Вячеслав ЛЮТЫЙ
В складках земли
Метафизика стихотворения Юрия Кузнецова «Поэт и монах»

Сумрак ночи мертвит очи.
из Толкового словаря живого
великорусского языка
Владимира Даля

Последнее десятилетие жизни Юрия Кузнецова – великого русского поэта конца XX – начала XXI столетий – ознаменовано его чрезвычайно зримым и твёрдым мировоззренческим поворотом. Перевод древнерусского «Слова о законе и благодати» митрополита Илариона, поэмы «Путь Христа» (детство, юность и зрелость), «Сошествие в Ад» и целый ряд стихотворений со всей очевидностью показывали: русский национальный поэт, прежде наиважнейшее место в творчестве отводивший метафизике родового начала, неуловимо соединил её с православием.

Между тем очень конкретные образы, взятые из реальности, не ушли из поэзии Юрия Кузнецова, но помещены им в координаты христианской этики, точнее – православного нравственного чувства. Имена исторические и персонажи вполне сегодняшние в изображении поэта художественно окрашены с той же степенью страстности, что была присуща автору и прежде. Однако теперь подобные характеристики в его произведениях приобрели черты духовного императива. И внезапно выяснилось, что литературное сообщество не готово воспринять нравственную определённость столь высокой концентрации.

Одни, выступая в роли защитников православных твердынь и отечественной литературы, взялись уличать поэта в ереси, отрицая право художника на образное видение, которое, как известно, нельзя охарактеризовать приведением двух или трёх цитат. Будучи целостной духовной субстанцией, пронизанной откликами как собственно авторскими, так и иными, образное видение художника требует внимательнейшего вглядывания читателя и исследователя, тогда как реально страницы газет и журналов очень часто становились кафедрой новоначальных православных инквизиторов.

Другие на правах коллег, знакомых скорее не с творческой лабораторией поэта, а с его реальной жизнью, сочли возможным снисходительно комментировать позднюю поэзию Кузнецова как недостаточно христианскую, в основе которой как будто отсутствует глубокая и искренняя вера, подменяемая литературной осведомлённостью. Очевидно, что мемуаристом-наблюдателем совершенно не берётся в расчёт такое художественное качество, как поэтическая интуиция.

И в первом, и во втором случаях творческая алгебра подменяется сухой арифметикой и остаётся только сожалеть, с какой неутомимой энергией патриотическая писательская среда стремится умалить современного ей великого русского поэта.
Есть два предсмертных стихотворения Юрия Кузнецова, идейное содержание которых можно почти непосредственно применить к той литературной обстановке, что сложилась вокруг его поэзии в последние годы. Первое – «Поэт и монах» – датировано 1 и 5 ноября, второе – «Молитва» – 8 ноября 2003 года.

В центре этих произведений – две, по существу, духовно полярные монашеские[1] фигуры, которые можно описать словами преподобного Иоанна Лествичника: «Высокомудрый монах сильно прекословит; смиренномудрый же не только не прекословит, но и очей возвести не смеет».[2] Мрачный и раздражительный схимник, отвергающий всё земное по причине неискоренимой греховности людей и бессмысленности самой жизни («Поэт и монах»), – и простак, что молится Богу, как ведает: «Ты в небесех – мы во гресех – помилуй всех!» («Молитва»). Простая в высочайшем смысле душа старца, молящегося обо всех, знающего, что лежащий во грехе земной мир всё-таки достоин милости Божьей, – эта ясная душа ближе к Всевышнему, нежели смутная в мотивациях душа «высокомудрого» монаха. Знаменательно, что именно стихотворение «Молитва» стало последним произведением Юрия Кузнецова, в кристаллизованном виде дав его понимание и чувствование православной веры.

В конце XX века, говоря о чаемой простоте русского искусства, великий композитор Георгий Свиридов заметил: «Христос ведь прост. Никакой двойственности. А вот Иуда – сложная натура. Сложная, потому что он предатель. Христос не сложный, но не достижима эта простота для нас».[3] Не определяя сейчас таким образом фигуру Монаха, желчно спорящего с Поэтом, тем не менее, уясним для себя: это какой-то «неправильный», почти жестокий и практически бесчувственный человек.

