Александр МАЛИНОВСКИЙ
Рассказы

Из повести «Красносамарские родники»

МАМИНЫ РУКИ

Давно написал я это стихотворение. Оно и об отцах моих, и о маме:

Два светлых имени, два моих отца –
Войною соединённых два кольца.
Отечеству по-своему служили
И мне в безвременье оплотом были.
А матушка, в любви своей святая,
Неугомонная и молодая,
С руками жёсткими, как два весла,
Она мне родину мою дала.
До боли в сердце и до песни звонкой
Люблю тебя, родимая сторонка!
Люблю и мучаюсь порой при этом:
Боюсь казаться странною кометой,
Мелькнувшей лишь на миг во тьме кромешной,
С фамилией красивой и нездешней…

Когда составлял сборник стихов «Окошко с геранью», решился поместить и это стихотворение. В нём редактор тут же зацепился за строчку: «С руками жёсткими, как два весла».

— Ну что это? Александр! Ни в какие ворота!.. Руки — вёсла? Да ещё жёсткие? И это о матери?..

И он, как казалось, вполне искренне недоумённо покачивал головой. Не забывая интеллигентно поглаживать указательным белым пальчиком левой руки холёные усики, настоятельно советовал: «Надо поправить…»

Я сопротивлялся как мог.

Мама для меня всегда живая. Она была такой.

И я вижу её руки. Сколько они выдержали в жизни! Сколько переносили одних вёдер с водой из колодца! Чтобы была вода в избе, чтобы напоить нас, напоить скотину… Мы все помогали родителям. Но столько было всяких забот…

В летнюю пору она вставала в четвёртом часу утра. Надо было подоить и выгнать нашу кормилицу корову в стадо. И с этой рани до темна, пока не вернётся корова во двор, пока она её не подоит, не угомонит всех нас, четверых ребятишек, хлопотала по дому. А потом, когда мы подросли, стала работать ещё и уборщицей в клубе.

Я помню её руки, вижу их. Большой палец на правой руке у мамы был сантиметра на полтора-два, почти до сустава, отрезан. И выглядел, разбухший и раздвоенный, как клешня. Таким он стал после того, как мама напоролась им при мытье пола в клубе на ржавый гвоздь. Пошло сильное заражение.

Руки мамы. Руки, отяжелённые непосильной, изнурительной работой. Они были у неё несоразмерно большие при её малом росте. И выглядели как механизмы, как зацепы для захвата и перемещения тяжестей.

Она и носила руки свои как бы отдельно от себя: чуть вывернув локти в стороны. Отчего кисти рук висели ладонями назад. Как у штангиста-тяжелоатлета.

И при этом она была такой весёлой! Часто смеялась. В облике её так много было светлого. Моя маленькая мама походила на большую птицу… Так порой в ней проглядывало голубиное… И этот её говор! Щебечущий, уютный. Мы, дети, редко когда слышали от неё окрик… Нам всегда хотелось ей помочь…

Когда она ложилась отдохнуть, то клала руки свои, как большие инструменты или механизмы, вдоль туловища. И они отдыхали. Как бы сами по себе.

Руки у неё, как она говорила, часто «гудели». От напряжения. Тогда мама ими мерно помахивала, не поднимая выше пояса. Успокаивала так. Или готовила к новой работе…

* * *

Здесь, напротив Полоузного ключа, мама, не умеющая плавать, перешла вброд Самарку и перенесла меня на руках, словно на крыльях, гонимая бедой, через реку. И в военное лихолетье от горя в неиспепелимой материнской вере и надежде на моё прозрение в Мало-Малышевском храме Святого Архангела Михаила окрестила меня.

…И на мамином обратном тогда пути в Утёвку оказался как бы случайно калика-старичок, подсказавший, как лечить меня от слепоты, страшного недуга, оставшегося после кори. И она, многое уже перепробовав — от заговоров до настоев из голубиного помёта, начала лечить меня заново. Настоем дождевых червей смазывала каждый день мои глаза… Наступили холода, земля замёрзла, и дядька Сергей стал добывать червей в погребах. И на удивление врачей, тех, которые из сельской больницы выписали (читай: выпроводили в своём бессилии) меня незрячим, постепенно начал видеть.

