Александр МАЛИНОВСКИЙ

Отклонение
Повесть

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Что-то надо делать...

...Он нащупал на уровне правого глаза впадину на виске, где ему показалось самое уязвимое место, и надавил указательным пальцем. Боль почувствовал одновременно с тем, когда несколько раз резко открыл и закрыл рот, скрежетнув при этом зубами. Костяной стук зубов ему показался зловещим. Криво усмехнувшись, взял с тумбочки оба пистолета. Они были газовые. В упор эти штуки должны были сработать так, как ему хотелось. «Не ехать же на дачу, где хранится ружье», — вяло подумал Кирилл.

Пистолеты были разные: один, системы «РЭК» — небольшой, калибра 8 мм, удобный для руки. Он местами (правая сторона и спусковая скоба) потерял вороненый цвет, отчего выглядел совсем безобидным и невнушительным.

Второй пистолет, системы «Вальтер» — как новенький, его Кирилл никогда с собой не носил. Тяжел, калибра 9 мм. Он смотрелся весьма солидно. Пистолеты отличались друг от друга, как дворняжка и породистый свирепый дог.

На оба у Касторгина было разрешение, но второй пролежал в столе года два. Он так ни разу его и не опробовал.

Касторгин выбрал второй. Так надежнее.

Переложив из левой руки в правую «Вальтер», попробовал нажать спусковой крючок. Холостой ход был намного больше, чем у дворняжки «РЭК».

Как в детстве, когда, желая в отместку близким умереть, да так, чтобы все потом содрогались в рыданиях, спохватившись и осознав невосполнимость потери, Кир, как тогда его часто называли, мысленно представил вереницу скорбящих. Всех тех, кто должен был быть наказан его смертью. Как давно это было. Как наивно и банально.

«Некому особо будет плакать обо мне, да я и сам не хочу. Как бы сделать так, чтобы вообще поменьше было суеты и внимания ко всему, что произойдет, и сейчас, и потом. Пропасть бы и все... Кажется, я многовато все-таки выпил...»

Он вытянулся во весь рост в постели.

Тупой лунный свет сочился в окно.

«И это — конец?» — удивился он.

«Да, конец моей мелодрамы», — подытожил он и снял предохранитель.

...Утром в постели его обнаружила дотошная соседка. Ей хотелось известить Касторгина о его очереди дежурить на этой неделе в подъезде.

Кирилл Кириллович Касторгин, решив застрелиться, предусмотрительно оставил дверь незапертой, чтобы его быстрее обнаружили. Практичный человек.

Ткнув дверь ногой, соседка вошла в коридор и оттуда увидела Кирилла Кирилловича в постели в белой рубашке и галстуке. Он лежал вверх лицом.

— Ба, пьяный, что ли? Бедолажка! Вроде за тобой такого не водилось.

Она вдруг увидела рядом на подушке пистолет и невольно вскрикнула.

От крика он открыл глаза. С трудом соображая спросонья, что происходит. Вспомнил вчерашнее и, поняв, что творится с бабкой Анной, улыбнулся виновато: то ли от того, что дверь не закрыл, то ли потому, что лежит в таком глупом виде в постели.

— Да вот, не спалось, только под утро...

Он постарался прикрыть «Вальтер» на подушке краем одеяла.

— Нельзя так, Кирилл, хорошо еще, что у нас в подъезде по прошлому году замок с кодом поставили, а то ведь проходной двор был: летом-то мочиться в подъезд бегут с набережной, а зимой — вино распивать в тепле, всякий народец-то...

— Нельзя так, — задумчиво повторил Кирилл Кириллович и встал с постели, — надо к какому-то берегу прибиваться. Детскость какая-то.

Прагматизм его натуры уже брал верх.

— Вот я и говорю, оберут ведь до нитки, да могут и пришибить. Из-за тряпок-то. Поберегите сами себя-то, не забывайтесь в следующий раз, — тянула свое соседка и все косилась взглядом на то место, где только что видела пистолет. — Ну, ладно, я попозже приду, — и она прикрыла за собой дверь.

Последние дни Касторгин неотступно думал о смерти. Жизнь, казалось, потеряла для него всякий интерес. Умом он понимал, что так не должно быть, что пятьдесят три года, смешно — это не тот возраст, когда иссякают жизненные ресурсы. Но с ним что-то случилось.

Собственная жизнь, прошлая и настоящая, для него стала как кадры документального кино, туманные и обрывочные, не схватывающие саму ускользающую суть, ту суть, которая, как понимал Кирилл, должна быть во всем, но которую он перестал уметь держать за хвост. Он не узнавал самого себя. Это его даже, как ни странно, манило; иногда с холодностью стороннего наблюдателя он критически смотрел на себя и на свои попытки понять, что же происходит.

«Я как допотопная лаборатория, сам в себе, переливаю пробирки, из пустого в порожнее, — все тысячу раз, наверное, это кем-то уже испытано, думано-передумано, не один, наверное, покончил с собой. Что здесь все-таки главное, когда нажимаешь курок: слабость или воля? Не понял я, не понял еще... Если я обречен на самоубийство, то я, как камикадзе, что угодно могу сделать с другими, ведь все равно все прахом. Но я не держу обиды и злобы ни на одного человека, у меня этого никогда не было. Пусть все буду счастливы, раз у меня не получилось. Ну, и красиво, я думаю, если бы кто-нибудь услышал мои мысли, не поверил бы, с виду-то я последние дни стал бука».

Он потянул одеяло, намереваясь его поправить, пистолет, упав на пол, глухо звякнул. «Выстрелит еще», — спохватился Касторгин.

— И все-таки не пристало суетиться под клиентом, — усмехнулся он, вспомнив известный пункт из устава одесских проституток.

«Да, но здесь клиент — сама жизнь, — снова тяжеловато подумалось ему. — И я раздавлен, надо признаться себе. Что же все-таки делать? Ведь что-то надо вершить? Я становлюсь помалу окончательным дураком или циником. Это из Флобера. В его «Словаре прописных истин» сказано, кажется, что оптимисты — обыкновенные дураки, пессимисты — смотри выше. Увы, я становлюсь простенькой иллюстрацией к сомнительным истинам. А может, это только потому, что я остановился, а другие еще бегут?.. Попробуем-ка повнимательнее заново присмотреться к жизни, эта штука ведь не зря придумана, а? Или не так?»

«Жена найдет себе другого...»

Касторгин начал верить, что есть какие-то силы, которые руководят сознанием человека. Это его удивило. Но у него были перед самим собой несколько доказательств. На прошлой неделе он ночевал на даче. Приехал днем, не спеша расчистил от снега дорожки, затопил баню. Вечером, вяло просмотрев привезенные свежие газеты, попытался заснуть. Но сон не шел. Побаливала голова. Он встал, оделся и вышел во двор. Ему вдруг безотчетно захотелось на свежий воздух. Едва ступив за порог, он оказался во власти морозного воздуха и звезд, ясно и открыто глядевших на него. Упруго заскрипел снег под ногами и тут же громко залаял соседский кобель Граф, «Граф Калиостро» — так звал его Кирилл за черную, с жутковато-грязным отливом шерсть и непредсказуемые поступки.

Погремев цепью, Граф успокоился, узнав своего, а Кирилл Кириллович, запрокинув голову, смотрел широко раскрытыми глазами в замешанную с синью темную бездну и ни о чем не думал.

Это он потом уже спохватился, когда кружил по небольшой бетонированной площадке, глядя в небо, что безостановочно бормочет слова, удивительно легко соединяющиеся друг с другом. Он как бы вдруг обнаружил себя между небом и землей в качестве то ли приемника, то ли передаточного звена, но с кем и для чего? Эти вопросы вились в его голове, но странно, он их отодвигал на потом, ибо ему важнее было в этот момент запомнить, что он бормотал и что еще будет.

«Когда б ни срок, да боль за нас...

Вот уголечек и погас».

Он изумленно обнаружил, что напрямую говорит со своей мамой, веря, что она его слышит, а, может, и видит оттуда, с морозных небес.

Забыв, что после бани в этот двадцатиградусный мороз можно простудиться, он не чувствовал холода.

«Но наши души, наши души...» —

шептал он, глядя на небо невидящими глазами.

Боль в голове прошла, вернее, он не думал о ней, все отошло на второй, пятый, десятый план. Власть набегающих одна за другой на него фраз действовала опьяняюще.

...Когда он быстро вошел в дом, в спальню, лихорадочно ища, чем записать все то, что успел удержать в памяти, он не сразу нашел карандаш. Когда же тот отыскался, не останавливаясь, сломав стержень и тут же вставив его в ломкое отверстие, Касторгин записал стихотворение на чистых местах подвернувшегося под руку томика Куприна.

...Немного остыв и полежав в постели, он встал, прошелся по дому и, найдя чистый лист бумаги и авторучку, не спеша, лишь с некоторыми исправлениями по ходу, переписал стихотворение, не раздумывая, обозначив вверху — «Мама»:

Я стал все чаще вспоминать

То, как любила ты встречать,

Как я любил тебе навстречу

Примчаться шалым издалече.

Наверно, было б так всегда,

Когда бы ни твои года.

Когда б ни срок, да боль за нас...

Вот уголечек и погас.

Что ж, был не самым я послушным,

Но наши души, наши души...

Они тянулись так друг к другу

В любую слякоть, дождь и вьюгу.

Им не дано разъединиться,

Мне часто сон счастливый снится:

Когда приду в твое далеко —

Тебе не будет одиноко.

И в сердце радость от надежды,

Что встретишь ты меня, как прежде.

У тех ворот, у самых вечных

Поговорим с тобой сердечно.

Но беспокойно просыпаюсь

И наяву я маюсь, маюсь:

Вдруг все не так, вдруг не замечу,

Тебя в том сонмище не встречу?

Что я пройду совсем чужой

Другою дальней стороной...

И боль твоя моей больней

Меня придавит вновь сильней.

О, как мне быть и что мне делать

С моей-то головою белой?

Я вновь беспомощен, как в детстве.

И никуда от этого не деться...

Мать Касторгина — Елизавета Петровна — умерла полгода назад, измучившись сама и намучив против своей воли окружающих. Более года она после инсульта почти не вставала с постели. Иногда, когда сознание к ней возвращалось, она, опомнившись от забытья, тут же начинала плакать, приговаривая:

— Что же это я, детки, никак не умру-то? Измучила я вас, простите меня... простите.

Она и в восемьдесят своих лет, до самой смерти, любила и оберегала своих детей.

Все тяготы присмотра за матерью легли на ее единственную дочь Аню.

— Голубиная душа у вашей матушки, — говаривала соседка тетка Маша.

Соседка могла и не говорить этого. Беззаветность матери и открытость, готовность делать добро ближним порой приводили Кирилла Кирилловича в изумление.

Он часто плакал, когда приезжал к матери. Если бы кто-то из сослуживцев увидел его таким, то бы не поверил. Методичный, сдержанный и академичный Касторгин всегда был образцом для многих на работе. Другим никто и не мог представить главного инженера крупного оборонного завода.

В нем непонятным образом соединялись рассудочность и эмоциональность. Он знал это. Более того, он еще со старших классов школы выработал привычку следить за собой.

— Ты очень чувствителен, как обнаженный нерв, ты реагируешь сразу и бурно, так нельзя, — сказала ему когда-то новый классный руководитель — физичка Наталья Николаевна.

Она задержала его в классе и заставила присесть на первой парте.

— Такие натуры, как ты, становятся либо поэтами, либо музыкантами. — Немного помолчав, цепко глядя в глаза Кириллу, продолжила: — Либо никем, быстро изнашивая себя.

— Что мне делать такому? — исподлобья глядя, спросил Кирилл.

— Самодисциплина. Не надо все взахлеб. Ты заметил, как по-разному иногда говорят люди. У одних открытая артикуляция, у других — закрытая. Вот если говорить о чувствах, то они у тебя слишком открыты. Самосохранение в тебе должно работать, ты слишком бесхитростный.

Этот тогдашний разговор не удивил, только подтвердил догадки Кирилла по поводу себя. Он уже пытался сдерживать себя. После той беседы, он никогда не позволял себе заплакать на людях. Если у него что-то начинало болеть, он держал это в себе, как бы уползал в нору. Постоянно контролировал себя и к окончанию школы это вошло в правило. Он как бы оберегал в себе кусок взрывчатки, постоянно пряча бикфордов шнур от посторонних глаз. Такая у него выработалась привычка, а привычка, как известно, вторая натура.

...То, что его жена Светлана оформляет выезд за границу, Касторгин знал, но все думал, что это блажь. Ведь еще совсем недавно ни слова, ни намека не было на это, а тут враз такие энергичные действия. У него не укладывалось в голове — только переехали в Самару. Дело вроде бы осложнялось тем, что ее восьмидесятишестилетняя мать хотела, чтобы у нее был статус беженки — это давало больше льгот, но что-то затягивалось.

И вдруг все как-то быстро разрешилось, Кирилл Кириллович даже не успел все серьезно осознать — в одну неделю их не стало.

— После того, как я пожила у тетки в Германии, я не могу здесь жить, среди этого хамства, да и моя щитовидка надорвана Чапаевском. И потом — я все же немка!

— Ну-ну, — только и сказал тогда Касторгин.

Он понимал, что нужен серьезный разговор, но все откладывал. Он не готов был, да и не воспринимал все как разрыв. Но уже прошло почти три месяца после их отъезда, а писем не было. Нечего было писать?

И вот на прошлой неделе письмо пришло. Не письмо — записочка. Но все, что нужно, там было: «Я, кажется, нашла себе друга и притом неплохого, он тоже врач...»

Теперь-то ему стало понятно ее решительное стремление хорошо выглядеть. В последнюю поездку в Москву она, не предупредив его, сделала подтяжку — пластическую операцию. Об этом Светлана ему написала — просила, чтобы не волновался, если на неделю задержится, ведь все-таки круговая подтяжка. Будут делать под общим наркозом, так сказал врач, отслаивать кожу от мышц и натягивать. Зато никаких двойных подбородков, морщин в уголках глаз. Улучшенная копия, вернее, «оригинал восстановленный». Ее подружка, у которой она всегда останавливалась, уже сделала это год назад — стала выглядеть лет на десять моложе.

Вернулась Светлана домой через неделю после операции. На нее было страшно смотреть: все лицо в синяках, опухшее и чужое.

Весь остаток отпуска она просидела дома, по несколько раз в день выходила гулять на набережную в большой с широкими полями шляпе. И, о чудо, лицо стало гладким и молодым. Она, как всегда, достигла своего. Он, в сущности, не сомневался, что так и будет. Но ему было все это дико и непонятно. Внешность жены устраивала, он привык к ней. Так привык, что, по правде сказать, эта самая внешность жены для него как бы уже и не существовала, существовала жена — Светлана, которую он по-своему любил, как мог, и понимал. Оваций он ей не устраивал, вернее, забыл уже, когда устраивал.

Ему тогда еще, когда она только объявилась дома с изуродованным лицом, пришла мысль, что у нее кто-то есть другой. Завелся. Но он не видел этого другого, про заграницу не думал. Кирилл Кириллович хорошо понимал, что его жена — танк. Ее ничто не остановит, если она чего-то захочет. И он не спешил обвязывать себя гранатами и бросаться под гусеницы. «Пусть будет все, как есть», — решил он.

Его все же мучил вопрос: она сделала операцию еще до того, как поняла, что Касторгин ни за что не поедет в Германию, или после? И этот, немец, очевидно, намного моложе ее? И когда он объявился в поле зрения Светланы? После или до того? От ответов на эти вопросы уже ничего не зависело, но они почему-то торчали внутри Касторгина, лишая его обычной уравновешенности.

Почему он не мог ехать с женой в Германию?

«А почему я должен ехать? — думал Кирилл Кириллович. — Я — русский. Я живу дома. Я хочу говорить на родном языке».

Все родные его были ленинградцы. До войны мать и отец перебрались в Москву. Корни по материнской линии терялись где-то в Симбирске, и каким-то образом она была дальней родственницей Павлу Егоровичу Аннаеву — сыну известного в свое время купца Егора Никитича Аннаева, того самого, который построил в Самаре кирху, задуманную первоначально как костел, самый большой по тем временам каменный двухэтажный дом Макке, в котором первый самарский губернатор Волховский зачитал Указ императора Николая I о создании Самарской губернии. Было это в 1851 году. В семье Касторгиных об этом знали и помнили. И Самару любили. А когда подшипниковый завод, на котором работали Касторгины, эвакуировали из Москвы, они оказались в Куйбышеве и быстро, насколько это можно в военное лихолетье, прижились на волжских берегах.

«Как на мой выезд за границу посмотрела бы мама, будь она живой и здоровой?» — часто приходила ему в голову мысль. И он, словно маленький, боялся укора матери. Он не мог знать ее мнения обо всем этом, но догадывался, что она сказала бы, будь жива. А что сказали бы его многочисленные родственники, которые лежат на Пискаревском кладбище?

ГЛАВА ВТОРАЯ

Мастерская на девятом этаже

Кирилл Кириллович любил заходить просто так и не просто так к своему другу художнику Владиславу. У каждого из них было свое дело в жизни. Их дела вроде бы никак не пересекались. И тем не менее они общались уже несколько лет и всегда были рады друг другу.

...Прошло более часа, как Касторгин появился в мастерской Владислава, и все это время в ней шел неспешный разговор.

— Твоя беда в том, что ты слишком рационален, расчетлив.

Кирилл слушал внимательно.

— Ты заставляешь себя все время думать, процесс обдумывания в тебе идет постоянно. Начал задумываться, препарировать — конец всему.

— Разве это плохо, ведь в конечном счете истина всего дороже? Я всегда так полагал.

— Вот-вот, ты в мыслях идешь всегда до конца, но ведь мысль ведет в тупик. Потом провал, распад. Взрыв!

— У меня так не бывает. Я, если что-то понял, обретаю свободу.

— Будет, если не было. Это, когда все хорошо, а когда начинаешь ворочать глыбами? А? Живи по завету Горация: лови день. Ты вот сейчас идешь к обрыву, сам себя толкаешь туда. Мысль — конечна! Дальше — пропасть. Создатель так свершил.

— В момент истины дух особо торжествует и безверию нет места, — произнес Касторгин.

— Это красиво сказано и не более. Момент истины и прозрения тоже могут быть субъективными, а значит, ошибочными. Дров наломать можно, ой как, — возразил Владислав. — Все чуть-чуть сложнее, чем мы с тобой думаем. Сложнее. Да. Мы оба слепые котята, и черт с ним. Надо жить, как умеешь, и не умничать. Иначе запутаешься. Все проходит, увы...

— А что же по-твоему вечно? — спросил Касторгин, глядя в окно и машинально провожая взглядом вертолет, понесший очередную партию пассажиров через Волгу, в Рождествено.

— Вечно? А вот это движение!

— Какое? — Кирилл Кириллович обернулся на собеседника.

Тот, подойдя ближе к окну, из-за спины приятеля тоже смотрел на вертолет.

— Что же вечно? Кроме этого грязного армейского вертолета... — Касторгин криво усмехнулся.

— Если мыслить более общими категориями, то бесконечен дух.

— Мудрено, — подчеркнуто наигранно отозвался Кирилл, — нам бы чего попроще, а?

И он отошел от окна.

«Да, но ведь и дух разрушителен, в своем крайнем выражении — вот фашизм!» — подумал он, но промолчал. Кирилл Кириллович подошел к почти законченному портрету женщины, стоявшему около стола, со всякой всячиной, начиная от разнокалиберных тюбиков с краской, фотографий, открыток и кончая ополовиненной бутылкой конька «Александр».

— Ты хочешь глубже познать себя? — в упор спросил Владислав.

— Да, — с готовностью ответил Касторгин, — пытаюсь это сделать.

— Не трать себя на это, только ушибешься.

— Но я хочу отыскать смысл того, что со мной происходит.

— А найдешь одни сомнения и мучения, это человечество уже проходило, — лаконично констатировал Владислав, — зачем начинать с начала? Поиск смысла — бессмысленен. Ты, брат, дремуч.

— Почему ты всех женщин рисуешь с ясными голубыми глазами, ведь это что-то патологическое — они же разные? — будто не слыша последних слов приятеля, спросил Касторгин.

— Кто? — шутливо переспросил Владислав, — глаза или женщины?

— И то, и другое, — Касторгин явно думал совершенно о другом, и то, что он говорил, было только эхом всего того, что было в нем глубоко спрятано — под обычно внешней непроницаемостью. — Объясни, ведь ты заслуженный художник России, член совета ЮНЕСКО и прочее, а?

— Знаешь, — Владислав растерянно посмотрел на приятеля, — не объясню. Не знаю. Ты первый задаешь мне такой вопрос. Сам я этого не замечал... Может, от того, что моя мастерская на девятом этаже, в небе... — задумчиво попытался догадаться художник.

— Вот видишь, — нарочито наставительно продолжал Кирилл, — вот видишь, такой простой вещи не понимаешь. Значит, не анализируешь, не мыслишь, товарищ великий художник. Надо рисовать не человека, а воздух вокруг него. Без мысли, кто мы?

Но у Владислава были сейчас другие в голове вопросы:

— Кирилл, тебя же знают в области. Сам губернатор от имени Президента Ельцина вручал тебе диплом «Заслуженный изобретатель Российской Федерации» .

— Ну и что?

— Сходить надо к кому-нибудь из руководителей администрации. Тебя же найдут, где использовать. Ну погорячился ты...

— Чего-чего ты сказал, повтори, старина?

— Ну, не использовать, конечно, неловко сказал. Но приложить твой опыт есть где.

— Не хочу я ничего. Очухаться мне надо. Отдохнуть хочу. Дайте мне побыть безработным. Может, это моя историческая миссия такая. Я, может, являюсь предметом грандиозного эксперимента, перехода, так сказать, совковой психологии в сегодняшнюю.

— Не дури.

— Что, не дури? Сам же говорил, что полезно бы уходить на пенсию в расцвете сил, чтобы пожить, как следует, пока аппетит к жизни есть, а уж потом, нагулявшись, вкалывать. Вот теперь твоя теория вписывается в практику — на мне.

— Да ну, я серьезно.

— А если серьезно, то тошно стало терпеть дилетантов. Все ведь разваливается, что мы десятилетиями создавали. Я почему положил своему директору завода заявление об уходе? Девяносто процентов, я считаю, успеха зависит от первого руководителя. А наш, нынешний, у меня начальником цеха был совсем недавно и причем не самым лучшим. Теперь же побывал в депутатах и что, семь пядей стало? Так не бывает. Одна шелуха словесная. Не захотел я вместе, заодно с кем-то разваливать завод за кусок хлеба. — И вдруг, без всяких переходов, сощурив свои глубоко посаженные и без того узкие глаза, поведя в сторону художника рысьей головой, сказал: — Кстати, все женщины у тебя лицами на датчанок похожи.

— Это еще как?

— А вот так, грубоватые и серые, невыразительные. Русское — только глаза.

— Послушай, ты всегда такие замечания делаешь, я после тебя бываю немножко не в себе.

Владислав подошел к столу, налил из бутылки.

— Давай выпьем за то, чтобы у тебя все устроилось. По граммульке.

Стаканы с коньяком прозвенели в вечернем воздухе заставленной мастерской натужено и тускло. Владислав невольно вздрогнул, Касторгин усмехнулся. А художник напирал:

— Послушай, есть идея, давай я тебя познакомлю с очень хорошей женщиной, а? Это же выход из твоего чертова тупика. Не заумная, не занудливая. И в разводе. Оживешь, ей-богу, отогреешься. Она растормошит. Какая женщина! А? Хочешь, прямо завтра?

— Нет, не стоит, — спокойно сказал Кирилл Кириллович.

Он не спеша, но сразу, все выпил. Отыскал за бутылкой на столе место для стакана. Сказал лишь для того, чтобы, очевидно, не молчать:

— Закусываем, как всегда, красками?

— Почему «не стоит»? — накатывал свое Владислав.

— Я себя не жалею, мне ее, незнакомую, жалко... Я не готов...

— Да не волнуйся ты, она не из нашей богемной тины.

— Тем более...

Касторгин отошел от стола, явно в поисках предлога, чтобы сменить тему разговора, тронул прикрытый холст:

— А этого я не видел, что это?

— Портрет Высоцкого. — Художник выжидательно из-под мохнатых бровей по-детски чистыми серо-голубыми глазами уперся в Кирилла. — Как?

— Я не буду сходу говорить, ошибусь еще... Это что, заказ?

— Да, в нашу филармонию. Через три дня, 25 января, юбилей Высоцкого — 60 лет. Приедут его мать, сын. Наши местные барды будут выступать. Ты знаешь, ведь Самара первая в свое время в шестьдесят седьмом году дала выступить Высоцкому перед большой публикой во Дворце спорта. Сейчас готовятся назвать одну из улиц его именем, у мэра города это вроде бы все окончательно решено. Высоцкий займет, наконец, свое достойное место на века.

— Где?

— Что где? — не понял Владислав.

— Займет — где? — повторил Кирилл Кириллович.

— Ты что, против этого? — он не ожидал такой реакции. И не до конца понял, всерьез ли она.

— Нет, я просто против канонизации. Он бы сам рассмеялся в лицо, узнав, что из него начинают делать икону. Вот и на портрете у тебя он выглядит чуть не классиком.

— Ну тебя к лешему! Тебе сегодня все не в нюх. Приходи на вечер памяти. Жаль, я все билеты пригласительные, что у меня были, раздал. Да в кассе билеты есть, приходи.

— Да-да, наверное, приду, — пообещал Касторгин, прощаясь на пороге мастерской, — времени у меня теперь хоть взаймы кому давай.

— Подожди! — вдруг окликнул его Владислав.

— Что еще, мэтр? — спросил через плечо Кирилл Кириллович.

— Послушай стихи.

— Твои?

— Нет, не мешай, дай только вспомнить.

Он кисточкой задирижировал у себя перед носом и наконец его мурлыканье вылилось в членораздельную речь:

— Вот, мне не доверяешь, прислушайся к поэту Василию Федорову:

А жизни суть, она проста:

Твои уста — ее уста.

Она проста по самой сути,

Лишь только грудь прильнет ко груди.

— Ну и что? — простодушно спросил Касторгин.

— Как что?

— Может, он это под мухой сказал, а ты повторяешь.

— Ну ты даешь!

— Иди-иди, допивай коньяк и садись за Омара Хайяма. У него про это лучше сказано...

...На лифте он спускаться не стал. Шагая по лестнице с девятого этажа («Спускаюсь с небес», — отметил он), вновь поймал себя на мысли, что транжирит время, которого у него всегда не хватало.

Мысли, мысли. Они не давали ему покоя.

«Наверное, мы приходим в этот мир, чтобы как-то его сделать лучше, хоть на капельку, наверное, в этом замысел создателя. Но мы путаемся сами, не понимая ни себя, ни мир, и все, что сделано в этой жизни выдающегося. Неужели это все на иррациональном уровне, без понимания, что и как творится по своей сути? Тогда мир, все действо вокруг — это только какие-то пляски у костра, а костер этот — собственное тщеславие. Так ли я мыслю и способен ли я это все понять, если другие отказываются об этом думать, как Владислав?»

Раньше, связанный заботами главного инженера, он так не размышлял, теперь же будто вернулся в свое студенчество. Он не в силах был гнать от себя мысли на «вечные темы». Увы.

Он не заметил, как пересек улицу, миновал здание цирка, не обращая внимания на толпы людей и ряды стоявших машин, спустился по ступенькам на улицу Маяковского и только тут, миновав автостоянку, подойдя к молочному магазину, остановился и вспомнил, что забыл зайти в художественный салон «Мария»...

Его всегда туда влекло. Среди картин, особенно осенних пейзажей с дорогой, рекой, палыми листьями, ему становилось покойно. Набегало такое состояние, которое он испытывал всегда, когда слушал любимый, чарующий его романс на стихи Тургенева «В дороге», чаще всего называемый «Утро туманное». Ему казалось, что он когда-то родился под звуки этой божественной, нечеловеческой мелодии, и все, что напоминало ему подобное состояние, приводило к нему, он берег до мелочей...

...Месяца два назад, когда он завтракал на кухне, сидя рядом со стоявшим на подоконнике радиоприемником, бодрый голос диктора после небольшой паузы вдруг произнес: «...А сейчас в исполнении Татьяны Дорониной прозвучит романс на стихи Фета «Утро туманное».

Внутри у Касторгина что-то оборвалось, он вначале не понял, что произошло. Когда дошло, вскочил и заходил кругами по кухне. Он не мог понять, как можно путать Тургенева с Фетом! Конечно же, Фет хорош, но не в этом дело!

— Ведь это же Тургенев! Тургенев! — восклицал, размахивая правой рукой Касторгин, как бы стараясь что-то сказать очень важное кому-то, кто все исправит и кто пристыдит этого безграмотного диктора.

Он считал, что если бы Тургенев написал только одно это стихотворение и больше ни строчки, все равно всем было бы ясно, насколько велик он как человек. Какая это бездонная глубина! Каков может быть человек...

— Что, разве магазин закрыт? — вдруг откуда-то, будто издалека, услышал Касторгин голос.

Он, очнувшись, обернулся. Перед ним стояла легонькая в черной видавшей виды каракулевой шубке старушка.

— Нет, — отозвался Кирилл Кириллович и тут же поспешил уточнить: — Извините, я не знаю.

— Так что же вы на входе стоите, — укоризненно сказала она.

Касторгин шагнул в сторону, каракуль исчез за дверью молочного магазина.

«Еще одна женщина прошла мимо», — почему-то молниеносно вспомнилась фраза из студенческих времен, и Касторгину с его приклеенной иронической улыбкой ничего не оставалось делать, кроме как продолжать свой путь вниз к Волге: молоко он не пил, а колбаса в холодильнике пока вроде бы у него была.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Светлана

С женой Светланой он познакомился в Сочи более двадцати лет назад. Этому предшествовала целая цепь случайных, как казалось Касторгину, событий, которые и привели к их встрече.

На третий год после окончания института, когда он работал уже начальником смены, его вызвали в военкомат, вернее, он обнаружил на первом этаже общежтия в карманчике почтового стенда с буковкой «К», сразу две повестки, предписывающие срочно явиться. Он и явился.

В военкомате его почему-то сразу препроводили к горвоенкому, оказавшемуся «ну очень строгим полковником». Едва Касторгин вошел в кабинет и щупленький майор назвал его фамилию, полковника как взорвало:

— Ах, вот он, молодчик, явился — не запылился. Нахал!

Касторгин опешил.

— Но почему,… при чем такой тон…?

— А при том, что вам — три повестки, а вы и ухом не ведете! Вы должны были явиться две недели назад!

— Но я только сегодня увидел повестки, и только две.

— Довольно дурака валять!

— Не понимаю, почему такая реакция? И потом у нас была военная кафедра.

— Ах, вы не понимаете? Военная кафедра!… Каленым железом таких будем выжигать с гражданки! Поняли, нет? Год службы я вам гарантирую.

Касторгин даже не успел как следует разозлиться. Он был просто огорошен таким обращением.

Его так же быстро увели из кабинета, как и привели. И канитель закрутилась. Через неделю Кириллу и его соседу по общежитию Владимиру председатель областной медицинской комиссии жал руки, поздравляя с предстоящей службой. Было названо и примерное время призыва — через месяц. Месяц нужен для отработки документов в Москве, из Москвы должно вроде бы прийти и направление.

Вечером они провели «совет в Филях» и решили утром просить у своего начальства отпуск, чтобы успеть погулять на гражданке.

Начальство поняло их и отпустило.

Был апрель месяц. Сто лет со дня рождения вождя Октябрьской революции. Центральная площадь запружена толпами людей, пришедших на митинг. Они пробились к зданию кассы и взяли два авиабилета в Сочи. Почему в Сочи? А выпал такой вариант. Из пяти курортов, обозначенных на тонюсеньких полосках бумаги Владимиром, Кирилл вынул из шляпы именно ту полоску, на которой значился этот город.

...С гостиницей им повезло. Они взяли такси, наметив себе цель объехать несколько мест, но в первой же, «Ленинградской», им дали двухместный номер.

Вечером Владимир и Кирилл пошли поужинать в ресторан гостиницы «Магнолия». Где-то уже около одиннадцати вечера Касторгину захотелось выйти на свежий воздух. Пробираясь сквозь танцующий муравейник, он бросил Владимиру, самодовольно млеющему в полуобъятьях смуглой дамы:

— Не пора ли нам пора?

— Да, иди! Я выйду через пять минут, вот попрощаюсь с Томочкой.

Кирилл еще раз взглянул, приостановившись, на Томочку и сильно засомневался в обещанной пунктуальности друга.

Он прошел по тротуару метров двадцать и сел на скамейку. Свет от фонаря падал на половину скамьи, другая была в тени кустарника.

Касторгин сидел на светлой половине, а в тени в светлом костюме, покачиваясь в лад песни, притулился с краю пьяненький парень. Парень пел, перевирая слова знакомой песни.

— Послушай, у тебя со словами худо, а у меня со слухом, — сказал Кирилл и начал подпевать вполголоса, выводя того на верные слова. Вместе они миновали трудное для парня место и все пошло складно, тихо и даже интеллигентно:

Ах, и сам я нынче что-то стал не стойкий,

Не дойду до дому с дружеской попойки.

И вдруг эту случайную хмельную идиллию прервал четко поставленный официальный голос:

— Ваши документы?

Кирилл поднял голову. Перед ним стоял человек лет тридцати в черном костюме, белой рубашке и галстуке.

— А почему, собственно?..

— Вы нарушаете общественный порядок.

— А ваши документы? — совсем даже для себя неожиданно сказал Кирилл.

Человек вынул из левого нагрудного кармана пиджака документы и подал Кириллу. В полутьме были видны только красные корки. Кирилл вернул документ.

— А ваши? — человек вновь обращался к Кириллу, будто соседа его и не было.

Касторгин подал паспорт. Не раскрывая его, тут же переложив в левую ладонь, человек произнес:

— Пойдемте, — и зашагал прочь от скамейки.

Кириллу ничего не оставалось больше делать и он поднялся.

— Я не понимаю, ведь никакого нарушения нет...

— Сейчас поймете.

Кирилл забеспокоился не на шутку, шли они куда-то, как показалось, не туда... Вдруг человек скороговоркой проговорил:

— Давайте двадцать пять рублей и я отдам ваш паспорт.

— Как так? — выдохнул Кирилл.

— А так, не будете первому встречному выкладывать документ. Не дадите четвертак, рвану с паспортом в кусты и останетесь в чужом городе с носом. Хлопот не оберетесь.

Они шли по тротуару рядом. Как только попадались встречные, оба замолкали: человек с паспортом в руке оттого, что боялся огласки, а Кирилл опасался, что незнакомец убежит с паспортом от его неосторожного слова.

Решение пришло сразу, момент был улучен. Кирилл схватил парня поперек талии наперевес и оторвал от земли... Они оказались на земле оба, Кирилл крепко ударился левой рукой о бордюр, но правой вывернул левую руку противника, и паспорт оказался в его руках.

Почувствовав слабину, противник вынырнул из-под Кирилла и сиганул на другую сторону улицы.

— Слабак, — несколько удивленно бросил Кирилл и пошел в сторону «Магнолии».

Конечно же, внизу Владимира не было. «Надо бы сразу идти в свой номер», — подумал он, заходя в вестибюль. Руку саднило. В сторонке он снял пиджак, рукав рубашки был в крови. Задрав рубашку, Касторгин осмотрел локоть. Он был содран, с трехкопеечную монету круглый окровавленный кусок кожи, как клапан, болтался сам по себе.

— Боже мой, как так можно?

Он повернулся. Перед ним стояла блондинка, вровень с ним ростом, крупноголовая, большеглазая, в светлом легком костюме. От всего этого внезапного чуда веяло элегантной крепостью и ухоженностью.

— Вот можно, — проговорил Кирилл, чувствуя, что с ним что-то сейчас происходит такое, что бесследно уже не исчезнет. В любом случае это начало чего-то...

Она стояла от него в полуметре, а он ощущал обволакивающее тепло, идущее от нее.

Она, кажется, понимала его состояние. В ее прямом взгляде была смесь мягкой снисходительности и покровительства.

«Вот ведь, слету и попался», — Кириллу показалось обидным, что его прямо голыми руками запросто берут, но он ничего не успел ни сказать, ни сделать. Она опередила:

— Я врач, у меня на первом этаже номер, сбегаю, кое-что принесу, у меня есть...

На следующий день он пришел к Светлане, так звали это чудо, на перевязку. В тот же день они направились на пляж. Так начинал раскручиваться их сочинский роман...

...Его вначале обескураживало то, что в самые интимные моменты близости она могла царапаться, кричать и кусаться. Светлана в такие минуты не владела собой. Ей нужен был экстаз любой ценой, она заводилась с пол-оборота, проявляя завидную выносливость на пути к желаемому и требуя этого от него. Он иногда терялся от ее буйного желания. И не вполне понимал, хорошо это или плохо, так хотеть женщине мужчину. Такой женщины у него никогда не было.