Вместе с тем очень часто его филиппики принимаются всерьёз иным читателем кузнецовского стихотворения – словно свидетельство непримиримого противоречия православного мировидения и поэтического творчества. Выхватывая отдельные сентенции Монаха из художественно целого текста, такой читатель (а подчас и писатель) упускает из виду зачин и финал сюжета, т.е. появление перед Поэтом Монаха и его исчезновение – они существуют словно бы отдельно от развёрнутого диалога. И происходит своего рода легализация названной фигуры, нечаянное утверждение её духовного статуса. Встреченный по одёжке как монах, этот персонаж в конце разговора пропадает – разоблачённый, дрожащий «от ужаса и страха», утративший человеческое обличье. Внутреннее существо странного собеседника было совершенно отчётливо понято Поэтом.

К сожалению, и видимый сюжетный поворот, и озарение главного героя для целого ряда читателей остаются вне поля зрения. Поэтому обратимся к самому стихотворению и проследим развитие его сюжета от начала до конца.

То не сыра земля горит,
Не гул расходится залесьем, –
Поэт с монахом говорит.
А враг качает поднебесьем.

Фольклорный образ в первых строках свидетельствует: происходит нечто очень значительное, сотрясающее основы мира, отсылающее к чему-то кардинальному в мироустройстве. Поэт говорит с монахом, а враг-сатана раскачивает поднебесье – простор, ширь под небесами. Подвергаются проверке на прочность и истинность слова, скрепляющие Вселенную.
Здесь действуют три фигуры: Поэт, Монах и враг. В дальнейшем враг как будто отойдёт в сторону и проявится только в заключительных строках стихотворения в виде «свистящей воронки праха» земного, что «ходит страшным ходуном» перед Поэтом. Тогда как Монах, которого в начале повествования «сумрак, смешанный со светом» в дороге облачил, и он возник воочию, – в финале превратится в тень.

Святоотеческие труды приводят множество примеров того, как тёмные силы, приняв на себя облик светлого ангела, вводили своего собеседника в искушение, заставляя поклониться демону как Богу. Только духовная трезвость праведника и имя Христа открывают подлинную природу субстанции зла. В стихотворении Поэт оказывается сердечно чуток и духовно прозорлив, он называет сатану его настоящим именем («Да это враг!») – и бесовский морок в итоге рассеивается.

В диалоге Поэта и Монаха есть едва уловимый отсвет евангельского предания – искушения Христа в пустыне во время сорокадневного поста. К этому важнейшему образу в стихотворении отсылает нас, во-первых, вселенское эхо разговора представителя мира (Поэт) и представителя духа (Монах); во-вторых – смертный час, уготованный Поэту и уже пережитый Монахом. Последнее обстоятельство для понимания произведения в целом требует самого пристального внимания.

Монах недавно опочил.
И сумрак, смешанный со светом,
Его в дороге облачил,
И он возник перед поэтом.

Какою же дорогой следует Монах и чем вызвана его встреча с «сумраком»? Это дорога на тот свет через воздушные мытарства, во время которых бесы «уличают души человеческие не только в содеянных ими согрешениях, но и в таких, каким они никогда не подвергались. Они прибегают к вымыслам и обманам, соединяя клевету с бесстыдством и наглостью, чтобы вырвать душу из рук ангельских и умножить ею бесчисленное множество адских узников».[4] Перед нами странное совмещение оставшихся за текстом мытарств Монаха – и предвестия мытарств Поэта, через Монаха уличаемого сатаной.

Очевидно, что в прежней жизни «земной» Монах был иным, нежели в настоящий момент, когда он умерщвляет

…плоть и кровь,
И память, и воображенье.
Они затягивают нас
В свистящий вихрь земного
праха,
Где человек бывал не раз,
Был и монах – и нет монаха.

Теперь он уже не может плакать и раскаиваться в содеянном и его обвинительные речи несоединимы со словами: «…у Бога есть милость».