* * *

Мамины руки!

«С руками жёсткими, как два весла».

Я сопротивлялся тогда, при составлении книжки стихов. Как мог, противился потере правды. Но новая строчка, явившаяся мне в сопротивлении редактору: «С руками лёгкими, как два крыла», закрывала прежнюю, отодвигала её куда-то на второй план. Я не сразу её принял. Сам вначале противился своему. Но она открывшейся своей сокровенной правдой, истинным смыслом, брала верх.

И я сдался, поменял строчку.

У поэзии своё зрение.

* * *

Мама просветлённо и скупо рассказывала о том, как произошло моё выздоровление в тот раз. Будто опасалась расплескать, не сберечь в себе тихую радость и благодарность за данную ей благодать.

…В один из сенокосов, когда косили сено за Самаркой, у Малой Малышевки, я увязался за дедом. Во мне вспыхнуло неодолимое желание увидеть, как мама говорила, «кипенно»-белоснежный храм с колокольней в честь Святого Архангела Михаила. Долго ждал, когда мы с дедом поедем косить в Моховое, местечко недалеко от Малой Малышевки…

…Михайловский храм в отличие от многострадального храма Святой Троицы в моей Утёвке никогда со времени его постройки в 1836 году не закрывался для прихожан, оглашая округу радостным для души звоном. Разве что в 1884 году, когда он перестраивался. Тогда, как знаю, его изнутри обшили оцинкованными листами. Церковь, мне об этом рассказывал дед, пытались потом в лихие годы не раз поджечь. Металлическая обшивка и спасала. Эти подробности узнал уже много позже, взрослым. А знала ли мама тогда, явившаяся на руках со мной перед ликом Архангела Михаила, выступавшего главой святого воинства ангелов, стоящих на страже Божьего закона, что она одна из многих тысяч, которые обращаются к святому с просьбой об исцелении? Знала ли, когда молила за меня, незрячего, что Михаил Архангел почитается как победитель злых духов, которые в христианстве считаются источником болезней, что он прославлен своими чудесами по всей Руси! И ему посвящено большое количество монастырей, соборных, дворцовых и посадских храмов? Возможно, и не знала. Была одна со своей бедой. Но, преодолевая нелёгкие эти пятнадцать километров, несла в себе великую материнскую веру в поддержку. С верой и надеждой оказалась она в храме! Молилась в окружении «афонских икон» — списков со святых образов, выполненных в иконописных мастерских русского Свято-Пантелеймонова монастыря на Афоне и принесённых паломниками, побывавшими там на богомолье. Знаю: в храме есть копия иконы Табынской Божьей Матери! Иконы чудотворной, крестный ход с которой, по преданию, остановил в 1848 году эпидемию холеры в самом Табынске, а потом в почти вымершем тогда Оренбурге. Крестный ход с иконой Табынской Божьей Матери был самым продолжительным по времени и расстоянию в России.

«Разве могла я в своих молитвах оказаться неуслышанной?.. А уж там как Богу угодно…» — эти слова мамы до сих пор помню.

 

НЕ УСПЕЛ

…Встающий потихоньку на ноги племянник, который жил в саманном нашем доме, задумал его снести и построить новый, из силикатных блоков. Попросил его предупредить меня о назначенном дне сноса, чтобы успеть приехать. Я участвовал в постройке отцовского дома, жил в нём до своего ухода в город. Хотелось принять участие и теперь в его судьбе.

Не получилось.

Позвонил одноклассник моего брата Анатолий:

— Александр, ты знаешь, что племяш дом ваш рушит?

— Как? Когда?

— Прямо сейчас! Говорю: ты очумел, что ли? Без Сашки?! Бульдозер уже половину своротил. Не мог остановить…

Я бросился на стоянку за машиной, в чём был одет, не предупредив домашних.

Когда приехал, всё было кончено.