Уже потом, много позже, когда пошло повальное увлечение гороскопами и сексуальной астрономией, он к удивлению своему обнаружил, что женщины-Козероги (а Светлана была Козерогом) именно этим свойством и наделены. Он и удивился, и немного расстроился. Оказывается, все заложено в природе ее любви небесами, а он-то все-таки думал, что это он причина такого ее поведения. Значит, будь на его месте другой, небезразличный Светлане, она так же бы вела себя в постели? Поначалу ее чрезмерная самостоятельность во всем не давала ему покоя, но потом это как-то сошло на нет. Постепенно он свыкся с ее независимостью, с ее постоянным отстаиванием права на собственное мнение. Его влекло к ней. Кирилл даже упрекал себя за эту слабость.

У Светланы муж не мог иметь детей (они проверялись у врача), а она очень хотела.

— Ты немка, а он кто?

— Он — русский. Мать мужа советовала, чтобы я прижила ребенка на стороне. Но я не могу, вот. Наконец развелась полгода назад и приехала отдохнуть от всей этой карусели, я в отпуске не была два года.

— Приехала подыскивать мужа?

— Наивный ты, здесь не мужей ищут, а любовников.

— Так ты повеселиться приехала?

— Глупый, отстань, — сердилась она.

— Как ты собираешься жить?

— У мамы. Она одна, у нее двухкомнатная квартира в Свердловске. Ты бывал в Свердловске?

— Нет, но я спрашиваю «как», а не «где».

— А как все, и еще лучше! Хочешь, я спою тебе свердловский вальс?..

И она, встав в кровати в одних трусиках, начала напевать, раскачиваясь. Но на кровати было неловко и она спрыгнула на пол. У него от нее слепило глаза и в голове стучала кровь.

— Я приеду к тебе и мы будем жить вместе.

— Но я не собираюсь жениться, — все-таки сопротивлялся он.

— Ну и не женись. Найдешь где нам жить?

Кирилл не узнавал себя. Ему приходилось подчиняться взбалмошной подруге. Его как будто несло течением. До этого с ним такого не было.

— Я твоя женщина. Я тебя вижу насквозь. Я сделаю тебе только хорошее. В тебе слишком много добродетели. Фу, это очень скучно бывает, понимаешь? Нужно хоть чуть-чуть куражу! Да!

«Да, да, я это понимаю, но я вот такой. Вот тебе мой кураж: если я женюсь на тебе, это будет отклонением от моих планов: оставаться холостяком до тридцати лет».

...Однажды, когда они, утомленные, в очередной раз пришли с пляжа в ее номер, она, едва сбросив халатик, поймала его в свои объятья. Он и сам ждал этого момента, но она его во всем опережала.

Кирилл замешкался со своими тесемками на плавках, затянувшимися в тугой узел. Она, ловко выскользнув из-под него, схватила со стола ножницы.

— Не могу смотреть, как ты каждый раз трясущимися руками развязываешь свои бантики! Что за дурацкие плавки... Чик — и готово. После я вставлю тебе резинку, ты что так смотришь? — она бросила ножницы на стол.

— Да нет, ничего, — промямлил он. — Ты очень деловая.

— Такая вот тебе попалась.

Его много в ней смущало. И, как ни странно, еще больше — притягивало.

— Сколько у тебя было до меня? — тусклым голосом спросил он.

— Посмотри на меня, я красивая, молодая — сейчас люблю тебя — разве этого мало?

Да. Она была красива. Она была породиста. Его всегда манили такие женщины.

...Дней через десять Кирилл начал собираться домой.

— Ты от меня уезжаешь! — неподдельно обиженно воскликнула она, и Кирилл почувствовал себя неловким подростком. Дело было еще в том, что у него просто кончались деньги и ему не хотелось в этом признаваться.

Когда же, наконец, он сказал ей об этом, явно смущаясь, больше боясь почему-то, что она сейчас примет его за беглеца, она решила этот вопрос просто.

— У меня есть деньги. Нам есть на что здесь жить вместе хоть месяц. Месяц в Сочи — это неплохо, а?

— Как так? — удивился он.

— Я дам тебе их. Сколько: двести, триста?

Он был растерян:

— Я не могу у тебя брать деньги, это черт знает что.

— Возьми в долг. Потом отдашь, хочешь, с процентами, — она весело расхохоталась, — оба выиграем.

— Когда отдам? — удивился он. — Где?

Логика ее рассуждений была, что называется, железная:

— Ну, у тебя же будет время! Когда мы поженимся.

— Что? — выдохнул Кирилл. — Ты, наверное, забыла, я тебе говорил, что собираюсь стать писателем, подготовил рукопись стихов. На следующий год буду поступать в Литературный институт.

— Ну и зачем?

— Чтобы стать писателем.

— Миленький мой, жить надо. Жить. А уж потом писать, глупенький ты мой. Узнать жизнь, женщин, увидеть мир — это же главнее всего.

— Ты так уверенно говоришь об этом, — удивился он.

— Потому что не хочу становиться писателем, во-первых, у меня нет таланта, во-вторых, это скучно. Миленький, поступишь на дневное отделение — ни денег, ни жилья нормального. Через пять лет выпустишь маленькую книжечку стихов: жены, то есть меня, у тебя нет, детей нет, будущее призрачно.

«Боже мой, безденежье и неопределенность однажды уберегли меня от женитьбы, а теперь те же доводы приводятся, но за женитьбу», — думал он.

А Светлана продолжала:

— У меня подруга кончила Литинститут, правда, заочно. Ну и что? Литсотрудник в заводской многотиражке. Гениально! И книжки еще нет своей.

...Оставшись у нее ночевать, он ночью написал для нее стихотворение, назвав его «Встреча в Сочи».

Все начиналось так, между прочим...

Куда ж несерьезность моя подевалась —

Нас тешило море, нас тешил Сочи,

Не тешило время нас, время — мчалось.

День предыдущий и день настоящий,

Снабдившие солнцем меня про запас,

Кажутся мне кораблем уходящим,

Кораблем, уносящим частичку нас.

Светит ли солнце, хмурится небо ли —

Кто мы, откуда? Какого мы племени?

Приходят, уходят — тают в небыли

Дни корабля в океане времени.

— Какой ты молодец! Умелый, опытный конспиратор! Я не предполагала. Ты, наверное, опасный сердцеед, только прикидываешься теленочком.

— Почему? — удивился он такой неожиданной оценке.

— Все про нас и нигде нет ни моего, ни твоего имени. Ты так осторожен?

— Я об этом совсем не думал, — обескуражено проговорил он. — Ты на все смотришь по-своему.

— Какой же ты у меня ребеночек, ну какой же из тебя сейчас писатель. Писатели — народ матерый и бывалый.

В одну из их встреч, когда они вышли из гостиницы и направились на пляж, она спросила:

— Как ты оказался на заводе?

— Не понял.

— Ну ты же не технарь, ты — гуманитарий.

— Я, скорее всего, пролетарий. И ты убедишься в этом, если действительно приедешь ко мне. У меня общежитие, завод и больше ничего нет. Да больная мама, — добавил он задумчиво.

Она, казалось, его не слышала.

— Зато ты мне очень нравишься!

В другой раз, утром, когда он, отлепившись от нее после сна, потихоньку, чтобы не разбудить, встал и подошел к окну, она неожиданно сказала:

— Ты не думай, что я нехорошая. Я — хорошая! – при этих словах глаза ее повлажнели. — У меня, кроме мужа, никого не было. Правда, был один, но он ближе, чем на полметра, ко мне не приближался. Любил и боялся меня. Такой вот был. Может быть, ему и цены не было бы. Но я была совсем равнодушна к нему. А с тобой у меня все непроизвольно. Я нашла тебя. Ты — мой мужчина.

— Ну и ну, — мотнул он головой, отходя от окна.

— Что «ну и ну»? — Она уже сидела на кровати, обхватив руками коленки.

— Складно все, как в кино. Красиво, а по сути ты врываешься в мою жизнь.

— Вот тебе!

И она запустила в него подушкой, вместе с ней в него полетели и ее, с белыми кружавчиками, светлые трусики.

Поднимая их с пола, она вздохнула:

— Вот она, проза жизни!

— Ты бесподобна, — вырвалось у него.

— Я знаю, — воинственно выкликнула она и бросилась на Касторгина.

Через минуту они боролись уже в постели. Она визжала и делала вид, что вырывается... Светлана не хотела ему уступать, желая все делать сама.

— Я хочу забеременеть от тебя, а на дальнейшее мне наплевать, можешь и не жениться на мне, — шептала она разгоряченно.

— Я не женюсь на тебе и буду негодяй?

— И все равно ты будешь годяй. Ты всегда будешь для меня годяй, потому что ты редкий, штучный экземпляр.

Улетал Касторгин из Сочи первым. Провожала она его с огромным букетом красных роз. А через неделю сообщила телеграммой: «Еду насовсем, встречай, подробности телефоном десятого вечером, если против — телеграфируй».

«...подробности телефоном... Какие подробности? Какие телефоны? Я, кажется, сдаюсь. Пусть будет, как будет». Он с самого начала смотрел на семейную жизнь с ней как на некий эксперимент. А вдруг и получится, раз она так хочет. Признаться, он уже перестал понимать, какая жена ему нужна и когда?

...И началась их совместная жизнь.

Вначале они сняли комнату. Вскоре Касторгина назначили заместителем начальника цеха и он получил вначале комнату на соседей в трехкомнатной квартире, а через некоторое время сразу двухкомнатную. К этому времени у них была уже Ирина.

Жена после работы собой заполняла все. О писательстве он давно перестал, кажется, даже помышлять. Когда же начал писать кандидатскую, она это восприняла очень одобрительно. Во всем старалась помочь.

А у Кирилла мелькнула мысль: «Вот, занимаюсь наукой, еще другую грань жизни узнаю — научную, другой срез жизни». Он не писал, но был готов знать жизнь со всех сторон, будто верил, что ему это надо будет для чего-то обязательно. Его мозг, его память постоянно все откладывали на потом, на осмысление, на анализ.

...Забавно то, что когда он вернулся из Сочи, в армию его по каким-то неизвестным причинам не призвали, в отличие от его приятеля Владимира, который пополнил ряды ПВО в Небит-Даге, где вскоре и женился на дочке командира полка.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Билеты на Высоцкого

Он планировал поехать за билетами с утра, но не получилось. Было уже четверть двенадцатого, когда Кирилл Кириллович подошел к троллейбусной остановке. Дома, собираясь, он вдруг вспомнил, что у него есть удостоверение пенсионера, это в пятьдесят три-то года. Он решил попробовать себя в качестве пассажира с пенсионным удостоверением.

«Чудно как-то, — думал он, — вот я войду в транспорт и буду кому-то показывать серенькую бумажку, в которой, как приговор, звучит: ты пенсионер, все — отработанный материал, дальше некуда — сливай воду. Жизнь — к черту. И как компенсация всему этому — вот вам: езжайте в пределах города, дорогой товарищ — нет, теперь, господин — бесплатно. Заслужили, господа! Господа пенсионеры?»

Он поморщился от внутреннего диалога, от картинности и ходульности происходящего. «Фанера, тьфу... Какой я стал нудный... Интересно, а сколько билет стоит, во сколько нас оценили, ну-ка, господа хорошие, сейчас узнаем».

Подошел маршрутный троллейбус номер 11, и он поднялся по ступенькам.

Вошедших было двое: он и бабулька, проворно подкатившая к кондуктору.

— На-ка, милая, у меня руки заняты, на билетик-то.

По всему видно было, что бабка с села Рождествено едет торговать на Крытый рынок. Она держала деньги в левой руке вместе с трехлитровым бидончиком, в котором были либо сметана, либо творог. В другой руке у нее была корзинка с яичками. Кондуктор подошла и взяла деньги. Последующее действо развивалось, по оценке Касторгина, невнятно и суматошно.

— Гражданин, а вы платить собираетесь? — глаза приземистой крепышки смотрели дружелюбно и в то же время насмешливо. — Бабуля и та платит, а вы?

Надо бы взять и заплатить, но он подошел к кондуктору и каким-то очень подозрительно проникновенным голосом произнес:

— Знаете, у меня удостоверение пенсионера.

Крепышка удивленно округлила глаза:

— У вас удостоверение? — она с сомнением покачала головой.

Он понял это так: «Ладно, мол, заливать, хотите ехать зай­цем, черт с вами, связываться с каждым тут...» Касторгина передернуло.

— Что, не верите?

— Да ну вас... — она не смогла подобрать слова, — как хотите.

— Как, как хотите? — выдохнул Кирилл Кириллович, — я ведь и сам не верю — вот, — он наконец-то нашарил удостоверение, вынул его и торжественно развернул, чувствуя, однако, смущение и какое-то непонятное чувство вины, будто он намеревался что-то все-таки украсть.

«Черт, меня заклинило, надо было взять билет, отец ведь всегда брал, а был инвалид войны, и никогда на сиденье не садился, стоя ездил, хотя и с протезом... одна морока. Зато прошел полную апробацию», — думал он, подходя к зданию филармонии.

У кассы филармонии была небольшая очередь. Когда он ткнулся в окошечко, кассир объявила громко, что остались всего два билета.

— Мне хватит одного, — резонно сказал Касторгин.

— Ой, как же так, — пискнул над его ухом голосок.

Он обернулся. На него смотрели черные детские глазки взрослой девицы, а рядом стоял стройный элегантно одетый ее спутник.

— Ради бога, уступите нам, ну что вам стоит, мы ведь вдвоем, а вы всего один. Вы купите: и ни то, ни се — один билет останется. Никому!

— Как никому? За вами же стоят, — чувствуя несуразность диалога возразил Касторгин.

— Ну все-таки, все-таки здесь какая-то несправедливость, верно ведь? Нас двое, а вы — один, — лепетала девица и глаза ее то закрывались, то открывались. Ее спутник понуро молчал.

Касторгин уступил билеты. Он, действительно, увы, был один. Почти равнодушно отошел от кассы.

...Был субботний день, 25 января. Малоснежная зима. Легкий морозец и свежий ветер гуляли под открытым небом. Он решил пройтись по улице Фрунзе до драматического театра и взять билеты на любой вечерний спектакль. «А заодно поприветствую Алексея Толстого», — подумал он, вспомнив, что на его пути будет справа дом-музей писателя.

Последний раз он был в нем в год окончания института. Толстого он любил. Книгу Оклянского «Шумное захолустье» перечитал несколько раз. У него была давняя привычка перечитывать полюбившиеся книги. Оттого-то первые строки любимых произведений разных авторов он знал на память. А некоторые: «Детство Никиты», «Разгром», «Хаджи Мурат», «Поединок» и многие другие мог цитировать по памяти кусками.

Подойдя к дому-музею Толстого, Кирилл Кириллович внутренне порадовался тому, что внешне особнячок, обшитый досками, выкрашенными в желто-коричневый цвет, выглядел сносно.

«Конечно, наверно, масса проблем с содержанием и безденежье душит, но все-таки стоит...»

Он потрогал руками добротные доски, хмыкнул невразумительно, отошел метров на пять и, задрав голову, окинул взглядом весь дом сразу: «Сколько уже лет нет знаменитого писателя, а он стоит — свидетель былой жизни, хранитель всего виденного, что было в нем... Как банально последние дни я говорю и думаю,  — заметил он отстраненно, и тут же спокойно и трезво пришла новая, не пугающая, а уравновешивающая мысль: — Так, наверное, и должно быть, раз я барахтаюсь на краю пропасти. «Живой труп» — Боже, никогда не думал, что это и обо мне».

Кто-то изнутри дома-музея приоткрыл форточку, и скрип ее вернул его к действительности.

«Странно: ходят люди, звенит трамвай, я этого ничего не слышал только что, как будто находился в другом измерении. А скрип форточки, словно оттуда, издалека, где Толстой и его старшие родственники, говорит со мной?»

Последние месяцы Касторгин писал короткие стихотворения, чаще четверостишья. Это отвлекало от мрачных мыслей, давало некое ощущение деятельной жизни.

Он попытался припомнить свое четверостишье о Толстом. На память многие из своих стихов он не помнил. И это, очевидно, от того, думал он, что четверостишья требовали четкой формы, лаконичности, даже лапидарности, эта форма приходила и ложилась на бумагу не сразу, было много вариантов и все они потом, когда уже был главный, окончательный, все равно толкались в сознании.

С минуту пошевелив губами, он вполголоса все ж-таки произнес:

К кому мне пойти с досадой моей,

Кому рассказать об этом?

Так жалко, что Толстой Алексей

Не стал гениальным поэтом.

...Касторгин продолжил свой путь по улице Фрунзе. Проходя мимо Академии искусств и культуры, невольно обратил внимание на разминавшихся балерин в зале. Там царили красота, молодость, жизнь.

Завораживающие силуэты вдоль стенок, чуть слышимая музыка, казалось, должны были вызвать у Кирилла Кирилловича прилив бодрости. Он и сам этого ожидал, но какая-то сила мешала... Наоборот, что-то будто говорило: это уже не твое, ты уже лишился права на музыку, красоту. «Как и кто лишил? — вдруг кольнула мысль. — Ведь это я решил, что уйду из жизни, но сама действительность, все люди, эти девочки, грациозные и недосягаемые, они ни при чем, это я все сам... сам. Боже мой, надо не раскисать. Надо еще все до конца понять... и разобраться... А ведь мне и раньше, когда я смотрел на что-то красивое, особенно на женщин, отчего-то становилось грустно... Возможно, таких людей, как я, много. И они ходят по улицам. Те, кто ожесточился до крайности, но еще пока не поднял руку на себя, но уже решил это сделать, они же могут быть социально опасными. Им уже все равно. А тебе? Нет, мне — нет, — терпеливо думал Касторгин. — У меня нет таких сил, чтобы желать или делать сознательно зло. Я, наверное, слаб. Или здесь что-то другое... другое, другое, — пытался догадаться Кирилл, — но что? Жить все-таки хочу, вот она разгадка. Но жить могу только порядочным человеком, уважая себя. Я балансирую на грани и не знаю, что из этого всего будет».

— Я что-нибудь не так делаю? — вдруг, как сквозь завесу, услышал Касторгин молодой бархатный голос.

— Так, очень даже так, — отвечал женский голос.

Кирилл Кириллович поднял голову и прямо перед собой у подъезда университета увидел целующуюся парочку. Поразило его то, что они не смотрелись вульгарно. Они были красивы. Особенно она — чуть полноватая, с прямо-таки величаво посаженной головой. Он был худощав и невозмутим. «Бог мой, что они делают?»

А парочка продолжала целоваться. Они ничего не видели, особенно она. Они были одни. Вернее, они чувствовали себя центром всей вселенной. До остальных им не было никакого дела, не было никого вокруг. Тем более Кирилла Кирилловича с его проблемами. Он это понял или, вернее, оценил и неопределенно улыбнулся. И, если бы сторонний наблюдатель видел его улыбку, он не догадался бы, что она значит.

...Он отпустил ее губы, она, хлебнув воздуха, чуть оттолкнула его и, засмеявшись, совсем как подросток, что-то ему шепнула на ухо. Прямо глядя в ее бездонные, омутовые глаза, парень кивнул головой и она звонко чмокнула его в щеку. Парочка продолжала разговаривать на своем языке, а Кирилл Кириллович пошел дальше по улице Фрунзе.

Застрявший в мыслях между только что виденным и тем, что сидело в нем и подспудно, но настойчиво требовало по его привычке упорядочения, он удивленно уставился на памятник Чапаеву перед зданием драматического театра.

Чапаев восседал на коне с протянутой рукой, но без сабли. «Как, — удивился Касторгин, — и здесь корректировочку перестройщики сделали. Отняли сабельку у Чапая, хватит, помахал и довольно. Стыдно стало за кровожадность собственных героев Отечества. Сколько голов-то посшибали друг другу. Варварство, конечно».

Он был сторонник той мысли, что и революция, и гражданская война были срежиссированы международным империализмом, как некий опыт для человечества, и мысль, что огромный его народ стал по чьей-то воле зловещей и деятельной игрушкой в мировой игре, его периодически угнетала.

Рассуждая подобным образом, он прошел чуть вперед и... вдруг вытянутая рука Чапая обрела саблю. Все было на месте.

— Черт те что, — ругнулся Кирилл Кириллович и попятился назад, туда, где только что стоял.

Как только он оказался в одной линии с рукой Чапая, сабля исчезла.

«Вот фокус, надо же. Выходит, никто не трогал Чапая. А мы тут исторические ретроспекции проводим. Поторопились чуток. Махальщиков сабельками ого-го сколько еще у нас. Не скоро еще до поумнения». Ему вспомнилась одна из телепередач...

Это были дни накануне восьмидесятипятилетия или девяностолетия со дня рождения знаменитого комдива. Местное телевидение организовало в память о Чапаеве встречу с ветеранами-чапаевцами. Человек пять или шесть усадили за круглый стол и ведущая по очереди стала каждому задавать вопросы.

Кирилл Кириллович заинтересованно посматривал на экран. Ему было интересно наблюдать людей, которые будут вспоминать о событиях далеких дней. За столом сидели, так сказать, живые участники драматических лет гражданской войны.

Но передача явно не получалась. Не клеился разговор за столом. Те, кто имели образование и выдвинулись из общего ряда, говорили гладко и осторожными фразами общеизвестное, а те, кто так и остался простым тружеником, были скупы на слова, не совсем понимая, что как раз-то от них и ждут живого разговора.

Кирилл Кириллович сразу обратил внимание на рослого, угловатого старика. Крупные и темные его кулаки внушительно лежали на столе.

Два раза диктор обращалась к нему с общими вопросами, но он отвечал односложно, спокойно уступая другим. Ему был неинтересен разговор обо всем и ни о чем.

Касторгин все ждал, что кто-нибудь обмолвится о Чапанной войне, или Чапанке, как называли ее в Поволжье. Эта война, как понимал он, всколыхнувшая огромные массы крестьян Самарской и Симбирской губерний, была намного масштабнее и трагичнее, чем Кронштадский мятеж в 1921 году и «антоновщина», о которых хоть что-то было известно. Видно, сведения об этих событиях двадцатых годов были настолько под запретом, что впервые попытавшегося рассказать о них писателя Артема Веселого в своей повести «Чапаны» расстреляли, а повесть конфисковали. (Это он уже позже узнал.)

«Эти люди на экране, они должны были знать об этой трагедии. Неужели ничего не скажут?.. Не скажут, — чуть позже ответил он сам себе, — ведь они воевали друг против друга. Их заставили воевать. Жизнь вновь выдвинет человека, который скажет об этих событиях во весь голос. И мы все до конца узнаем, как это было. Но когда?»

Вдруг диктор, может, сама того не ожидая, задала вопрос, который враз оживил передачу:

— А страшно было, когда кавалерия, эскадрон на эскадрон с шашками наголо?..

— Тут ведь цельная наука — воевать в кавалерии, — не спеша отвечал обстоятельный старик. — Во-первых, конь должен быть строевой, обученный для этого дела, во-вторых, снаряжение, того... — и старик со знанием дела, свободно, не обращая внимания на сидевших рядом, словно зная, что они либо бывшие обозники в чапаевской дивизии, либо вообще липовые «участники», стал подробно обо всем рассказывать, что касается снаряжения коня.

— Страшно вначале было? — допытывалась диктор. — Ведь лавина на лавину?

— Дак, ежели науку освоить, оно становится не в диковинку. Все по своим правилам.

— «Есть упоение в бою...» — явно желая разогреть разговор, продекламировала ведущая.

«О чем лепечет эта бабенка, — ужаснулся Кирилл Кириллович, — о чем говорит этот старик, какие правила, разве может нормальный человек методично истреблять по каким-то там правилам себе подобных? Отечественная война, война с захватчиками — это понятно. Но убивать своих же земляков, таких же, как ты, простых хлеборобов, как в чапанной войне? От невежества это. Если «антоновщина» охватила около пятидесяти тысяч повстанцев, то сколько в Чапанке? И их наверняка либо уничтожали, либо высылали. От невежества, — повторил он, но через секунду возник другой вопрос. — А как же объяснить «успехи» маршала Тухачевского, высокообразованного интеллигента, который разработал и внедрял правила применения отравляющих газов при подавлении крестьянских восстаний в России? Это просочилось в печать. Тоже по особым правилам? Что ж это за россияне такие: им и невежество тяжело в себе нести, и образованность получается не впрок».

В кассе драмтеатра он взял билет на мелодраму «Яблочная леди» с Верой Ершовой в главной роли. Когда Кирилл отошел от кассы с билетом в руках, перед ним возникла миловидная женщина в черном:

— Извините ради бога, посоветуйте: стоит ли брать на «Крошку» билеты? Московским гостям хочется показать наших артистов, — она кивнула в сторону своих спутников.

— Конечно, — живо откликнулся Кирилл Кириллович, — берите, не пожалеете. Замечательная вещь. Там и Ершова играет. Как раз то, что надо, чтобы москвичи имели представление.

Ему показалось мало сказанного, либо сказанное могло прозвучать холодно и официально, и он почти извиняющимся тоном поспешно добавил:

— К этой пьесе Ерицев и Марк Левянт песенки совершенно замечательные сочинили. Наверняка вам понравится. Они вместе с Петром Монастырским и Владимиром Борисовым ставили, кроме «Крошки», еще «Хитроумную дуреху» и «Здесь под небом чужим».

— А что, разве «Здесь под чужим небом» не Гвоздкова работа? — спросила одна из москвичек, что повыше ростом.

— Нет, что вы! Нашего Монастырского.

Сказанное прозвучало либо хвастливо, либо как-то все-таки для женщин необычно, ибо москвички переглянулись меж собой и улыбнулись. Он пожалел о том, что сказал, хотя все было правдой.

— А вы знаете, — сказала одна из москвичек неожиданно красивым грудным голосом, заставившим Касторгина остановиться и внимательно посмотреть на нее, — я сегодня в местной газете, по-моему «Волжская коммуна», да-да, так она называется, видела указ Ельцина о награждении Ершовой орденом «За заслуги перед Отечеством».

«Голос, как у моей Светланы, наваждение какое-то, будто она говорит, а лицо другое... Я начал сходить с ума? Не может этого быть. Я твердо знаю, что я крепок и здоров до неприличия, может быть, в мои годы...»

Выйдя на улицу, Касторгин свернул в сквер. «Посидим возле Пушкина, может, успокоимся», — улыбнулся он и сел на скамейку как раз напротив бюста поэта.

Сквер был свободен от людей. Были только недалеко внизу Волга, Пушкин и Небо над головой.

«Да я вот здесь, на фоне, со своими болячками, непонятно кому нужный, — доедал себя Кирилл Кириллович, но вдруг опомнился. — А что, если я как раз здесь сейчас самый важный объект и есть, я — не Кирилл Касторгин, а человек, пусть рядовой, пусть сам себе уже не нужный, в тягость, но человек, которого создали и это Небо, и Волга, и вся Природа, ведь по идее так. Ведь я создан был для чего-то существенного!? Или все существенное я уже сделал? А что я сделал? Родил дочь, которая меня не очень ценит (не уехала бы), сделал обеспеченную жизнь жене? Но она ушла от меня. Докторскую написал? Чепуха! Мир этого и не заметил. Одни завистники и заметили. Разве ж вот тридцать лет отпахал на заводе. Но я ушел и по сути мало кто спохватился. Некому. Профессионалы давно уже рассеялись. Учиться бы надо молодым, но промышленность развалена. Чему учиться на кладбище? Если так будет еще года два — все: и кадры, и оборудование, и технологии в России пропадут пропадом. Не восстановишь. Мы и так в химии и нефтехимии и по технологиями, и по химическому машиностроению на два десятка лет отстали от Запада... А, ну да, Высоцкого бы сюда в нашу перестроечную кашу, что бы и как он запел?»

Касторгин вспомнил до мельчайших подробностей, как он впервые увидел Высоцкого. Он и тогда, и после воспринимал Высоцкого как гражданина, в первую очередь. Как явление. Он и Маяковского не считал в строгом смысле поэтом. Трибуном? Да! Поэзия, считал он, это все-таки не только езда в незнаемое, не хриплый оглушительный голос. Ведь и Станиславский не выносил, когда ревели на сцене, Кирилла Кирилловича раздражали люди, говорящие громко, тем более об интимном.

Сам Касторгин говорил часто так, как будто бы его совсем не интересовало, слышат и слушают ли его или нет. И, странно, это не мешало, а наоборот, притягивало к нему сослуживцев. В нем чувствовалась всегда раньше внутренняя уверенность в себе, безотносительно, как его суждения вписываются в существующие производственные и технологические догмы. Но то было раньше. Перестройка политизировала всех и все. Все полетело кувырком. Он слишком был «технарь» и это много определяло. На заводе и в городе до сих пор помнили, как он написал письмо в ЦК КПСС о вредности и несуразности широко вводимой в начале перестройки госприемки на предприятиях. Ведь было же очевидно, что качество продукции надо искать в начале технологического цикла, а не в конце, посадив на это сонных чиновников. Но, увы, ему тогда крепко влетело за его настырность.

«Поэзия — это истина в бальном платье». Такое определение он более всего принимал.

Первый раз Владимира Высоцкого он слушал в своем Политехническом в актовом зале на Первомайской улице. Ходили до этого записи. Мощный и будоражащий голос не позволял быть равнодушным. А тут вышел на сцену худощавый парень, совсем на вид свой, и, когда особо шустрые, настраивая свои магнитофоны на запись, начали суетиться, он жестко объявил:

— Ребята, вы мне будете мешать, давайте все уберем, иначе петь не буду.

И странно, никто не обиделся. Он успел стать всеобщим кумиром в Самаре. Ему, как звезде, многое прощали.

Тогда, перед началом концерта, он налил полстакана воды и, прежде чем выпить, скорее, прохрипел, чем сказал:

— Ваше здоровье! — И чуть погодя. — Вы не думайте, что я специально хриплю, у меня действительно такой голос.

С выступлением во Дворце спорта чуть было не получилась заминка. Как тогда слышал Касторгин, чтобы быть от греха подальше, комсомольское руководство в день выступления намеренно уехало в Тольятти, но активисты из городского молодежного клуба подсуетились и прорвались за разрешением к первому секретарю обкома партии Владимиру Павловичу Орлову. Тот не долго думал — разрешил.

Кирилл Кириллович жалел, что не попал на вечер памяти певца. Хотелось бы посмотреть на тех ребят, которые тогда были ко всему этому близки. Ведь должны быть и воспоминания, и новые песни, и старые замечательные вещи.

Так хотелось никем не замеченным войти в зал, погрузиться в прошлое, в себя — без ажиотажа, эпатажа, тихо побыть и уйти. Не расплескав то, что было еще твоим.

Он рассеянно глядел на Пушкина, на его кучерявую голову, покрытую белой шапкой снега, и ему вспомнилось открытие своего Пушкина.

«В легендах ставший как туман...»

...Кажется, на четвертом курсе института, перечитывая уже давно знакомое стихотворение Есенина «Пушкину», Кирилл вдруг изумился. Раньше образ белокурого автора, очевидно, заслонял фигуру Пушкина, либо стоял на переднем плане и потому истинный смысл слов «блондинистый, почти белесый» был совсем иным. «Блондинистый, почти белесый» — был всегда Есенин! Но ведь в стихотворении он, Есенин, обращается к Пушкину. Значит, Пушкин — «почти белесый»?!

Блондинистый, почти белесый,

В легендах ставший как туман,

О Александр! Ты был повеса,

Как я сегодня хулиган.

Это же написано в двадцать четвертом году! Так почему же все считают, что у Пушкина были черные волосы? Странное и страшное недоразумение. Или — это стихотворение недоразумение, да еще какое?! Но почему оно напечатано?

Первым, с кем решился поговорить на эту тему, был Николай Францев, сотрудник институтской многотиражки «Молодой инженер», студент-заочник Литературного института. Глядя, как на ненормального, он обрушил на Касторгина всю тяжесть своего литературного авторитета:

— Ты перегрелся: Пушкин — эфиоп наполовину, ты понимаешь — он негр!

— Ну и что? — не то чтобы упрямо, но раздумчиво переспросил Кирилл.

— Негры блондинами не бывают! Ты соображаешь что-нибудь? — сказав это, Францев недвусмысленно покрутил указательным пальцем около виска.

Тогда Кирилл протянул ему томик стихов, раскрывая страницы с известным стихотворением. Указательным пальцем, помычав ритмично, Францев несколько раз провел по злополучным строчкам, потом картинно швырнул книгу по столу в сторону Кирилла. Книга через весь стол доползла до самого края.

— Дело не в Пушкине, дело в Есенине.

— Что? — не понял Касторгин.

— Есенин, автор, был пьян, вот и сморозил. С поэтами бывает.

— А редактор, издатель — они что, чумовые? — резонно удивился Касторгин.

— Да кто из них что смотрит?..

Кирилл не знал, куда идти со своей догадкой. В студенческой компании, когда он говорил, что Пушкин блондин, его либо поднимали на смех, либо снисходительно молчали. Он и сам порой сомневался. Вглядываясь в прекрасный образ Пушкина, изображенный Орестом Адамовичем Кипренским, он едва ли не чувствовал во взгляде поэта иронию по поводу суетности окружающего мира, в том числе и попыток Касторгина знать истину. На портрете Пушкин был с привычными черными кудрями и бакенбардами.

Те же ощущения вызвал в нем и портрет поэта, выполненный Василием Андреевичем Тропининым. Царственно величавый поэт, правда, был здесь с более светлыми глазами и волосы были близки к каштановому цвету. Так ему показалось, по крайней мере, когда он с помощью лупы разглядывал небольшие журнальные репродукции.

Кирилл перестал вести разговоры с кем бы то ни было о цвете волос великого поэта. Он начал поиски.

И никак не мог принять и смириться с тем, что есть и такие слова о Пушкине: «...невозможно быть более некрасивым — это смесь наружности обезьяны и тигра; он происходит от африканских предков и сохранил еще некоторую черноту в глазах и что-то дикое во взгляде». Кто такая Д. Ф. Фикельмон, насколько она близко была знакома с поэтом, чтобы доверять ей, верить в ее записи?

...Ему повезло случайно. В 1968 году, летом, в книжном магазине на Самарской улице он взял в руки квадратного формата с желтыми подсолнечными лепестками на черном фоне мягкую, какую-то очень теплую книжечку и, раскрыв ее, на первой же странице с изумлением прочел: «Не так давно я имел счастье говорить с человеком, который в раннем детстве видел Пушкина. У него в памяти не осталось ничего, кроме того, что это был блондин, маленького роста, некрасивый, вертлявый и очень смущенный тем вниманием, которое ему оказывало общество...» По книге выходило, что эти слова принадлежали известному русскому писателю Куприну и сказал он их 12 октября 1908 года на вечере, посвященном восьмидесятилетию Толстого в Тенишевском зале.

На обложке значилось: «Евгений Шаповалов. Рассказы о Толстом».

Он быстренько расплатился за книгу и, выйдя из магазина, направился в скверик на Самарской площади. Присел на скамейку в тени липы.

В книжке самарский автор рассказывал о встречах со стари­ками-степняками в Алексеевском районе, которые когда-то в раннем детстве видели Льва Толстого в его самарском имении.

«Все-таки белокурый, все-таки белокурый!» — ликовало в нем.

Чуть позже он пожалел, что, закончив институт, однокурсники разъехались. Даже Францев куда-то пропал, и в общем-то некому из них, не верящих ему, показать книгу. Он шел по улице и у него было странное состояние.

«Я иду по городу и наверняка процентов на восемьдесят народа, который копошится вокруг, не знает, что Пушкин-то блондин. Так не должно быть».

На трамвайной остановке, чуть в стороне от всех, в светлом костюме и легкой шляпе стоял человек. Человек ждал трамвай, раскрыв газету.

— Извините, у вас какая профессия? — вежливо спросил Кирилл. Ему показалось, что так начать разговор более уместно.

Человек в светлом костюме вопросительно посмотрел на Касторгина.

— Вам зачем?

— Да я... я хотел, понимаете, — Касторгин сбился, забыв приготовленные фразы, и поняв нелепость своего поведения, стушевался.

Но будущий пассажир трамвая спокойно академическим тоном ответил:

— Я директор школы.

— Тогда вот, прочтите,— обрадовался самодеятельный пушкиновед и сунул пальцем в раскрытую книгу.

— Чепуха какая-то, сроду не поверю: Пушкин — блондин. Если так, то тогда мы с вами, дорогой, негры, — и он, весело мотнув рукой, снял шляпу, обнажив крупную голову с белокурой «канадкой».

Подошел трамвай и директор, сунув книгу под мышку, бодро двинулся к дверям.

— Товарищ, а книгу-то! — спохватился Кирилл.