В Толковом словаре В.И. Даля к понятию «сумрак», наряду с примечательным значением: «полумрак, полутьма, потёмки, где едва различаются предметы», примыкает как будто второстепенное: «сумрачный нрав – всем недовольный, скрытный и отчаянный»; «сумрачный взгляд – пасмурный, насупленный, отчаянный». В отношении человека определение «отчаянный» у Даля повторяется дважды. Психологически оно подходит и к речам Монаха. Их автор, кажется, разуверился в тех смыслах и вещах, о которых он говорит Поэту. Предположительно, именно отчаяние, уныние погубило Монаха, открыв сатане греховный канал, через который «сумрак, смешанный со светом, его в дороге облачил». И теперь он отрицает:

– искусство («Искусство – смрадный грех»);
– художников («на вас на всех нет благовестия Господня»);
– поэтов («не люблю поэтов», «плач покаянья остаётся творцам»);
– поэзию («что касается добра, ваш слог и бледен и растянут»);
– оду «Бог» Г. Державина («отвратна мне гуденьем крови»);
– мысли, желания («не мысли, не желай»);
– плоть, кровь, память, воображенье («они затягивают нас в свистящий вихрь земного праха»);
– любовь («исходит кровью не любовь, а ваше самовыраженье»);
– жизнь («вся жива – сон»).

В стихотворении Монах только в одном случае утверждает некий жизненный идеал и предлагаемый путь к нему:

Не мысли, не желай – и ты
Достигнешь высшего
блаженства
При созерцанье совершенства
Добра, любви и красоты.

В отличие от классических образцов беседы поэта с антиподом,[5] где у сторон всегда обнаруживалось что-то общее в рассуждениях и каждый говорящий, так или иначе, соглашался с отдельными доводами своего визави, в современном «Поэте и монахе» разговор – абсолютно непримиримый. Это ещё одно свидетельство конца времён: для воссоединения спорящих сторон мгновений уже не хватает.
Забота Поэта – об устройстве мира, о человеке, о любви, об утверждении на земле, хотя бы в малой степени, начал света и добра – жёстко отвергается Монахом. В качестве духовной альтернативы он предлагает, по существу, нирвану, в которой личность исчезает, а на реальную жизнь призывает смотреть как на сон («Вся жива – сон. Готовься к смерти»).
Вспомним ещё раз, что христианство – религия личностная, что христианская вера не принимает теплохладности, а христианин – человек волевой, поскольку должен постоянно противостоять искушениям.

Монах же, фактически лишённый способности слышать другого, постоянно производящий своего рода негативный отбор, являет собой христианство сектантское – сухую, бесплотную доктрину, к которой неприложимы определения Христа: Путь, Истина, Жизнь.
В рассуждениях Монаха совсем нет примет жизни вечной, налицо только резонёрские отсылки к ней. И уж совершенно немыслимы в его словах отзвуки Христова прощения блудницы: кто без греха, пусть первый бросит в неё камень. Земная жизнь для собеседника Поэта однозначно греховна и является средоточием зла, что, с одной стороны, очень похоже на древнюю манихейскую ересь, а с другой – на обратную сторону соглашательства, к которому сатана подталкивает человека: ригоризм, непримиримость, в основании которой лежит гордыня.

Говоря о любви, Монах подразумевает под нею только страсть и обрушивает своё негодование на всё, что с этим связано. Если речь идёт о памяти, о воображении, о самовыражении и о крови – то восхищение, нежность, самопожертвование, теплота и материнство, кровное родство не принимаются им во внимание. Практически, перед нами отрицание Господних слов: «нехорошо человеку быть одному»; «плодитесь и размножайтесь».
Монах яростно клеймит страсть, но в его словах звучит подавленное стремление именно к ней же, к страсти, никак не к любви. Он – однозначно безлюбовен и чем-то напоминает известный образ душевно изломанного католического священника из «Собора Парижской Богоматери» В. Гюго.

«Был и монах – и нет монаха» – эти слова, сказанные словно бы от третьего лица, в устах схимника интонационно должны быть сопряжены с горькой усмешкой, с сожалением о прошлом, которое не изменить. Но такая мимика и модуляция речи совершенно не соединимы с психологическим портретом Монаха, который даёт нам стихотворение как художественное целое. Это действительно третий голос – «сумрака, смешанного со светом», врага, который облёк собой душу бывшего затворника и от его имени вступил в духовную схватку с Поэтом. Обратившись к начальным репликам диалога, легко обнаружим достаточно внятную позицию комментатора, дающего Монаху личностные характеристики внутри его собственного речевого потока:

Его приветствовал поэт:
– Как свят монах?…

М о н а х
– Не очень свят.

