут навзрыд. Там рыдают смеясь.
От полночных оглохнешь истерик.
О народе моём…
Высочайшую связь
чую с ним. Сквозь меня. До меня. До всех нас.
Это чувство во мне и доверье.

Ему срок бесконечен. И от рождества
я христова считала бы годы.
О народе моём есть иные слова
полуптичьи, рассветные. Чтобы
их однажды сказать, мало горла! Гортань
извлекает лишь шёпот и клёкот.
О народе, чьи крылья – холщёвая ткань.
О народе рука, чья звучит так, как длань,
не судите, молю, однобоко.

Тати, воры да Стеньки окраин моих,
и убожество, и высота их.
И геройство, и стрелки-разборки своих
и чужих там, где стая на стаю.
После в парке на «Джипах» с обрезом, с ножом…
Тех уж нет, остальные в металле,
кто-то стал богачом,
кто-то спился, бомжом.
В девяностых мы все так сражались!

А сейчас за иное: за русский язык,
за язык, что из пламени соткан.
Про народ, что напрасно не пустит слезы.
Про народ, что рожает (несите тазы!)
сыновей, дочерей. Мёд и соты –
эти дети окраин глухих городов!
Мне не надо кричать про столицы.
О народе моём либо с гордостью! До
занебесного! И до охранного! Вдов
и в сирот всех окраин воззриться!

Сколько мы пережили усобиц и не,
сколько мы пережили в сейчашней войне
за чужие, кровавые деньги!
И ещё сколько нам пережить во стране,
что народом богата, как нефтью. А нефть
чёрным золотом кличут на сленге.

Так и мы – тоже золото! Из наших чрев
добываем народ здесь за краем
и у края окраин. Парнишек и дев.
Это соль, это правда и твердь, и резерв.
О народе моём боль такая
у меня каждый час! Без народа мне смерть,
а с народом мне жизнь мировая!

***
Легко под осень – синевы вираж,
а птичья стая в небе – весь багаж!
Такая лёгкая, хрустальная почти,
и я  вросла в неё, и ты врасти!
Почувствуй запах бездны на краю,
тогда поймёшь, быть может, жизнь мою:
ни за монеты, ни за нитку бус,
а птичья стая – разве это груз?
На гордом юге проще умирать –
песок под спину, вот и вся кровать,
тетрадку оземь, и стихи все сжечь,
срывая блузку с оголённых плеч!
Там, в переулке, кипарисов ряд,
играют дети, нищие сидят,
там крики птиц, там окрики мамаш.
Предашь меня – ты, значит, всех предашь!
Повязаны картиной мы одной,
И «Вечеря» ветвится за спиной,
под локтем алый, что цветок, восход,
и в небе птиц осенний перелёт.
Как всё легко! Отринуть, убежать!
Предать, покаяться и возвернуться вспять!
Пройти сквозь холст безвинно, по щелчку,
подставить, кто предаст меня, щеку.
И жизнь, что бьётся, хрупкая, - в ладонь…
Так стать бессмертной можно – только тронь!
…А колокол звенит в Москве, звенит,
растянута картина сквозь зенит,
все, сколько есть, по трое снизу вверх,
вино и хлеб. Легко ль даётся грех?
Всё остальное – тяжче! Рукавом
касается Иуда – станет гром,
целуется Иуда – будет смерч,
срывая солнце с оголённых плеч!
***
Горький, детский, гордый город.
Буревестник возле храма –
заблудившаяся птица,
ей – просторы океана,
сельдь, сардины. Здесь ей – голод!
Горький – город многолицый.
- Горький, отчего вам горько?
Буревестник – просто образ.
Здесь подвалы, площадь, стройка.
Здесь иной, синичий возглас!
Да, вам больно, но так надо!
Разночинный, разномастный,
разношёрстный облик града.
Мост Молитовский над пастью
тёмных вод и съезд Зеленский,
«гордо реет Буревестник»!
Горький – песня.
В школе я её любила,
в школе панки, хиппи, готы,
Горький – что глоток свободы…
Там, на свалке много ила,
мы дрались, мы против эмо,
Горький с нами. Горький – кремень.
Буревестник это – все мы
с пёстрой, мягкой, птичьей грудкой.
Я не сплю вторые сутки,
еду поездом из Крыма.
Нету Горького. «Жизнь Клима
Самгина» читать взяла я,
всю дорогу – чай с вареньем
от вокзала до вокзала,
в суете, в пыли, в плацкарте
между сном и между бденьем.
Остановка. Вышла. Где я?
Нижний Новгород на карте!
Ветер. Бомж в вокзальной тоге.
Там, где высь не нужно зренья,
воздух спутанный, прогорклый,
разговаривает с нами
Горький…

Вверх

Нажав на эти кнопки, вы сможете увеличить или уменьшить размер шрифта
Изменить размер шрифта вы можете также, нажав на "Ctrl+" или на "Ctrl-"

Комментариев:

Вернуться на главную