— А... да, совсем вы меня сбили с толку. Ловите!

Кирилл обеими руками поймал подсолнуховый квадрат и пошел к остановке на другой стороне улицы.

Через пять лет в одну из поездок в Ленинград, на «Мойке, 12» он получил ответ на свой вопрос.

— Да, конечно, — сказали ему, — Пушкин в детстве был белокур.

— Но почему же его рисовали черным? —смущаясь, спросил он.

— Но ведь с годами, как у всех, волосы темнеют. Вот посмотрите на пучок волос, срезанных на смертном одре поэта. Они каштановые.

— Да-да, — неопределенно согласился Касторгин.

— А знаете ли вы, что Пушкин был голубоглазый?

— Нет, — выдохнул Кирилл, — не знаю, — он почувствовал себя школьником.

Приехав домой в Чапаевск, он вновь нашел репродукцию с портрета Пушкина кисти Кипренского и долго через лупу разглядывал ее. Выходило, что глаза действительно чуть голубые, но волосы, они были все-таки, как казалось Касторгину, чересчур темные. Загадка. Он тогда поставил себе задачу найти неопровержимые доказательства, что действительно глаза у Пушкина — голубые.

...Сидеть в заснеженном сквере стало холодновато. Театрально воздев вверх правую руку, приподнимаясь со скамьи, Кирилл Кириллович бодро продекламировал:

Полезен русскому здоровью

Наш укрепительный мороз.

— Хорошо сказал! — обратился непосредственно к Пушкину Касторгин. — Молодец!

Но черная курчавая голова величаво молчала, погрузившись по воле скульптура в волны вдохновенья.

«А мы вот суетимся, то есть живем себе, казалось бы, на зависть всем и — перестраиваемся, как можем. Чтобы ты сказал на это, Александр Сергеевич? Если б тебя не сделали гранитным. Ты бы сумел сказать! Ты же был умница. Не зря ведь ни Жуковский, ни князь Вяземский спорить с тобой не могли».

Он подошел к самому краю крутого обрыва. Отсюда сквозь мерзлые ветви кленов вдали справа угадывались Жигулевские Ворота. Молчаливый и мудрый облик Жигулей и Волги успокаивал. Где-то там, в морозной дали, не видимая отсюда лежала восточная, живописная в теплое время года оконечность Жигулей с вершинами Белой и Серной гор, Верблюд-горы, с долинами Крестовой и Гавриловой полян. А напротив — не менее чудная западная оконечность Жигулей с песенным Молодецким курганом, где он не раз бывал когда-то. Даже однажды вместе со студенческой группой встречал Новый год. И среди всего этого чуда пряталась самая живописная долина Девьих гор, как назывались Жигули до Екатерины II, — Бахилова Поляна.

— Здравствуй, мой Жигулевский рефугиум! — почти патетически воскликнул Кирилл Кириллович. — Здравствуй и процветай, и пусть тебя ни один ледник не тронет в твоих тысячелетиях, а мы уж — как-нибудь!

Он перешел улицу Вилоновскую, спустился во дворик Иверского монастыря и оказался у могилы Петра Владимировича Алабина. Где-то в заказниках памяти держалось, что бывший самарский городской голова, историк, писатель, добрый гений Самары, так много сделавший для города, похоронен не на общем кладбище, а на особицу. Но все равно, могила привела Касторгина в некое замешательство: уж больно она была в стороне от всего. Вернее, чувствовалось, что все сделано, чтобы она была незаметной, кто-то очень сильно когда-то позаботился об этом. Кирилла Кирилловича поразили слова, выбитые на черном граните:

«Петр Владимирович Алабин

действительный статский советник

Воин и летописец 4-х войн

1849, 1853, 1876, 1877

Всецело посвятивший свою деятельность с достоинством и честью на пользу государству, земству и городу. Основавший общину сестер милосердия, устроивший водопровод, памятник Александру II и библиотеку. Способствовавший к скорейшему окончанию собора
и много другого сделавший.

Вечная память, мой незабвенный,
благородный неутомимый труженик»

Левее, на другой грани камня значилось:

«1822—1898 гг.

Варвара Васильевна Алабина

рожд. Безобразова»

«Прав этот француз, поэт Малларме: мир существует, чтобы войти в книгу. Надо бы, жив буду, начать собирать материал об этом славном человеке. Наверное, замечательная могла бы быть повесть».

Слова на камне, как ратники, боролись, сопротивлялись забвению и наветам. Что-то заставило оглянуться. Наверху стояла монахиня и глядела в его сторону. Глаза их встретились, и черное колыхнулось большой птицей и несуетно исчезло за красной стеной монастыря. Осталось наверху одно сине-белое, в светлых барашках небо.

Касторгин обошел несколько раз могилу вокруг, чувствуя странное внутреннее волнение, властный гул или ток шел через него, заставляя прислушиваться и к себе, и к вроде бы молчавшему надгробному камню. Он понимал, что находится во власти некой силы и природа этой силы не понятна обычному будничному праздному разуму. Но наступает некий момент, когда словно попадаешь в иной параллельный мир и зримо начинаешь видеть себя зависшим над бездной, готовым провалиться и пропасть в этом сонме ушедших душ, живших до тебя: гораздо более талантливых и достойных, но уже ушедших, сделавших свое дело. Касторгин ощутил всем своим существом неспособность противиться этому, казалось бы объективному, но все равно не принимаемому душой напору вечности. Он стал путаться в мыслях и, почувствовав странную боль в голове, вышел с монастырского двора.

«Я ведь не боюсь смерти, — убеждал себя Кирилл Кириллович, — не боюсь, по-моему это так, но я сильно противлюсь бессмыслице жизни. Я не хочу жить бессмысленно. А смысла я пока не нашел. Другие, что? Нашли? Чтобы ты ни сделал, все относительно. Абсолютного смысла нет. Она вот! Что, неужто нашла? — думал он, глядя на молоденькую с кротким лицом монашку, вышедшую из убогого подъезда деревянного дома и семенящую в монастырь, — думает, что нашла. Повезло ей, она верит. Рядом с Пушкиным мне только что было и легко, и отрадно, я был другой человек».

Касторгин не спеша направился по узенькой дорожке к автобусной остановке, что почти напротив красно-белого здания Жигулевского пивзавода и бара «Фон Вакано» с огромной красивой рекламной пивной бутылкой над входом. Здесь была другая жизнь. Ее шумливое течение с ходу подхватило его. Быстро подошел автобус, и он, поднимаясь на площадку, подталкиваемый сзади компанией молодых ребят, оказался у окна.

«Надо бы взять билет, да не протиснешься сразу», — только и успел он подумать, как услышал металлический голос:

— Берите билет, молодой человек.

— Сейчас, надо хотя бы суметь развернуться в давке-то.

— Разворачивайтесь, разворачивайтесь!

— У меня, между прочим, пенсионное удостоверение, — неожиданно для самого себя как бы извинился он.

Кондуктор отреагировала так, что его вовсе огорошило:

— Какое там пенсионное удостоверение, автобус-то «шестьдесят первый — скорый», на нем все должны брать билеты, а не хотите — не садитесь, мастера притворяться.

— Сколько надо? — упавшим голосом спросил Кирилл Кириллович.

— Две тысячи.

Он вынул пятитысячную купюру и протянул через головы кондуктору. Автобус шустро подъезжал к остановке, а кондуктор все копошилась со сдачей. Сделав немалое усилие, Касторгин протиснулся к выходу. Едва он по-молодецки соскочил на тротуар, дверь захлопнулась.

«Сколько же я проехал остановок? — прикинул он и, ухмыльнувшись сам себе, добавил: — За пять тысяч получилось всего две. Ну и ну, не везет мне сегодня. Так у всех пенсионеров, что ли?»

ГЛАВА ПЯТАЯ

Каникулы в Джоррет де Мар

У Касторгина была особенность, которую он знал и с которой уже свыкся: он мог путать, когда точно было какое-то событие, но не мог забыть, как это было, при каких обстоятельствах, кто что сказал, как сказал и посмотрел, какая была погода, запахи — это в нем оставалось очень надолго. Надолго оставалось и хранилось в нем его отношение ко всему тому, что поразило или просто заострило на себе внимание. Такова была его натура. Был конкретен. Замечал, не заставляя себя это делать сознательно, многие мелочи, из которых, как он понимал, и состоит жизнь

Сейчас ему все чаще вспоминался последний отпуск, который они со Светланой провели в Испании. У него была возможность вырваться на две недели. Они это и использовали.

Страна Дон Кихота, Гойи и Дали встретила их ласковым солнцем и постоянно волнующимся у пляжа Средиземным морем. Им досталось, может быть, не самое удачное время для отдыха: первая половина сентября. Уже несколько спала волна самых популярных народных гуляний, которая бушует здесь в июле месяце.

Погода в эти сентябрьские дни была неустойчивая, иногда по три дня подряд пасмурная. Но разве только в погоде все дело, можно вдыхать аромат гранатовых и апельсиновых деревьев и без палящих лучей солнца.

Одни только названия пленяли воображение. Андалузия! А столица этой провинции — романтическая Севилья?!

Касторгин дал себе слово, что обязательно должен побывать на земле, где навечно прописались Кармен, Фигаро, Дон Жуан. И, конечно же, надо увидеть эту сказку сегодняшних дней — курорт Коста дель Соль, что в переводе звучит как Берег Солнца, раскинувшийся на триста километров вдоль средиземноморского побережья.

Это там, в лучших туристических центрах курорта Марабельи и Торремолинос с их фешенебельными кварталами и всемирно известными площадками гольф-клубов, звезды мирового кино, арабские шейхи, миллионеры и шикарные томные южные красавицы проводят свое свободное время...

Кирилл Кириллович уже был в Севильи, но ему хотелось ее показать Светлане, очень хотелось. Он мог подолгу говорить об этом крае. Когда он был там, то не удержался и исписал несколько страничек записной книжки, которые теперь оказались весьма кстати. Но много помнил и так, будто прошло не три года, а три дня с того времени.

— Понимаешь, из Севильи испанская корона управляла заморскими странами. В Севильи рождались императоры и жили герои «Назидательных новелл» Сервантеса. А какого открытого и веселого нрава здесь были люди! Есть предание, что здесь жила первая любовь великого Мигеля Сервантеса донья Анна Мартинес Сарко де Моралис.

При всей «элитарной» изысканности одних и белоснежной «скромности» других у всех отелей независимо от «звездности» есть одна общая особенность — близость к морскому пляжу. Так случилось: туристический бум Испании увлек Кирилла и Светлану в свой более, чем пятидесятимиллионный поток туристов в год на сорок миллионов местных жителей и пришвартовал в небольшом приморском городке Джоррет де Мар в Каталонии, в сорока километрах от Барселоны.

Небольшой чистенький номер в гостинице «Ифа» сразу понравился. В этом трехзвездочном отеле в номерах не было телевизора и холодильника. Но это не смущало. Телевизор был на каждом этаже, правда, шумливые немцы постоянно успевали первыми включать свои программы. Вообще в гостинице и в городе большая часть туристов были немцы и русские — это они отметили сразу.

Касторгины каждый день стали делать для себя открытия. Одно из них, о котором Кирилл знал и, конечно, приветствовал, была сиеста.

Странно, зачем вам нужен телевизор, если тут веселье начинается до смешного рано: где-то в восемь часов вечера. В этот час курортные города только просыпаются: время сна после обеда — сиеста — святое время.

Кириллу Кирилловичу это подходило вполне. Ему всегда надо было в отпуске в первые три-четыре дня отсыпаться, забыть про завод, про работу, а уж потом активно отдыхать.

Утром и вечером у них был в уютном ресторанчике на первом этаже «шведский стол» с обязательной бутылочкой испанского вина «Дон Мендо». В первый же вечер они выпили по бокалу этого красного вкусного двенадцатиградусного вина за процветание испанской системы отелей группы «Сол». Построив свой первый отель на Майорке почти сорок лет назад, сейчас эта фирма имела уже сто семьдесят отелей во всем мире. Именно эти отели стали пионерами «шведских столов».

— За «шведский стол»!

— За него самого!

В таком легком настроении, еще более облегченном употреблением, заметим, умеренным, испанских вин, они и начали свой отдых осенью 1995 года.

...Их гостиница была на узенькой улице, название которой он сейчас не помнил. По ней, шириной всего метров десять-двенадцать, они спускались к морю на пляж. Надо было пройти всего метров сто. Но какие это были метры! Вся улочка — сплошные кафе, бары, рестораны. Даже продавались русские газеты — «Московский комсомолец», «Труд», «Вечерняя Москва». За двести-двести двадцать пессет каждая, при курсе к американскому доллару сто двадцать пессет.

Кирилл на третий же день пошел искать газеты на русском языке, он не мог долго без газет. Тут-то у газетного киоска он и познакомился с Алексеем Рожновым. Тот тоже брал газеты. Перекинулись ничего не значащими фразами, и обедали уже вчетвером в кафе «Лидо», где Кирилл и Светлана до того два раза были. Им понравилось в этом кафе с видом на пляж. Было уютно сидеть в тени после пляжа за кружкой пива и наблюдать публику или просто отрешенно смотреть на Средиземное море, взятое тобой напрокат на две, чудом свалившиеся на тебя свободные недели, и делать маленькие открытия, вроде этого:

— А знаете, ребята, почему испанцы громко говорят? — вдруг спрашивала Зинаида, жена Алексея.

— Не, не знаем, не тутошние мы, — отвечал Алексей.

— Они торговцы, в магазинах и на улице у них товар, слева и справа — сплошные торговые палатки и открытые магазины. Они разговаривают друг с другом через улицу. Улочка вроде бы узкая, но дома высокие, все как из колодца поднимается вверх. Они кричат, и все это в наши гостиничные номера летит. Вот так.

...Солнечный денек. Прелесть, а не денек. Отдыхать бы себе бездумно, да нет.

...Кирилл и Алексей лежат на прогретой мелкой «дробленке». Алексей, выставив широкие плечи на солнце, неспеша, вполголоса говорит:

— Посмотри: плоская, жесткая, курит, командует не только на кухне, но и в постели. Лишь только было бы по ее. По-другому не может. И ведь, если бы в чем-то главном, а то и во всех мелочах. Каторга. По молодости терпел, да и молодость брала свое. А потом — вначале стала противна вообще, а дальше — сам не знаю: пропало вообще желание. Я терпеть не мог спать с ней в одной кровати, придумал причину, что она храпит. И потихоньку перебрался в отдельную комнату спать.

— А она действительно храпит?

— Как паровоз, нет удержу. Я никогда не успевал заснуть первым. Проблема вроде бы смешная, но когда этот храп каждую ночь, то изнурительно.

— Послушай, я где-то читал, что любящие супруги, это те, один из которых храпит по ночам, а другой упорно не слышит.

— Это не про нас. У меня такая Наташенька была до женитьбы, пухленькая, мягкая, такие ямочки на щеках были, очень просила, чтобы не курил. И недотрога. Дурак, по молодости лез, где доступно сразу. Вот и приобрел себе супруженьку, — он повернул голову к морю и кивнул уныло. — Знаешь, она обнаженная похожа на саблю: кривая, узкая какая-то и плоская. И вся белая. Но мужики чумеют от нее. Лезут к ней, с чего — не знаю. У нее и груди какие-то сучьи, тьфу ты, маленькие и висячие. У меня сравнивать есть возможность. Вот же весь пляж со спущенными стягами ходит. Солидные все дамы. А у моей энергии масса. Она поет, танцует прекрасно, только брызги летят. Знаешь, она всегда просила звать ее не Зиной, а Зинаидой, понимаешь: Зи-на-и-да. Мне кажется, от этого она мне стала казаться саблей, изогнутой такой, гнутой: Зина-и-да, чувствуешь? Вот это: «и-да» — это загогулина у сабли.

Кирилл Кириллович изумленно смотрел на своего собеседника:

— Послушай, ты о жене так говоришь, можно ли...

— Больше скажу, — почти злорадно усмехнулся Алексей, — знаешь, у нее влагалище, как клюв прожорливой птички, любого червячка-мужичка проглотит сходу. Она и здесь уже себе кавалера приглядела.

— Ты что? — Касторгин, не привыкший так говорить об интимном, потряс энергично головой. — Ты что — импотент? Злорадствуешь...

— С год назад пропало все. Не мог. Враз пропало. Она и пустилась в гастроли, всех в округе мужиков, что плохо лежали, собрала. Прямо у меня на глазах — всех бабников. Терплю, не сплю с ней, хотя давно все в порядке.

— Так в чем же дело?

— Не хочу я с ней. Потаскуха она. И до того, как у меня машинка сбой дала, при случае погуливала. Я давно, как бычок, здоров, но не могу с ней начинать снова. А братья ее все стараются меня вылечить.

Кирилл Кириллович вспомнил: вчера, когда они бесцельно бродили, с удовольствием рассматривая незнакомое разноцветье лотков и вбирая многоголосье узких улочек, случилось одна сценка.

Заскучавший Алексей попытался шутить. Порой было ничего, смешно, но иногда... Ерничая, он вдруг остановился у подъезда одного из отелей и дурашливо произнес:

— У них тут везде все в прошлом времени: «хотель, хотель».

— Да не «хотель», а «отель», — резонно взялась поправлять Зинаида.

— Вот и я говорю: «хотел, хотель», а где же «хочет»?

— Точь-в-точь, как у тебя лично, — вдруг отреагировала Зина, зло взглянув на мужа, и резко приотстала, уткнувшись в безделушки на уличном лотке.

Касторгин тогда не обратил на это внимания и не понял подоплеки. Они разговаривали, оказывается, на своем языке.

...Алексей между тем продолжал:

— Солнце и море делают свое, ей хочется близости. Я это вижу. Это прорывается то в ленивом утреннем потягивании и покряхтывании в постели, то в облизывании кончиком языка верхней губы, когда она поглядывает на мужиков затуманенным взглядом на пляже, в том, как она на меня иногда смотрит — зло и возбужденно. Вот трагедия жизни, а? — И он, как показалось Кириллу Кирилловичу, неестественно и дурашливо громко хохотнул, да так, что игравшие рядом в карты две дамочки враз повернулись в его сторону. Две пары загорелых обнаженных бронзовых грудей качнулись враз и обратились к ним.

— Хочешь анекдот на заданную тему?

— Валяй.

— Встречаются двое приятелей. «Как жизнь Петр Петрович?» — «Да разве это жизнь: уже пять лет как импотент». — «А я, тьфу-тьфу, пока только четыре...»

— Ну дела...

— Она, по-моему, уже здесь догадалась, что у меня все в порядке, по утрам глаза лупит, хорошо, что наши кровати раздельно стоят. Приеду домой и разведусь с ней. Раньше хотел застрелиться. Ага. Думал: выхода нет. Однажды дома сижу, Зинаида — на работе. Ну думаю: раз — и нет проблем. Зарядил «тулку», сел на кровати — с правой ноги ботинок снял. Спокойно примерился. Зажмурился и... провалился куда-то: все забылось, поплыло... Вдруг — мамин голос. Очнулся, открыл глаза — мама стоит: как мел, белое лицо и что-то говорит, а получаются не слова, а только отдельные звуки. Никому она об этом случае не сказала тогда. А я твердо понял, что не могу повторить, пока мама жива. Не могу. Я лицо ее не могу забыть. У меня никого нет. Но такого добра, как Зинаида, вон сколько — целый пляж. Разведусь. Надо, понимаешь, выдержать и не начать с ней как с женой здесь жить, опять все по кругу пойдет.

— Дети есть? — деловито спросил Кирилл Кириллович.

— В том-то и дело — сыну пятнадцать лет. Мы однажды договорились с ней, она ведь со мной как с совершенно безнадежным импотентом вела себя, договорились, как только сын окончит школу и уедет в институт, — разведемся. Но все родственники против. Особенно ее московский брат-коммерсант. Он и организовал нам поездку. Меня взбодрить.

Подошла Зинаида, шумно и с удовольствием улеглась на лежак.

— Мужчины, хотите, я вам процитирую из газеты «Труд» преинтересную вещь, не пожалеете! Вот сейчас, ага, отсюда, поехали: «Группа ученых из США опросила 5200 дам, вес которых на 5-20 кг превышает норму. Выяснилось: в то время как лишь 37 процентов стройных женщин занимаются любовью чаще двух раз в неделю, среди толстушек 38 процентов делают это 2-3 раза в неделю, 18 процентов — 6 раз, а 2 процента — каждый день».

Зинаида на этом месте хихикнула.

— Где только они таких муженьков отыскивают, — вставил Алексей.

«Ну, семейка, — подумалось Касторгину, — вокруг одного все крутится, я с ними обалдею, хорошо, Светлана не слышит».

Зинаида продолжала просвещать:

— «85 процентов полных женщин всегда получают удовольствие от полового акта, а 70 процентов во всех случаях достигает оргазма. С другой стороны, лишь 45 процентов стройных американок испытывают наслаждение, а удовлетворение, уточняет агентство «Экспресс-пресс», получают и вовсе лишь 29 процентов». Каково, а? Вот толстушки, заразы. Тут стараются, понимаешь ли, на диете сидят миллионы стройных дурех, а удовольствие — толстухам.

«Боже мой, она и дальше будет развивать эту тему?» — поежился Кирилл Кириллович, хотя и заметил неожиданно для себя, что в ее откровенности и внимании к естественному есть какая-то притягательность.

— А вот и ответ, откуда такие мужчины берутся. Ага, сейчас я вам буду озвучивать. Интересная газета «Труд» оказывается, болеет за трудящихся, а? Это особенно здесь, за границей, чувствуешь, да. Вот: «Грядет эпоха супермужчин. Вице-президент Валерий Рево в восторге от нового препарата: «Я просто потрясен и ошеломлен эффективностью биологически активной добавки «Супер-Иохимбе Экстракт». После проведенных опытов и экспериментов, я окончательно убедился, что достижение века навсегда избавит Россию от тотальной импотенции. Уникальное вещество из коры этих деревьев поднимает мужскую сексуальность до внушительной высоты... юношеская пылкость вновь станет вашим оружием... появятся буйные эротические фантазии...»

— Зинаида, ну довольно...

— Леш, ну, а чё я, — она томно посмотрела на Касторгина, — Кирилка, это же необходимая информация. Правда? Ведь, мы же цивилизованные. Вот смотрите, — она пальчиком ткнула вниз статьи, — молодцы газетчики — и адресок есть: тут вам и консультация, и покупка. Пожалте вам: «Москва, Кутузовский проспект, 22. 25, 26 и 27 октября с 12.30 до 19.30, в дальнейшем — каждую среду с 10 до 15 часов». Все, как в аптеке. Сила-то мужская в Москве! А, глянь, сколько их приехало в Испанию. Ошибочку делают. Не туда на каникулы махнули.

Общение с семьей Рожновых, если так можно назвать союз, который был между Алексеем и Зинаидой, давало ему, Касторгину, многое для последующих раздумий. Тогда он был счастлив, или, вернее, не думал о счастье, что иногда равнозначно, и всерьез не воспринимал рассуждения Алексея. Но теперь все чаще и чаще невольно перебирал те несуразности своего нового знакомого: «Размахай» — так он назвал его тогда в Джоррет де Мар.

— Кириллыч, ну помоги мне сбагрить куда-нибудь мою пантерочку, — лежа на спине, подставившись весь под утреннее солнце, говорил Размахай-Алексей. — Мне надо вечером посетить «Тройку». Возьми мою и свою и сгоняйте в Барселону. Хреново, что я со своей на корриду уже съездил, она второй раз не поедет. Вот что: я «прихворну», а ты предложи съездить в дом-музей Сальвадора Дали, вернее, театр-музей Дали в Фигейросе. Это недалеко. Она мне все уши дорогой еще прожужжала.

— Ну, а сама коррида-то как?

— Мне не понравилась, Зинаиде — да, очень понравилась, аж ножками сучила.

— С чего так — не понравилась?

— Понимаешь, там не бой, а сплошное убийство быков. Распланированное артистическое действо: примерно на каждой двадцатой минуте уставшего, измученного прежде пешими, я их насчитал до семи, человек, а потом еще двумя на лошадях, с бронированными попонами, быка забивал тореро. Причем, более половины было убито не с первого раза. Может, это специально, я не понял, чтобы пощекотать нервы. Но вот уж финальная сцена, когда добитого ножом быка за рога вязали веревкой и тройкой лошадей волочили с арены, конечно, жуткая. Только что на глазах было существо живое, дикое, красивое, безжалостно поставленное в условия, когда надо защищаться, и вдруг через двадцать минут — все! Труп. За три часа корриды убили шестерых быков. Мне один больше всех понравился, рыжий такой, небольшой. Он одного стервеца, ага, с плащом так здорово поддел, что тот упал, вскочил и спрятался за специальный барьерчик в нишу. Туда бык с его рогами просунуть голову не может. Все предусмотрено. Мясники.

— Но ведь, наверное, риск есть большой!

— Есть, и немалый. Но уж больно силы неравные, все обставлено для убийства, а не для поединка. Не столько быков жалко, сколько неловко за людей с оружием.

— В доме-музее Дали мы уже были.

— Когда успели? — удивился Алексей.

— За день как с вами познакомились.

— Ну и как?

— Не знаю, однозначно не могу определить. Он большой оригинал, может, например, мужскую голову изваять, поменяв ухо и нос местами.

— Хорошо еще, что только эти части меняет местами, — резюмировал Алексей.

— Моя Светлана долго стояла, — продолжил Касторгин, — около этой головы и поняла то, что я не понял, — почти серьезно рассказывал Кирилл Кириллович, — это гимн жизни, а вернее, ее красоте и целесообразности! Так она определила.

— Не понял, — признался Алексей.

— Что ж тут не понять. Великий Дали показал, как было бы гнусно, если бы многое поменялось местами, было не так, как сейчас. А если все на месте, дружище, все, как надо, так радуйся! Руки, ноги и все прочее...

— А-а-а, ну да, — согласился Алексей, — у меня тоже все на месте, отпустите меня в «Тройку», робяты!

— А «Тройка», это что? — спросил Касторгин, полуобернувшись со спины на правый бок и из-под ладони левой руки пытаясь отыскать глазами ушедших к воде женщин.

— Так ты несколько раз проходил мимо. Это русский ресторан со щами, пельменями. Наверху номера с девочками. Причем русскими.

— Ладно тебе... — неопределенно усмехнулся Кирилл Кириллович, подивившись то ли вездесущности Алексея, то ли простоте, с которой тот говорил о вещах, при разговоре о которых Кирилл внутренне чувствовал какое-то сопротивление и неприятие. И не знал: сопротивление это правильное или нет?

— Нечего ладить, девочки там ого-го!

— Неужели ты, — Касторгин, скосив через очки глаза, как слон на насекомое, глянул на Алексея, — неужели ты запросто пойдешь к проституткам?

— А почему нет? — Алексей, не меняя позы, лениво и размеренно брал в горсть мелко дробленные камни, которыми был засыпан вместо песка весь пляж, и, растопырив пальцы, просеивал себе на волосатый живот. — Может, черненькая попадется! Или мулаточка. Мечта поэта! Слушай, а почему у них вместо песка эта вот дробленка? — Он помолчал и подчеркнуто поучительно продолжил: — Теснились, перли друг на друга, напирая, тысячелетия. Войны, эпидемии убивали целые континенты. Проходили целые народы. Приходили и уходили великие завоеватели, хромые и не хромые, всякие. Все было не вечно. Но проституция была, есть и будет.

У Касторгина, что называется, вытянулось лицо и... поглупело... так можно сказать.

— Ты что, читаешь где-нибудь лекции об этом? Больно как-то основательно?.. А всего-то лишь избыток гормонов голову кружит.

— Нет, — черпанув почти из-под Кирилла (мало ему вокруг) следующую порцию дроблёнки, лениво сказал Алексей, — я, видишь ли, врач, и — циник, надо сказать, думающий притом.

— А-а, — протянул Кирилл Кириллович, — циником прикидываешься, так проще?

— Может быть. Но я оказался в таких осях координат, где — верность — неверность, норма — разврат, приличие — наплевать на все. Приходится анатомировать, анализировать. И самого себя, в том числе. Помнишь, ведь давно уже сказано, кем — забыл:

Человек приятен и красив бывает,

Но внутри него кишки — они воняют.

Касторгин изумлялся своим собеседником все больше и больше. В начале их знакомства он показался Кириллу увальнем, флегматичным малым, эдакой спокойной рыхлой массой с крупным неинтересным лицом, с двумя пронзительными, как у гориллы, глазами. Они-то тогда еще обратили на себя внимание Кирилла Кирилловича. А вот жена его, подвижная живая непоседа, она сразу вначале заполнила все пространство вокруг Касторгиных, везде опережая и все предугадывая. Он не знал, что с этим делать, ибо и после разговоров с Алексеем чувствовал, что она, Зинаида, незаурядна.

«Где они там? — подумал он, вглядываясь в живописный ряд отдыхающих около самой воды. Найдя их, отметил, что жена Алексея лежала на спине, сняв бюстгальтер. Усмехнулся. — И здесь она проявилась... Хорошо бы, чтобы они подольше не приходили, надо циника дослушать до конца, иначе он при них не будет так говорить. Пусть его жена загорает, подставив обнаженные, вислые груди солнцу».

— Я своему сыну открыто сказал: хорошо бы иметь тебе связь не с какой-нибудь студенточкой, а с солидной вдовушкой, опытной и разумной.

— Да ты что? — выдохнул Кирилл Кириллович.

— Что! — усмехнулся Алексей. — У тебя сын? Дочь?

— Дочь, — ответил упавшим голосом Кирилл.

— Ну с дочерьми подождем, давай про сыновей. Ранние и скороспелые браки чаще всего бывают связаны с буйством половых гормонов. Это буйство гормонов отражается на способностях мыслить объективно. Мощное половое влечение принимается за безумную любовь. Ломают дрова. До свадьбы она уже беременна. А он, удовлетворив естественные желания, остывает к своей будущей супруге. Женившись под натиском родственников и собственной совести, он обрекает себя на каторгу.

— Но ведь часто потом, в таких случаях, отношения вырастают в любовь, а не только в супружеские обязанности?

— Ой ли? Часто ли? Это вопрос. Это скрытые для мира тысячи трагедий, — он стряхнул песок с живота, смешно дернувшись на спине. Как лягушка растопырив все четыре конечности. — А вот, выпустив пар в публичном доме, будущий жених выбирать свою спутницу жизни будет куда рассудительней. Да и его невеста будет свободна от его добрачных домогательств, будь он сексуально разряжен. Вот модель, которая делает отношения более разумными и спокойными.

— Ну ты, папаша, даешь! — отозвался Касторгин, но сам уже чувствовал определенную привлекательность такой «модели».

— Мы ведь в СССР считали всегда, что проституции нет, так?

— Так, — невольно согласился Кирилл Кириллович.

— Она была запрещена, уголовно преследовалась. Сутенеров судили, девиц выметали метлой, высылали. Существующая мораль все делала так, чтобы у нас женщиной пользовались на халяву.

— Ты так все академично излагаешь, откуда это?

— А я тебе скажу, это ведь не только моя идеология. Мы в Самаре на кафедре это обсуждали. Мой учитель — известный профессор, я вас как-нибудь познакомлю, меня утвердил в моих взглядах. Это жизненно. Так вот, при внебрачной связи все ведь задарма. Ну там, сводил в ресторан, недорогой сувенирчик...

На лицо Кирилла Кирилловича упала тень, он открыл глаза и метрах в двух увидел раздевающуюся женщину. Он ее узнал, она вчера в это же время была здесь. Худая, бесстрастная, лет тридцати. Она ни на кого не глядела, была вся в себе: раздевалась ли, смотрела ли невидящим взглядом на него, Алексея.

«Странная какая, такой можно быть в глубочайшей депрессии. Или это просто напускное, так легче в толпе. Своя ниша».

Она его удивила ещё в прошлый раз, когда, как и большинство женщин, сняв верхнюю часть купальника, обнажила грудь. Кирилл Кириллович честно старался не глядеть на обнажающуюся прямо перед ним женщину. Светлана видела, что Кириллу от этого не по себе и он отводит глаза. Она беззаботно посмеивалась. И все же получилось так, что он в упор взглянул на нее, на ее грудь. Боже, он даже чувствовал запах ее кожи. Женщина была худа и грудь ее, небольшая, детская, не загорелая — была необычной. Вместо сосков на небольших темнеющих пятачках были дырочки. Два аккуратных темненьких отверстия. Касторгин внутренне ошалел. Он не удивился, не испугался — он растерялся. Он не предполагал, что бывает так... Что это?.. Но такое состояние мыслей Касторгина и женской груди было очень недолгим: совершенно как-то очень буднично и откровенно, стоя почти во весь рост к пляжному люду, женщина словно между прочим, как само собой разумеющееся, как поправляют шляпку или бант, одновременно ладонями обеих рук поддержала, чуть подперев снизу груди, а большими пальцами провела очень ласково и нежно сверху вниз. И, о Боже, из этих дырочек тут же показались размером и формой, как пульки от пистолета Макарова, коричневые, с синеватым отливом соски. Соски, хотя и смотрели, казалось, в разные стороны, но стреляли прямо в Кирилла Кирилловича.

«Они у нее замерзли, что ли? — тупо соображал Кирилл. — Но ведь жара кругом?»

Такого Кирилл еще не видел.

Сегодня все повторилось. Кирилл Кириллович не мог не замечать уже знакомых движений этой женщины. Но отличие было: не обе «пульки» запали — одна, у левой груди. У правой сосок ликующе встретил весь мир и Касторгина без посторонней помощи, выскочив из ямочки самостоятельно.

«Наверное, купальник такой тугой, что ли, давит сильно», — успел подумать Кирилл Кириллович. Вернул Касторгина в нормальное состояние Алексей.

— Сейчас что? Люди начали понимать при рыночных условиях, что легче воспользоваться платными услугами: меньше надо тратить ума, энергии, времени и т.д. Да, общественное сознание не приемлет открыто проституции, но ведь при половой несовместимости супругов или, как в моем случае сейчас, секс за деньги может как-то решить проблемы.

— А любовницы?

— Что любовницы?

— А вдруг все будет, как ты говоришь: проституция будет легализована. Тогда не будет любовниц, это будет преснятина, а не жизнь. Человечество не простит этого.

— Да ладно, все скомпенсируется. Одному надо одно, другому — другое.

— У нас легальной проституции не будет, — убежденно произнес Кирилл Кириллович. — Мы не рациональны. Мы, россияне, живем сердцем, душой — это наша беда, но и большое достоинство. Это нас отличает.

— Нам надо обязательно отличаться?

— Нет, — спокойно ответил Кирилл Кириллович, — мы просто такие. Намешано в нас много, азиаты мы. В крови — коктейль. И это все под одну разумную планочку, как, допустим, у немцев, у нас не подгоняется.

— Ты говоришь общеизвестные мысли и факты, а хочешь, я тебе покажу на примере, что общепринятое не всегда верно?

— Я знаю: так бывает. Ведь даже любая мораль — это всего лишь общепринятые нормы. Тебе нравится все западное?

— Ты ведешь в философию. Ты интеллигент. Ты мне, бедному крестьянину, нравишься, но я люблю конкретику, — Алексей поправил завалившийся зонт и продолжал: — Не смотрю я на Запад, заломив голову. И не очень люблю, когда делают это другие. Интересная штуковина, — вдруг встрепенулся он, — вот случай: сейчас у нас, везде вошло в моду такое словечко — «трахать».

— Тише ты, — Касторгин дернулся, — люди же кругом.

— Да они не слышат ни бельмеса, — он продолжал: — На телевидении, на улице: «трахать и трахать», и всем кажется, это очень по-заграничному, очень по-сегодняшнему. Дудки! В моем селе, еще в пятидесятые годы это выражение было в ходу, и очень. Я сам свидетель. И мне удивительно, что это словечко считают чужим изобретением. Просто человек, впервые переводивший на наш язык, либо знал его, либо интуитивно чувствовал.

— Ну и что?

— А то, что даже серьезные люди промахиваются. В «Литературной газете» мной любимый поэт Константин Ваншенкин одного прозаика ругает за то, что тот употребил это слово, изображая события, которые были задолго до перестройки. Якобы такого слова тогда не могло быть. Я свидетельствую: было. К сожалению, поэт ошибается.

— Ну и что? Что дальше?

— А ничего, кроме того, что жизнь настолько разнообразна и изобретательна, что в ней может быть все и до нас, и после нас!

— О чем это вы, мальчики? — подошедшие жены стояли рядом. Светлана положила руки сзади на плечи Касторгину.

— Смотрели тут без нас на чужих женщин?

— Я — не, зачем мне? — быстро отреагировал Алексей и кивнул на Кирилла. — Он смотрел и опять на одну, на эту самую...

— А-а, — протянула весело Светлана, — попались оба, а отвечать одному?