Груда толстенных обломков саманных стен вперемежку с ломким хворостом, который мы когда-то с отцом клали для связки, — это всё, что осталось от отцовского дома.

— А крыша, двери, окна? Где всё? — кажется, невпопад в замешательстве прокричал я появившемуся племяннику.

— Где? Заранее выбрали всё. На задах лежат.

— А почему так сразу? Мы же договорились, что предупредишь!..

— Как предупредишь?! — с досадой ответил племянник. — Договорился с Жолтиковым, а он то пьяный, то с похмелья! Устал бегать за ним. Вечером сам пришёл: «Давай завтра с утра, а то к сеструхе в Домашку на свадьбу уеду». В суматохе обо всём забыл. «На свадьбу уеду»! Это, считай, его неделю не будет.

Не в силах успокоиться, я заходил кругами по обезображенному двору.

…И тут увидел матицу, тускло мерцавшую вдоль забора в пыльной траве. Она была целёхонькой, простояла бы ещё столько! Оба конца её, которыми она лежала на саманных стенах, были крепкими, без гнили. Когда-то мы с отцом мастерили её из длинной прогонистой осины. Матица должна была лежать посередине потолка, служить опорой для досок с обеих сторон. Для этого отец топором вначале по всей длине её прорубил соответствующие уступы. Потом двуручным рубанком и большим долотом мы начали её обработку.

Подошёл ближе. Наклонился, чтобы потрогать покрытую серой краской, отслужившую своё труженицу и… увидел кованое кольцо, вбитое отцом для зыбки. В этой зыбке я качал когда-то обеих своих младших сестёр: Любу и Надю.

Невольно вырвалось:

— А зыбка где? На подволоке под крышей зыбка была, мои самодельные ещё лыжи, коньки старые «дутыши»? Там отцовы костыли были, его кожаный корсет?..

Не успев получить ответ, вновь спохватился:

— А большой зелёный чемодан? Я с ним уезжал в Самару учиться! Где он?

— Где-где! –произнёс племянник, не глядя в глаза. — Рухлядь же всё…

По-другому-то как?

…Враз обессилев от случившегося, я ушёл в соседский палисадник. Долго сидел там на ветхой полуистлевшей лавочке под пыльным карагачём. Закономерное вроде бы дело обернулось порухой. Когда поостыл, не спеша пошёл через двор, заваленный останками дома, к сестре. Глядя на бесформенные груды на пути, подумал странно спокойно, то ли от явной безысходности, то ли от закономерности вершившегося: «Вырос саманный наш дом из земли, в землю и ушёл…»

И когда уже шёл задами, стало как-то неловко, что так горячился.

«…Они намеренно меня не предупредили. Понимают, что значит для меня мой дом. Пожалели…» — мерцало в сознании.

…Эти слова моей сестры: «Я сама-то ушла, спряталась… И тебе?.. К чему сердце-то рвать?..»

* * *

Потом оказалось, что в городе, торопясь, я не взял с собой сумочку с водительскими правами. Ехал нарушителем. При моей-то аккуратности со всем, что связано с автомобилем.

И запоздало сообразил, что расстояние в восемьдесят километров я проскочил минут за сорок. Это для меня необычно. И всё равно не успел. Не увидел в последний раз своего дома.

Не попрощался с ним.

 

МАНДАРИНОВЫЙ ФЕЙЕРВЕРК

В тот день после уроков мы с Дудариным Вовкой у нас в отцовской мастерской ладили самострел. А потом мой одноклассник зазвал меня к себе домой ночевать:

— Давай, приходи! Папаня опять уехал. Мы с мамкой одни.

Отец Вовки работал в нефтеразведке шофёром и часто уезжал далеко и надолго.

Весь зимний вечер мы резались с другом то в шашки, то в «балду». Он часто шельмовал, но тут же убедительно каялся и заразительно смеялся.

Спать легли поздно. Выпал первый обильный снег. Без вьюги и ветра. Стало так светло за окном! И необъяснимо радостно на душе. Среди ночи вернулся из командировки Вовкин отец. Как-то так получилось, что, когда я проснулся, все, включая Вовку, сидели за столом посредине комнаты, метрах в двух от меня. И что-то аппетитно ели.