Дальнейшие обличительные слова Монаха как будто отслаиваются от этой критической самооценки. Перед нами – своего рода вложенный текст: «Не очень свят». Маска чуть-чуть приподнята, за ней – мрак и холод, а в отношении человека – ледяной и окончательный приговор.

Возвращаясь к зачину стихотворения, теперь можно определённо сказать: фигура Монаха равна монаху поддельному. И потому далее будем упоминать о ней со строчной буквы и в кавычках: «монах». Так слова собеседника Поэта обретут своего рода визуальную поправку, предупреждающую читателя: здесь правда смешана с ложью, наглядная забота о вере – с ненавистью к миру, демонстративное духовное постничество – с безудержной заботой о странном блаженстве собственной души.[6]
Встреча Поэта с «монахом» содержит внутреннее эхо пушкинской коллизии:

Духовной жаждою томим,
В пустыне мрачной я влачился,
И шестикрылый серафим
На перепутье мне явился.

«Пророк»

Искал я святости в душе
И думал о тебе порою.
И вот на смертном рубеже
Явился ты передо мною.

«Поэт и монах»

В классическом образце Божий посланник затем превращает поэта в пророка, тогда как в современном стихотворении Юрия Кузнецова Поэт – уже, по существу, пророк, обладающий тончайшим слухом, острым зрением, ясным умом и живым нравственным чувством, а «монах» – фигура провокационная, к святости действительного молитвенника о судьбах мира не имеющая никакого отношения. Такое снижение первичных смыслов представляется ещё одним знаком последних времён, когда многие придут от имени Бога, но с ложью и поруганием на устах. Столкновение Поэта и «монаха» заканчивается изгнанием именем Христа тёмной силы из видимых земных пределов («И сгинул враг, как тень в овраг»). Для «монаха», часто повторяющего имя Господне, «грозное имя Христа» – непереносимо.

Боговоплощение, «живые мощи христианства», плоть и кровь Христа как тайна причастия – всё это свидетельство чувственного восприятия православной веры, о котором так часто говорил Ю. Кузнецов. Желание показать средствами поэзии «живого Христа», придать человеческую осязаемость умозрительной идее Бога-Сына стало главной посылкой при создании Кузнецовым цикла поэм о Христе. Однако отповедь «монаха» Поэту вполне совпадает с многочисленными упрёками, которые эти поэмы получили в печати. Вот их концентрированное выражение:

В искусстве смешано твоём
Добро со злом и тьма
со светом,
Блеск полнолунья с божеством,
А бремя старости с последом.

Обратим внимание, «монах» здесь говорит не об искусстве вообще, но об «искусстве твоём». То есть о собственных творениях Поэта, который, безусловно, является alter ego автора. Все возражения Поэта, в том числе и библейские примеры, «монах» оставляет без ответа, с необыкновенной настойчивостью продолжая свою обвинительную речь. И если в начале сюжета Поэт сдержан и настроен миролюбиво, то к финалу его несогласие с собеседником становится гневным и возмущённым. Но «монах» словно играет с ним, не замечая, что Поэт с каждым словом становится все более определённым в своих позициях, ясно проговаривает смыслы, которые до беседы, быть может, и не были им до конца осознаны.

Стоит вспомнить о таком наблюдении. У дьявола нет чувства меры: нужно бы промолчать, пропустить ход, но изначальная самонадеянность, идущая от гордыни, от восстания на Бога, влечёт его к избыточному шагу.

И Поэт вознегодовал. Защищая «богоданный стыд» Пречистой Девы, который столь раздражает «монаха» в картине Рафаэля в Сикстинской капелле, он уличает поддельного блюстителя святости в отсутствии живого нравственного чувства и в омертвении уст, принимающих причастие. По сути – в отвержении Христа.

При грозном имени Христа
Дрожа от ужаса и страха,
Монах раскрыл свои уста –
И превратился в тень монаха,
А тень осклабленного рта –
В свистящую воронку праха.

Фигура «монаха» внезапно утратила черты живого человека и превратилась в тень, только абрисом напоминающую действительного схимника, в духовное тело которого вселился враг-сатана. Причём вместо рта, изрекавшего за мгновение до того судейские слова, у тени – свистящая воронка праха, страшное жерло, прежде вдувающее смуту в душу человека, а затем пожирающее его целиком.[7]

Под ним сыра земля горит,
И гул расходится залесьем.
– Смотри, – поэту говорит, –
Как я качаю поднебесьем
.