...Сейчас, вспоминая то время, Касторгин невольно жалел, что потом они со Светланой вместе уже больше так не отдыхали. Ему было все некогда, а она одна ехать никуда не хотела, так она говорила...

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Дом у набережной

В Самаре на Волжском проспекте, между гостиницей «Волга» и кинотеатром «Волна» стоит неприметная пятиэтажка, прямо внизу под зданием цирка и Дворцом спорта. В этом доме и жил теперь Касторгин. Крепкое еще, сталинских времен, здание особенно ничем не выделялось среди прочих, хотя сам район когда-то считался престижным и сюда стремились (и в этом помогало областное руководство) заселиться бывшие партийные руководители городских и сельских организаций, местные чиновники.

Была одна хорошая особенность у этого дома: два его подъезда выходили прямо под косогор, спускавшийся от Дворца спорта. И весь этот косогор был в зелени. Росли здесь, в основном, клены, но попадалась и сирень. В неупорядочной лесной чаще росли, цвели и радовали глаза ландыши. Это был маленький чудесный оазис, который придавал своеобразную прелесть дворику. Можно было забыть, что рядом загазованная выхлопными автомобильными газами без подземных переходов магистраль Волжского проспекта. Чтобы оказаться на берегу Волги и вдохнуть волжского речного свежака, надо было обязательно перемахнуть через поток автомобильных испражнений. Кирилл Кириллович и Светлана радовались близости с Волгой. Хотя однажды получился, как бы это назвать: экологический курьез, что ли?

У Касторгина что-то стало не в порядке с носом, врач обнаружил в правой ноздре нечто вроде кисты — небольшой круглый нарост, который и мешал нормально дышать. Доктор предложил удалить кисту. Касторгин согласился тут же, с интересом кося глазами и наблюдая за манипуляциями с петлей из стальной струны, которой доктор и вырвал, а вернее, срезал то лишнее, что мешало. Когда Кирилл Кириллович подъехал к подъезду своего дома, ему захотелось после больничной атмосферы прогуляться вдоль Волги. Отпустив шофера, он не спеша направился к набережной, на ходу решив поменять тампон из ваты, закрывавший ранку в носу. Хотя крови и не было, Касторгин все же вложил в ноздрю новый кусочек ваты. Этот-то вот кусочек свежей ваты и обеспечил ему, так сказать, чистоту невольного и случайного эксперимента.

Удачно выбрав момент, он не спеша пересек широкое полотно дорожного асфальта Волжского проспекта вместе с забавной суетливой старушкой, явно и наивно полагавшей, что внушительная стать Касторгина в критический момент окажется сильнее мощи машинной.

Он гулял недолго, минут пятнадцать. Сыроватый волглый мартовский воздух, рыскающие без поводков собаки с самодовольно наблюдающими за ними владельцами, нечистоты в ноздреватом снегу подействовали на него не самым лучшим образом, и Касторгин быстро повернул к дому.

Дома, вынув свой тампон, Касторгин изумился: вата была не серой даже — почерневшей. За два перехода через Волжский проспект — к Волге и назад вата забилась гарью и копотью, витавшей в воздухе, работая как фильтр. «Погуляли что называется», — заключил уныло Кирилл.

Он показал результаты своего нечаянного опыта Светлане.

— Батюшки! — вовсе на нее непохоже изумилась жена. — Из огня — да в полымя. Из Чапаевска вырвались, лишились гаража, дачи, думали, черт с ними, лишь бы поближе к Волге. Как же моя щитовидка, я так надеялась на чистый воздух.

Жену сильно поразило случившееся.

Кирилл Кириллович тогда это отметил.

— Я еще летом удивилась: вдоль всего проспекта от «Пельменной» в конце набережной до другого конца, до бассейна СКА стоит сплошная, нельзя пройти, вереница машин. Весь город съезжается на набережную травить нас газами. За этим же никто не следит. Самотек!

...У Касторгина была привычка разговаривать с деревьями, как с людьми. Где бы ни был, он обязательно выискивал себе, облюбовывал несколько деревьев, и они быстро становились ему необходимы. К ним он ходил помолчать, либо, наоборот, поговорить. Ему от этого становилось и легче, и светлее. Такие деревья были у него и в Тольятти, и в Новокуйбышевске, и, конечно, в Чапаевске, где он последние два десятилетия работал на заводе.

В Самаре на набережной Волжского проспекта он в первый же месяц «свел знакомство» с березой — одной из четырех красавиц в той части аллеи, которая обсажена с левой стороны липами, а с правой елями, если идти к бассейну.

Красавицу березу он сразу выделил, она росла самой крайней от плавательного бассейна. Она была такая же рослая и стройная, как ее подружки, но виделась в ней какая-то особая стать. И особая белизна коры, как бы подсвечивалась изнутри розоватым светом. У других этого не было. Даже воронье гнездо было только на этой березе. Это была породистость, схожая с той, которой, к примеру, обладала артистка Вия Артмане. Он так и назвал березу — Вия. Хотелось обязательно подойти и непременно потрогать. Так и делал всегда Касторгин, когда совершал свои прогулки.

Если зимой повернуть от березы назад и, дойдя до последней ели, свернуть влево и подойти к парапету, внизу откроется интересное зрелище: пешеходная переправа через Волгу в село Рождествено. До десятка повозок, запряженных разномастными лошадьми, привлекают внимание зевак. Легкий матерок гуляет над головами. Возчики, греясь водочкой, слов не выбирают. Незлобиво перебраниваются, когда не соблюдается очередь на посадку. Запах конского помета будоражит, остро бьет в нос.

Через Волгу туда-сюда гуляет цепочка людей. Если на минуту забыть, что за спиной здание администрации области, гостиница «Волга», цирк, забыть, что есть современный город Самара, то, глядя на открывающуюся картину внизу, можно поверить, что ты в другом столетии.

В такие минуты Касторгину хотелось быть именно там, в начале столетия и хоть чуть-чуть вдохнуть того воздуха и увидеть, почувствовать тех людей. Какие они были? Быт был другой — это понятно. Пуховиков не было, вот этих юрких «Буранов» не было. Но что-то ведь было и давало всему движение? Жизнь была! Какая — вот интерес в чем? Ведь люди в Самарской области, на ее территории, в Среднем Поволжье жили уже сто тысяч лет назад. Отсюда уходили племена воевать с армией Александра Македонского. Как мог еще в XIV веке, во времена монголо-татарского ига, митрополит Киевский и Всея Руси Алексий, проезжая через самарский край из Золотой Орды, где он вылечил жену хана Чанибека Тайдулу от куриной слепоты, угадать появление такого большого города с блистательным будущим? Как все это было? Легенда это или нет? Какая тут была жизнь? Что и от чего зависело? На чем все держалось? Так ли было, как показывают в кино, описывают в книгах? Какими были завоеватели из Средней Азии Тимур и Тохтамыш — хан Золотой Орды, столкнувшие свои армии на волжском притоке реке Сок и впадавшей в него Кондурче в одной из самых грандиозных битв средневековья?

При таких мыслях Касторгин иногда озирался, будто боялся, что кто-нибудь подслушает эти его мысли или прочтет их по его лицу и скажет: эко, уже седеющий мужик, а в голове — ералаш. Касторгину нравилось шагать вдоль Волги.

Он бывал в волжских городах: в Саратове, Волгограде, Астрахани по нескольку раз и мог подтвердить, что, действительно, просторнее и красивее самарской набережной на Волге нет.

Он улыбнулся, вспомнив видеоклип, показанный недавно по центральному телевидению. Там Никита Михалков повторял давно ставшее банальностью утверждение, что самые красивые девушки — в Самаре.

...На той стороне, на правом берегу манило село Рождествено. Странно, о нем так много слышал Кирилл, но никогда там не был. Его знакомый — Михаил Илларионович Радаев, директор Самарского нефтеперерабатывающего завода — был родом оттуда. Он однажды приглашал Касторгина съездить в село, да как-то не сложилось. «Обязательно схожу по льду, — пообещал сам себе Кирилл, — говорят, там и церковь есть, надо бы созвониться с Радаевым, ведь мы были когда-то дружны. И надо зайти в ресторан «Джунгли», — вспомнил он давнишнее свое намерение, — надо же по-настоящему осваивать акваторию».

...Он оттолкнулся легонько руками от парапета и, повернувшись, намеревался было идти домой, но замер. Мимо него шла изящная женщина странной и в то же время знакомой походкой. Зимняя одежда не лишала ее грациозности. Хрупкое, нездешнее существо. Это была артистка Ершова. Он сразу ее узнал. Странно, он мог поклясться, что и она его узнала, хотя они не были знакомы. Она посмотрела на него как на старого знакомого и слегка улыбнулась. Он было хотел пойти навстречу и что-нибудь сказать, чтобы она поняла: он рад ее видеть, она прекрасна, несмотря на возраст и даже вопреки ему. И если она одинока сейчас — это не беда, у нее столько поклонников. Но что-то сдержало его. Он остался стоять на месте. А она проплывала мимо с застывшей полуулыбкой на губах.

Касторгин смотрел ей вслед и никак не мог вспомнить, где и когда с ним было похожее.

«Цапля», — изумленно произнёс он. Несколько раз в чапаевских лиманах он внезапно натыкался на цаплю, всегда одинокую и грациозную, заставлявшую встрепенуться и восхищенно наблюдать еще одно чудо, которое удалось создать природе. Цапля никогда не была суетливой. Словно она знала, что создана радовать своей неспешностью и грациозностью.

...В кинотеатре «Волна», который был у него почти во дворе, шел, как это ни странно, стереофильм еще его студенческой поры «Таинственный монах».

Его они со Светланой смотрели в Сочи. «Прекрасное было время». Он в задумчивости миновал маленький дворик и вошел в свой подъезд.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Гость с Алтая

...На прошлой неделе проездом из Москвы три дня у Касторгина жил его давний знакомый — директор завода с Алтая Финаев Анатолий Иванович. Один из тех, с кем когда-то учился в Ленинграде. Ему уже шестьдесят два года. Грузный, он приходил вечерами после рабочих встреч замордованный, но, приняв душ, быстро оживал.

В первый же вечер, выйдя на набережную подышать после столицы волжским воздухом и вытащив с собой Кирилла Кирилловича, директор рассказал историю, которая крепко засела в памяти Касторгина:

— ...Ты знаешь, одно из самых ярких впечатлений моего детства связано с летчиками. Жили мы в то время в алтайском селе. Я учился в пятом классе. Село жило спокойно, как-то плавно, даже не было у нас своего чудика, как в рассказах Шукшина. Ему больше везло на них. И вот, вдруг в нашу тихую гавань прибывает на постой звено летчиков. Работяги, они опыляли наши районные поля. Все молодые, загорелые, веселые. Двое определились жить у наших соседей Ваньковых, у которых был пятистенок и большая погребица, где установили кровать и топчан. Нам, пацанам, все было интересно, многое удивляло. После работы ребята могли свободно слетать на своем У-2 в райцентр за пивом, либо в соседнее село на танцы. Однажды на глазах у ошеломленных пешеходов командир Алексей пролетел под мостом.

Кирилл Кириллович засомневался:

— Анатолий Иванович, это ж Чкалов в кино пролетал под одним из ленинградских мостов, у вас на Алтае и моста-то такого нет.

— Почему Чкалов мог, а Алешка нет? Алешка мог многое, другое дело — в кино не попал. У мост я тебе покажу, приезжай в гости.

У Касторгина не нашлось подходящих доводов возражать, и он смолк.

— Все было бы хорошо, если бы Алексей не начал ухаживать за хозяйской дочкой. Верочке шел всего семнадцатый год. Светленькая, легкая и беззаботная, рядом с похожим на грача, цыганистым и веселым Алексеем она выглядела еще замечательней. Верочкин отец резко запротестовал против их прогулок. Оно и понятно. Грач, так мы все звали Алешку, лет на десять старше ее, да и кто знает, холост он или женат уже несколько раз — поди узнай. Летуны. Они народ легкий, любят погулять на стороне. Так или иначе, а вещички его Верочкин отец выставил за порог на глазах у соседей.

Я взобрался на сенцы и видел всю эту сцену. Обычно веселый и приветливый, Грач стоял, прислонившись к ограде палисадника и набычившись, в упор смотрел на разъярившегося хозяина дома.

— Все? — Грач с нервной усмешкой спросил дядьку Егора, когда тот нарочито бережно, как туфельки Золушки, положил на лавочку у ворот щегольские ботинки постояльца.

— Нет, не все! Еще добавлю: если увижу рядом с Веркой вечером, погуляю штакетиной по спине. Понял?

— Ладно, отец, — Грач явно разозлился, но держал себя в руках, теребя левой рукой черные усы. — Драться я с тобой не буду, твой двор — ты и хозяин. Но проучить тебя надо, уж больно ты петушишься. Это нехорошо... — сказал и резко оттолкнулся от палисадника. — Ты когда на свою трубу на крыше дома в последний раз любовался, а?

— Че бормочешь, нечего сказать?

— Есть чего! Посмотри напоследок, через двадцать минут ее не будет. — И обратился к толпе зевак, собравшихся около ворот, с широким клоунским жестом: — Господа, последний номер программы! Называться будет: «Труба трубе». Слабонервных прошу удалиться в чапыжник... Номер будет исполнен на аэроплане У-2. Труба будет сбита левым колесом. Исполнитель — Грач из Самары, между прочим, из запанских. В Самаре знают, что это такое — запанские. У меня все, пока!

— Шут гороховый, — Егор сплюнул и спокойно пошел к калитке. Он не принял всерьез сказанное Грачом.

— Неужели Грач выполнил задуманное? — Кирилл Кириллович нетерпеливо смотрит на рассказчика.

— Выполнил, — усмехается тот, — только дорого ему это обошлось.

...Самолет появился в воздухе минут через тридцать со стороны Ильменя. Поднялся высоко в небо, словно дразня, сделал два плавных круга над селом и пошел на снижение. Похожий на коршуна, он не сразу набросился на цель, а на высоте метров в тридцать сделал еще два круга, но уже над избой дядьки Егора, удалился, испытывая, очевидно, нервы собравшихся, и оттуда — издалека, медленно снижаясь, пошел на эту самую трубу.

— Попал?

— Попал, именно попал! — рассказчик не скрывал восхищения, — но, видишь ли, какая вещь!.. либо он еще за что-то задел, либо, как я думаю, там в тот момент образовался какой-то аэродинамический эффект: вослед самолёту поднялась вся крыша! Такой поток разряжения за самолетом создался, и её сорвало

Наделала, конечно, шума эта история. Летчиков всех отозвали из села. Что с ними сталось, я не знаю. Но, нам, пацанам, да и взрослым многим, жаль было Грача.

— За что жаль, хулиган же?

— Ну, нет, не хулиган — артист, — убежденно возразил Анатолий Иванович, — такие «хулиганы» были героями на войне. Это порода таких людей. В них сидит с рожденья азарт делать то, что не могут другие. Он опоздал, не попал на войну. Вот там бы он пригодился на дело, а в мирной жизни — негде дать выход своей натуре.

Он еще немного пофилософствовал в подобном духе. Помолчал раздумчиво, потом спросил:

— А знаешь, у этой истории есть продолжение, рассказать? Хотя оно и грустное.

— Расскажи.

— Прошло лет тридцать, больше. Я работал экскаваторщиком, заочно закончил институт, работал неплохо, избрали депутатом Верховного Совета СССР. Потом — райком, горком и вот он я — директор завода. И не хотел, и не стремился. Сказали, знаешь, тогда как было: «Надо»... Стал ездить в Москву: то по депутатским делам, то по заводским. И вот в один из приездов, вечером, устроившись в гостинице «Москва», пошел поужинать в ресторан. Взял сто грамм водки, один за столиком. Публики вокруг мало. По соседству у окна сидит видный такой щеголеватый седой мужчина. Уже при входе в зал во мне что-то шевельнулось внутри. Показалось что-то знакомое в манере потрагивать усы и смотреть насмешливо, но безобидно. Я бы так и ушел, если бы вдруг не услышал его голос, когда он рассчитывался с официанткой.

«Грач! — изумился я, — мать честная, кусок моего детства!»

Я подошел к его столику и, не успев сообразить еще, как начать разговор, выдохнул:

— Грач?

Он не понял и удивленно смотрел в упор.

— Труба трубе! — не унимался я.

Он вновь ничего не понял, но чуть спустя вдруг откинулся на спинку стула, знакомо заулыбался:

— Толик, сосед Егора, да?

— Конечно, — обрадовался я, как будто от того, что он признает меня или нет, зависела вся моя судьба.

Мы хорошо посидели, поговорили. Но про свое лихачество сам он не вспоминал.

— Да, было, было, — так он лаконично подтверждал верность моих воспоминаний.

Мне тогда подумалось, что подобных событий у него было немало. Поэтому он остыл к ним. Я пытался раза два в разговоре коснуться того, чем он сейчас занимается. Было интересно. Он не отвечал. И только под конец разговора выяснилось: он пенсионер, давно отлетался. Списали вчистую. Рассказал скупо. Кончил высшее училище. Стал летать на больших самолетах. Пришло время — на Ту-154 за рубеж. И вот в одном из полетов при возвращении из Румынии произошла такая история: второй пилот, близкий друг и приятель, увидев в салоне архиепископа, осанистого, с большой черной бородой и крестом на груди, во всем черном, пригласил его к себе. Батюшке показалось все очень интересным и под конец он попросил дать подержать ему в руках штурвал. Перемигнувшись, пилоты уступили его просьбе, незаметно включив автопилот. Батюшка восседал в кресле, «управляя самолетом». Не заметил, как пилоты выскользнули из кабины...

Внезапно обнаружив, что он остался один на один с самолетом, на борту которого больше ста человек, очевидно, ужаснувшись воздушной пропасти в девять километров, которая была под самолетом, батюшка стал метаться и кричать в кабине, не выпуская штурвала из рук. Началась паника. Вбежавшие пилоты с трудом смогли успокоить его и только силой расцепить пальцы его рук, прикипевшие к штурвалу.

— И что дальше?

— Отлетался навсегда наш Грач, уволили с грохотом. Обидно за него стало мне очень.

— Что ж обидного — хулиган твой Грач, — подытожил Кирилл Кириллович.

Директор мотнул головой:

— Нет, не хулиган он, понимаешь, не хулиган.

— А кто же?

— Не знаю, тесно таким людям, понимаешь, тесно между нами, такими, с рыбьей кровью! А ты — «хулиган».

Касторгин не мог с ним согласиться, но чувствовал, что рад был бы встретиться и познакомиться с этим Грачом. Какой он все-таки на самом деле?

— ...а ты знаешь, Кирилл, что вот в этом доме жили Демичи? — спросил Анатолий Иванович, когда они после прогулки подошли к маленькой лесенке, ведущей к дому Касторгина.

— Какие? Те, что артисты?

— Да, конечно. Александр Иванович и Юрий, молодой, который в БДТ в Ленинграде потом играл. Сын его.

— Да. Когда я был еще студентом, он играл в спектакле «Валентин и Валентина», сыграл Гамлета. Я хорошо помню его тех лет и Надеждина Сергея, — ответил Кирилл и тут же спросил: — А за что артистов сажали?

— А за что сажали не артистов? Юрий Демич в Магадане и родился, — и, чуть помолчав, добавил: — У Александра Ивановича трудная была судьба, но счастливая. Он начинал в театральных мастерских под руководством Всеволода Мейерхольда, а потом — колымские рудники. Расставшись с рудником, он играл в Магаданском театре, кстати, в этом же театре рядом с Демичем в центральных ролях часто выступал и ведущий актер МХАТа Юрий Кольцов. В 1955 году с него сняли обвинения. Ему аплодировали москвичи в огромном зале Кремлевского театра. В концерте, посвященном годовщине Великой Октябрьской революции, он, Александр Демич, выступал в роли Владимира Ильича Ленина. Вот выворот! Да!

— Анатолий, — изумился Кирилл, — откуда ты такое знаешь?

— Мой дядька и ваш самарский писатель Лев Финк были хорошо знакомы, оба сидели когда-то вместе. От него и узнал, а Александра Ивановича я не один раз видел. И дома у него два раза был. Вон его окошко. А вообще земляков-писателей читать надобно, Льва Финка, например, «В гриме и без грима».

— Я читал, только подзабылось. Финк у нас в Политехе вел в шестьдесят пятом году курс эстетики. Своеобразный был человек, — говорил Касторгин, а сам все поглядывал на окна бывшей квартиры Демичей.

По вечерам из окна своей кухни Кирилл Кириллович часто видел в ней мелькание жильцов. Он уже к ним привык: там был мужчина, чаще всего в красной майке, пожилой и медлительный, и женщина с быстрыми движениями.

«Странно, откинуть назад два десятка лет, и здесь можно было встретиться с Демичем».

...Анатолий Иванович умел удивлять собеседника, это Касторгин знал. В нем было накоплено такое количество историй, встреч, что он мог позволить себе расточать это богатство небрежно и неожиданным образом:

— Ваш Геннадий Матюхин открыл все-таки центр Шукшина или нет?

— А кто такой Матюхин? — спросил Касторгин.

— Артист Самарской филармонии, он два раза был в Барнауле у нас, один раз с Анатолием Дмитриевичем Заболоцким — это оператор, который снимал вместе с Макарычем, как он называет Шукшина, «Печки-лавочки», «Калину красную».

— А почему центр Шукшина в Самаре?

— Потому что Матюхин разыскал корни родословной Шукшина на Волге, прадед его отсюда когда-то уехали в Сибирь. Он жил где-то под Сызранью.

Потом, после отъезда своего гостя, через Ивана Морозова, артиста Самарского драмтеатра, Касторгин познакомился с Геннадием Матюхиным и был удивлен артистизмом, с которым тот читал шукшинские рассказы.

...В один из вечеров Касторгин пришел в номер гостиницы «Волга», где остановился Финаев, чтобы помочь перенести его вещи к себе на квартиру.

— Послушай, Кирилл, — обратился тот к приятелю, когда тот, подойдя к окну, стал смотреть на Волгу, — я вот все думаю, и особенно теперь, насмотревшись на волжский простор...

— Думать всегда полезно, — сказал Кирилл первое, что попалось на язык, глядя на кряжистого старика в костюме «Адидас» и шерстяных деревенских носках, восседавшего на казенной кровати.

— Дочь у меня историк, преподает в Красноярске в школе, так она, начиталась, что ли, всего, утверждает, что у нас у всех разом, у всех россиян, случилась национальная катастрофа. Она по характеру мужик. Иногда в такое лезет!..

— Как так?

— А вот ты мне рассказывал, что французы и немцы шалели от восторга, когда ты их катал на катере по Волге. Шалели от широты и необъятности нашей. Ты это понял, когда увидел их Сену и когда сплавлялся на плотах по немецкой речушке Изар.

— Да, наши пространства их изумляют.

— Вот как раз огромность нашей российской территории и то, что мы посредине евразийского континента, и стали ныне нашими недостатками. Мы не можем в такой весовой категории соперничать с остальным миром, а вернее, со странами, которые научились быстро и мобильно в силу их небольших размеров интегрировать свои интересы и усилия. Наши преимущества превращаются в недостатки. У них близость к центрам мировой экономики. Они имеют выходы к океану, то есть возможность больших и мобильных грузоперевозок. У нас же СССР распался и нет в зоне умеренного климата нормального выхода к морю. Мы внутри России эффективно перевозить не можем. Ведь раньше перевозки были, они и остались составляющей наших технологий. Сейчас возить нельзя — дорого, значит и промышленность не работает. Подтянули тарифы на перевозки к международным ценам на электроэнергию, а у них расстояния — с гулькин нос, не как у нас.

— Ты предлагаешь кому-нибудь отдать часть территории, начиная с Курильских островов?

— Нет, я предлагаю ответить на вопрос: можешь ты, Кирилл, представить какого-нибудь итальянца, сидящего около моря, который из граненого стакана пьет водку и закусывает щами, а? Не можешь? Ему подай виноградное вино на радость души.

— Это к чему?

— А к тому, что в южных странах меньше затрат на поддержание жизни во всем: в промышленности, в строительстве, в сельском хозяйстве. Чтоб поддержать дух в теле, ты что в степи в морозную ночь пить будешь? Водку да с сальцом. Шампанское тебя не согреет. Вот и пьет русский человек горькую, вот и хлебает щи. А это все намного больше требует затрат на производство. Я все удивлялся, почему японцы, когда у нас бывают, осенью головных уборов не носят. Был в Токио — понял. Там они их вообще не носят. У них нет таких температур. И они привыкли. Попробуй у нас привыкни. Гайморит обеспечен. А дороги? Попробуй там, где перепад от минус тридцати до плюс тридцати, хорошие дороги построить, постоянно за ними уход обеспечить. Дудки, целая индустрия, особые технологии нужны, так же и в жилищном строительстве! Я поездил, повидал мир. Смотри, как быстро возникают мощные экономики Турции, Таиланда, Гонконга, Индонезии. Там, где тепло, там и развитие.

— Выходит, зря Ермак Сибирь покорял?

— Зря — не зря, а независимо от того, кто правил и будет править нашей страной, географическое ее положение — фундаментальный фактор, влияющий на ее судьбу. Россия самая холодная страна, лишившись почти всех теплых территорий, оказалась в самом холодном углу Европы. Покорял Ермак не зря, моя ученая дочь объясняет это так: самым верным условием сохраниться в старые времена было занять максимально больше территории, ибо в ней увязали любые армии врагов, а мы, собирая силы, в конце концов всегда выигрывали.

— Ты считаешь, что мы катастрофически быстро и навсегда теряем свою мощь? — Касторгин, давно присевший на подоконник, сказал это тяжело и сурово.

— Тысячелетиями сложившуюся расстановку сил опрокинули новые технологии. Мы, то есть наши пространства, стали враз прозрачными под прицелом компьютеров, интернета, космических спутников. Прокладки с крылышками порхают, я извиняюсь, по всему нашему российскому пространству. При современной технике у НАТО все стало иным. Вчерашние наши плюсы, увы, становятся минусами.

— Что, и нет выхода?

— Я так не ставлю вопрос, я только говорю, вернее, моя Галина настаивает, что мы с тобой сейчас переживаем не крах экономических реформ, а неосознанную еще многими национальную катастрофу. Весь мир на пороге мирового переустройства, но это длительный и эпохальный процесс.

Касторгину стало не по себе.

— Но как тогда жить? Вот ты говоришь такие страшные вещи и спокойно, аккуратненько складываешь свои носки в чемодан, как можно? Ведь по-твоему мир рушится?

— Отвечаю, — Анатолий Иванович спокойно продолжал свое дело, — это объективные процессы и глобальные, коллективная психология еще как-то влиять на них может, но мы с тобой, увы, трезвые люди, мы должны действовать. Локальный выход я нашел, Кирюша. — Анатолий Иванович пристально посмотрел в глаза собеседнику, — только ты выслушай меня терпеливо.

— Я готов, — недоуменно пожал плечами Кирилл, — может, мы и спасем наше Отечество. Я вот свой завод не успел.

— Я не о том, хотя, впрочем... понимаешь, давай уйдем от этого глобализма, иначе все погибнет к лешему. — Финаев начал волноваться, Кирилл это видел. — Кирюша, давай так: я изложу спокойно нужное, а то ты не поймешь достоинства моего предложения.

— Давай, — согласился Касторгин.

Финаев вкрадчиво начал:

— Ты когда-нибудь отдыхал в Карловых Варах?

— Нет, не приходилось.

— А я первый раз был в девяносто пятом году и вот специально в нынешнем съездил. Нет, не лечиться. У меня другой интерес. Я в общем-то здоров. Мировая здравница. Теплый климат. Процентов шестьдесят отдыхающих — русские. Чехи вообще почти все говорят по-русски. Хотя мы им ничегошеньки хорошего не сделали, но они на нас там зарабатывают, поэтому относятся неплохо. Чистота, порядок, никакой там еще русской мафией не пахнет.

— Ты меня куда-то сватаешь?

— Да, — разом решился Финаев и сел на койку, втиснув обе руки, ладонь к ладони, между колен. — Я предлагаю открыть там дело.

— Мне? — удивился Кирилл Кириллович.

— Я все объясню. Карловы Вары идеальное место. По чешским законам, если ты зарегистрировал свою фирму (а это я организую), то тебе даются льготы, мы можем взять в аренду офис, площадь для торговли, причем первые два года не платишь налоги, если нет прибыли. Идут платежи за свет, за газ — значит фирма уже работает.

— Делать-то что будет фирма?

— Торговать, чудак, там кругом стекольные, хрустальные, фарфоровые заводы. Весь мир, как через игольное ушко, через Карловы Вары проходит. Толпы отдыхающих и покупающих. Я все обдумал: если уезжать на Запад, то, как через трамплин, через Карловы Вары.

— А я зачем тебе? Да у меня и первоначального капитала нет. Я все своим отдал, когда они уезжали.

— Видишь ли, мне рано уезжать. Мать больная очень. Еще ряд проблем... а ты — один. Не поехал в Германию, черт с ней — есть Чехия!

— Ты так легко говоришь!

— Не легко! Я свое отработал, погорбатился — хочу на пенсии пожить нормально. А тут, у нас, не получится — не дадут.

— Так я тебе посадочную площадку должен подготовить, да?

— Ничего в этом плохого нет, — продолжал Анатолий Иванович. — Деньги я тебе дам, они у меня чистые, я даже налоги платил с них. Тебе я доверяю как себе, потом сочтемся, когда я приеду. Поверь, финансовой стабильности в России долго не будет. Рубль рухнет, его курс держится искусственно. Реально он дешевле по отношению к доллару раза в три. Когда все придет в соответствие, а это обязательно будет, произойдет большая беда.

— А гражданство? — Касторгин не скрывал своего удивления. — Гражданство надо же менять.

— Как раз и нет, я это узнавал. Все уже обкатано, мой хороший знакомый так все и сделал. Он все поможет сделать тебе там, но он, понимаешь, болен, недолговечен. Я хочу прочно все и надежно.

— Я торговать не умею, — добродушно улыбнулся Кирилл Кириллович.

— А и не надо, тебе организатором надо быть, торговать будут другие. Он мне уже и квартиры нашел для покупки, две — на выбор, и недорогие. Если ты хотя бы раз там был: воздух — чудо, вода, публика. Доживать надо только там. Гете, который подолгу там жил, считал, что самые лучшие города в мире для жизни — Рим и Карловы Вары. Не зря наш всемогущий Газпром скупил акции тамошнего санатория «Империал», самого крупного лечебного дома в Карловых Варах, а Андрон Канчаловский, который кинорежиссер, — по-моему, «Бристоль». Мне так говорили верные люди. Кстати, я последний раз жил в отеле «Термал», там каждый год в начале июля в концертном зале проходит Международный кинофестиваль. Так что не задворки, а центр культурной жизни.

Но Касторгин словно и не слышал последние слова своего прия­теля. Он стоял посреди комнаты, закрыв глаза ладонью правой руки. Выждав, когда Финаевв смолк, раздумчиво сказал:

— Но я хочу жить. А не доживать! И я все-таки не Гете.

— Брось! Мы и не живем, а выживаем здесь, не так ли?

— Так-то так, но я не для Запада человек — вся моя грибница здесь. Я больше двух недель, сколько ни ездил, за границей жить не мог. Все хорошо, все разумно, а тянет домой в Россию. Родился здесь — здесь и помирать, — он помолчал, ироническая улыбка исчезла с его лица, взгляд потеплел. — Ты знаешь, где я родился?

— Ну где? В Куйбышеве.

— Нет, я родился на Толевой, в районе Толевого завода. На реке Самаре, в городе Самара. Знаешь, почему она так называется, эта светоносная река?

— Нет, — недоуменно отозвался Анатолий Иванович.

— А знаешь, как в древности называлась Волга?

— Да. Кажется, река — Ра.

— Вот, — обрадовался ответу Касторгин, — Ра! А когда речка, на которой я родился, сильно разливалась, то древние ее назвали: сама Ра, ну то есть, такая же великая, как Ра, — Сама-Ра.

— Ну и что? Ты о чем? Как ребенок.

— Я о том, — продолжал задумчиво Кирилл, — что я еще в юности ее называл Самародиной. Понимаешь, это моя родина. Река разлилась в моем сознании в понятие Родина. Сама-ро-ди-на. Я столько в детстве, пока не переехали в Сызрань, переловил в ней сомят. Меня до перестройки два раза приглашали в Москву в министерство. Я отказывался, до конца сам не понимал, почему? Но чувствовал, мое место — здесь. А совсем недавно прочел, что люди, рожденные под знаком Рыбы, интуитивно стремятся жить около большой воды.

— Понимаю, — протянул Финаев, — заклинило.

— Просто я чувствую, что никуда уезжать не надо. По крайней мере, мне.

— Не торопись с ответом, пожалуйста, мы еще поговорим. Я тебя смогу убедить. К старости надо готовиться, как к суровой зиме.

— Что ж, поговорить можно, но... — Кирилл отрицательно покачал головой. Чуть помолчав, продолжил раздумчиво: — Ты же особый человек.

— Чем я особый? Я как все.

— Ты интеллигент в первом поколении.

— Ну и что?

— Такие о корнях своих помнят.

— Корни, Родина, — протянул Финаев. — Если я буду такими категориями мыслить и поступать, я не выживу. Родина — одно, а государство — другое. Оно — забыло, — он надсадно закашлялся. — Оно оторвалось от меня, а не я отрываюсь за границу. На хрена бы мне это все надо? Но, как только я стану здесь пенсионером, я буду никому не нужен. Старики в нашем государстве — лишние и ненужные люди. Более того, и окружающие люди стариков не любят, скорее, наоборот. А почему? — Анатолий Иванович колюче посмотрел на Кирилла. — Люди, глядя на стариков, то есть на свое будущее, пугаются. Пугаются своего будущего. Им не хочется его пока видеть. А мы тут как тут со своими болячками, на хрена это кому, а? Нельзя превращать страну в сборище нищих. И в этом сборище я не хочу быть одним из многих. Меня же, пока здорового, уже сейчас лишили возможности накопить на старость. Все ненадежно. Либо инфляция, либо отберут просто так все и опять разденут. У моего деда уже отбирали. И самого сгноили. Я не верю, что в течение семи-десяти лет что-то крепко у нас изменится. А жить-то мне осталось, может быть, всего-то не более десятка лет.

— А как же с тем, что Отечество, как и мать, не выбирают?.

— А если на нас наплевали и забыли? И потом, еще Федор Достоевский в прошлом, в прошлом, заметь, столетии говорил, что у русских две родины: Россия и Западная Европа.

— Он имел в виду другое. Более глубокий смысл...

Финаев замолчал. Молчал и Касторгин.

«Вот как получается! Мы, русские, по своей природе добросердечны, сильны, деятельны, но почему же одновременно и нерациональны, и недисциплинированны. Постоянно зависимы от того, кто у власти. Сами готовы подчиниться некоему авторитету, — размышлял Касторгин. — Вот передо мной человек, после долгих, очевидно, раздумий понял, что очень многое зависит от самого себя, он сбрасывает с себя путы, которые достались ему от прошлых поколений. Начинает свободно мыслить и самостоятельно действовать. И я же первый с ним не соглашаюсь. Нам словно какой-то рок замутил разум. Мы не знаем, чего хотим. И я, похоже. Как все... морали читаю... Все помешались на разговорах о национальной идее. Но надо просто жить! Думаю, я прав. Но как это все должно связаться: сознание большинства людей и воля государства? Не вижу».

— Я уеду и тем самым на одно семейство нищих будет меньше здесь. Вот моя помощь государству, раз оно бессильно.

— Мы так много сегодня с тобой говорим. Обо всем сразу.

— Это единственное, может быть, что у нас осталось сейчас, остальное отняли.

— Кто?

— А черт знает. Сразу и не скажешь. В том числе и мы сами. Мы ведь запустили такой бардак в нашу жизнь. Наше поколение, народ не готов был к подобному бесстыдному натиску, он неопытен в таких делах, не привыкший. А наши ученые, умники-разумники, позволили себя охломонить Западу.

— Как так?

— А так. Высосут все из России, сами же этому помогаем, мозги перетянут, сырье, что легко дается, под рукой — распродадим и все. Они нас привечают с одной целью: ждут не дождутся, когда мы перестанем быть великой державой.

— Отчего все же мы так много говорим? Мы не были раньше так многословны, а? — спросил Кирилл, явно боясь, что разговор закончится, а ему он был нужен. Неважно: прав, не прав Анатолий, ему было нужно понять более существенное. То, что может определить его иной взгляд на жизнь. — Непонято многое, мы барахтаемся все вроде бы по-разному, а в сущности одинаково и в одном: в незнании, что делать? И я даже заметил, мы говорим не для собеседника, а для самого себя, больше, — продолжал Кирилл Кириллович.