Незнакомый тонкий, необычный запах заполнил всю небольшую переднюю. Сказочный аромат далёкой стороны, откуда вернулся дядя Коля, будоражил. Мне стало не по себе. Остро кольнула мысль: «…Вовка сидит за столом, а меня не разбудили?.. Выходит, что я лишний тут оказался… Не к месту?..»

Я потихоньку потянул одеяло, чтобы прикрыть нос. И чуть повернулся лицом к окну, к успокоительному нетронутому никем ещё снегу.

— Шурку бы разбудить надо. Пусть попробует мандарины, — сказал дядька Коля. Но как-то неуверенно, будто в гостях был.

«Мандарины! Это мандарины такие! Они так пахнут!..» — пронеслось в моей голове.

Мандарины я никогда ещё в своей жизни не видел. Баба Груня иногда из Самары, когда ездила на Троицкий рынок продавать яички или семечки, привозила яблоки. Но так, несколько штук на всех. Свои яблоки в селе появились много позже, после того, как у озёр Лещёвой и Осиновое организовали плодово-ягодный питомник. Тогда у многих в огородах зацвели яблони. А тут: сказочные мандарины!

— Не трогайте его. Пускай спит, — прозвучал в следующий момент скрипучий голос тёти Веры, матери Вовки.

«Они же поняли, что я не сплю, все поняли?! Специально так сказали?.. Чтобы я не вставал или как бы заставляют себя поверить, что я сплю? Не приглашают?.. Украдкой… Какой украдкой? У себя дома. Своё!.. Как же мне завтра быть? Как говорить с ними? Лучше меня бы не было здесь!.. Зачем пошевелился только…»

Я уже не мог заснуть. Ночь превратилась в пытку, надо было теперь казаться спящим.

Моя баба Груня часто ходила к столовой, которая около клуба, и приводила часто оттуда в дом кого-нибудь покормить. Покормит, перекрестит… и отпустит. Я привык к тому, что у нас всегда и работали, и ели артельно. Дружно. Зимой придёт кто христарадничать в одной какой лёгкой куртёнке на голое тело, бабушка хоть две картошки, луковицу какую, а даст на дорогу.

Теперь уж не христарадничают, не ходят по дворам.

Мама рассказывала, что и бабка моя Груня, когда была маленькая и осталась без отца, ходила попрошайничать в соседние сёла. В своём стеснялась. Но голод не тётка, а родная мать…

Лезли мне в голову всякие несуразные мысли в ту ночь.

«Тебя не угостили. Но ведь ты не голодный. И не голодный год… Тогда давали просящим сырую картошку, корку хлеба, а тут мандарины…»

И всё же было любопытно, какие они — мандарины?..

Я приподнял край одеяла и, скосив глаза, увидел то, что они ели.

Незнакомые фрукты были с виду похожи на наши помидоры. Только чуть приплюснутые, рыжие и мельче. Лежавшие горкой кожурки напоминали скорлупу сваренных в воде с луковичной шелухой пасхальных яиц. Поверхность у кожурок была не такая гладкая…

— Живут же люди! У них такая еда! Мандарины, хурма! Как в сказке! — проговорила тётка Вера.

— Зато снега у них нету, как у нас! Скучно, — отозвался Вовкин отец.

— Ага, — тут же ввернула тётка Вера, — тока снегом сыт не будешь.

И она громко засмеялась, довольная тем, как сказала. Никто за столом не засмеялся вместе с ней. Мне так захотелось после её смеха на волю, на улицу. Где свежо, чисто! Где знакомые все запахи!

Захотелось в дом деда! В нём, когда смеялась моя бабка, тут же смеялись все присутствующие…

Захотелось туда, где во дворе, под навесом, стоял и спал теперь мой добрый друг — большущий мерин Карий, ослепший на левый глаз.