Фольклорные образы «сырой земли», «гула над залесьем» соединяют зачин стихотворения с его кульминацией.
В начале сюжета изображённый земной мир тих, только смыслы разговора Поэта и «монаха» столь важны, что потрясают основы. Враг «раскачивает» поднебесье невидимо для человеческого глаза.

В финале – шум, огонь, палящий землю… И враг-сатана впервые обозначает себя как ещё одно действующее лицо в жёстком противостоянии двоих – Поэта и «монаха»: «я качаю поднебесьем». Враг демонстрирует свою силу и ярость, старается разрушить окружающее пространство уже материально, поскольку духовный спор с Поэтом он проиграл. Тут – досада, угроза и прямое предложение присоединиться к его огромной гибельной силе.

Однако:

Поэт вскричал: – Да это враг! –
Окстился знаменным отмахом –
И сгинул враг, как тень
в овраг…
Но где монах? И что
с монахом?

Названный по имени и перекрещённый «знаменным отмахом», сатана суетливо исчезает, по-воровски прячется, «как тень в овраг». Грандиозный ужас превращается во что-то мелкое, бытовое, которое скрывается не в бездонных провалах, но в привычных для человека складках земли. В этой повадке едва уловимо содержится отсылка автора к обыденности врага, к его вкрадчивой повседневности. Не случайно в заключительных словах стихотворения автор вопрошает: «Но где монах? И что с монахом?» Последующая история души реального схимника, ставшего игрушкой в руках властителя тьмы, представляется жуткой. Впрочем, как говорит народная мудрость: «Жива – наша; умерла – Богова».[8] А вот поддельный «монах» вполне может стать фигурой нарицательной.

В последнем обвинении «монаха» есть скрытая ссылка на фреску Микеланджело из Сикстинской капеллы «Страшный суд». Общеизвестно, что на ней художник среди непрощёных душ изобразил и себя – демоны в аду сдирают с него кожу.
Юрий Кузнецов в поэме «Сошествие в Ад», наряду со многими как будто достойными, но всё-таки ввергнутыми в пекло именами, упоминает себя в качестве грешника, молящего о милости Иисуса Христа. Мало кто из числа хулителей и высокомерных критиков поэта видит собственную душу, подобно ему, в преисподней. Но самонадеянно помещает её на куда более высокую ступень Божественной лестницы. Это удивительно перекликается с судейскими речами «монаха», который по внутреннему убеждению вроде бы «высок» и «право имеет». Кажется, непреодолимо огромное духовное расстояние, отделяющее гордыню от беззвучного шёпота одинокого старца на затерянном в водной стихии острове: «…мы во гресех – помилуй всех!»

В своём позднем творчестве Юрий Кузнецов интуитивно стремился соединить родовое и православное начала. Чрезвычайно верная догадка: на Руси в православие не приходят ниоткуда – Иванами, не помнящими родства. Вся прежняя жизнь есть скрытая от постороннего глаза подготовка к таинству крещения. А вся последующая – благодарное воспоминание о том лучшем, что было в дохристианском существовании теперь уже раба Божьего. Вспомним, пятая из десяти заповедей: «Чти отца твоего и матерь твою…» – учит верующего человека уважать свой род.

Сегодня нам трудно совместить в сознании православное терпение с оскорблённой родовой памятью. Наше православие ещё живёт красками русской осени и зимы, а наша славянская душа всё ещё не понимает весеннюю и летнюю радость как часть православного одухотворённого календаря.

Поэтическая биография Юрия Кузнецова закончилась на этом важнейшем мировоззренческом рубеже. В его творчестве постепенно кристаллизовался образ русского человека, для которого национальная история не складывается из взаимно противоречивых событий, но является тернистым путём к примирению прошлого и будущего. И если отечественная литература поймёт и примет для себя такое направление собственного развития как органическое и долгожданное, русская жизнь обретёт устойчивость и волшебно преобразится.