— Сломался, нарушился быт. Это задело каждого, вот и стало необходимо самому себе хотя бы объяснить, что же происходит. Ты заметил: большинство произносят монологи, диалога пока нет. Слушать друг друга мы не научились. У тебя тоже такая манера, хотя менее выраженная, чем у других. А в общем это национальное. Нация чует возможную катастрофу, вот и торопится выговориться.

Минут через десять они вышли из гостиницы и, один с чемоданом, другой с синей сумкой через плечо, долго еще были по набережной, прежде чем пойти домой к Касторгину. Стояли под пасмурным небом, как раз напротив села Рождествено. Владельцы собак, большинство явно любящие своих питомцев сильнее, чем все человечество вместе взятое, иначе бы не позволяли им гадить, где попало, с достоинством проходили мимо. Им было не до этих двух мужчин, которые что-то говорили друг другу, кивая то на огромное ледовое пространство Волги, то на еще большую, несоизмеримую ни с чем темно-небесную ширь, обнявшую все, казалось бы, на земле, но не сделавшую этим ее сейчас теплее.

Впереди была ночь, холодная, февральская, и, кажется, поднималась метель.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Кафе «Три вяза»

...Ему захотелось изменить маршрут своих прогулок. Он вспомнил о «бродвее» или, как раньше чаще говорили — «броде». Во времена его студенчества улица Куйбышевская, начиная от площади Революции и до Некрасовской и была «бродом».

Здесь, когда-то прогуливаясь, человек как бы невольно определял свой статус. На той стороне, где расположена гостиница «Жигули», собиралась богемная часть, на противоположной — более солидные, степенные и важные самарцы.

Поначалу, после поступления в институт, его сильно и постоянно тянуло на это место. То ли оно завораживало тем, что здесь смыкалось на небольшой площадочке с фонтаном у кафе «Три вяза» разноликое общество, то ли потому, что можно было легко от окружающих узнать, где и какие джазовые коллективы играют.

Раза три вездесущий декан химико-технологического факультета Иван Григорьевич Григорьев заставал его в районе «Трех вязов» и каждый раз, поманив пальцем, слегка поругивал:

— Гадкий ты, гадкий, опять по девчонкам стреляешь. Ничего хорошего это тебе не даст.

Декана почему-то заклинило на девчонках, хотя Кирилл каждый раз несмело протестовал, пытаясь говорить, что его влечет сюда другое, есть какая-то магия этого места. Здесь интересно.

— Знаю я этот интерес, беда может получиться. Здесь же политические анекдоты рассказывают, зачем тебе это надо? Твой путь — наука, — фундаментально, к удивлению самого Кирилла, определил декан, — приходи ко мне на кафедру, будем заниматься хлорированием — тема исключительно перспективная. Это для тебя. А эти стиляги, они тебе ничего хорошего не дадут. Всякие платформы, джазы, шейки — это временное все...

Декан Григорьев оказался прав: любовный роман Кирилла начался именно у этого кафе. Первый в его жизни. Быстротечный и чуть не ставший для его студенческой жизни роковым. Она оказалась студенткой того же факультета, но на два года старше — с третьего курса. Имя у нее было удивительное — Майя. Она быстро ввела его в общество, которое собиралось у «Трех вязов», и он, сам того не ожидая, получил доступ к самой интересной и разнородной информации.

Кирилл хорошо помнил тот танцевальный вечер в клубе имени Дзержинского, после которого они оказались у нее дома на Самарской улице. У Майи была только мать и она находилась в отъезде. События развивались стремительно и как бы помимо его воли. Она была удивительно свободна в мыслях и поступках.

...Они заснули только под утро, а когда проснулись, было уже двенадцать часов. Решив не ходить в институт, два дня безвылазно провели вместе, один только раз Майя сбегала в магазин на углу за продуктами.

Всего месяц продлился этот головокружительный для Кирилла роман и оборвался так же резко, как и начался.

На факультете случился переполох. Оказалось, что, будучи на практике в Новокуйбышевске, Майя встречалась с одним из немцев, Кирилл Кириллович до сих пор помнил его имя. Немцы строили цех полиэтилена. Жили они в гостинице «Дружба», туда в номер неоднократно приходила Майя. Служба работала — все их разговоры были записаны, подарки немца — «вещдоки» — у Майи отобраны.

Кирилла это повергло в шок; выходило так, что она ездила к своему немцу и в течение того месяца, что они были знакомы. Это не укладывалось в его голове. Все остальное: то, что у нее была связь с немцем, да еще который из ФРГ, что весь факультет шушукается и ребята улыбаются и, хлопая по плечу, подбадривают его — задевало, но как бы во вторую очередь. «Как она могла одновременно — и со мной, и с ним? Я совсем, выходит, не чувствую лжи, я не вижу обмана. Я неопытен. Сидели в «Трех вязах», кушали мороженое, болтали о джазе, обменивались записями на рентгеновской пленке... У меня кружилась голова от нее, хотя я понимал, что у нас с ней случайное, что я не могу вот так остановиться враз. Меня манят другие и мне от этого почему-то не стыдно. Я ей ничего не обещал, ибо не ручался за себя, но я не смог бы одновременно встречаться с двумя, говорить одни и те же слова. Это ненормально!»

Майю спешно исключили из комсомола, отчислили из института. И не успел Кирилл опомниться, как она вместе с матерью уехала жить в Ташкент к родственникам. А еще через месяц декан Григорьев все-таки затянул Кирилла на кафедру...

Конечно же, Кирилл и после этих событий бывал в «Трех вязах». После, кажется, в 1962 году, все, что было в «Трех вязах» и вокруг, перешло в официальный городской молодежный клуб ГМК-62. Ну, а к концу шестидесятых годов повеяло холодком.

...В один из светлых морозных дней Касторгин съездил к кафе «Три вяза». Постоял в скверике, где не раз сиживал на скамейках с приятелями. Одобрительно покивал комфортабельной гостинице, ресторану «Три вяза». И, повздыхав неопределенно, пошел гулять в сторону площади Революции.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

«У Линде»

То, что жизнь удивительный и причудливый режиссер, Касторгин понимал давно. Но чтобы до такой степени...

Он несколько раз ездил в Германию для подготовки контрактов по закупке холодильного оборудования на широко известную фирму «Линде». Касторгин умел быстро сближаться с компаньонами. В одну из командировок он получил безвозмездно в подарок комплект оборудования для стоматологического кабинета. Конечно, этот жест президента фирмы, очевидно, имел, скорее, рекламный характер, но тем не менее...

Его тогда привезли на склад, куда прибыл и президент фирмы. Касторгину показали дюжину ящиков с оборудованием и на его глазах начали подготовку к отгрузке. Их вдвоем с главой фирмы сфотографировали на фоне этих «подарочных ящиков». На следующий день фото лежало у Касторгина в кейсе. Но удивительное произошло, когда прямо со склада он по приглашению одного из сотрудников фирмы Юргенс Гейгера приехал к нему домой. Немец последний месяц оформлял свой уход на пенсию.

Он был словоохотлив. Касторгин узнал, что Юргенс уже основательно приготовился к отдыху: купил домик в ЮАР, жена уехала туда же, к сыну, который второй год работает там.

— И не страшно так резко менять образ жизни? И будет ли на что нормально жить?

— Будет, — уверенно отвечал Юргенс, — пенсия это позволяет, кроме того, я долго работал на своей фирме, за это мне перечислили пятьсот тысяч немецких марок на мой счет. Я доволен.

Немец Юргенс Гейгер несколько раз бывал в России в длительных командировках, потому хорошо говорил по-русски.

— Был и у вас в Куйбышеве-Самаре, но только проездом, в город не впускали, из аэропорта — в Новокуйбышевск. Мы там строили производство полиэтилена на заводе синтетического спирта. Вот!

— Кто это? — не сразу сообразил Касторгин.

На фотографии на фоне красной громады водонапорной башни стоял молодой парень, спортивный и улыбающийся.

— Это я в лучшие мои годы. Еще холостой. Но я сейчас покажу то, с чем связаны самые мои лучшие воспоминания о России. — Он протянул вторую фотографию.

Кирилл Кириллович принял ее и машинально, без особого интереса, перевернул нужной стороной. То, что увидел, его поразило. Он никак не мог быть готовым к этому. Время в миг уплотнилось и три десятка лет враз куда-то выпали, их не стало: на фотографии была Майя — его первая любовь и первая женщина, из тех самых самарских «Трех вязов».

— Это кто? — все еще не веря, сдавленным голосом спросил Касторгин, будто чего-то опасаясь.

— Это моя русская любовь, — открыто и доверчиво улыбаясь, ответил Гейгер. — Не могу забыть до сих пор.

— С Новокуйбышевска? — поспешил уточнить очевидное Касторгин, еще не оправившись от неожиданности.

— Да, она работала или как это... — он покрутил пальцем по кругу у себя перед носом, — была на практике. У меня красивых таких потом никогда не было женщин. Здесь не видно, она была блондинка и такие большие голубые глаза. Умница. Имя редкое — Майя.

— А как у вас все кончилось? — уже спокойно спросил Кирилл Кириллович.

— Просто. Она не пришла однажды и все. Мне трудно было ее разыскать. У вас были особые порядки. Может, так и лучше, как получилось. У меня тогда, как это, дух захватило. Мог наломать дров и ей многое испортить, и себе.

— Да уж, — только и обронил Кирилл Кириллович, вспомнив свое состояние в то время.

Его удивило и это совпадение, и то, что два раза в его жизни между ним и его женщинами возникали прямо-таки вездесущие немцы.

Как-то, прохаживаясь по Волжскому проспекту, Касторгин от нечего делать зашел в магазин «Браво». Походил, посмотрел. Зачем-то примерил пиджак, плащ. Все дорого и малых размеров.

Выйдя из магазина, остановился у аптеки, задрав голову, прочел название: «Интим». Вошел. То, что он увидел, озадачило и удручило его. Все эти приспособления и ухищрения для половой жизни он уже видел за границей и относился к самому факту их существования спокойно. Но здесь, на волжской земле, у себя под боком, в таком изобилии и разнообразии?! Он не ожидал...

Когда вышел из аптеки и снова прочел надпись, мелко разбежавшуюся светлой узкой ленточкой по тусклой стене здания, она ему показалась похожей на проделку молоденького бычка, пролившего тонкую струйку в пыльную серую дорогу.

...В одном из мюнхенских ресторанчиков Гейгер как-то показал Касторгину на парочку, сидевшую за столиком.

— Обрати внимание на белокурого крепыша. Хорош?

Касторгин, не поняв вопроса, пожал плечами.

— Он полгода назад был женщиной.

— Что? — опешил Кирилл Кириллович.

— Операция, — улыбаясь, пояснил немец. — А рядом с ним женщина — она была мужчиной.

— Что? — туповато вновь удивился Кирилл и с оторопью посмотрел на смуглую даму.

— Да-да, тоже операция, — тихо сказал Гейгер.

— Вам что, делать нечего? Ну, вы немцы...

— Есть чего, — возразил немец, — но им так интересней. Им так надо. Медицина может.

— Надо? — обалдело спросил Касторгин. — Им, что, поменяли местами эти, ну, органы их?

— Нет, просто так сделали.

— Сделали? — озираясь, переспросил Кирилл Кириллович. Он еще надеялся, что немец шутит. — Нельзя же так. Как мужчину сделаешь?

— Медицина, врач умеет, — спокойно сказал Гейгер, — у него взяли для этого кожу и сделали что нужно.

— Это чудовищно, — сказал Касторгин, потеряв способность построить какую-либо другую фразу.

Уже когда они с Гейгером встали из-за стола, немец решил, очевидно, добить русского:

— До операции они были... как это... любезниками.

— Любовниками? — подсказал удивленно Кирилл.

— Да-да, любовниками, — закивал головой немец, — а теперь, когда они стали каждый наоборот, они поженились.

С гримасой на лице Кирилл Кириллович мотнул головой: «Нам бы ваши заботы». Немец беззаботно рассмеялся.

...«Нам бы ваши заботы», — глядя на светящуюся рекламу аптеки, подумал Касторгин и, потоптавшись на одном месте, пошел к ресторанчику «У Линде». Ему давно хотелось побывать здесь. Не связан ли он как-то с той фирмой «Линде», которая занимается нефтехимическим оборудованием? С Гейгером?

Необычное для русского климата изящное красное крылечко с гранитными ступеньками, красно-белый цвет — все напоминало ему его впечатления от заграницы. Первым городом за рубежом, в котором он побывал, был Мюнхен, потом несколько раз был в Германии, даже учился в академии. Но самые сильные впечатления и ощущения остались именно от Мюнхена с его пивными барами, с ежегодным праздником пива.

Он вошел в ресторанчик. Одна лишь пара, он и она, сидела в углу за столиком. Они ворковали, поглощенные собой.

Касторгин заказал кружку пива. Официант, молодой парень в жилетке и с бабочкой, скорее, похожий на музыканта, с ловкими, в меру быстрыми движениями, принес пиво и поставил на картонный фирменный кружочек.

Из соседней комнаты слышались удары по бильярдным шарам. Дверь приоткрылась, и Кирилл Кириллович мог видеть двух сосредоточенных и важных, пожилых, седовласых игроков. Все было чинно и прямо-таки по-немецки размеренно. Как ему сказали: никаких отношений ресторан не имел с названной Касторгиным фирмой.

Он спохватился — была среда и в бильярдном баре, разместившемся недавно под цирком, можно было поиграть в этот день с Сашей Годунко, хорошим парнем, кандидатом в мастера спорта.

Бильярд был страстным увлечением Касторгина. Он радовался, что с переездом в Самару у него появилась возможность играть с партнерами приличного уровня. Касторгин поставил как-то себе задачу: подтянуться в игре, пользуясь уроками, которые давал ему Александр, и начать систематически ходить в окружной Дом офицеров. Ему хотелось прощупать в игре всех местных знаменитостей. Он не любил дилетантов. За последние два года Кирилл Кириллович прочел все, что смог достать, об этой красивой игре. «Поэма о бильярде» Балина стала его настольной книгой.

Чтобы натренировать руку, дома он имел кий и периодически, не реже чем через день, положив пустую бутылку на стол, отрабатывал удар, стараясь из разных положений попасть в горловину бутылки кием, не задев стекла.

...Ему понравился бар-ресторан «У Линде», и он подумал, что неплохо бы сюда иногда приходить посидеть, ну хотя бы с Владиславом. Не всегда же его краски нюхать. Хотя вытащить его специально, это дело такое...

Касторгин уже пришел однажды к выводу, который его не порадовал: с кем бы он ни встречался, ни разговаривал, все-таки самое главное и необходимое для себя он всегда отыскивал, рассуждая сам с собой. Второе его «я», мудрее и спокойнее, чем он сам, не замутненное, не замордованное, не задерганное суетой, ненужными знакомствами, обещаниями, обязательствами — только оно подсказывало ему верные мысли и решения. Кирилл Кириллович иногда думал: то, второе его «я», может, это и не он вовсе, а его ангел-хранитель? Может, его мама, бабушка либо кто-то другой?

Вот и сейчас, шагая вдоль парапета набережной, с виду уверенный и самодостаточный, он терзался внутренними диалогами.

«Очевидно, я недоношенная личность. Мне надо собирать себя. Литература — это, может быть, тот оселок, с помощью которого я выйду на себя. Через музыку, живопись, поэзию надо накапливать в себе расчетливую решительность. Идти к истине в обыденной жизни. Почему об этих вещах никто не говорит? Может, я думаю и рассуждаю не так и не о том, что волнует остальных?

Я на обочине жизни? Не в центре ее? Это потому, что не при деле, которому отдал почти три десятка лет?

Но ведь и при моем деле был я на обочине жизни. Или нет? Или делать обычное дело, рожать, растить детей — это самое то, лучше чего пока не придумано природой?

В юности мы мним себя центром вселенной, потом все куда-то уходит. Забываемся в работе, заботах, делах, найдя себя в конкретике. Потом вдруг обнаруживаем, что никаких высот не достигли, все равно стоим на обочине чего-то большого, космического, непонятного всем. И, увы, уходим, не поняв самого главного, того, чего нам никто из живущих на земле не скажет. Так и со мной. Стоит ли убиваться?»

Он остановился как раз напротив строительной будки, которая служила купающимся в проруби раздевалкой. Дымок, вьющийся из трубы, щекотал ноздри, зеваки с интересом наблюдали за «моржами». А те совершенно не обращали на них внимания. Некоторым нравилось раздеваться не в будке, а прямо у проруби. Причем, когда кто-то раздевался донага, противоположного пола «моржи» деликатно и с пониманием, отвернувшись, задерживались по обочинам дорожки, ведущей от будки к проруби. Дорожка эта обычно в первой половине января преображалась. Ее с обеих сторон, и прорубь по кругу, обносили зелеными сосенками, которые предприимчиво собирали на мусорках и во дворах после того, как их, отслуживших свое на Новый год, выбрасывали за ненадобностью. Получалось хорошее укрытие от ветра. И красиво.

Было холодно стоять и он решил подняться в город.

...По Полевой Касторгин поднялся до Дворца бракосочетания, прошел чуть дальше по Молодогвардейской и остановился перед рекламой кассы «Аэрофлота». Мелькнула мысль: взять билеты до Хабаровска — и к Тамаре. «Сейчас, если есть билеты, возьму и — будь что будет».

До Хабаровска прямых рейсов не оказалось. В справочной ответили: с посадкой. В Новосибирске каждую субботу в шестнадцать часов, в полете восемь часов.

Кирилл Кириллович почувствовал, что трусит.

«Ну раз прямых нет, — оправдывал он себя мысленно, — тогда подождем, чуть позже решим... когда...»

Он порвал с Тамарой, ничего не объясняя. Скрыв от нее, что у него резко ухудшилось зрение. Он не мог читать. Это все так внезапно произошло, что Кирилл растерялся.

Как только он заболевал или что-то случалось с ним из ряда вон выходящее, он уходил в себя, забивался в угол. Кирилл не терпел жалости к себе, не мог выносить, когда за ним, беспомощным, ухаживали. Он не мог быть в глазах других бессильным. Это было высшее наказание. Такое у него случилось и с Тамарой — Кирилл не мог себя, полуслепого, поставить рядом с ней.

Они одновременно заканчивали институт. Надо было жениться или разъезжаться. Он решил порвать. И причину нашел, вроде бы важную и к тому же в значительной степени правдивую: он мечтал стать писателем. Но все так призрачно. Денег нет. Помощи ждать неоткуда. Нет, женитьба пока не для него. Он так и сказал: «Надо подождать».

Последний раз они встретились на площади Революции, около стендов с газетами. Кирилл так придумал. На улице, на январском морозе, короче разговор. Единственное, чем он себя еще оправдывал, — их отношения не зашли достаточно далеко. Интимной близости не было.

Конечно, она не поверила в его доводы.

— Я тебе просто безразлична, — вынесла она вердикт. — Ты просто проводил со мной время.

Ему тогда показалось обидным, что она все пережила без слез. На другой день Тамара уехала к родителям. В Самаре ее удерживало только чувство к нему.

«Кажется, я тогда сделал свое первое отклонение, — грустно думал теперь Касторгин. — И, очевидно, это была моя единственная женщина на всю жизнь. Увы, дуралей. Мы рано встретились».

...Он давно знал, что она развелась, воспитывает дочь одна, родителей уже нет. Работает на телевидении диктором и очень хочет перебраться в Самару, откуда увез ее бывший муж. Случайный муж, как понимал Касторгин. И виновником этой случайности он не раз мысленно называл себя.

Лет пять назад, он узнал от приятеля, что Тамара была на Мастрюковских озерах на Грушинском фестивале. Она неплохо пела. Он вдруг стал ждать и в то же время бояться ее звонка. Она не позвонила. И Касторгин не понял: хорошо это для них обоих или нет. Потом все как-то затерлось повседневностью и он обрел обычную уравновешенность.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Прибамбасы

С магазинами стало твориться что-то непонятное. Сначала закрыли тот, что на пересечении улицы Маяковского и Волжского проспекта. Удобный такой, где можно было купить предметы первой необходимости. Над дверью повесили вывеску: «Хороший супермаркет», а внутри начали наконец-то ремонт. Чуть позже повесили еще одну вывеску, более солидную: «Супермаркет».

Вчера, когда Касторгин проходил мимо, старик, стоявший около окон магазина, остановил его, поманив рукой. Кирилл Кириллович подошел. Старик худой, опрятно одетый, но во все поношенное, очевидно, решал одну из важных для себя задач.

— Молодой человек, извините меня старого. Я бывший преподаватель политэкономии, кандидат наук, писал в свое время монографию, могу задать один вопрос?

— Конечно, — ответил Касторгин.

— Вот, если мы стали строить капитализм, почему начали его строить с супермаркетов, а не с подъема сельского хозяйства, заводов, а? Ведь на диком Западе начинали именно с последнего.

— Отец, я с вами согласен, — сказал Кирилл Кириллович, глядя в блеклые, слезящиеся глаза старика.

— А раз так, что же вы, молодые, делаете?

Касторгин недоуменно развел руками, чувствуя себя нелепым. Уже перейдя проспект, он, оглянувшись, увидел, как старик, сгорбившись, пошел во двор дома. Он вспомнил, что этого старика он видел около мусорных ящиков, выискивающего в хламе пустые бутылки.

...Потом прекратил работу молочный магазин в том же доме, только в другом торце здания. Из продовольственных поблизости остался только хлебный. Теперь, чтобы купить зубную пасту или что-то вроде этого, надо было подниматься наверх, на Молодогвардейскую, в «Шанхай».

...Выйдя с утра на прогулку, он решил съездить в универсам «Самара». Многолюдье покупателей, основательность и размеренность продавцов раньше всегда действовали на Кирилла Кирилловича успокаивающе. Можно было и не ехать, конечно. Особенной хозяйственной нужды не было, но что-то подталкивало и он отправился к остановке.

Подошел разлюбезный «одиннадцатый», и Касторгин вскоре оказался в салоне троллейбуса, стоящим между двумя мужчинами. Повернувшись к окну, он стал смотреть на облака. С утра побаливал правый глаз, эта боль в последнее время участилась.

— А как ты вообще-то перебиваешься? — проговорил мужчина справа в пуховике дымчатого цвета и ондатровой видавшей виды шапке.

— Ничего. В этом году, нам дали дивиденды. Мне шесть тысяч. Я по две отдал дочерям, остальные положил на депозит, — ответил основательно тот, что слева.

— Что ж отдал-то, сам-то как со старухой?

Голоса звучали рядом, прямо за затылком Касторгина.

— Да, я плохо, прямо скажу, себя чувствовал, думал того... Ну и раздал. Но ничего. Сейчас к своим тремстам шестидесяти понемножку беру и перебиваемся со старухой. А ты с Аннушкой как?

— Да так же. Меня, когда стукнуло в третий раз, я все потом бросил. Летом приспособился в Подгоры ездить жить. Снимаю дом. Красота! Только там здоровья и наберешься. Но дорожать стало и там все, не знаю, как в этом году.

— Что-нибудь то делаешь?

— Сначала только читал да спал. Ну, по мелочам там... А потом стал грибами заниматься. По округе хожу. Надену красную куртку, чтоб быстрее нашли меня, если что вдруг, и вперед! Что ж теперь...

Кирилл Кириллович наконец-то смог немного повернуться и лучше рассмотеть говорящих. Обоим чуть, наверное, за шестьдесят. Тот, что справа, по виду бывший заводской управленец среднего звена, в очках, взгляд спокойный и внимательный, голова большая, лицо бледное с серым оттенком. Слева — очевидно, толковый, безотказный, скорее всего, рабочей профессии человек. Лицо открытое и бесхитростное, на голове кепка.

— А Нина Витальевна наша как, голубушка? Со вторым-то мужем заладилось у нее? — спросил человек в кепке.

— Второго тоже не стало, — совершенно спокойно ответил тот, что в ондатровой шапке.

— Как это, тоже инсульт?

— Нет. Помогли. Что-то съел и отравился. Стало плохо, температура сорок. Она и вызвала «скорую». Забрали на промывание желудка. Когда это делали, умудрились проткнуть пищевод, вода как-то попала в легкие, еще чего-то там. Не стало человека.

— Надо же, — вяло удивился собеседник, — не везет Ниночке. Она всегда веселая была. Всегда с какими-нибудь смешными прибамбасами.

— Теперь другие у нас у всех прибамбасы. А едешь-то куда? — без всякого перехода спросила «шапка».

— Дак за мышеловкой. Такое дело: года три не было, а вчера бежит зверюга, маленькая такая, по кухне, жена в панике — на меня. А что я? Начал искать мышеловку, а она говорит: «Ты ж ее выкинул сам недавно в мусорное ведро». А я не помню — хоть убей, голова не работает после инсульта, прямо скажу.

— Так тебе тогда лучше не на Крытый рынок, а на Троицкий. Там всегда они были.

— У этих, ну, частников?

— Ну да.

Они помолчали.

— Ты, это, давай, крепись. Такие когда-то дела делали! Помнишь, наш цех три года знамя не отдавал! Замах был как лучше сделать, потому и не жалели себя. Большинство таких было...

Кондуктор объявил остановку и человек в кепке шагнул к выходу.

— Ты постой. Куда?

— Да ты ж сказал, что лучше на Троицкий рынок, вот я и... пора мне выходить, — и он неловко протиснулся в полуоткрытую дверь.

Кондуктор лениво смотрела в окно в сторону пустой остановки. Кирилл Кириллович мельком взглянул на человека в китайском пуховике. Лицо у него, как показалось ему, стало еще более землистого цвета, чем раньше.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Водолаз

— Я гляжу на тебя, Кириллыч, и думаю, а не свихнулся бы ты.

— Что так, Анна Панфиловна?

— Иной раз на тебе лица нет, глаза красные. Навалилось на тебя столько, что троим не осилить. Этот год, что ты живешь супротив меня, я тебя узнала. Ты как мой покойный Никита, все в себе держишь. Никому не доверяешь, чтобы не открыться. Инфаркты таких любит.

Соседка, возвращаясь из магазина, застала Касторгина у подъезда с двумя небольшими ковриками под мышкой.

Он открыл дверь и они вошли в подъезд.

— А что, муж болел? — спросил Кирилл Кириллович.

— Нет, иногда только сердечко шалило. Военная косточка. Был, как строевая лошадь. И умер, можно сказать, на ходу. Когда сердце прихватило, уже в «скорой» был, попросил, чтобы я ему шахматы принесла — не хотел скучать в больнице. Принесла. Так с одними шахматами и уехал. Думал, ненадолго. Под утро скончался, сказали, обширный инфаркт. Я жена, вроде бы мне не очень можно верить, своя. Но мне, ведь скоро восемьдесят, что мне врать-то. Правду скажу — самоотверженный был человек и честный. Он бы не пережил теперешнее время ни за что. Обречен все равно был бы на инсульт или инфаркт. Он порядок любил.

Они поднялись на площадку второго этажа, где были их квартиры.

— Анна Панфиловна, проходите, — пригласил Касторгин, — проходите в переднюю, договорим.

Касторгин расстелил около двери пахнувший морозцем коврик, и они вошли в его квартиру. Соседка остановилась в прихожей. Не спеша огляделась.

— Да, хорошо-то как стало. А до этого тут два шалопая таких жили — кавардак был. Попивали с соседом сверху, жены намучились.

— Жить собирались, да вот пока ремонтировал после обмена, жена с дочкой уехали в Германию.

— Я вижу, ты не пьешь?

— Ну как... изредка.

— Вот-вот, у меня из головы это не идет. Жена ушла, с работы уволили, родственников рядом нет, друзей, как видно, тоже не очень много — и не пьешь? Свихнуться можно. Отклонения пойдут от линии жизни. Уж лучше, когда невмоготу, выпей. Мужику это надо, по своему Никите знаю. Очень крепкий был — и враз под корень. Крепкие-то ломаются быстро.

— Я не сломаюсь.

— Да ведь без забот, к которым привык всю жизнь человек, очень тяжело. По себе знаю, всю жизнь была то на комсомольской работе, то на профсоюзной — в потоке жизни. Ушла на пенсию — еле устояла. Сейчас мне вон сколько лет, а я активно себя веду, за жизнью слежу. А ты ходишь, как сыч, мудрый, но скучный и непонятный. Хорошая у тебя квартира, небольшая, а уютная.

Они прошли в гостиную и он усадил ее в кресло.

— Я, Анна Панфиловна, наркоманом стал, — сказал Касторгин из прихожей, куда он шагнул, чтобы повесить пальто.

Соседка ахнула:

— Ну у тебя и шутки, Кириллыч.

— Нет, правда. Вот посмотрите, — он, вернувшись, взял со стола большую папку, раскрыл и вынул несколько листов.

Соседка водрузила на нос очки, болтавшиеся у нее на груди на тонкой веревочке, и начала ворошить листочки.

— Да, — протяжно сказала она. — И сколько таких стихов в этой папке?

— Больше сотни.

— Да-а... — вновь протянула Анна Панфиловна.

— Что? — насмешливо спросил Кирилл Кириллович. — Тяжело читать?

— Надо переварить. Раз так писал, значит об этом много думал, так?

— Вроде бы так.

— Показывал кому-нибудь свои стихи?

— Да, одному умнику.

— И что он сказал?

— Ты, говорит, пишешь какие-то прибаутки. Как деревенский полудурок для свадьбы, только мата нет для перцу.

— Так прямо и сказал — такими словами?

— Да. Он это любя, мы друзья.

— Вот послушай мои стихи, — она прикрыла глаза ладонью правой руки и, покачивая головой из стороны в сторону, пропела:

Дорога моя подруга,

Что случилося на днях:

Полюбила гармониста

И запуталась в ремнях.

— А вот еще, совсем другое:

Я, бывало, ожидала

Хромовые сапоги.

А теперя ожидаю

Инвалида без ноги.

— Вот мои стихи, прости Господи. Первую частушку пели мы до войны, а вот вторую — в войну... А у тебя как, — и она нараспев прочитала по листочку:

Как наша жизнь расставила силки,

Такое выпало нам времечко.

На каждой башенке сидят стрелки

И целят прямо в темячко.

— О чем это, Кирилл, а? Неужто паразиты какие тебе грозят, береги себя, сейчас все дозволено.

— Нет, не все впрямую. Это так сказано вообще.

— А вот знакомо:

Экое грустное дело —

Тело мое постарело.

Душа осталась молодою,

И это не дает покоя!

— Хочешь я расскажу тебе одну притчу.

Касторгин согласно кивнул головой.

— Вот как мне начать? Что я хотела сказать... да... вот включилась. Мы, люди все, продолжение первой нашей удачи. Только она становится символом последующей нашей удачной судьбы. Непонятно?

— Да пока не очень, — сказал Кирилл Кириллович, присев напротив соседки к столу.

— А вот слушай... Однажды Чингисхана спросили: «Ты герой, а мог бы ты сказать, каким знаком отмечен?» Хан подумал и сказал: «Как-то, еще до восхождения на царство, я скакал по дороге и встретился с пятерыми, поджидавшими меня в засаде в кустах, чтобы убить. Я напал первым. Мне повезло, их стрелы пролетали мимо, а мой меч работал хорошо. Я перебил их всех. На обратном пути увидел на месте сражения пять лошадей, который бродили без хозяев. Я забрал их и привел к себе домой». Каков вывод, а? Мы с вами вначале — повелители своей судьбы, а потом — только исполнители. Вы отличный инженер, о вас «Волжская коммуна» писала. Я диву давалась, сколько вы сделали, сколько у вас званий. Вы себе сами сделали судьбу, вы трудоголик, а потом — бац — и ушли от своей судьбы, не стали ее исполнителем, зря. — Она невольно перешла на «вы». — Нельзя вам не работать. Вы должны трудиться — и по специальности. Судьбу, которую вы себе создали, должна теперь вами руководить, а вы ее ломаете. Вы меня должны слушать, еще молодой человек по сравнению со мной, а я старый доперестроечный идеологический работник. Так вот. Нате-ка ваши стишата. Пойду, жарковато мне в пальто... Да и пора, не люблю надоедать, — она погрозила слабеньким пальчиком и вышла, споткнувшись о порог.

Закрыв за соседкой дверь, Касторгин вернулся в большую комнату, сел в кресло. Машинально, по привычке, большим и безымянным пальцем левой руки помассировал виски.

— Да, — задумчиво произнес он, как бы продолжая начатый разговор, — я похож на водолаза, который спустился на глубину и залег. Лишь шланг с воздухом соединяет меня с тем миром, что над водой. Шланг этот: мой приятель Владислав, моя соседка Анна Панфиловна, и телевизор с депутатскими дебатами, газеты и прочее, но... Но ведь это не жизнь... это суррогат жизни.

«Воздуха в легкие не хватает, вот что», — удивился он простой мысли, которая явилась будто сама собой и которая вдруг напомнила ему о разговоре с художником. Вот оно: мысль пришла — и все ясно.

«Этот шланг, что остается для пенсионеров, он тонок, его не хватает. Его надо расширять. Расширять круг интересов, надо искать импульсы, которые заставляют любить жизнь. А ты, дружок, говоришь, что мысль — тупик, — вспомнил он слова Владислава, — взрыв, распад. А ни фига! Мысль — движение, движение к свету, к простору».

Он умиротворенно потянулся в кресле, да так, что послышался треск. Кирилл Кириллович озабоченно сунул руку между боковиной кресла и подушкой и обнаружил, что кожа слиплась в этом месте и с трудом поддается разъединению. А там, где ему это удалось, клочками порвалась и маленькими язычками болталась, обезобразив красивую поверхность.

— А, черт, — выругался он, — и тут халтура.

Он вспомнил, с каким удовольствием они вместе со Светланой покупали диван и эти два кресла на Нижней Полевой в магазине импортной мебели, как ей понравился темно-вишневый цвет кожи и что можно было заказать любой набор мебели — и все это аккуратно через месяц тебе доставят аж из Австрии. «А впрочем, уже хорошо, что она этого не видит». — И он тут же забыл о кресле.

На смену пришла следующая догадка: «Это хорошо, что я начинаю замечать мелочи жизни, значит, начинаю всплывать».

Его мысли вернулись вновь на «круги своя». Он вспомнил недавний разговор с незнакомым стариком на набережной.

Кирилл Кириллович, гуляя вечером, обязательно доходил до голубых елей около бассейна ЦСКА. В тот раз, как обычно, выйдя из аллеи, он подошел к парапету напротив не работающего зимой фонтана и в задумчивости остановился. Бордовое солнце своим огромным диском окуналось в свинцово-тяжелую гряду облаков, заслонявших горизонт.

— Глядите, глядите на закат, полезно для зрения, — прозвучал неожиданно рядом голос.

Касторгин не заметил, как около него оказался сухонький старичок. «Похож на отца Болконского из «Войны и мира» Бондарчука», — подумал Кирилл.

Запросто разговорились. Всего он не запомнил, но отчетливо сейчас звучали слова старика, связанные с теперешними мыслями Касторгина:

— Знаете, я жизнь почувствовал, понял, только когда на пенсию в шестьдесят лет вышел. Себя почувствовал, собой стал заниматься, в кино ходить, в театр. Масса интересных вещей в жизни, а мы впряглись в рабочую лямку, поднатужились и прем, не видя ничего. Пот глаза застит. А кругом, оказывается, красота. Вот вы молоды, заняты: работа, работа — и многое не видите. Я могу подтвердить из собственного стариковского опыта: огромнейшая прелесть в отстраненном созерцании жизни. А? Ну да, конечно: в молодых плоть, гормоны правят. Но всему свое время.

Касторгин удивлялся, слушая старика. Он даже не вступал с ним в диалог. Все было понятно, ясно донельзя. Но как-то теоретически, а вот он, Кирилл, живой пример — он не может смириться полностью с тем, что говорит старик.

«Ясно, почему не могу, — я пенсионер липовый, мне пятьдесят три, а ему восемьдесят, какие в его годы желания? Плоть еле дышит», — думал Касторгин.

Затем старик сказал то, что его сильно смутило. Было ли это случайностью, либо старичок был непростой. На Кирилла Кирилловича это произвело большое впечатление:

— Тело подводит, стареет во сто крат быстрее, чем душа. Понимаете ли: то ли создатель промахнулся, то ли сознательно так свершил. А жизнь реальна. Конечно, маловато денег, не хватает на лекарства, а в остальном — это лучшее время моей жизни.

«Боже мой, — думал Кирилл Кириллович, глядя на старика, — его как будто кто ко мне прислал с этим разговором. Когда я подходил, его и не было. Откуда он взялся? Касторгин, а ты случайно не того, может, это все так и начинается, а уж в психушке потом у каждого по-своему?»