Глядя за окно на широкий заснеженный двор, наполовину закрытый тёмной машинной громадиной грузовика, я думал о том, как хорошо, что дедушка мой заставил три дня назад нас с дядькой Алексеем накатать дроби.

Мы возились с этим делом два вечера. Дядька Лёня резал свинец, протягивал с помощью плоскогубцев нарезанные полоски свинца через калибровочные отверстия в металлической пластине — получалась ровная свинцовая проволока.

Большими ножницами мы резали её на ровные кусочки. А уже после этого я засыпал их на штуковину, похожую на большую сковородку. И начинал катать дробь, водрузив на свинцовые нарезки тяжёлый круглый металлический груз с рукояткой.

Наверное, это приспособление для изготовления дроби как-то называлось, но я уже не помню теперь.

Потом дядька достал с подволоки голенище от старого дедова большого серого валенка и я, подложив крепенькую и толстенькую дощечку, начал рубить на пороге войлочные пыжи. А дядька, ловко орудуя новеньким барклаем, стал вставлять в жёлтые латунные гильзы капсюли.

Мы набили патронами почти целый патронташ.

* * *

…Я всё-таки тогда уснул в избе моего приятеля. Под утро мне приснился странный и сумбурный сон. Будто наше село почему-то стало большой крепостью. И весь люд в крепости празднует какое-то радостное событие! Мы с Вовкой, взобравшись на крепостную стену, вовсю палим, салютуя, из огромной чугунной пушки рыжими мандаринами. Они лопаются в воздухе, и корки, разлетаясь в воздухе с мелкими сочными брызгами, образуют завораживающий фейерверк. Как в кино! Народ ликует. Ребятня, задрав головы, ловит падающие с неба мандариновые дольки кто шапками, кто чем… Красотень! Всем хватает!

Даже степенно-задумчивые, прилетевшие с первой порошей снегири, стали необычно резвы и азартны.

Покинув у Чураева дома рябину с алеющим под ней снегом, ловят они мандариновые дольки в воздухе на лету, как щурки золотистых шмелей. Расклёвывают их, выбирая по своему обычаю только семена, а рыжую мякоть оставляют мышам и разной мелкой живности…

…Вовкин отец не успевает на своём грузовике подвозить мандарины: пальба идёт со всех бойниц крепости. А тут под самые её стены подъехал по синеватому снегу на розвальнях мой дед Иван.

Из сплетённой мной летом большой кошёлки, установленной в санях (такие три кошёлки изготовлены были мной и переданы в колхоз на скотный двор — это был мой заработок), моя бабка Груня начала раздавать ребятишкам мандарины.

Не забыла она и Карего. Мерин своими жёлтыми большими зубами цеплял с её ладоней заморские фрукты и с удовольствием жевал их. А бабушка Груня смеялась. Как маленькая девочка…

То ли от незнакомого аромата, то ли в насмешку над тёткой Верой, которая в загвазданной тёмной фуфайке подбирала стреляные мандарины, мерин задорно ржал! А когда он хитро смотрел на меня своим огромным здоровым тёмным глазом, мне становилось ещё веселее. И я махал ему шапкой!..

Запах мандаринов на морозе из моего сна я до сих пор помню…

* * *

…После того случая я никогда больше к Дудариным в дом не ходил. Вдруг опять дядька Коля мандарины привезёт! Или ещё что-нибудь… Хурму, например, эту…

Потом, во взрослой своей жизни, не мог начать есть, не пригласив того, кто был рядом, в компанию. По-другому не мог.

 

«ТО-ТО И ОНО…»

Это был первый мой сенокос с отцом у Зимней старицы. У отца после туберкулёза костей не гнулась в колене левая нога и срослись позвонки в пояснице. Ездить ему было нельзя. Ходил он медленно.

Чтобы нам косить у Зимней старицы, он вышел в тот день рано утром и пошёл пешком. Часа через два я выехал на велосипеде. Нагнал я его у ближнего конечка озера.

Я понимал, какой необычный у отца сегодня день. Впервые за последние пять или шесть лет, которые он провёл в военном госпитале, взяться за косьбу!..