Примечания:

1 В стихотворении «Молитва» автор не называет старца-отшельника монахом буквально. Однако сюжет этой поэтической баллады содержит ряд смысловых указателей, которые свидетельствуют: свой духовный путь поэтический герой выбирает осознанно и посвящает его Богу. Молитва за всех превращает одинокого затворника, однажды «по воле волн» оказавшегося на «голом острове», – в святого подвижника, а сам скалистый берег – в монашескую пустынь.

2 Преподобного Иоанна Лествица. Слово 23-е: О безумной гордости, 6. – Издание Троице-Сергиевой лавры, 1991. – С. 150.

3 Из речи композитора Г.В. Свиридова на 2-м Всемирном русском соборе: Через духовное обновление к национальному возрождению. 1-3 февраля 1995 года.

4 «Святой Иоанн Лествичник повествует, что некто Стефан, любивший пустыню и безмолвие, пробывший много лет в монашеском подвиге, украшенный постом и ещё более слезами, процветавший и другими превосходными качествами, достигший действительного покаяния, за день до своей кончины пришёл в исступление, начал озираться на правую и левую сторону одра своего, и, истязуемый невидимыми существами, говорил во всеуслышание всех предстоящих: «так, точно так; но за это я постился столько-то лет». Потом: «нет, вы лжёте, я этого не сделал». Опять: «да, точно так, да; но я плакал, я предал себя в служение братиям». И опять: «нет, вы клевещете на меня». На иные обвинения он отвечал: «да, точно так, и не знаю, что сказать на это: у Бога есть милость». Этим невидимым и тяжким истязанием представлялось зрелище грозное и страшное; всего страшнее было то, что его обвиняли в таких проступках, которых он вовсе не делал».
Сочинения епископа Игнатия Брянчанинова. Слово о смерти. – М.: «P.S.», 1991. «Воздушные мытарства», с. 137.

5 «Разговор поэта с книгопродавцом» А. Пушкина, «Поэт и друг» Д. Веневитинова, «Поэт и гражданин» Н. Некрасова.

6 Забота о спасении собственной души – кажется, первейшая для православного христианина. Однако воин, защищающий своё Отечество, в то же время попирает заповедь «Не убий!» – зная, что Высший Судия спросит его и об этом. См.: И.А. Ильин. О сопротивлении злу силою. Гл. 10. О мече и праведности. – И.А. Ильин. Собрание сочинений в 10 томах. Т.5, с. 176–188. – М.: Русская книга, 1995.
Святой равноапостольный архиепископ Японский Николай (Касаткин), великий русский миссионер, записал в своём дневнике: «Что-то с душою будет? Ох! Пусть гибнет. Лишь бы Япония сделалась православною». Цит. по: диакон Игорь Филяновский. «Держись мира и сотвори любовь…» – Подъём, 1999. № 5, с. 205.
Значит, существуют такие веления души человеческой, когда она готова мужественно принести себя в жертву тому, что выше личного спасения. Конечно же втайне уповая на великую милость Божью. Отметим – в полном соответствии со словами святого монаха-простеца из стихотворения Ю. Кузнецова «Молитва»: «Ты в небесех – мы во гресех – помилуй всех!»

7 «И смешаны во прахе том добро со злом и тьма со светом», – вот действительный источник подмен, которые «монах» навязывает искусству.

8 Из Толкового словаря живого великорусского языка Владимира Даля.

http://clck.ru/8upTa

Юрий Кузнецов

ПОЭТ И МОНАХ
То не сыра земля горит,
Не гул расходится залесьем, —
Поэт с монахом говорит,
А враг качает поднебесьем.
Монах недавно опочил.
Но сумрак, смешанный со светом,
Его в дороге облачил,
И он возник перед поэтом.
Его приветствовал поэт:
— Как свят, монах? Как живы черти?

МОНАХ

Не очень свят. А живы нет.
Вся жива — сон. Готовься к смерти.

ПОЭТ

Искал я святости в душе
И думал о тебе порою.
И вот на смертном рубеже
Явился ты передо мною.
Признайся, что не любишь ты
Мечты, любви и красоты,
Запросов сердца и ответов.

МОНАХ

Признаться, не люблю поэтов.
Изображать вы мастера,
Но только зло и только страсти,
Что так и валят из нутра.

ПОЭТ

Ты прав, монах. Но прав отчасти.