Он почему-то вспомнил, как умирала его бабушка, ее последние минуты. Находясь чаще без сознания, восьмидесятилетняя старуха в минуты просветления разума несколько раз сказала: «Живите, пока живется, радуйтесь». Но что поразило тогда Касторгина, так это ее поведение в последние секунды перед уходом. Варвара Ильинична резко приподнялась с постели, почти что сев на кровати, и головой с раскрытыми большими черными глазами повела слева направо, окидывая взглядом все, что было перед ней. Было видно, что она ненасытно вбирала в себя все: и домочадцев, которые растерянно стояли вроссыпь около, и все предметы комнаты, и саму комнату. Она вобрала это все в себя, будто желала, пускаясь в дальнюю дорогу, все унести с собой. Она все запоминала, чтобы потом оттуда, издалека, видеть это все? Во взгляде была такая ненасытность, такое желание вобрать как можно больше, что ему стало не по себе. «Зачем ей это? — думал он тогда и сейчас. — Ей это для чего-то надо было, она подчинялась какому-то мощному инстинкту, данному ей сверху, или это только судороги, конвульсии умирающего существа? И что такое смерть? — впервые тогда остро задумался он, — не начало ли нового, отличного от того, что есть на этом свете, дальнего путешествия? И куда? И на сколько? Да, я, кажется, начал путаться в мыслях, для многих совсем ясных, для других вообще непонятных, о которых они и не хотят думать. Бегут от них. И, наверное, молодцы. А может, оттого она так жадно вбирала в себя все, что совершенно четко понимала и знала в те последние секунды: то, что она имела, у нее потом уже никогда не будет вообще. Даже самой возможности вспомнить и пожелать не будет. Не будет ничего. Только глухота и бездна.

...Если бы кто-то сейчас случайно прочел мои мысли, ох и удивился бы моей дремучести. Я, наверное, рассуждаю о многих вещах, как недоросль. Но ведь я, казалось, кое-что в жизни знал, думал о ней... Системно старался работать. Защитил диссертацию, то есть несколько лет мой мозг работал системно в определенном направлении и на уровне нынешней науки. Правда, прикладной науки, отраслевой, но, тем не менее, я не дикарь, вроде бы... Стоп, — почти вслух сказал он сам себе, — а что же остальной народ, так же, как и я, болтается в неведении? Ведь это пропасть. Надо же было бы знать с начала жизни, в каких координатах находимся, митрофанушки мы...

Я сильно смахиваю на мою бабушку. По сути я тоже сейчас так веду себя. Я многое стал замечать, все мне интересно, будто я хочу тоже вобрать в себя как можно больше: вдохнуть больше воздуха в легкие. Чтобы глубже нырнуть? А потом что будет? Я не знаю, что мною руководит больше: интерес к жизни вообще или интерес к себе в жизни. Надо еще разобраться».

Он встал, подошел задумчиво к окну, но не стал смотреть в него, а зачем-то поглаживал широкий подоконник, где местами краска, вспучившись, начала отлетать. «А ведь полгода не прошло, как красили подоконники-то, схалтурили мужички? Может, и нет, просто я сам подгонял, когда готовили подоконники, очевидно, не просохло тогда дерево как надо, теперь, усыхая, ломает краску.

...Если бы написать повесть о том, что со мной происходит, интересно это было бы кому-нибудь или нет?» Он на секунду задумался и невольно утвердительно кивнул себе: «Кому-нибудь интересно наверняка было бы... «Записки Кирилла Кирилловича Касторгина» — так можно было бы назвать. Как «Повести Белкина», чего уж там скромничать, — усмехнулся он, — может, не до плеча, так хотя бы до пупка дотянуться, классик не осерчает».

Но тут же серьезно подумал: «Допустим: есть лирика или мемуары гения, но ведь не все гении. Может быть лирика и эссе обыкновенного человека. Она же тоже может быть интересна. Кому? Ну, хотя бы этой самой среднестатистической личности? Можно ли тут оперировать какой-то усредненной личностью, единицей, ведь живой человек в центре. Банально мыслю!»

Три буквы «К». Он вспомнил, что его иногда в школе называли Капитаном Кассио Кольхаун, как персонажа из «Всадника без головы», и помотал головой: может, и впрямь уже без головы, да и не всадник.

«А потом не получились бы «Записки Кизила Кизиловича Касторкина». Наши заводские остряки не зря это мне приклеили: «Касторкин». Любят — знаю, но ведь кислятиной и занудливостью от меня изрядно несет. Хотя каждый специалист просто обязан быть чаще всего занудой, врединой. Ему истина важна, вне того, как ее и кто будет пробовать на вкус и цвет. Истина, господа! Господа, ау, где вы, господа? Господ стало подозрительно много, а истина — одна, товарищи-господа. Истина, но не смысл. Не искать смысла. Поиск смысла нелеп. Смысл всему придает сам человек, его искать надо в себе. Разобраться в себе. Поставить цель себе и сделать ее смыслом жизни. Сколько людей свою жизнь тратят на поиск смысла, обрекая себя на бессмысленность. Об этом можно писать романы. И не заболел ли я сам пассионарностью? Я сейчас получаю энергии больше, чем трачу ее. Значит, должен наступить момент, когда ее надо будет отдавать — через конкретные дела. Все впереди?!»

...Касторгин однажды уже начинал писать повесть. Это было в 1986 году в Ленинграде, в общежитии Технологического института. Там на курсах повышения квалификации, куда его послали на месяц, была необычная атмосфера. Питерские преподаватели своей независимостью суждений будоражили умы производственников. Но по возвращении его захватили перестроечные события, которые бурно коснулись завода, и он просто не находил времени для своей затеи.

«...А фабула? Сюжет повести, какой бы он мог быть теперь? Ведь событий-то в моей жизни теперь не густо.

А впрочем, сюжет прост: человек в работе и человек вне работы, вернее, без работы. И название само напрашивается: «Безработный работник».

Или — «Трудоголик без похмелки», «Повесть об одном из нас».

Кажется, в тридцатом году в России было официально объявлено об отсутствии безработицы. В Москве была закрыта последняя биржа труда. Теперь же, по официальным данным, два миллиона безработных, а по утверждению профсоюзов, что наверняка вернее, около пятнадцати процентов населения. Чтобы сказать об этом как следует, надо побыть в числе этих двух миллионов... Мне вот, что называется, повезло.

Но как писать? Его беспокоила одна мысль, которую он толком и сформулировать-то не мог. Но она в нем давно зрела, в те, еще относительно благополучные годы, когда он, поглощенный наукой, работал над диссертацией, и тогда, когда уже стал главным инженером. Она в нем дремала и просыпалась периодически, заставляя недоумевать. Мысль эта состояла в том, что, начиная, может быть, с Гоголя, с его беспощадной гениальной способностью видеть все пороки и несовершенство жизни и указывать на них русскому человеку, как школьнику в школе, чрезмерно часто внушали читателю, как много в человеке нехорошего. Но жизнь была, она состояла и при Гоголе, в значительной части из хороших людей. Россия обустраивалась, строились дороги, делались открытия... просто трудились, созидали, растили детей... Почему же великие писатели не видели этого созидания? Почему оно не стало предметом творчества гения? Или творчество всегда живет там, где раздрай в душе? Ему нужен надрыв! А Салтыков-Щедрин? Неужто русский человек заслужил только такой оценки? Касторгин иногда приходил, как он считал, к «чудовищной мысли»: мы сами, в том числе и писатели, культивировали в себе, не осознавая того, то, что наше общество привело к большим бедам. Литература, не замечая материального созидания, которое требует порой самых лучших человеческих качеств, пыталась созидать духовно, но в таком отрыве от реальной жизни. А надо бы созидать и культуру жизни, в том числе, а может, в первую очередь ее материальную сторону.

Ведь железные дороги, красивые мосты, города не могли построить ни Чичиковы, ни Раскольниковы, ни Ромашовы? Жизнь делали другие. Где же они? Где тот дух, на котором не только держалось, но двигалось вперед Отечество? Мне, митрофанушке, трудно разобраться. Что-то, значит, есть неподъемное в этом вопросе, — сокрушенно думал Касторгин, — не могу я видеть человека вне его конкретного дела, которое он делает в жизни. Человек и дело его должны быть воедино связаны. И это мое понимание пришло в результате моей практической инженерной работы в течение двадцати пяти лет. Я теперь ценю во всем конкретное дело. Отсюда вывод: я — не художник, я — работяга. Самое лучшее, что я могу сделать за письменным столом, — это написать документальную повесть. Да. Это, очевидно, так. И хорошо, что я это понял...

А вдруг Гоголь вторую часть «Мертвых душ» потому и сжег, что понял: он не способен увидеть другое, отличное от того, что изображал. И не захотел выносить приговор русскому человеку, понял: и так переборщили литераторы. Обратный эффект получился. Какой иной гений ответит на этот вопрос? Решится ответить?!

И какова должна быть доля правды? Голая правда? Вся правда?

Но Ницше уже сказал, что правдивый человек в конце концов приходит к пониманию, что он всегда лжет.

Значит, правда, — рассуждал Касторгин, — неуловима. Непостижима! Тогда что же есть цель пишущего? И как писать? Как писать, чтобы и хотелось многого и верилось во многое... А впрочем, у меня ведь когда-то была мысль, что неплохо бы написать повесть о руководителе, деятельном и активном», — и он вспомнил строчки из книги немецкого писателя Кнобок «Трудно быть директором».

Они действительно могли быть метафорой целого романа, если искусно «развернуть». Или «пружиной», как выразился Касторгин. Ее стоит привести, эту «пружину»:

«...Директор всегда, как на ладошке, всегда на виду. Придет на работу вовремя, говорят: «Ишь прибежал спозаранку, хочет нам очки втереть». Придет поздно, скажут с иронией: «Начальство не опаздывает, начальство — задерживается». Поинтересуется, как жена, как дети, — «сует нос не в свое дело». Не поинтересуется — «ну и черствый же человек!» Спросит: «Какие есть предложения?» — сразу шепот: «Сам никаких, видимо, не имеет». Не спросит — «к голосу коллектива не прислушивается!» Решает вопрос быстро — «тороплив, не хочет думать». Решает медленно — «нерешительный, перестраховщик». Требует новую штатную единицу — «раздувает штаты». Решит: «Справимся своими силами» — недовольны: «На нас выехать хочет». Обходится без указаний сверху — «вольнодумствует». Выполняет указания точно — «старый бюрократ». Начнет шутить — «без щекотки не засмеешься». Не шутит — ворчат: «Хоть раз видели на лице его улыбку?» Держится по-дружески — «хочет втереться в доверие». Держится обособленно — «сухарь, зазнайка». Дела идут хорошо — «в конечном счете, это мы работаем». Снимают за невыполнение плана — «поделом, так ему и надо! Он один виноват».

«Может, замахнуться все-таки на повесть? Зарыться месяца на три-четыре. При такой усидчивости, какая всегда была у меня что-нибудь да выйдет. Разрядиться надо, иначе, того гляди, пыжи сами полетят», — крутилось в голове. Но тут же себя одернул: «Не реваншист ли в тебе сидит, хочешь одним махом за все годы оправдаться, что когда-то изменил литературе, отклонился от намеченной цели».

Чуть позже, уже охлажденным умом, прикидывал: «Вот Толстой или Достоевский в наш век, в наше время, о чем бы они написали? О человеке, но в каких перипетиях?.. О перестройке все сейчас молчат».

Сравнивая себя с водолазом, он припомнил присказку старосты их студенческой группы, вечно неунывающего «одессита» из Тихорецка Бутова. Говорил Бутов ее всегда серьезно и авторитетно:

— Знаешь, какая самая первая заповедь у водолазов? Если не знаешь — скажу: не писать в скафандр, а все остальное — мелочи.

...Временами Касторгин испытывал большой душевный подъем. Он верил: жизнь для него не остановилась. Странно, ему не хотелось вернуться назад, туда, где было все успешно. Он сейчас как бы очнулся от водоворота своих дел и увидел нечто иное. Жизненные пружины сейчас толкали его к какому-то действию или бездействию, но было в этом что-то все-таки увлекательное, хотя и непонятное ему. Он временами попадал как бы в невесомость. Привыкший четко, логически мыслить, Касторгин теперь не мог сформулировать, что с ним происходит, и странно — кажется, не торопился этого делать.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Неприкаянный

— Вчера был в Нефтегорске, в читалке попался номер газеты «Луч», где Николай Переяслов хвалит книжку стихов тамошнего поэта, кажется, Самойленко. Зачем ему это надо? Стихи-то в книжке слабенькие. Хвалил бы уж лучше Сиротина — без промаха...

Говоривший эти слова поджарый, внешне похожий на странную дикую птицу человек был бледен. Белокурые волосы его спадали на плечи, и он их нервно поправлял левой рукой. Правая была в кармане темного пиджака.

Касторгин вошел в ресторанчик «У Линде» наугад, пропустить кружечку пива. И был рад неожиданной встрече: в углу, напротив говорившего, сидел Владислав, который тут же приветливо помахал рукой. Кирилл сел за столик, напротив Владислава.

— Ребята, познакомьтесь, — улучив момент, когда замолк белокурый парень, произнес Владислав, — это мой приятель Кирилл Касторгин.

Кирилл Кириллович кивнул головой.

— Владимир Бережнов, — назвался белокурый и тут же спросил Касторгина: — Вы кто?

— Вообще-то человек, а так — инженер.

— Не из Новокуйбышевска?

— Почему я должен быть из Новокуйбышевска? — дружелюбно усмехнулся Кирилл Кириллович.

— В Новокуйбышевске живет сейчас первоклассная поэтесса: Диана Кан, мы с ней знакомы по Оренбургу. Это будущее нашей поэзии. Это уровень Анны Ахматовой?

— Но причем здесь я? — терпеливо переспросил Касторгин. Владислав улыбнулся в усы.

— Мы все здесь причем, — резко оживившись, с нажимом сказал Владимир. — Они с мужем, Евгением Семичевым, нашим самарским Николаем Рубцовым, окончив Высшие литературный курсы, приехали в Новокуйбышевск. И, смешно: живут в крохотной комнатушке заводского общежития. Нам не стыдно? Всем нам не стыдно? Разве они поэзией когда заработают на квартиру? Сроду не купят. А талант в мытарствах сгубят. Если бы моя воля, то я им дал бы квартиру в первую очередь. Куда смотрит власть? Все мы?

Касторгину не хотелось спорить, вообще он не готов был к каким-либо разговорам. Зашел пива попить, а тут — великие проблемы. Он припал губами к кружке, надеясь, что его оставят в покое. Без остановки с удовольствием выпил половину и поднял голову. Нельзя было долго смотреть в синие глаза блондина, они завораживали. И Кирилл Кириллович уже был готов согласиться с тем, что говорил Владимир, но что-то мешало этому. Мелькала мысль: не так, что-то здесь не так...

— А как ты оказался в Нефтегорске? — спросил Владислав и это несколько изменило, казалось, тему разговора.

— Меня пригласил один тамошний учитель, мой приятель Аркаша. Он из Кулешовки. Мне интересно. Я не деревенский. Я и не городской. Я — никакой. У меня нет родины. Отец мой из этих мест, но он окончил военное летное училище, долго служил за границей, последнее время в Германии. Вернулись в Россию, вернее, они с матерью вернулись в Россию. Я родился за границей. В девяностом году поступил в Самаре в институт, второй год аспирант кафедры «Технология нефти и газа». Впереди сумрак, начавшийся с нашей неудачной перестройки. Деревню не знаю, но хочу знать. Очевидно, гены моего деда срабатывают. В Кулешовке дом его еще стоит. Но ни деда, ни отца уже нет. Случилось так, что начал писать стихи. Необъяснимо, непонятно мне самому — почему? Когда умер отец, мать вышла за другого. Счастлива. Непостижимо, как можно быть счастливой во втором замужестве в пятьдесят лет до такой степени, чтобы месяцами не проявлять желания хотя бы увидеть меня. Недавно в Оренбурге случайно встретились у театра. Она была со своим сановным образованным дураком, я — с Леночкой. Может, мы как-то и по-другому повели себя, но за ее спиной маячила фигура местного поэта, претендующего на российскую известность, — Евгения Вдовина, а на самом деле сдающего пустые бутылки. Да-с, его стихи — пустые бутылки. И меня заклинило. «Володечка, привет!» — «Привет, мамуля!» Больше она ничего не сказала и я больше ничего не сказал. Я смотрел на Вдовина. Тот делал вид, что меня не узнает, глядел поверх голов, словно боялся что-то расплескать в себе. Истовый и отрешенный. Ну прямо как Блок. Наши областные поэты, за редким исключением, — говно! Я это точно понял, когда он сидел в фойе типографии, окруженный мужиками с помятыми лицами и пиджаками: один — главный редактор издательства, другой — бывший секретарь отделения Союза писателей, третий — тоже чиновник... Сами пишут — сами себя издают. Нужна свежая кровь, вы понимаете, све-жа-я! Нужны непричесанные мужики, а не те, что, став членом Союза, как раньше было, через каждые два года получали полную гарантию на издание очередной своей книжки. Так я думал, глядя на них. Мне показалось, что я подходил под «непричесанных и свежих», поэтому подошел к ним и протянул свою тетрадь: «Евгений Кимович, посмотрите мои стихи». — «Вы кто?» — он нехотя посмотрел то ли на меня, то ли сквозь мое лицо в окно напротив. «Человек, который пишет», — ответил я. «Да? Технарь, я так понимаю». — «Не понял, что вы поняли?» — «Вуз технический у вас?». «Да, на втором в политехе, в Куйбышеве». — «Ясно, печатались где-нибудь?» — «Нет пока». Он вяло посмотрел на меня и вдруг обескураживающе: «Знаешь, брат, я свои стихи еще на той неделе должен был отдать редактору. Тут столько вокруг словесного поноса, я задыхаюсь просто. Давай в другой раз». Я твердо решил: другого раза у меня с ним не будет.

— Но ты ведь печатался в самарских газетах, в одной, помню, целая подборка была, — проговорил Владислав.

— Я сейчас пишу в стол. Хрен с ними со всеми. Может, это и хорошо.

— Что хорошо? — спросил тот, что сидел слева от поэта и которого, как потом оказалось, звали Виктором.

— А то, что я один, а по другую сторону — все. Я — один! — чеканно повторил он, — а по другую сторону — весь мир, все вы. Подминать под себя время — удел художника. Я все равно стану крупным российским поэтом. Как говорится, мог стать генералом, а стану самим собой. И Нобелевская премия будет моей.

— Лихо, — не удержавшись, обронил Касторгин.

— Вот именно: лихо! — воскликнул Владимир и так стукнул пустой кружкой по столу, что бородатый бармен, выглянув из-за загородки, посмотрел в их сторону.

«Кажется, возможна драка, — флегматично подумал Кирилл Кириллович, — и одним из участников сделают меня, черти. Давно не приходилось...»

Драться ему не хотелось.

— С пива такой? — шепнул он Владиславу.

— Сам видишь: кураж ему нужен.

Блондин вынул совершенно чистый, сверкающий белизной платок, промокнул как-то очень бережно свои пухлые губки, будто поласкал их, и произнес:

— Вот вам на прощанье, берите! — И нараспев начал читать трубным, как будто чужим, завораживающим голосом:

О, Согдиана, родина моя.

Я руку протяну, а ты отпрянешь.

И острие дамасского копья,

Обороняясь, в грудь мою направишь.

Но не спасет усталый бог огня

Тебя, коль в нем еще остался разум,

Ни от стихов моих, ни от меня,

Ни от моих потомков сероглазых.

Они взойдут однажды все равно —

Суровые, как северное солнце.

В крови их, будто древнее вино,

Седая азиатчина всплеснется.

Пустынный ветер, словно паруса,

Раздует их славянские хитоны...

Моим потомкам, посмотрев в глаза,

Ты вспомнишь византийские иконы.

— Это кто? — спросил Владислав.

— Диана Кан, этническая кореянка. По материнской линии — русская казачка. Ей бы возглавить в Оренбурге писательскую организацию. Она черт с рогами. Всех расшевелит.

— Да, — неопределенно сказал Владислав, — не слыхал про такую.

— «Как салат из омара, розовеет Самара», — вдруг произнес с пафосом один из парней, сидевший справа от Касторгина. — Тебе это нравится, Владимир?

— Это двустишие, по-моему, Андрей Вознесенский написал в прошлый приезд в вашу сонную Самару. Вы любите приглашать знаменитостей типа Владимира Войновича, Василия Аксенова, Александра Кушнера. Неплохо сказал. Мастер!

— Но это же стихи не русского поэта, он даже не понимает, что многие из россиян омаров и в глаза не видели. Это же буржуазная поэзия. Тоже мне космополиты. Сосиску не каждый купит — цены кусаются, а тут — омары. — Он замолчал, но тут же вновь встрепенулся. — Космополиты хреновы. Лишь бы свободу проповедовать. Выпендрежники.

Сказав так сосед Касторгина взглянул на Владислава, словно ожидая отпора, но, странное дело, тот беспечно махнул рукой:

— Ну сказал поэт и сказал, так захотелось!

— У вас в Самаре есть свои настоящие поэты, вот Чепурных, — продолжал менторским тоном Владимир. Он вынул из кармана маленькую книжечку, покопался в ней и меж страничек отыскал рукописный текст на узком листочке:

Наскальной живописи плач

Нестертый варварской рукою:

Укрывшийся в закатный плащ,

Проходит город над рекою.

Туда, где длится Божий свет

В отливе огненного шара

И стая птиц — жаль, птицы нет

С красивым именем Самара.

Голос, ставший проникновенным и тихим, дьявольски завораживал, несмотря на дерзость поведения его владельца. Кончив читать, Владимир, безнадежно махнув рукой, сразу на всю компанию, направился к выходу. Касторгин молча смотрел на удаляющегося поэта, а в ушах стоял его голос: «Я никакой: ни городской, ни деревенский — и в этом залог моего таланта». Что это: простая бравада или в этом что-то все-таки есть?

«Нужны космополиты! Наш двадцать первый век — их век! Надо давно выйти за свою околицу и не только деревенскую», — продолжали звучать слова блондина.

«У этого не будет отклонения», — без зависти подумал Кирилл Кириллович. И тут он вспомнил пронизывающие душу слова другого блондина с голубыми глазами:

Но более всего любовь к родному краю

Меня томила, мучила и жгла.

И успокоился. Только молча утвердительно покачал головой под недоумевающим взглядом Владислава.

«И Диана Кан без своих корней — ничто», — мысль эта пришла вдогонку к остальным. Он улыбнулся то ли в адрес незнакомой ему кореянки, то ли блондину, который всего двумя строчками все поставил на место и обессмертил в веках село свое — Константиново.

— Все поэты по-своему пророки, — задумчиво произнес Владислав.

— И этот мальчик? — улыбнулся Касторгин.

— Видишь ли, живописцы хоть как-то защищены от тупика, к которому приводит мысль поэтов-пророков. Мы с тобой об этом говорили уже.

— А к чему она приводит, мысль поэта?

— К тому, что жизнь по сути большая бессмыслица и с этим надо смириться.

— Нет, я не согласен, — мотнул головой Касторгин, — не всегда и не у всех. Жизнь — тайна, которая есть наше вечное и великое мучение. Это Бунин. А смерть — еще большая тайна.

Все мудрецы друг друга повторяют,

Я б упрекать их не посмел,

Коль и они не понимают

Того, что я понять хотел.

— Кто это? — Владислав внимательно взглянул на Касторгина.

— Какая разница! Я думаю, наитие, интуиция настоящего художника не должны допускать его мозг до утверждения того, что все — бессмыслица. Настоящий художник должен остановиться на понимании невозможности осознать до конца сущее. Во всем есть тайна, но не тупик и бессмыслица. Осознание непостижимости многих вещей на свете — удел и пророка, и художника, как это ни парадоксально...

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

Правильно ставить задачи

Пока двое незнакомцев провожали поэта, Касторгин успел уточнить, кто они такие. Приятели художника. Ударились оба в коммерцию от нужды. Были хорошими инженерами. Оформляют свой маленький офис. Владислав им помогает. Тот, что пониже ростом и постарше, — Аркадий, помоложе и посветлее — Виктор. Первый — химик, второй — авиационщик.

— Посадили пророка в троллейбус, доберется, — сказал тот, что посветлее.

— Многовато у нас что-то стало пророков в Отечестве, — сказал Касторгин, ни к кому не обращаясь.

— Ага, — неожиданно живо и словоохотливо отозвался Аркадий, — их сейчас везде много. Этот вот, которого проводили, мой дальний родственник, в литературе пытается шаманить. Другие — в политике. Я был в июне в Москве на первом съезде Российских химиков, — задумчиво проговорил Аркадий. — Выступая на нем, Аркадий Вольский рассказал маленький анекдот. Корреспондент берет интервью у двух экономистов, один из них пессимист, другой — оптимист. На вопрос: «Каковы дела в экономике?» — пессимист ответил: «Плохи, очень плохи». На тот же вопрос оптимист отреагировал так: «Плохи, очень плохи, а будут еще хуже!»

— Он прав, вот он пророк! — невесело засмеялся Виктор.

— Кто? — Аркадий пододвинул к себе кружку с пивом, но не торопился пить.

— И Вольский, и экономист-оптимист — правы. Но химики вроде бы на подъеме сейчас, — продолжал Виктор, — я недавно разговаривал с Евгением Узиловым, возглавляющим АООТ «Бытовая химия». Они в последние годы наработали собственные оборотные средства, которые потеряли в начале девяностых годов. Сейчас у них и с сырьем вопросов нет.

— Ну что ты, Виктор, говоришь, — досадливо махнул рукой Аркадий. — Это же не пример. Ну, трудится у него триста человек всего. Они нашли себя, это хорошо. Но крупнотоннажная нефтехимия? Возьми, к примеру, АО «Фосфор». Там уже не кризис, а паралич. Я хорошо знаю директора Станислава Пименова. Когда-то еще Кунаев с Назарбаевым бросили его на поднятие фосфорного производства в Джамбуле, затем уже наше союзное руководство направило в Тольятти, после аварии на заводе. Он восстановил производство и здесь. Но настали иные времена. Источники сырья — фосфоритной руды — находятся в Казахстане. Сегодня это заграница. Кроме того, контрольные пакеты акций рудников недавно перекупила американская фирма и моментально взвинтила цены в три раза. За последние годы электроэнергия подорожала в двадцать один раз, а цена их продукции выросла только в одиннадцать раз. У них мощность одной только печи пятьдесят мегаватт в час — это на уровне потребления энергии всего Волжского Автозавода. Вот и пошло, и поехало.

— Да, я понимаю, энергетики здорово посадили химиков.

— Нет, не так, — опять встрепенулся Аркадий. — Если быть корректным, химиков посадили не энергетики, а непродуманная политика ценообразования. Да, химия в упадке. Юрий Петрович Самарин, ректор СамГТУ, говорит, что они вдвое сократили подготовку инженеров-химиков. Но суть в том, что сама энергетическая система, хотя она и оказалась в более выгодном положении, ничего существенного за последние годы не внедрила у себя. Техническое перевооружение в загоне. Причина та же — не хватает денег.

Было видно, что диагнозы, которые Аркадий пытается ставить, даются ему с внутренней душевной болью.

— Тяжело, — продолжал он, — ведь если возьмёмся всерьез поднимать всю промышленность, то надо в первую очередь поднимать энергетику, без нее все остальное ничто. Значит, до химии руки дойдут не скоро.

— Нам сейчас нужен Александр III. Царь-миротворец. Сто лет назад в его правление, это 1881-1894 годы, так, по-моему, Россия не вела ни одной войны, занималась экономикой, культурой, наукой. Царь все положил на развитие русской промышленности, как залога независимости и зрелости, всякого вида прогресса. Почитайте литературу. Были и во власти мужики стоящие, — говоря это, Виктор диковато вращал белками своих черных глазищ.

«При таком диком виде такая начитанность», — подумалось Кириллу, но в тот же момент его обожгла фраза Аркадия:

— Этой осенью все грохнется.

— Да ладно тебе, сколько уж раз нас по осени пугали, — не согласился Виктор.

— Нечего ладить, все натянулось, как струна. Все искусственно держится на нереальном курсе доллара. Временно — да, обе наши столицы обеспечены продовольствием. Наша провинция — тоже, за счет привозного из-за бугра. Но ведь экспортеры, например, химики, они страдают от самодельного курса, они стали убыточны. Промышленность отечественная рухнет. Сейчас более сорока процентов предприятий убыточны. У нас одиннадцать процентов населения — нищие, пятьдесят процентов — полубедные.

— Что же делать? — театрально воздев руки над головой, глядя большими круглыми глазами, спросил Виктор.

— Для начала, — усмехнувшись уныло, предложил Аркадий, — собирай зеленые и храни только в чулке либо под матрацем. Такова особенность нашей национальной экономики.

— У россиян уже столько лежит под матрацем, что хватило бы рассчитаться с Международным валютным фондом либо, вложив в собственную экономику, уйти от накатывающегося кризиса.

— А кто отдаст свои кровные, пока не поверит, что ему их вернут потом? — вступил в разговор Касторгин, давно думавший об этой проблеме. — Вот поверил бы, принял бы национальную идею, понятную всем, и — вперед. А то — ни веры у многих, ни идеи нет.

— Я мог бы сформулировать суть национальной идеи, — вмешался в разговор Владислав, — она проста, ее многие могут определить: это единение интересов простого человека, моих, твоих, отечества, нет, не Отечества, в данном случае, а государства, то есть власти, иначе говоря — взаимная любовь.

— Ты — художник, у тебя любовь, красота, вселенная — твои координаты. Я бы сказал проще, как технарь, — Виктор выпрямился за столом, отодвинул в сторону кружку с пивом и, став в одну минуту похожим на председателя цехового или заводского комитета профсоюза, почти официально и лаконично произнес: — Что нам, в основном, не хватает? — и сам же ответил: — Нормальной среды обитания. Надо, чтобы мы дышали чистым воздухом, пили хорошую воду, сносно питались, имели рабочие места и могли воспитывать и учить детей. Вот почти все, так?

— Так-то так, — согласился Владислав. Чувствовалось, что внутри его сознания что-то не складывается. Гримаса омрачила его лицо. Как бы очнувшись, оттолкнувшись от чего-то внутренне труднопреодолимого, сказал, скорее, похоже, самому себе: — Нужны любовь или хотя бы взаимопонимание между народом и властью. Но у нас, у русских, не так, как на Западе. Русский человек, как правило, не желает быть во власти. У него извечное желание перекладывать чуждое бремя власти — на другого. Он легко отдаст власть другому. И нынче, поэтому, во власти не самые лучшие. Как строилось все веками: на самовластье, крутой воле, не знавшей предела. А с другой стороны — на долготерпении. Где уж тут любовь, взаимопонимание? Мираж. Хотя, конечно, были и у нас периоды единения...

— Но ты же сам заговорил про любовь, взаимную любовь, — недоуменно взглянул на него Кирилл Кириллович, давно забывший свою кружку и внимательно наблюдавший за лицом Владислава.

Ему сначала показался начатый разговор обычной дежурной приправой к приятельской посиделке. Но что-то неосознанно и сильно влекло его к разговору, даже к мимике лиц и движений говорящих. Он не заметил, как становился неким фиксатором. Эти разговоры, несмотря на их отрывочность и тривиальность, давали ему некую опору. Он не догадывался пока, что они станут тем материалом, который заставит властно устремиться его к попытке сказать свое слово. А пока он слушал Владислава:

— Я знаю: нельзя, чтобы власть была на грани света и мрака, должна быть третья составляющая между светом и мраком. Нельзя доброму человеку отказываться от власти, иначе ее возьмут злые. Третье: это наше земное бытие, быт, его устройство. Им надо заниматься. Надо понять, смириться, что мы должны учиться у Запада жизни.

— Я учился в Академии менеджмента в Германии, — живо откликнулся Виктор, — еще в восемьдесят седьмом году. Ну и что? — Он необычно для его возраста поднял, как школьник, правую руку, повертел ладонью, потом театрально дунул на нее. — В нашей инфарктной системе господам западным учителям самим не справиться. Я это понял. Они могут научить работать в своих условиях, педантично отшлифованных годами. Здесь ты, Владислав, не прав.

— Я несколько не о том, — мягко возразил художник. — Надо брать уроки у Запада. Опора для будущей России: человек и его права.

— Все это понятно, мужики, — вмешался терпеливо молчавший Аркадий, — из всех этих необычных для художника наукообразных мыслей ясно одно: до всеобщего счастья и любви нам очень и очень далеко. Идеи нужны идеологам. А идеологи больше-то нужны самим себе. Жить надо, работать, любить, верить — вот она, национальная идея. Вот оно, счастье.

— Это совсем другой разговор, — быстро отпарировал художник. — Будешь ли ты счастлив или нет, уже заложено на генетическом уровне, я читал об этом... Если просто и коротко: одна категория людей склонна видеть вот, например, твою пивную кружку наполовину полной, а другая — наполовину пустой. Ни карьера, ни внезапное наследство не делают человека надежно счастливым. Счастье — это сумма повседневных мелочей и оно проявляется в самореализации.

— Да, — преувеличенно бодро согласился Виктор и хихикнул. — А все-таки я себе долью для полного счастья. — Он встал и пошел к барной стойке, бормоча добродушно: — Что-то я притомился от серьезных разговоров.

...В тот вечер Касторгин вернулся домой поздно. Неспешно разделся. Спать не хотелось. Что-то мешало заснуть и распрощаться с этим вечером. Будто чувствовал, что мысленно он будет еще возвращаться к разговору, который состоялся. Будет прислушиваться к себе, улавливая начало какой-то новой работы в себе, догадываясь, что нечто иное родится в нем.

Когда засыпал, вдруг вспомнил слова Виктора, вернувшегося с полной кружкой к столу, там, в ресторанчике:

— Нас ведь дурачат: чуть не все кругом в мире хотят вдолбить нам, что мы, Россия, — нищая страна, но наша страна — самая богатая. У нас сейчас время нищее духом. Стержень пропал. И не будем упрощать, господа хорошие! Говорите: надежда иссякает, нет надежного сценария развития? А я вам скажу, — он произносил эти слова, словно подзарядившись от какого-то невидимого источника энергии, веско, уверенно, не вступая в спор, обнародуя как бы давно кем-то и где-то твердое решенное, — могут свершиться совсем неправдоподобные превращения. Развитие общества как такового не однолинейное движение. Часто говорят: развитие идет по спирали, витками. Да нет же! Развитие идет чаще всего зигзагами. И нечего умно и критически морщить лбы на мои слова. Не виток, а зигзаг! Посмотрите на коммуно-капиталистический Китай! Огромный прорыв! И не надо нас прямолинейно оценивать. Не все потеряно! Вот лозунг, который надо взять на вооружение.

«Не все потеряно, — повторил Кирилл Кириллович, глядя в иссиня-белый потолок, — универсальный лозунг. Он и для всех нас, и для меня персонально». Так он думал, совершенно органично, не отделяя себя ото всех, но и не теряя себя самого во всех. Он чувствовал давно себя частицей чего-то большого и целого, но осознанно стал это замечать в последнее время, когда приобрел привычку говорить свои мысли вслух, разговаривая сам с собой, иногда бормоча на ходу.

— Но не демагоги ли мы с тобой, Виктор? — проговорил Касторгин. Все слова, слова! Поступки где?

— Надо правильно ставить задачи и правильно их решать, — сказал Виктор на прощанье, когда уже жал руку Касторгину и белозубо улыбался. Белозубая его улыбка и смущала Кирилла Кирилловича.

«Чему радоваться-то, разве ж своей правоте? Но это сейчас такая малость по сравнению с тем, что надо делать».

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Ученый Лев и другие

Касторгину запал в душу разговор в кафе «У Линде». И когда позвонил Владислав из своей мастерской, он обрадовался.

— Послушай, у меня Аркадий и Виктор: пивка захотели глотнуть. Я гонца послал, приходи. И потом, — приглушенно звучал голос в трубке Владислав, — они забавного гостя привели. Совершенно замечательный. Я спровоцировал интересный для тебя разговор. Тебе это надо. У них уже перья летят по всей мастерской. Гость — доктор психологии, москвич. Тебе такие чудаки нужны, а то ты слишком правильный.

Кирилл стал собираться.

Лифт не работал. Когда Касторгин поднимался пешком, на шестом этаже столкнулся с артистом местной филармонии Геннадием Матюхиным:

— Привет! От Владислава? — произнес Касторгин.

— Да. Знал, что вы придете, но вот — надо срочно отлучиться.

— Жаль, — начал было Кирилл Кириллович. Ему всегда было радостно видеть этого неуемного человека.

— У меня междугородный телефонный разговор должен состояться, связанный с моим центром.

— Каким центром?

— Я же говорил. Я пытаюсь зарегистрировать у нас «Самарский литературный центр Василия Шукшина».

Желая удержать Матюхина, Кирилл Кириллович предложил:

— Так переведи разговор на телефон Владислава.

— Нет, — замахал артист руками, — у меня разговор будет с Анатолием Заболоцким, другом Шукшина. Мне нужно быть у себя. А там, — он ткнул воздух над головой указательным пальцем, — мировые проблемы решаются — голова кругом. Не дадут поговорить.