Отец настроил дома себе косу на особицу. Она была насажена под таким углом, чтобы можно было косить с прямой спиной. Он и мне приготовил косу особенную — облегчённую. Окосиво у неё — из тальника, и сама — вся лёгкая, с коротким полотном.

Отец уже месяца два ходил без костылей, с маленьким бадиком. И ничего! Даже штаны надевал теперь по утрам без нашей помощи. Сам! Становясь около кровати, чтобы сзади была подстраховка, он бросал их, не нагибаясь, на пол. Бадиком расправлял штанины. Так, чтобы получилось из них два кольца на полу. Затем ступал обеими ногами в штанины. Не спеша, ручкой бадика, как крючком, тянул левой рукой вверх сначала штанину на левую негнущуюся ногу. Перехватывал штаны с крючка бадика с помощью правой руки в левую. Потом перекочевавшим в правую руку бадиком подбирал к поясу правую штанину… Я видел, как он посередине двора несколько раз, отставляя далеко от себя левую ногу и, найдя такое положение правой ноге, при котором не было необходимости сгибать спину, наклонялся и подбирал с земли брусок для косы. Подбирал без помощи бадика! Он готовился на случай, если обронит брусок в траву… Бадиком, когда надо, он подшвыривал обувь к ногам. Поднимал свой оброненный белый картуз с земли.

Мама, наблюдая за приготовлениями отца, украдкой вздыхала. И была непривычно молчалива.

…И вот мы на месте нашего сенокоса.

У самой Зимней старицы травостой вперемежку с тальником, разнежившись, непроходимым заслоном, перекрыл подходы к воде. Трава, не знакомая мне, не такая, как на красноталовой солнечной поляне. Нет неподатливого пырея, не видно злого чертополоха. Густая и тучная зелёная масса. Июньское тепло и приозёрная влага свершили своё.

…Но и здесь видны знакомые лица: меж кустов красуются кремовые метёлки таволги, чуть в сторонке забрёл и остановился высокий мятлик. Всё окружающее как бы в полусонной истоме. Едва шевелит листочки свои сероватный осинник. Стоят в три обхвата великанши вётлы. За ними — сизоватая полоска озера. В тени вётел меж кустов нежатся в дрёме шёлковистые, выше пояса, травы.

Празднично взглянув на меня, отец принялся готовить косу. За ним последовал и я.

В завадинке зашумели, захлопали крыльями кряковые утки. Я инстинктивно пригнулся, забыв, что не на охоте, без ружья.

Такого сенокоса у меня ещё не было.

…И вот два древних своенравных существа готовы. Блеснуло диковато жало отцовской косы.

Чётким, незабытым движением поймал он пятку косы подмышку, успокоил её. Взялся левой рукой за самый кончик полотна, а правой полоснул по стали жёлтоватым, стёртым наполовину, ещё довоенным бруском.

Сбочив голову, отец прислушался… Вновь махнул правой рукой… И пошёл! Пошёл гулять по поляне чистый, тонкий звук ожившей стали. Новое вязовое окосиво, схваченное сыромятным ремнём, ядрёно растопырившись, нетерпеливо ждало крепкой руки хозяина.

Я, радостно дёрнувшись, достал свой новенький, не трогавший ещё жгучее лезвие своими жесткими щеками, серый брусок.

Отпыхиваясь от комаров, отец шагнул в траву. Вначале короткими взмахами пробил себе маленькую площадочку, и уж на ней, встав, как приноровился загодя во дворе дома, сделал первый настоящий замах.

Всего несколько махов понадобилось отцу, чтобы он нащупал нужный ритм. Вначале отец учился косить как бы заново. Но уже на втором ряду он двигался, как отлаженный, необычный механизм. Левую негнувшуюся ногу он подволакивал за собой. Она была словно подпорка, а правой, нащупывая путь вперёд, мелкими шажками делал поступательное движение.

Я раньше не видел, чтобы так косили. Но как уверенно отец двигался! С остановками, переступами. Неуклонно вперёд!