МОНАХ

А птицы вашего пера —
Воображение и память.
Но что касается добра,
Ваш слог и бледен и натянут.

ПОЭТ

А мощь Державина! Вот слог:
"Я царь — я раб — я червь — я Бог!"

МОНАХ

Отвратна мне гуденьем крови
Державинская ода "Бог".

ПОЭТ

А что ты скажешь о любови?

МОНАХ

Исходит кровью не любовь,
А ваше самовыраженье.
В отмирном самоотверженье
Я умерщвляю плоть, и кровь,
И память, и воображенье.
Они затягивают нас
В свистящий вихрь земного праха,
Где человек бывал не раз,
Был и монах — и нет монаха.

ПОЭТ

Пускаешь пыль в глаза, монах!
Уж пел Давид под диким кедром,
Что человек есть только прах,
С лица земли взметённый ветром.

МОНАХ

В искусстве смешано твоём
Добро со злом и тьма со светом,
Блеск полнолунья с божеством,
А бремя старости с последом.
Покуда мысли есть в уме,
Покуда в сердце есть желанья,
Для узника очарованья.
Не мысли, не желай — и ты
Достигнешь высшего блаженства
При созерцанье совершенства
Добра, любви и красоты.

ПОЭТ

Монах, ты о каком уме
И о какой толкуешь тьме?
Что есть в уме, то есть и в чувстве,
А значит, в сердце и в искусстве.
Искусство смешано. Пусть так.
Пусть в нашем поле плевел много.
Но Богу дорог каждый злак.
Ведь каждый злак — улыбка Бога.
А ты готов всё поле сместь
За то, что плевелы в нём есть.
Не слишком ли ты судишь строго?
Что ж остается нам, творцам?

МОНАХ

Плач покаянья остаётся
Творцам, а может, мертвецам.

ПОЭТ

Давно в искусстве раздаётся
Сей плач.

МОНАХ

Искусство — смрадный грех,
Вы все мертвы, как преисподня,
И ты мертвец — на вас на всех
Нет благовестия Господня.
В предверье Страшного Суда
На рафаэлевой картине —
Завеса бледного стыда,
А не сияние святыни.

ПОЭТ

Загнул юрод! Ещё чего!
Чтоб на лице Пречистой девы
Не выражалось ничего
От прародительницы Евы?
Так отреши её тогда
От человеческого рода,
От богоданного стыда
Под знаком совести юрода.
Ты умерщвляешь плоть и кровь,
Любовь лишаешь ощущенья.
Но осязательна любовь,
Касаясь таин Причащенья.
Какой же ты христианин
Без чувственного постоянства?
Куда ты денешь, сукин сын,
Живые мощи христианства?
Так умертви свои уста,
Отвергни боговоплощенье,
Вкушая плоть и кровь Христа
И принимая Причащенье!

При грозном имени Христа,
Дрожа от ужаса и страха,
Монах раскрыл свои уста —
И превратился в тень монаха,
А тень осклабленного рта —
В свистящую воронку праха.
И смешаны во прахе том
Добро со злом и тьма со светом.
И ходит страшным ходуном
Свистящий прах перед поэтом.
Под ним сыра земля горит,
И гул расходится залесьем.
— Смотри, — поэту говорит,—
Как я качаю поднебесьем.

Поэт вскричал: — Да это враг! —
Окстился знаменным отмахом —
И сгинул враг, как тень, в овраг...
Но где монах? И что с монахом?

1 и 5 ноября 2003

Вячеслав Дмитриевич Лютый родился в 1954 году в городе Легница Польской народной республики. Окончил Воронежский политехнический институт, Литературный институт им. А.М. Горького. Служил в армии, работал радиоинженером, звукооператором и заведующим литературной частью театра, инкассатором, менеджером коммерческого банка. В настоящее время – ответственный секретарь журнала «Подъём». Лауреат премии Общественной палаты Воронежской области «Живые сокровища славянской культуры», премии журнала «Подъём» «Русская речь» (2004), премий журналов «Ковчег» (2008), «Русское эхо» (2009). Член Союза писателей России. Живёт в Воронеже.

Система Orphus
Внимание! Если вы заметили в тексте ошибку, выделите ее и нажмите "Ctrl"+"Enter"
Комментариев:

Вернуться на главную