В мастерской Кирилл Кириллович увидел живописную картину: хозяин сидел на грубом табурете около повернутой тыльной стороной картины со стаканом пива в руке. Перья, очевидно, уже осели и можно было в ярком освещении отчетливо видеть присутствующих. Их было трое: знакомые Аркадий и Виктор и неизвестный человек, худенький, маленький, в мышиного цвета костюме, зеленом галстуке и с бритой головой.

Едва Касторгин явился, маленький человек пружинистыми шажками прошел от центра комнаты и присел к столу. Когда их знакомили, он представился кратко:

— Лев Бруновский, психолог, — голос у него оказался тихим.

— Кирилл Касторгин, такой же, как мы, спорщик, — произнес художник, — одному тебе, Лев, с нами не справиться.

Лев никак не отреагировал вначале на фразу Владислава, но затем, после затянувшейся паузы, отпив глоток пива, совершенно уверенно и, как показалось, обезоруживающе, проговорил:

— И все-таки жизнь надо не торопиться переделывать, ее надо почувствовать, понять. А уж потом она преобразится. Жизнь надо увидать.

— Но нас всегда учили, что бытие определяет сознание. Мы все уже с этим почти согласились? — это сказал Виктор, и Касторгину показалось, что Виктор знает ответ. Знает, по крайней мере, где и как его искать, а задает вопрос только для того, чтобы подкрепить свои мысли, которые вьются в его курчавой голове.

— Я думаю, что с точки зрения психологов на сегодня это не вполне адекватная и чрезвычайная крайность.

— Значит все-таки сознание определяет бытие, — даже как-то сурово проговорил Аркадий, будто выносил вердикт марксистскому материалистическому тезису.

Нисколько не стесняясь игрушечности своей фигуры, своих маленьких шажков и напористости бородачей-спорщиков, Лев монотонным голосом, немножко, как показалось Касторгину, бравируя, продолжал:

— Ломая крайности обоих этих идеологий, мы разрабатываем свою позицию: надо было давно увидеть, что не бытие само по себе и не психика сама по себе, а — мы, люди, являемся творцами исторического процесса. Люди своими успехами, ошибками творят действительность. Особенно творческие люди.

«Что это? — недоумевал про себя Касторгин, — это похоже на шаманство. Он уходит от ответа, причем, очевидно и демагогически. Или я что-то не понимаю, или только так можно дать ответ на этот вполне неразрешимый вопрос? Такие вот споры, ответы на вопросы, они вообще — нужны ли Анне Панфиловне, бывшим моим главным специалистам на заводе, рабочим, наконец? Столько мы говорим обо всем. Разговоры, разговоры... А не выродимся ли в разговорах-то, без дела?.. Что с нами сейчас делается со всеми? Тот разлом, который сейчас проходит через наши души, формируя новые, еще пока необычные и непонятные качества, мобилизует или расшатывает человека?»

— Вот смотрите, — меж тем продолжал Лев, сбитый все-таки с магистрали вечных тем на обочину, поближе к реальной жизни, — кризис в экономике сильнее всех ударил по пенсионерам. Но одни из них пошли торговать, а другие — стоять с протянутой рукой. Да, пришлось ломать свою психологию, стереотипы мышления. Но, кто пошел, хоть на такую работу, тот добился результата, улучшил свое материальное состояние.

— Какое это улучшение? И что этот пример доказывает? — не выдержал Аркадий, — государство совершило большую ошибку: раз у нас рыночная экономика, то вот вам полная свобода и самодеятельность. Государство стремилось вообще не участвовать в регулировании экономики, в результате очень многие, если не большинство, включая пенсионеров, оказались жертвами государства, не понимающего своей роли, — он замолчал, потом спросил дружеским, каким-то даже ласковым голосом: — Лев, вот ты еще до перестройки работал в своем институте психологии. Ну, что вы там, неужели не могли своими разработками влиять на принятие решений на самых разных уровнях? Сейчас начали говорить: не тот менталитет, не была учтена особая ментальность нашего народа. Неужто нельзя было предвидеть?..

— В конце восьмидесятых институт рекомендовал дать полную свободу прибалтийским республикам. Куда там, кто будет слушать...

Маленький и бодрый, уверенный в своей правоте человек еще говорил долго, но у Кирилла пропал интерес слушать. Он больше рассматривал пейзажи хозяина. А Лев между тем продолжал:

— Очень много вреда от того, что в России долго культивировалось насилие, вернее — разрушительство. Это шло издалека, это усилили в свое время Бакунин и Нечаев. Сращивание революционности с разбойничеством — вот что было в истоках разрушительной силы, которая губит и сейчас Россию.

— Слишком много темных сил на шестой части суши скопилось. Нужен вентилятор, — усмехнулся уныло Касторгин, — чтобы обновить атмосферу. Обновить! Дать волну нового воздуха.

Лев отреагировал неожиданно:

— России сейчас не помешал бы секс-гигант у власти. Вот пример президента Клинтона.

– Ага, — живо отозвался Аркадий, — был случай у меня с секс-гигантом. Рассказать?

— Давай, — великодушно разрешило общество.

— Подарили мне кота. Уезжали друзья — ну и уговорили. Я его сразу отвез на дачу — там у меня крысы завелись. Так не поверите, успевал и всех кошечек местных обслуживать, сам был свидетелем, и через день приносить пойманных крыс. Придушит и положит у входа в дом. Нате, смотрите, какой я молодец. Всех переловил у меня на даче — стал ходить по округе. Так разошелся — гигант! Все успевал. Кошки визжали, но сдавались моему Президенту. А его так прозвал за внушительную наружность. А один раз слышу, орет соседский кот страшно. Пойду, думаю, посмотрю, что там. Гляжу, а мой Президент его держит зубами за шиворот и сидит на нем верхом — голубым Президент оказался. Пропал вскоре — не выдержали либо коты окрестные, либо крысы. Объединились и, наверное, загрызли гиганта.

— Во-во, грызть мы друг друга умеем, — констатировал Виктор. — Пока это в нас есть — порядка не будет.

— Все когда-нибудь у нас будет. Новые поколения придут и будет, — уверенно возразил дожидавшийся возможности вновь вступить Лев.

— А сейчас-то почему нет? — напористо спросил Виктор.

— Э... э, — протянул задумчиво ученый Лев, — хотим что-то делать, а духу не хватает. Надо было еще в девяносто первом году Ельцину запретить функционерам компартии занимать госпосты лет на двадцать, как это сделали в Японии, в Италии, Германии. Не сделали — они, как вороны, с одного дерева на другое перелетают и в результате кругом свои, кругом старые связи, старые приемы... Но это все равно не определяющее. Не заложено у русского человека такой страсти к целесообразности и разумности, как на Западе или, скажем, на Востоке, — продолжал Лев.

— А что на Востоке? — угрюмовато переспросил Виктор.

— А то! Возьми китайцев. У них у каждого целесообразность в башке. У них конфуцианство, а не православие. В их вере основа — целесообразность. Наши православные «терпение», «смирение» не работают сейчас.

— Не в вере дело — у нас ее вообще пока нет — может, в этом весь гвоздь. Больше лицемерия и чаще у тех же бывших партийцев. И терпение, и смирение работают, и еще как! — вмешался Аркадий.

— Как и где? — энергично развел руками Виктор.

— Да вот хотя бы при развале Союза. Три человека раскинули Союз — и никто ничего.

— Да ты что? — спокойно вмешался Владислав. — Ты же все с ног на голову ставишь, наоборот, все же республики готовы были выйти и беловежское соглашение только опередило события, на подобие тех, что случились в Югославии. Мы ушли от гражданской войны, долгой и бессмысленной.

— Не могу представить в России гражданскую войну, — менторски спокойно продолжал Лев.

— Как, а Чечня? — возразил Виктор.

— Горцы народ другой.

— Опять двадцать пять.

— Надо знать историю, — нервно вздернув головой, проговорил Лев, — и великих читать. Еще Иоганн Вольфганг Гете, между прочим, сказал и о Чечне, и обо всех нас:

Я уподобляю страну наковальне: молот — правитель,

Жесть между ними — народ, молот сгибает ее.

Бедная жесть! Ведь ее без конца поражают удары

Так и сяк, но котел, кажется, все же готов.

«Когда все правы, до истины дорога далека», — отметил про себя Касторгин. Спорить ему не хотелось.

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

Скамейка с проломом

Утром заработал, будто задергался откуда-то сверху издалека шланг с воздухом, висевший на стене в коридоре зеленый телефон с беленьким проводом. Кирилл Кириллович, придавленный тяжестью беспокойного сна, вынырнув из-под одеяла одной головой, посмотрел на часы — было девять с четвертью.

«Ого, — подумал он, — даем, пожарники!»

Звонил его заместитель, давний приятель и коллега Скворцов:

— Кириллыч, тут, понимаешь, такое дело. Весь завод в трансе, сказать тяжело...

— Виктор Иванович, не тяни, — почти как когда-то тоном главного инженера, собранно и требовательно, быстро отозвался Касторгин, — с девятым цехом что-то? Взрыв?

Он властно потянул на себя шнур, отступив вглубь комнаты.

— Да нет, хотя и в девятом, видишь ли, дело такое случилось, — сбивчиво отвечал Скворцов. — Дмитрий Петрович вчера поздно вечером из окна пятого этажа выбросился, дома у себя.

— Рассадин? — переспросил Кирилл Кириллович. — Как же так?

— Да так вот, тяжелый случай. С сыном связано. Он у него жил в Нижневартовске, занимался коммерцией. Потом вдруг пропал. Нашли через три месяца в лесопосадке уже разложившегося совсем. Дмитрий привез сюда все, что от него осталось, и похоронил. А вчера было ровно полгода. Не выдержал.

«Ничего себе смерть».

Рассадина Касторгин знал неплохо. Хороший был начальник цеха.

— Мы не стали вчера звонить, а вот сейчас, понимаешь, с утра, пока ты дома, сам знаешь, то да се — можно не застать.

— Я приеду, — отозвался Кирилл Кириллович, — сегодня приеду.

— Кирилл, я пришлю машину в день похорон, не волнуйся, — поспешил Скворцов. — Зам по быту уже все развернул. Похороним как положено.

— А когда похороны?

— Ну, как положено, на третий день. Вчера была среда — в пятницу, вынос в час дня.

— Так, ну давай тогда Анатолия подсылай к десяти. Подъеду к тебе, а уж потом...

— Кириллыч, твой Анатолий неделю назад уволился. Я подошлю новенького шофера.

— Как? — опешил Касторгин. — Я ж тебе его передал из рук в руки?

— Да так, — ответил тот, — переманили его.

Касторгин с Рассадиным работали когда-то вместе в одном цехе. Рассадин был тихоход. Работяга-тягач, надежный, но без взлетов. Типичный исполнитель, добросовестный и аккуратный. Его уважали все, кто знал. Кирилл Кириллович быстро рос по службе, превратившись за двенадцать лет из молодого специалиста в главного инженера. А Рассадин всего пять лет назад согласился, и то только под напором Касторгина, занять должность начальника одного из основных цехов завода, а года два назад попросился вновь в заместители.

«Не могу я командовать людьми, понимаешь, не могу. Ты вот вроде и мягкий, и не злой. Но, когда надо, любого и отстегаешь интеллигентно, и слова, какие надо, найдешь. А я — нет, и слов нет, и такого стержня, как у тебя. Технолог я, не администратор — отпусти назад».

И Касторгин, махнув рукой, отпустил...

Не успел он, вернувшись в спальню, застелить кровать, как вновь ожил телефон. Звонил Василий Григорьевич Сушко.

— Послушай, дружище, тебе сколько лет, а?

— Не понял, — пробурчал Кирилл Кириллович.

— Лет тебе сколько полных?

— Ну, пятьдесят два, — нехотя ответил Кирилл, понимая, что знакомый его наверняка, как обычно, понесет сейчас околесицу, с огромной претензией на оригинальность

— Вот, а мне в пятницу стукнет семьдесят, приезжай хотя бы на кафедру. Пяток годков я тебе отдам, я не собственник. Приезжай, выпьем хорошего коньячку. Я звонил Владиславу, он сказал, что вы вместе придете. Давайте, мужики, жду.

Положив трубку, Касторгин улыбнулся: «Сушко, как всегда, лепит свой имидж. Наприглашал теперь всех нужных людей, наверняка позаботился, чтобы весть о его семидесятилетии попала к журналистам. Ему не дают спокойно спать лавры Георгия Ратнера, очень уж хочет стать почетным гражданином Самары и войти в историю разносторонним деятелем. И у него кое-что получается. Наверняка на следующей неделе будет материал в местных газетах о чествовании аксакала и его заслугах. Хотя до «официальной» юбилейной-то даты пять годиков не хватает. Написал уже книжку о своих самарских встречах. Хотя бы в самарскую историю, но войти ему, ой, как хочется. Под новый год стал членом Академии медицинских наук. Где-то, вроде бы в диких полинезийских племенах стариков съедали, а у нас избирают академиками.

Где поступают цивилизованнее? Ну, конечно, у нас, — не без иронии рассуждал Кирилл. — Он, наверное, еще не знает, что я всего-навсего пенсионер, зачем я ему? Ведь мы и познакомились-то по его инициативе, когда прошли телепередачи о нашем заводе и о моих изобретениях. Как же, тогда, года два назад, я стал вдруг знаменитостью. Международная премия, интервью в газетах, в том числе, и в центральных. Суета...

Но к чему суетиться, если это итог многолетней неустанной работы. Все сделанное очевидно и полезно. Для этого и работали».

...В четверг в одиннадцатом часу, заскочив в Дом быта «Горизонт», они с Владиславом купили букет красных роз. В магазине «Мария» на Молодогвардейской — небольшой офорт и поехали в институт к Сушко.

— У меня встреча с Владимиром Астаховым в двенадцать, успеем? Наверное, там, на кафедре, будет поток людей. Массовое поклонение толпы и обязательно широкомасштабное.

— А что за Астахов? — спросил Кирилл Кириллович, укладывая поудобнее громоздкий букет на коленях.

— Телевизионщик. От Самарской епархии, ведет телепередачи на религиозные темы; сейчас проводит опрос горожан о целесообразности постройки храма, с показом на экране.

— Да, я слышал где-то. Но ведь храм Спасителя — это очень дорого, время ли, мы все же не столица. Столько денег не найдем.

— Речь не об этом храме и не о площади Куйбышева.

— О чем же? — Касторгину это было интересно. Он знал многих священников Самарской области. С владыкой Сергием был лично знаком, иногда, чем мог, помогал церкви.

— Возникла мысль построить храм на площади Славы против здания администрации области. Если смотреть от Волги, то чуть левее, у Вечного огня.

— Около мужика с крыльями? — переспросил Кирилл.

— В сквере из лип, ближе к обрыву, к Волге. Храм-памятник, посвященный Победе в Великой Отечественной войне и грядущему 2000-летию христианства. Он будет белокаменный и увенчают его пять золотых куполов. Отдаленно, мыслится, храм должен напоминать Вознесенский собор, который когда-то стоял там, где ныне находится театр оперы и балета. Предполагается, что храм прекрасно впишется в панораму города, открывающуюся с Волги.

— По-моему, идея стоящая. Красивый вид будет...

— Тут много «но», даже не считая денег.

— Каких?

— Во-первых, надо уяснить, чего хотим в архитектурном плане. Ведь как-никак строить на века. Так? Надо знать: будет ли это доминантой всей панорамы города со стороны Волги или просто дополнением к чему-то. И как вписаться в стиль здания губернской администрации и всего остального.

— Есть еще один вопрос, — задумчиво проговорил Касторгин, — выплата пенсий задерживается. Бюджетники — врачи, учителя — вовремя не получают зарплату. Нельзя сейчас бюджетные деньги отвлекать, даже пусть и на храм. На пожертвования не построишь — нечего жертвовать. Живые деньги стали не только дефицитом, они стали экзотикой.

...Когда они поднялись на второй этаж к кабинету Сушко, там роился народ. Сновали озабоченные пожилые дамы. Гости чинно ждали своей очереди, дождавшись, ныряли в небольшую дверь кабинета хозяина и с чувством исполненного долга, уже налегке, выходили от именинника.

В приемной работал телевизор. На его экране виновник торжества с обаятельной улыбкой, молодцеватый и стройный, давал интервью молоденькой журналистке. Вокруг было изобилие подарочных цветов. Подошла очередь Касторгина и Владислава. Они вошли в кабинет.

Сушко стоял посередине небольшой комнаты в белом пиджаке. Бабочка вместо галстука и четкий холеный пробор украшали юбиляра. Он весь светился радушием и, как полагал, или надеялся, очевидно, мудростью — это постоянное желание его приятели знали и спешили, если удавалось, подыграть. Что ни сделаешь для, в общем-то, доброго старика?

— А-а... друзья, физики и лирики, проходите, проходите, — немножко наигранно произнес хозяин кабинета.

После соответствующих торжественному моменту поздравлений и возгласов, Сушко при рукопожатии обнял Касторгина, с явным намерением расцеловаться. Касторгин сделал небольшой нырок, уйдя влево и подставил ему свое ухо. И тут же получил слюнявое прикосновение в мочку и в низ скулы. Это, очевидно, случилось бы еще дважды, согласно ставшему модным народному обычаю, но Кирилл Кириллович, чуть-чуть отстранившись, удерживая колючий напор сверлящих стариковских, совсем не радушных, а ставших хищными глаз, подтолкнул к нему Владислава.

Касторгин не любил обниматься и целоваться с мужиками. Все это вызывало у него чувство неловкости. Чтобы как-то сгладить недоразумение, которое могло возникнуть, он, как только Владислав освободился из объятий старика, произнес:

— Василий Григорьевич, я желаю вам, после ваших законных ста лет, еще несколько раз родиться и:

Уж коли суждено сто раз родиться,

Сто раз желаю вам не повториться.

Ученым стать, пожарником, певицей...

И жизни новой снова удивиться!

Он увидел, как потеплели глаза Сушко. И все бы хорошо, но Касторгин вдруг услышал совершенно внятно и с расстановкой сказанные слова:

— Это все замечательно. Но кого же тогда трахать: пожарника или певицу?

Он повернул голову к окну. Через стол, заставленный коньячными бутылками и рюмками с бутербродами, опершись о подоконник, стояли двое. Фразу сказал старик, узкоплечий, с вислыми усами и такой же бабочкой, как у именинника.

«Сдурел, что ли, козел старый, — пронеслось в голове у Кирилла Кирилловича, бросившего взгляд на женщин, стоявших тут же у окна, — ведь слышно же все. Или у них такой бордель тут? Вмажу сейчас в холеное рыло этому остряку, пусть потом собирают его по чертежам».

Остряк, очевидно, по лицу Касторгина понял, что его слова слышали. Чуть отодвинулся, смотрел настороженно и нагло. Сушко бросился выправлять ситуацию.

— Это мои старые кафедральные коллеги, мои друзья!

— Но ведь циники же, — с досадой негромко сказал Кирилл. Он понял, что не сможет здесь, как подобает, ответить старикашке. «Юбиляр рядом стоит, женщины... только усугубишь все... Западня какая-то, чертовы стариканы-тараканы».

А Сушко продолжал пеленать Кирилла Кирилловича:

— ...мы с вами старые приятели, как старые вороны. А ворон ворону глаз не выклюет, — все это говорилось как взаимные поздравления. Очевидно, никто толком ничего не понял, кроме трех-четырех человек.

Юбиляру вторил остряк с вислыми усами:

— Вот коньячок, наш. А вот — французский. Очень приличный. Какой вам?

Надо было что-то выпить, Кирилл Кириллович ткнул пальцем наугад. Наблюдая, как тот наливает, думал: «Он действительно струхнул или дурака валяет?»

— Вечером жду на дачке в семнадцать ноль-ноль, Владислав знает, где это. Хорошо? — Сушко радушно улыбался.

— Хорошо, хорошо, — согласился Касторгин, желая одного: как можно скорее оказаться на улице, подальше от этого гадюшника.

Приехав на завод, Кирилл Кириллович первым делом направился в девятый цех. Его все здесь знали, когда-то он работал в этом цехе. Любил приезжать, разговаривать в операторной с персоналом. Но сейчас был особый случай. Здоровались сдержанно, во взглядах понурость. Цех в трауре. Никто толком ничего не знал, кроме того, что действительно после трагической смерти сына стал Рассадин сам не свой. Мало говорил. Не шел на открытые разговоры. Угрюмость на лице.

Однажды Ларисе Харитоновой, подружке жены, сказал односложно:

— Вы понимаете или нет: нас всех скопом использовали. И все. И выбросили.

Касторгин и Скворцов подъехали к дому Рассадина заблаговременно. Успели побыть у гроба покойного в его трехкомнатной, тусклой, с занавешенными зеркалами «хрущевке», поговорить, помолчать горестно с коллегами по работе.

Более всего его поразила одна деталь: когда они еще только шли к подъезду через толпу пришедших проститься, он обратил внимание на крепкую скамью, какие обычно стоят в скверах. Металлическая тяжелая основа и деревянные её массивные брусья были покрашены одним красным цветом. В середине скамьи два бруса грубо проломлены, образовалась как бы прорубь, и она зияла свежими крепкими краями обломков деревянных брусьев.

— Это Дмитрий Петрович головой пробил, — сказал Скворцов.

— Что? — растерянно переспросил Кирилл Кириллович.

— Жена потом рассказывала, что он накануне горшки с цветами с подоконника убирал — готовился.

Касторгин невольно, задрав голову, посмотрел на пятый этаж.

— Это его окно? — он показал на крайнее слева от подъезда, как будто это имело какое-то значение.

— Да. А Ирина его рассказывала, что за неделю до этого... большой нож на кухне искал, как-то странно вел себя. Перебирал способы, как покончить. Все, видимо, не решался.

Похоронили Рассадина рядом с его сыном, на могиле которого он успел поставить памятник — большую мраморную глыбу.

Когда уезжали с кладбища, Касторгин, испытующе глядя на Скворцова, спросил:

— А почему не было ни директора, ни заместителя? В командировках?

— Нет, Кириллыч, — нехотя отозвался тот, — у них другие заботы...

— Какие могут быть другие заботы, Рассадин — живая история завода, как наш талисман общий.

— Эхе-хе-хе. Это для нас с тобой он талисман, а для них — никто.

Они же новые люди. Новая, так сказать, популяция. Пошла другая полоса в истории завода, и талисманы — новые.

— Нелегко работается? — участливо спросил Кирилл Кириллович.

— Трудновато, — быстро отозвался Скворцов, — тяжелее, чем тебе... Я ведь не очень был готов заменить тебя. И сейчас, уже поработав главным инженером, не совсем до тебя дотягиваюсь.

Ты был виртуоз: изобретателен, находчив и вместе с тем последователен до занудства. Я — трудяга, что накопил своим горбом, то и трачу потихоньку. За это время кое-что понял, о чем раньше не задумывался.

— И что же ты, старина, понял? — Кирилл Кириллович бросил пристальный взгляд на собеседника.

Тот продолжал:

— Почему-то некоторые думают, что быть директором, главным инженером, одним словом, первым руководителем — это привилегия. Но это — огромная и тяжелая ноша. И вот, если ты, научившись нести тяжелую ношу, еще можешь придать этому интеллигентный вид, если твои усилия не будут казаться натужными, и окружающие не будут шарахаться от тебя, несущего неустойчиво на плечах эту глыбу, а наоборот, радоваться этому и подставлять добровольно, а не только по приказу, в помощь свое плечо, заразившись твоей энергией, удачливостью и коммуникабельностью — ты первый руководитель.

— Роман Ильич, ты стал философом, — улыбнулся Касторгин.

— Нет, как раз наоборот. Я стал приземленнее. Меня корежит то, что под грузом свалившихся на производственников забот, в этом хозяйственном раздрае, мы не можем как следует обеспечивать жизнь простого работника. Самоценность самой жизни гипертрофировалась в оскорбительное выживание. Это наш позор! Но я не уйду, как ты. Я вижу: только на мне держится то, что движет завод. Я, кажется, кое-что сделаю — у меня есть уверенность. Я здесь родился как инженер — отсюда меня трактором не сдвинешь. Я — однолюб. Если ты вернешься, уступлю должность. Но кроме тебя — никому.

— Не вернусь, — односложно ответил Касторгин.

— А зря. Мы многое все-таки можем сделать. Мы — соль земли. Только мы, те, кто производит материальные ценности, сейчас можем вывести народ из надвигающейся бедности. Люди угнетены страхом за свое будущее. В каждом почти доме страх за детей, за стариков-пенсионеров, за самих себя.

— И где, по-твоему, выход? Новая революция?

— Сто раз «нет»! Мы сейчас не выдержим ни бунта, ни гражданской войны. Мы — страна и каждый из нас — предельно истощены. Это понятно почти любому из нас, — Скворцов смолк, выжидательно глядя на Касторгина.

«Он, кажется, ждет от меня возражений. Но мне то, что он говорит, ясно. Все сказанное уже стало для многих общим местом. Очевидно, это только начало того, что он сейчас скажет, раз так буравит меня взглядом».

Кирилл Кириллович был прав в своей догадке.

— Мы с тобой, Кирилл, попали и находимся как раз в том периоде жизни России, когда наступил системный и жесточайший кризис. И основная составляющая этого национального провала — кризис власти. Власть, увы, потеряла способность решать жизненные вопросы. И мы полны недоверия к власти. Реформы не только провалились, мы отброшены лет на тридцать-пятьдесят назад.

— Верно. Как верно и то, — произнёс Касторгин, — что мы вырвались из страшных идеологических тисков. Узнали и чуть-чуть почувствовали, как можно жить.

— Да, узнали, как можно жить! Но так не живем. Мы попали в другие тиски.

— Какие? — спросил Кирилл Кириллович, отмечая про себя, что Скворцов крепко изменился в последнее время. Так определенно на политические темы он никогда не говорил.

— Слишком велика образовавшаяся пропасть, разделяющая простых людей и тех, в чьих руках находится власть.

«В моем теперешнем окружении, может быть, только Владислав не говорит о политике да соседка Анна Панфиловна... Хотя нет, соседка-то как раз вся переполнена недоумением от того, что творится с нами. Она давний идеологический служака», — думал Касторгин.

— У меня, ты знаешь, брат полковник. Недавно ушел в отставку. Считает, что надо сегодня служить не власти, которая бездеятельна, а народу.

— Он, по-моему, идеалист чистой воды. Он что, предлагает пойти в народ? Это уже было в нашей истории.

— Нет, он, а вернее, они — у него много единомышленников, в том числе и в высших военных кругах — считают, что реальный выход России в возрождении идеи народовластия. Что необходимо народу — знает сам народ. Но чтобы служить народу — надо знать, что народ хочет. Это огромная работа. Мы много с братом на эту тему говорили. Я его поддерживаю.

— Не понимаю, — искренне удивился Касторгин, — всем же ясно, что народу надо. Не в этом вопрос. Вопрос в том, как ему это дать. Какие должны быть механизмы власти?

— Вот именно! Жизнь страны должна строиться по принципу честной игры. Нужна договоренность между властью и народом о соблюдении определенных правил. Это так просто! Надо сводить воедино то, что нужно народу и обязательства перед ним властей.

— Но это как раз самый сложный и до конца неразрешимый вопрос, — возразил Касторгин. — Тут бездна противоречий.

— Но тем не менее, другого пути нет, — эти слова Скворцов сказал несколько снисходительным тоном. Это удивило Кирилла Кирилловича. Он почувствовал, что всегда обычно соглашавшийся с ним заместитель в чем-то становится значительнее, крепче, по крайней мере, себя самого, прежнего.

«Все дело в позиции, в собственной позиции. Он ее почувствует. И на том укрепился. Ему стоит позавидовать», — не торопясь рассудил про себя Касторгин.

Когда подъехали к заводоуправлению и Скворцов вышел из машины, попрощались односложно, ни о чем не договариваясь на будущее, будто должны встретиться завтра вновь.

Всю дорогу, пока ехали в Самару, Касторгин молчал. Молчал и шофер, то ли из вежливости к пассажиру, то ли по привычке.

Касторгин несколько раз мысленно возвращался к короткому разговору со Скворцовым, радуясь за него.

Когда выехали на мост через Самарку, вновь в который раз, вспомнилась массивная скамейка с проломом под окном Рассадина.

«Это с пятого этажа так. А я в первые дни после увольнения хотел приехать и сброситься с этажерки двенадцатого цеха — там самая высокая отметка — тридцать метров. Шуму было бы на весь город. Нехорошо,.

Зато надежно».

Две недели после похорон Рассадина Касторгин безвылазно пробыл в своей квартире. Запоем писал. Писал торопливо, взахлеб. Дни перемешались с ночами. У него начали от напряжения побаливать глаза. Он удивился самому себе: как можно так писать сразу, практически набело, отшвыривая написанный лист, забыв даже пронумеровать? Касторгин забывал побриться, поесть. Все это были досадные мелочи, мешающие главному. События, люди, лица, усмешки, ухмылки, диалоги — все это толпилось, напирало, как ледоход на реке. Все просилось на бумагу и он в иной момент изумленно озирался: чтобы всё это перенести на бумагу потребуются годы. Это может стать смыслом всей оставшейся жизни!

Кирилл Кириллович радовался, что нет гостей, что соседка не мешает. Телефон он отключил, телевизор не включал. Это было как эпидемия, только с каким-то знаком плюс. Она выкосила из быта Касторгина, из его жизни все желания, все мелочи. Они все захирели и потухли, осталась одна лихорадочная страсть — писать.

Его удивляло, что само письмо, то, что он излагал, вопреки его лихорадочному состоянию, было не только спокойным, уравновешенным, в нем чувствовалось дыхание большого полотна.

«Кажется, это будет роман, — подумывал он, — но бывает ли такое, что человек, не написавший ни одной заметной вещи, ни разу не публиковавшийся, вдруг пишет роман? Но я же чувствую рождение чего-то необычного!»

Касторгин решил описать события, происходившие со страной и со всеми нами глазами главного инженера. Начиная с восемьдесят пятого и кончая девяносто восьмым годом. Охватывая по возможности все уровни, начиная от рабочей среды до правительства. У него не было никаких серьезных записных книжек. Но накопившееся внутри него подпирало и несло в себе, оказывается, столько мыслей, конкретных штрихов, характерных мелочей быта, что он сам удивлялся, как это в нем все могло быть.

Кирилл Кириллович написал от руки двести пять страниц и вдруг остановился. Вся последующая неделя прошла в вялости и сомнениях. Касторгин не понимал, что произошло. Почему остановка. Устал? Да, есть немножко. Особенно утомились глаза. Зрение село, но с ним и раньше такое бывало, он научился с этим справляться. Не это главное. Главное, пропал азарт. Он начал часто задумываться, откладывать недописанный лист в сторону, осознав, каким огромным материалом владеет, стал бояться не на всю мощь его использовать. Начал удерживать себя от торопливости.

«Вся моя жизнь, все, что было и есть во мне, может упроститься и потерять ту содержательность, которую я всегда ценил, и написанное станет лишь хилым отблеском, отзвуком моей жизни. Это ли мне надо? Пусть даже это и будет называться романом, стоит ли торопиться?» — так думал он.

Он решил сделать перерыв с своей работе. Попридержать коней.

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

«Но древо жизни вечно зеленеет...»

Вечером, вернувшись из бильярдной, Касторгин обнаружил в двери записку, сложенную гармошечкой бумажку, похожую на те шпаргалки, которые когда-то делали студентами. Алексей, размашистая душа, оказывается, был в Самаре, но не дождался. Звал к себе в Покровку, где собирался недельку пожить у отца, отдохнуть. Новую свою жену и десятимесячного сына, которого назвал Данилкой, опасается пока, до лета, везти в деревню. Просил составить мужскую компанию: «Если есть еще друзья — забирай, отец только рад будет. Не приедешь — гадом будешь, я теперь — новый человек!»

Была еще только среда, до выходных далеко, но Касторгин в тот же вечер позвонил Владиславу.

Приятель одобрил предстоящую поездку и предложил пригласить своего нового знакомого профессора Почуйкина.

— Если он такой же, как Сушко, лучше не надо.

— Не такой, вот увидишь. Он местами странный, но интересный. Он моложе нас с тобой в свои шестьдесят пять.

— Ну-ну, — неопределенно отреагировал Касторгин и не стал возражать.

Ему оставалось только заправить заранее свою «девятку». Всего забот-то. От того, что как-то быстро определилось с поездкой, Кириллу стало легче на душе. Будто эта поездка что-то должна была решить важное для него. Такое было предчувствие...

Не стоит, очевидно, рассказывать, как ехали до Покровки наши приятели. Дорога хорошая, асфальт чуть не до самой калитки родителей Алексея. Кирилл Кириллович был неплохим водителем, любил посидеть за баранкой... Через полтора часа «девятка» подъехала к потемневшим от времени некрашеным воротам довольно крепкого дома.

Алексей встретил гостей, стоя в калитке. Грузный, импозантный, не похожий на сельского человека. Вот стоявший за его спиной мужчина, сразу видно было — хозяин двора. Китель, сидевший на нем, как на суковатой палке, был, очевидно, еще со времен Первой мировой войны. И отчество его сразу запомнилось — Данилыч.

Конечно же, приехавшие, как через санпропускник, прошли через баньку. Но не спеша, а со знанием дела. С охами, ахами. И удивил всех профессор Почуйкин. Еще когда знакомились, в начале поездки, Кирилл Кириллович обратил внимание на его юношескую подтянутость и энергичное, редкое для такого возраста, рукопожатие. Теперь же этот профессор пересидел всех в парной и два раза барахтался в пухлом сугробе около баньки, смешно мотая головой, отмеченной высоким красивым лбом и маленькой седой бородкой.

Этим самым красивым лбом он ударился в предбаннике о низко посаженную перекладину, но не выругался, не заскулил. Величаво расправив плечи, удивился вслух, почти натуральным образом:

— Надо же, выдержала старенькая! — И уважительно погладил аккуратной своей ладошкой высохшую осиновую кору. — Хорошо, что все здесь осиновое да липовое. Дух легкий.

...Как и должно этому быть, вскоре они оказались за столом, в передней Данилыча. Разомлевшие, пропустили по одной рюмочке «Расторопши». А, как известно, между первой и второй — промежуток небольшой.

Есть такой анекдот. Стоят у проходной завода двое, ищут третьего. «Вань, иди сюда!» — «Не, ребя, мне домой надо, — сразу сообразив, что от него требуется, отвечает Ванька, — Варька наказала после работы надо быть. И точка» — «Да мы быстренько. Друг ты или нет, а?» — «Ну мне же...» — «Друг или нет?» — «А, — говорит Ваня, — нате вам мою долю, а я побежал!» — «Как это, — враз возмущаются дружки, — надо как положено. Оскорбляешь. Одна ведь минута — магазин за углом!» Иван остаётся. Вскоре появляется дружок с бутылкой. Ваня, как только выпил, так и вновь побежал. «Подожди, Вань!» — «Че?» — «А закуска-то?» Суют корку хлеба. Ваня берет хлебушко и — бегом от них. «Вань, вот ненормальный, вернись!» — «Ну че вам: денег дал, выпил, закусил...» — «Вот чудак: а теперь поговорить-то...»

Вот в этот промежуток между первой и второй и затеялся разговор.

Взяв в свою огромную ладонь бутылку «Расторопши» и чудно оттопырив большой палец левой руки, указательным — правой, Алексей начал водить по этикетке и вслух читать:

— Продукт с оригинальным ароматом и вкусом. Плоды расторопши благотворно влияют на обменные процессы в организме человека...

— Да будет тебе, Алексей, не тяни — разливай, не томи гостей. Вся она едина — из одной бочки, только этикетки разные, — привел его отец универсальный довод, проистекающий не только из своего, но и общенародного опыта.

— Обожди, — независимо, но уважительно сказал Алексей, — надо дочитать, в первый раз такую пью, Кириллыч, мой друг, уважил — ...способствует улучшению состава крови, активизирует пищеварение, содержит вещества, предохраняющие печень от вредных влияний и восстанавливающие ее функции. — Он отнял указательный палец от бутылки и поднял его вверх, едва не ткнув в низко висевший пыльный круглый плафон. — Товарищи-господа, это лекарство же, а не зелье какое-то, только без рецепта!

Его остановил рассудительный отец:

— Это ж сколько такого лекарства надо выпить, чтобы печень вылечить, а? Задаю я вопрос: сколько ведер? — и, не выдержав, рассмеялся громко, по-молодому.

— Да, — глубокомысленно сказал Алексей, — тут какая-то хитрость, наверное, есть. И знает ее Мазалов — директор Самарского комбината «Родник». Ноу-хау его.

— А эта, как ее, патефон, что ли, тоже ничего было, ты, Алексей, разок привозил, помнишь? — Данилыч говорил и, прикрыв глаза, пытался вспомнить точное название водки. — Али рояль какая?