Как дружно ложилась высокая трава под его жёсткими махами! Влажная трава, если не брать помногу, поддавалась легко и мне. Мешали кусты. Коса, ныряя в гущину, тянула за собой валок за валком.

Отец, почувствовав мой взгляд, остановился. Обернулся. И я увидел, как сосредоточенное лицо его озарила радостная улыбка.

— А ты как, Сашок, думал?!. Ядрёна кочерыжка! Всё идёт, как я и плановал.

Я улыбался в ответ.

У отца столько разных непривычных слов. И всегда он вовремя что-нибудь да скажет по-своему…

Отцу нравилось, как всё ладно получается.

— Не пропадём теперь, — лицо его непривычно светилось.

Он ещё напористей начал наступать на высокую траву, раздвигая покосиво.

Я последовал за ним. Звенели надоедливые комары. На Старице пошумливали вшивки и лысухи. Порой подавали голос кряквы. А мы запойно косили!

И тут появился лесник. Он остановил свой мотоцикл у дороги наверху. И окликнул:

— Фёдрыч! Ты, что ли?

— Точно, он, — отозвался отец.

И остановившись, досадливо взглянул на человека в форменном пиджаке с дубовыми листочками в петлицах.

— А ты, — человек с листочками в петлицах махнул рукой в мою сторону, — обожди! Отдохни покамест… Не части.

Я пошёл к ветле, где стоял бидончик с разведённым родниковой водой кислым молоком, искоса наблюдая за обоими.

Отец, опираясь на черенок косы, медленно пошёл к дороге.

«Зачем он взял с собой косу, — недобро подумалось мне, — просто вместо бадика?»

Настороженно обошёл дерево и увидел их обоих вновь.

Они стояли поодаль от мотоцикла и о чём-то говорили. Слышно было, как лесник довольно рассмеялся.

Коса мирно висела на сучке сухого вяза, рядом с форменной фуражкой лесника.

Когда гроза всего местного люда, лесной начальник уехал, отец вернулся к нашему стану. Неспеша напился из белого бидончика. Прислонился спиной к огромному дереву. Над непокрытой головой его, над мокрой рубахой звенело комарьё.

— Чё, пап, он? — спросил я как можно небрежней. — Весёлый вроде такой.

Глядя задумчиво поверх моей головы в синюю глубь неба, отец ответил, как мне показалось, до обидного спокойно и… обречённо:

— Голос у него соловьиный, да рыло свиное. Сказал, чтобы я пришёл пособлять, отработать два дня…

— За что? — вырвалось у меня. — Ведь мы косим по кустам. Там, куда никто не полезет?!

— За что? За самовольство. Куда деваться? Земля-то кругом либо колхозная, либо лесничества. Ему для пособу семерых мало.

Я подавленно молчал.

— Схожу, — скорее, как показалось, успокаивая меня, чем себя, произнёс отец. — Куда деваться… Ядоха…

Во мне кипела обида. На всех, на всё!

Как можно такое терпеть?! Отца на фронте изувечили… А тут?.. Как батрак к леснику…

Сами собой вспомнились слова из моей роли Чацкого: «Служить бы рад — прислуживаться тошно». Это ж когда ещё сказано!.. «Но отец, конечно, Грибоедова не читал», — уныло думал я.

…Взяв косы, мы пошли в сторону волков.

— Что нос повесил? — обронил отец. — Весна придёт, не надо будет корову за хвост поднимать! Что ещё надо?! Голова! Сенокос-то какой!..

У самого тальника, остановившись, отец произносит:

— Сашок, придётся наверх траву выносить. В кустах она долго не высохнет. Темнотища.

Я понимаю, о чём он думает. Он таскать траву не сможет. Так еле ходит.

— Перетаскаем, — говорю как можно беспечней, — раз уж взялись!

— То-то и оно, — откликается в своей обычной манере отец, — раз уж взялись…

Система Orphus
Внимание! Если вы заметили в тексте ошибку, выделите ее и нажмите "Ctrl"+"Enter"
Комментариев:

Вернуться на главную