— Да нет, отец, то была «Родиола», тоже ничего. Вообще любая водка ничего, но наша, русская, лучше.

— А знаете ли, мужички, — как-то вкрадчиво и академично, несмотря на обращение «мужички», проговорил профессор Почуйкин, — делают водку из чего угодно: из сливы, сахара и прочее, то есть спирт, а потом ее — водочку. Но сейчас я попробую вспомнить классический рецепт изготовления русской водки, открытый ученым Менделеевым. — Он сидел в той части стола, которая примыкает к подоконнику, где стоял бубнивший радиоприемник. Потянувшись рукой, не глядя и не поворачивая головы, он убавил громкость и, промокнув капельки пота на лбу аккуратно сложенным платочком, начал: — Русской водкой...

Но его очень вежливо перебил Алексей, не без оснований смекнув, что речь может оказаться не короткой:

— Может, по второй, а уж потом, эта, ну — теорию изучать?

Он, как дирижер, взмахнув руками несколько раз, пробасил:

— Ну я вижу, что прав, — и всем налил по второй.

Когда выпили, кто крякнув, а кто икнув, профессор, который пропустил свою рюмочку как бы машинально, не поморщившись, не закусив, чем заслужил уважительное покачивание головой Данилыча, продолжил:

— Русской водкой считается лишь такой продукт, который представляет собой зерновой хлебный спирт, перетроенный и разведенный затем по весу водой точно до сорока градусов.

Профессор замолк. Кирилл Кириллович понял, что и Данилычу, и Владиславу, который до сих пор молчал, и Алексею, и ему самому, ни разу не приходилось пить водку под столь научный аккомпанемент. Он подмигнул Владиславу. Тот, снимая с вилки большую яркую соленую помидорину, только улыбчиво покачал головой.

— Но есть одна изюминка у нашей самарской водочки: Рождественский и Ново-Буяновский спирт разбавляется специально подготовленной, мягкой, идеально чистой волжской водой.

Профессор хотел было и дальше продолжить, но Данилыч опередил:

— Вот ведь как. Я и раньше подозревал, что ее, голубушку, всю-то никогда не выпьешь. Теперь, когда узнал, что она из матушки-Волги — подавно понял: безнадежное это дело. С Волгой не совладаешь.

На этих словах Владислав поперхнулся и выронил помидору из рук. Профессор снисходительно улыбнулся:

— Продолжить?

— Конечно, — вразнобой прозвучало за столом.

Кирилл Кириллович посмотрел на профессора. Лоб его был сухим, взгляд цепко держал всех на прицеле, сквозь толстые очки это было особенно заметно.

— Сейчас Самарский комбинат «Родник» выпускает кроме «Расторопши»: «Губернаторскую», «Самарскую», «Юбилейную», «Правду», ликеры «Клюква», «Славянка». В них, кроме пшеницы, в технологии используются молочная кислота и мед, настой хлебных отрубей, черного перца. Добавляют травы кубеба и расторопшу пятнистую. В сорока семи странах потребляют сегодня самарскую водку.

— И все равно слабо! — вдруг выкрикнул почти запальчиво Данилыч и улыбнулся.

— Что слабо? — поднял брови профессор.

— Кишка тонка, не выпьют они всю-то, Волгу-то не выпьют! Всего-то наполовину разбавить надо.

Рассказчик покосился. Над ним смеются или над иностранцами? Решил, что над иностранцами, над кем же еще? И успокоился.

Умиротворенно молчавший Владислав, нарушив паузу, то ли спросил, то ли пожаловался:

— А вот виски? Не могу привыкнуть...

— А зачем привыкать: плохая водка — лучше хорошего виски, а плохое виски — лучше хорошего самогона.

Разговор качнулся в более конкретное русло, и Данилыч тоже поинтересовался, причем стараясь научно сформулировать вопрос:

— Шуряк мой работает в Новокуйбышевске на спиртзаводе. Привозит, конечно, продукцию свою, тово, ну сюда. Так вредоносен он или нет?

— Кто, пап? — тут же переспросил Алексей. — Шуряк или спирт?

— Не мешай, — отмахнулся, осерчав, Данилыч.

А профессорская машина уже работала:

— Видите ли, синтетический спирт очищенный практически соответствует ГОСТу на пищевой спирт. Он в несколько раз дешевле спирта из пищевого сырья. В начале шестидесятых годов захотели было производить водку из этого спирта. По токсичности спирт этот не очень отличается от пищевого. Но, как выражаются специалисты, при длительном запаивании животных этим спиртом у них быстрее возрастает чувствительность к минимальной смертельной дозе и медленнее восстанавливаются функции нервной системы. Запаивать народ синтетическим и гидролизным спиртом не решились. Он для водки не используется. Официально. — Профессор замолчал.

— А вот в самогонке-то чего ж вредного? — не выдержал Данилыч, — ежели первачок тем более...

Профессор ответил бесстрастно:

— Судя по некоторым публикациям, содержание сивушного масла в самогоне достигает семи тысяч миллиграммов на литр. Плюс присутствуют фурфурол и другие высокотоксичные соединения.

— Да, фурфурол, — задумчиво протянул отец Алексея, — слово-то какое мерзкое, а так вроде ничего... — и вдруг, оторвавшись от своих мыслей, почти провозгласил: — Дайте человеку, господа, поесть, а то цельная лекция, а человек голодный.

— Конечно, — с готовностью отозвался Алексей, открывая бутылку, — теория мертва, как сказал классик.

— Все, — веско сказал Данилыч. — Хватит. Конец!

— Что все-то, — округлил глаза Алексей, — всего по две выпили-то. И то не все, профессор не по всей вон.

— Да нет, шуряку — хватит. Тот-то он после синтика на стену лезет. Я с ним проведу беседу. А то — кранты.

— А, ну давай, отец, раз от профессора заразился.

— Я не заразился, я его зауважал. Очень практичные вещи знает, хотя и профессор.

Когда Касторгин и Алексей вышли во двор покурить, Алексей, глядя своими круглыми на выкате глазами, тут же припер гостя вопросом:

— Что, так один и живешь?

— Ага, — невозмутимо ответил Кирилл Кириллович.

— Но это ж ненормально для здорового мужика. Тем более, не стоит Светка обета безбрачия.

— Нормально-ненормально, мне сейчас все равно.

— Во дает! Я — врач, я тебе говорю: ненормально — и точка. Для здоровья ненормально! Ты посмотри на себя со стороны: ты ж красавец, отборный экземпляр, умница, без дурных привычек. Сделай ты движение навстречу, и любая дама начнет писать крутым кипятком.

— Выражения у тебя, — поморщился Кирилл Кириллович.

— А что, нормально выражаюсь, в самую суть.

— Ну, тогда я тоже отвечу в самую, может быть, суть. Да. — Он на минуту задумался и бесцветно произнес: — Худая корова — еще не газель.

— Ей-богу, не понял, — стрельнув ловко двумя пальцами недокуренную сигарету далеко в снег, сказал Алексей, — но, чую, с большим смыслом слова.

— Да смысл-то небольшой, вернее, не новый. — Касторгин потоптался на месте, сам не понимая, надо ли продолжать на ходу разговор, который касается для него самого главного и, так и не поняв себя, нехотя продолжил: — Неинтересен я для женщин.

— Это почему же?

— Я скучный, понимаешь?

— Нет.

— Я — скучный, — вновь повторил Касторгин. — Женщине подавай веселье, разнообразие. Она живет — и молодец — сегодняшним днем, а мне подавай во всем смысл. Мои заботы никому не нужны.

— Какие заботы — ничего не понимаю.

— Видишь ли, Алексей, я стал другим. Я не живу, я — наблюдаю, скорее, — задумчиво произнес Кирилл Кириллович, сделав нечаянно ударение на слове «скорее», и получилась несуразица, очевидно. Это скрыло главный смысл предыдущих слов.

Алексей сделал несколько дурашливое лицо и пробубнил:

— Обратно, ничего не понял: ты — наблюдатель? В органах, что ли, работаешь?

— Алексей, ты пьян?

— Нет, — неуклюже расставив ноги в отцовских валенках, ответил Алексей. — Ты меня запутал. — Потом глянул совершенно серьезно и трезво, не мигая, в глаза Касторгину и сказал: — Голова, я ж тебя к себе пригласил не для того, чтобы обидеть, а совсем наоборот — отвлечься от всего. Вот. Скажи прямо и прости меня, дурака.

Касторгину стало неловко от того, что он веселого и прямодушного парня сбивает с толку, и попытался пояснить:

— Понимаешь, я не живу, а наблюдаю жизнь. Глупо, наверное, но так получается. Со стороны, может, и чудачество, понимаешь... — Кирилл начинал путаться в мыслях и, очевидно, скорее всего оттого, что решился в нескольких словах сразу сказать Алексею обо всем и кончить как-то этот разговор, к которому тот был не готов, да и можно ли так, на ходу? — Понимаешь, я то ли собираюсь помереть и хочу все до мелочи, что вокруг меня, запомнить и забрать с собой. Может, оно так... Все вокруг настолько дорого и неповторимо, что я это чувствую кожей... Я хочу понять, какие мы... и для чего?.. Успеть понять... или...

— Или? — переспросил Алексей, поправляя шапку.

— Или я брошу все совершенно и буду писать...

— Куда? — попробовал уточнить Алексей.

— Да не куда, что!

— И что?

— Книги!

Алексей, кажется, что-то понял. Он раздумчиво посмотрел вокруг Кирилла Кирилловича, поднял голову в небо, как бы советуясь или прислушиваясь к чему-то, прежде чем сказать. Спросил:

— И зачем тебе это надо? Столько уже всего написано, а мир от этого не становится лучше, а?

Кирилл Кириллович успел подумать, что разговор пойдет теперь еще дальше, а ему не хотелось этого и он просительным тоном, как ему показалось, отчего стало не по себе, сказал:

— Послушай, давай пойдем в избу, холодновато...

Но Алексей уже вцепился.

— Пойдем в избу, — снова повторил Кирилл Кириллович.

Алексей напирал:

— Ты здоров и полон сил. И не знаешь, куда себя деть. И не бережешь себя оттого, что полон сил. Но не дай бог заболеешь, начнешь хвататься за жизнь всеми способами, поверь мне. Так случилось с братом на моих глазах. Избыток сил иногда смещает оценки, каждый со временем это понимает. Только одни раньше — и успевают силы свои использовать, другие опаздывают и — увы. Погоди маленько: вот-вот донышко вышибет.

— Что? — не понял Кирилл.

— Да понос чтой-то... деревенская сметана, что ли? Отвык, — скороговоркой пояснил Алексей, семеня к сарайчику.

— Ну дела! С тобой не скучно, — Касторгин заразительно расхохотался, да так громко и свободно, что это вроде было и не свойственно ему, по крайней мере, в последние его особенно тяжелые года два. Присев на широкую темную скамью у палисадника, он полусогнутым указательным пальцем потер повлажневшие ресницы и, гася улыбку, покачал головой...

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ

На скамье у палисадника

— Человек не властен над своим духом, чтобы удержать его. И нет власти у него над днем смерти, — это мне отец, священник, говорил... правильно говорил, — как бы без всякой связи произнес вышедший из сеней и присевший рядом Данилыч.

— Вы больны чем-то? — внимательно посмотрев на него, участливо спросил Кирилл Кириллович.

— Да, болен, — раздумчиво произнес Данилыч и добавил, тихо и просветленно улыбаясь. — Старостью болен. В этом году семьдесят пять стукнуло. Чувствую, пора... И я теперь понял: все мы стоим перед Богом со своей неразрешимой проблемой — с грехами прожитой жизни. Каждое прегрешение — это проступок перед Богом либо перед людьми. От этого мы никогда не освободимся.

— Данилыч, ты верующий? — удивился Касторгин.

— Поздно спохватился, да ведь некому было на истинный путь ставить, так старушонки рядом молились. Забот в жизни невпроворот, а церковь одна была в округе действующая — в Мало-Малышевке.

— А мне Алексей говорил, что вы на фронте капитаном были, политруком...

— Было дело и на фронте, а как же... — неопределенно согласился внезапный собеседник, — а вот теперь... Я много говорил с отцом Сергием, он наш, нефтегорский. Сейчас в Новокуйбышевске в храме Серафима Саровского служит. Многое понял я в этих разговорах. Знаете, когда уже кажется, выхода нет, мы получаем с неба спасительный круг. Он все выдерживает. Название ему, имя — Иисус Христос. Он — спасительный ковчег. Ведь Иисус, невинный святой Сын Божий, принял казнь на кресте Голгофы за твои и мои грехи. Так высока и глубока Его любовь к нам всем и к тебе.

— А вот скажи, Данилыч, — сам для себя неожиданно заинтересованно совершенно прямодушно спросил Кирилл Кириллович, — зачем же Создатель допускает, чтобы так много было бед и страданий, столько обрушивалось на голову человека, тут какая-то нестыковка, а?

— Я начинающий, но я тоже думал об этом. Наверное, этого нам не дано пока понять. Поймем потом, после. В этом, наверное, скрыт какой-то смысл и, может, очень большой. Как не дано моему Алексею вообще понять то, о чем мы сейчас говорим. Он смеется мне в лицо и зовет меня попом. Мы с ним идейные противники. Это он так говорит. Он — противник, а я — нет. Я терплю его, прозреет, авось. Все мы прозреем, кара-то ведь уж наступает... Наше время становится безнадежным.

— Почему уж так и безнадежным? — спросил готовый на продолжение разговора Кирилл.

— Государство бросило нонешнее поколение. Ему, государству, важнее вроде бы заботиться не о нас, а о будущем. Строить надо капитализм, видишь ли, любой ценой. Не научились уму-разуму, когда строили социализм-то. Обманывают будущим.

— А чему надо было научиться? — спросил Кирилл Кириллович, боясь, что собеседник уйдет от такой важной для него темы.

— Чему-чему? — неопределенно отозвался Данилыч, — нужна забота о простых людях. У государства совесть должна быть.

— Народ бросили. Но разве у самого народа нет сил делать свою жизнь, ведь наш народ сообща, общиной, силен был...

— Э-э... была, может быть, эта сила, но в похмелье все равно за что пьешь — народ спивается. Вон Мишка Говорухин, напротив за колодцем живет, спился совсем. Он давно безразличен ко всему, что творится у него дома под носом. Так ведь и с народом нашим. Он равнодушен в похмелье к безобразию в стране. Вот и получается: народ и государство каждый сам по себе. Сельское хозяйство надо поднимать в гору. А мы про него забыли. Заодно и фабрики с заводами разрушили. Мой Алексей из медицины удрал в торговлю. Тьфу! Куда дело годится?

— Есть выход, — раздумчиво произнес Касторгин, внутренне подивившись похожести своих недавних рассуждений и мыслей Данилыча.

— Ну-ка? — пытливо отозвался собеседник.

— Спасут совесть и религия, — лаконично проговорил Кирилл Кириллович и выжидательно замолчал, похоже, он искал ответа не у Данилыча, а ждал чего-то похожего на эхо от самого себя. Оттого и молчал, прислушиваясь к себе.

— Да, — с готовностью проговорил старик. — Это так, но если вера не превратится в моду.

«Так, это так», — прозвучало и внутри у Касторгина. И он не удивился, что нашел единомыслие у этого полуграмотного, но мудрого мужика. Только успел подумать: это согласие результат размышлений собеседника или просто некое доверие? Он давно заметил, что Данилыч часто согласно кивает за столом, когда говорит он, Кирилл. «Знает о моих званиях, и они на него давят», — предположил он и спросил:

— А что, часто Алексей гостей привозит?

— Частенько, — охотно отреагировал Данилыч, — у него слабость на ученых и известных людей. Недельки две назад привез этого, как его... (он назвал фамилию известного в Самаре ученого). Ох и важничал — барин, ой, да ну.

— Ну а интересный в разговоре?

— Нет, неинтеллигентный он, хоть и знаменитость. Но пил справно. Его Вениамин, мой зятек, немножко обкарнал.

— Как это? — поинтересовался Касторгин.

— Он, этот знаменитый-то, все приставал к Вениамину: спой да спой частушки. Он и спел ему одну:

До свиданья, дорогая,

Уезжаю в Азию,

Видно я в последний раз

На тебя залазию.

А с ним две дамочки были; одна, вроде, учительница в институте по языку, а другая культурой где-то заведует. Вот конфуз, а? Витамину хоть бы хны, а ученому? Он, ученый-то, немножечко помолчав и сильно покраснев, сказал: «Ну, Вениамин, так нельзя. Мы даже студентами и то при дамах такого не позволяли». А Вениамин наш враз, как семечки щелкает: «Дак ведь я спел песенку гусара, он со своей боевой лошадью прощается, ага. А вы что подумали?» Знаменитость аж во двор из-за стола вышла. А дамочки без него расхохотались. Хорошие дамочки-то.

Хлопнула калитка и в промежутке между мазанкой и сельницей появился, как ни в чем не бывало, улыбающийся Алексей. Данилыч при виде сына замолчал и спокойными ласковыми глазами посмотрел сразу на обоих. Потом не спеша поднялся и пошел в избу.

«Почему он так посмотрел? — непроизвольно подумалось Кириллу Кирилловичу, — Как-то одобрительно, как на успевающих во всем школьников. А мы-то — двоечники».

Ответ пришел чуть позже, когда Касторгин уже входил в сени. «Я понял, понял, — горячо думал Кирилл. — Он смотрит на нас уже оттуда, как я сразу не подумал об этом, еще в избе. Он уже приготовился умереть. Он как бы живет последний какой-то срок, зная точно, что вот-вот уже там, душа будет в зените, хотя и здоров пока с виду. Он завидует нам тихой ласковой завистью, одобряет нашу непутевую жизнь, хотя бы за то, что она — жизнь! Он нас одобряет, он так мудр и так многое в отличие от нас понял, что даже боится нам все до конца сказать. Или не боится? Или так мудр, что не желал этого показать, не желал засушивать нашу жизнь и нас. Молчит себе, давая нам насладиться этим бездумным расточительством жизни? Что у меня за дни в последнее время? И что за люди окружают, будто их ко мне кто-то подсылает. И долго ли со мной такое будет? Эти последние три месяца, похоже, дают мне больше, чем вся моя жизнь. Бывает ли у других так? Жизнь в последнее время вокруг так сложилась или я так настроен? Или и то, и другое? Странно. Я из прагматика превращаюсь сам не знаю во что. Стал как инструмент, только тронь... Так нельзя. Но кто определит, что можно? И определит ли?»

Когда Кирилл и Алексей вошли в избу и подсели к столу, разговор был в разгаре. И касался он на этот раз вин. И, конечно же, партию вел профессор Почуйкин.

— А у меня вот, например, есть деловой вопрос, имею я возможность спросить? — насколько мог академично произнес Данилыч.

— Конечно, — просто ответил профессор.

— Антиресует меня, сколько долго можно хранить вино?

— Это, пап, сколько у тебя хватит терпежу, вдруг срочно на похмелку потребуется, — тут же гоготнул Алексей.

— Да обожди ты, — миролюбиво урезонил Данилыч, — я по делу с профессором.

Невозмутимо пережидавший их диалог профессор дал ответ:

— Вино — это живая материя, а все живое небессмертно. Сухие вина живут не более двадцати лет, десертные — до пятидесяти, крепленые — до восьмидесяти, а коньяки и ликеры могут жить столетиями.

— Вот те да, все нормально! «Плиска», значится, живет долго, — уточнил отец Алексея, проявляя какой-то непонятный пока интерес, — чуть позже он пояснил: — Дак, внук Петруха когда родился, я на пенсионные купил и закопал на память в тот же день под яблонью две бутылки. Одна «Плиска» эта непонятная, а другая сухая, бутылка, как большая морковь. Я, это, в полиэтиленку и того, на шестнадцать лет — зарок дал, ко дню рождения Петра. Я ему уже сказал, а больше — никому. Не долежится, боюсь. И записочку положил. Но про нее не сказал. Мое послание.

— Обижаешь, отец, насчет «не долежится», — нарочито обиделся Алексей.

Данилыч не отреагировал. Ему было некогда, перед ним сидел человек и так запросто выдавал такое. Он торопился:

— А вот шампанское. Я, грешный, почему-то люблю его, а моя старуха ни в какую, говорит: изжога от нее? — как мог задал вопрос Данилыч.

— Вина по насыщенности газами делятся на спокойные и игристые. Самые известные из них — шампанские и испанская кава, это купажные вина — другими словами, смесь разных сортов винограда. Сухие и полусухие — это настоящие игристые. Сладкие и полусладкие — искажения. Помимо прекрасных игристых нового света, у нас — «Абрау Дюрсо» и «Артемовское», сделанных под «шампанское» более сотни лет назад. Уникально красное «Игристое Цимлянское» и замечательное «Мускатное».

— А вот шипучки всякие эти, — поинтересовался Алексей, — как?

— Очень просто, мой совет, друзья, если на свадьбе или еще где, хотите, чтобы гости скорее окосели — к водочке из экономии прикупайте шипучки всякие — результат гарантирован. Шипучки — это даже не искажения вин, это хуже.

Забавно Кириллу Кирилловичу было слушать эти разговоры. Они касались, как ни странно, вроде бы, самого известного, но в сочетании Почуйкин-Данилыч приобретали какой-то первородный оттенок.

— А у меня вот тоже есть одна примета такая, тоже к свадьбе или еще куда годится, — сказал хозяин дома, доставая из нагрудного кармана до того времени не нужные очки. — Ежели на столе много свежих арбузов, гости не косеют долго. Арбуз вино в организме истребляет.

Он надел очки, и Касторгин отметил забавную вещь: Данилыч выражением лица да еще в очках стал чем-то схож с Почуйкиным. Отметил это про себя и рассмеялся. Очевидно, профессор принял на свой счет его смех, как знак своего некоего поражения в разговоре с хозяином дома. Но тоже добродушно рассмеялся, признав с удовольствием победу Данилыча.

— Да, это очень интересно, я и не знал...

Данилыч не унимался:

— Как же так можно много знать о ней и почти не употреблять? Не пьёте почти.

— А я уже свое употребил, свою цистерну выпил, — деловито пояснил профессор.

— Тогда оно, конечно, — глубокомысленно согласился Данилыч, — значится, свою академию по этому делу прошел.

Почуйкин согласно кивнул головой.

— Он теперь по одному известному принципу живет, — вмешался Алексей.

— Какой такой принцип? — живо поинтересовался Данилыч.

— А есть люди, которые любят. Есть люди, которые любят смотреть, как любят. А есть, которые любят смотреть, как смотрят как любят. Так и с питьем.

Данилыч помотал головой, и было непонятно, то ли он осуждает такой принцип, то ли пытается понять сказанное.

ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ

Закон Граблина

— Вон и Граблин со своей супружницей пожаловал, — посмотрев в окошко, почему-то приподнято сказал Алексей. — Пускай он про жизнь нам порасскажет, — Алексей сделал ударение на слове «он».

— Еврей, что ли? — спросил Владислав.

— Почему «еврей»?

— Ну — Ривлин, Граблин, Рохлин, — начал тот загибать пальцы.

— Ага, — продолжил, улыбаясь, Алексей. — Дарвин, Грузвин, Молдаввин. Наш он, местный. Сейчас увидишь! Хитрей еврея с цыганом вместе взятых.

Вошли Граблины. Подчеркнуто смущенно покашливая, мужичок лет сорока тихонечко, но так, чтобы было видно, подталкивал свою спутницу, в нерешительности застрявшую на пороге.

— Проходите, гостечки, проходите, — хозяин дома привстал и показал на свободные стулья.

— А? — вопросительно и в тоже время торжественно произнес Алексей, приподняв початую поллитровку на уровень глаз.

— Да чего уж там, — живо откликнулся Граблин, — с устаточку-то, конечно, оно даже на пользу, — и живописно, подбоченясь и крякнув, широкими движениями обеих рук, горстями расправил густые усы.

— Ну, пошло-поехало, с устаточку? Ты что? За соломой, что ли, успел уже съездить? На дворе-то утро, а ты — пить, с ранья-то, Витамин?

— Кто-кто? как она сказала? — переспросил Кирилл у Данилыча. — Витамин?

— Да Вениамин он. Но, вишь, ей так удобнее, — сказал тот, делая жесткое ударение на конце слова: удобнее.

Меж тем Граблины наконец-то сели. Он, дурачась, долго усаживался, перебирал и что-то подтягивал у себя ниже пояса, сугубо осторожно и внимательно относясь к своему причинному месту.

— Ну что ж, чтобы наши дети не боялись грома! — провозгласил неожиданно тост Витамин и неспешно потянулся чокаться.

Дополнений к тосту не последовало. Все как-то быстро согласились с установкой по поводу грома и выпили.

— А ты, мать? — явно провокационно, как бы небрежно, спросил Витамин у жены. — Пей, чего уж нам, сельским, отставать. Стирай грань!

Видно, ему надо было, чтобы она была соучастницей выпивки: меньше потом упреков.

— Какую еще грань? — не врубилась Татьяна.

— Ну, между городом и деревней, отсталый ты элемент.

— Плети больше — отсталый. Вы уж давно обогнали город-то по этой части, — и, сказав это, она неожиданно задорно, казалось бы, не к месту, хохотнула.

— Тады за любовь, — явно раскручивая какой-то свой сценарий разговора, вновь подсказал Витамин.

Кирилл Кириллович, облюбовав желтый крепенький соленый помидор, потянулся вилкой к большой чашке, стоявшей посередине стола.

— Вот вы, извините, можете сказать сходу, что такое любовь?

Касторгин опешил. Вопрос был задан ему. «Почему именно мне он задает этот вопрос, да такой еще дурацкий в данный момент?» Его вилка вначале застряла в воздухе, потом он, посчитав неуместным свои действия, положил ее на стол. Почему-то с левой стороны тарелки, как на официальном обеде, и сосредоточенно кашлянул в кулак. Подняв голову, он увидел смеющиеся глаза Алексея и вдруг понял: он, этот Витамин, не простак. Это только так, с виду, лаптем щи...

— Отвечаю сразу всем и тебе, Танюша, коли не успел одной дома объяснить: любовь — это, — он поднял указательный палец левой руки кверху, — любовь — это... — он выдержал паузу столько, сколько надо: ни один из присутствующих не проронил ни слова, — любовь — это... стирание грани между умственным и физическим трудом. Вот что такое любовь.

— Получишь сейчас у меня, понесло тебя, — жена Вениамина, кажется, всерьез начала сердиться.

— А ты — пей, пей за любовь-то, — подталкивал её муж.

Она наконец выпила. Сделала кислое лицо и в тон мужу, не желая, очевидно, отставать, обронила дежурную фразу:

— И как ее, проклятую, татары пьют!

— Нальем еще по очередной? — сказал Алексей и вопросительно посмотрел на сидевшего напротив него Владислава.

— Ну, подожди, куда гнать вороных, интересно, как живет деревня.

— Да! Как вот живет деревня, а? — с готовностью подхватил Алексей и с ухмылкой посмотрел на Граблина.

Кирилл Кириллович понял этот взгляд: Алексей ждал от Витамина чего-то особенного, на что, было видно, Граблин весьма горазд.

А тот почему-то сказал неожиданно серьезно:

— У вас в городе — сплошная «Смехопанорама» да «Аншлаг», а у нас — горькое похмелье, в деревне-то.

— Ну, не пили бы, кто ж заставляет? — вступил в разговор Кирилл Кириллович.

— Да я не про то похмелье.

— А про какое?

— Про то, куда нас всех сельчан засунул город, где мы оказались?

— Да разве ж город в этом виноват? — удивился постановке вопроса Кирилл Кириллович.

— А кто же, как не город?

— Ну, не знаю. Общая политика...

— Вот, если бы депутаты госдумы и министры заседали не в Москве, а в Покровке или в какой-нибудь Грачевке, среди грязи, нищеты и беспросветности, то вмиг бы поняли всю национальную идею и что надо делать, и когда?

— Переселить в село всех? — обрадованно догадался Алексей.

Витамин не ответил на вопрос, а продолжал:

— Ведь сверху все же... — он остановился, подставляя свою рюмку, когда Алексей начал вновь разливать, и продолжал: — ...все же сверху видно. Почему создатель терпит этот дуреж? По себе знаю: сверху видней, — задумчиво повторил Вениамин и встрепенулся. — А хотите, историю расскажу, самую настоящую, непридуманную?

— Хотим, — заинтересованно кивнул профессор Почуйкин, — у вас все интересно получается.  — И затих, подперев подбородок кулаком.

Граблин продолжил:

— Для начала, мужики, кто знаком с геморроем?

— Опять за свое, — встрепенулась жена Граблина, — хватит, имей совесть.

— Да я совсем не про энто. Я сурьезную штуковину городским ученым людям хочу...

— Ну тебя, я пойду, пожалуй. Сбегаю в магазин, кой-чего мне надо.

Она поднялась, стараясь опередить возражения против ее ухода, но их не было. Все смотрели на Вениамина. Рассказчик посмотрел на молчавших за столом, что-то понял по-своему:

— Счастливые вы люди, не испытали на себе это дело — геморрой.

Алексей смешливо посмотрел на профессора. Тот непроницаемо молчал, мудро, как филин, глядя перед собой.

Граблин продолжал:

— Вот, если все ваши зубы, которые есть, находятся не там, где им положено, а совсем в противоположном месте, на котором вы того... сидите... и все они разом болят — это и есть он, родненький — геморрой. Таково научное определение, мое, конечно... — Граблин, прищурившись, как при стрельбе, левым глазом, правым зорко глянул на слушавших его.

Хирург-профессор, пожевав тонкими губами, громко и одобрительно чмокнул. Алексей захохотал так, что, махнув рукой, опрокинул свою рюмку. Хозяин дома, Данилыч, очевидно, не раз слышавший «учености» Граблина, улыбался.

Кирилла Кирилловича вообще забавляла вся обстановка в избе. Поездка ему нравилась. Он себя чувствовал здесь, особенно с приходом Витамина, уютно. Хотя, конечно, отдавал себе отчет, что все это маленький маскарад, что вот они уедут, пойдут обычные дни. Молох забот поглотит и эту веселость, и все остальное... но пока, пока... «Пока мне отчего-то хорошо», — думал Кирилл Кириллович.

Поставив свою рюмку на место, Алексей, все еще улыбаясь, сказал:

— Ловко ты профессора просветил, молодец. Да и нас заодно, на будущее.

— Какого профессора?

— Вот его, который рядом с тобой сидит, — он кивнул на Почуйкина.

— Здрасте, я ваша заграничная тетя! Чего же раньше не сказали?

— А зачем?

— А, правда, зачем? — как эхо согласно повторил Граблин. Он испытующе посмотрел на Почуйкина и спросил: — Вы хирург?

— Да, — односложно, но приветливо ответил профессор.

— И геморрой вырезали?

— Конечно.

— Тогда я расскажу, как было всерьез.

— Мы выпьем? — спросил Алексей и было видно, что в доме как-то так получилось, что всем управляет Граблин. Все приковано к нему.

— Выпьем, — как бы нехотя разрешил Граблин.

Все выпили, кроме профессора. А крякнул один Витамин. Громко и смачно.

— У меня был геморрой. Это долго рассказывать, как я, намаявшись, решился на операцию. Расскажу коротко, у меня в этом деле свой интерес. Когда мне делали операцию, наверное, наркоз не так сделали или что еще, но я вышел из собственного тела.

— Что? — выдохнул Алексей, готовый к очередной хохме.

Профессор удивленно повел бровью и зорко уставился на рассказчика.

— Я поднялся спокойно под потолок и смотрел за всем, что происходило в операционной. Отстраненно наблюдал врачей, себя, всех остальных, которые были внизу. Было легко и радостно. Необычайная легкость освещалась чистым и ясным светом.

— Как долго это продолжалось? — спросил Почуйкин.

— Да вот всю операцию, потом сказали: «Все», — и я спустился вниз. У меня такое чувство, будто я побывал тогда в раю. Потом, после операции, не приведи господь, намучился. Вот меня и волнует, что это было? Потом рассказывал — никто не верил.

— Или в раю, или в состоянии клинической смерти, — задумчиво проговорил профессор, — такие случаи в медицине бывают. Бывают они и у рожениц. У многих женщин в этот момент появляется необыкновенное ощущение счастья, особое телесное или виртуальное счастье. «Выход женщины из тела» наблюдается почти у девяти процентов рожениц. Сейчас наука потихонечку начала это познавать.

— Но я — не баба, — резонно и вполне серьезно возразил Граблин.

— Душа или то, что можно назвать как-то по-другому, но что составляет нашу духовную субстанцию, существует несомненно, и она бессмертна. Она переживает тело, — не обращая внимания на реплику Витамина, продолжал ученый. — Когда две клетки — мужская и женская — оплодотворяются, это начало не только продолжения телесного, но и духовного существования человека. Таланты, пороки, достоинства, недостатки — все это переносится на нового человека. Без души этого переноса не может быть. Я не специалист в этом вопросе, но я думаю, что это так, — словно на кафедре, чеканно и сдержанно формулировал свои мысли профессор, казалось, обращаясь к целой аудитории.

— В какие дебри ты вильнул, ну голова у тебя, Витамин, — восхищенно проговорил Данилыч, — я от тебя такого рассказу еще не слышал. Ажник дохтур, профессор задумался, в смущение вошел.

Он попытался долить водки, но Почуйкин и Владислав отстранили свои рюмки. У Кирилла была почти полна. Лишь Вениамин охотно принял добавку.

— Вот ведь и не про политику вроде бы калякаем, а все какие сурьезные стали, — проговорил Данилыч и эта фраза дала новый ход мыслям Граблина.

— А хотите, я еще маленькую историю расскажу?

— Снова про геморрой? — хохотнул Алексей.

— А вот и нет, — парировал Граблин.

— Давай, — разрешил Алексей.

— В Ленинграде это было, — с пол-оборота завелся Граблин, — ага, меня за кой-чем туда послали, я в Нефтгорске (он так и сказал, не «Нефтегорск», а, как говорили здесь в Покровке многие — «Нефтгорск») тогда работал по снабжению. Это еще до того, как мне вырезали геморрой.

— У него «до геморроя» и «после геморроя», как у нас у всех «до новой эры» и «после новой эры» или «до революции», — вполне с серьезным видом пояснил Алексей.

— Не мешай, — шумнул Данилыч.

— Я жил в каком-то общежитии на проспекте Ветеранов, там еще не очень, по-моему, далеко Черная речка, где Пушкин с Дантесом стрелялись. Я ездил туда. Ну вот, надо было мне к врачу. Нашел поликлинику — все чин-чинарем. Очередь занял. Сижу. Всего-то два человека. Мужчина впереди, один рядышком сидит, дедок, ага. Такой небольшого росточку в ватных штанах и в чесанках с галошами. Дело было в апреле. Непривычно в таком виде в городе. Но потом-то все ясно стало. Окраина, рядом деревни, грязища. Сидим. И ни с того, ни с сего, видно допекло, дедок мне говорит: «Стервецы, заставляют меня попусту мотаться почем зря из-за своей оплошки». — «А в чем, — спрашиваю, — проблема?» — «Да оплошали врачи, вырезали грыжу, а вот мошонку забыли пристегнуть». — «Чего-чего?» — не поняв, переспросил я. «Ну, отрезали, а не пришили мошонку-то, теперь все опустилось, ну яички вот сюда, — он ткнул пальцем к коленям, — и трудно ходить, сидеть. Опять операцию делать надо». Я хохотнул, а дед, нисколько не обидевшись, деловой дедок, выдержанный, рассказал: «Вы вот, молодняк, не знаете, а я это прошел. Я — кавалерист бывший. В кавалерию строго отбирали. Ежели мошна низко висит, ни за что не возьмут в кавалерию, скакать нельзя». — «Как так?» — «А так, непонятно, что ли... У нас один Колька Мазурок был. Мы думали отчаянный боец: как только команда была «по коням», он вскакивал в седло, лицо его делалось зверским и он орал «а...а... мать вашу!» Мы думали, храбрый — дай врага — разорвет на части. А оказалось... того... «Чего?» — я сразу не понял. «Ну он медкомиссию как-то обошел стороной, а мотня оказалась низко посажена... Ну, значит, как прыгнет в седло, так и на все свое хозяйство всей тяжестью... бедолага... прямо сказать... Отсюда и зверство в лице, когда «по коням» команда». — «Ну и как же?» — спрашиваю. «Как же... конечно, отобрали коня — и в пехоту».

Когда хохот за столом прекратился, Граблин спокойно спросил:

— Я к чему это рассказал? — и сам ответил: — Калякали, калякали, а про политику ни слова, непривычно как-то.

— А где ж тут политика? — очень серьезно, не ожидая никакого подвоха, спросил профессор Почуйкин.

— А в самой середке и есть политика.

— Это ж в какой середке? — профессору было непонятно, а остальным тем более.

И Граблин, довольный, пояснил:

— Наши реформаторы-то рвутся вперед, но большинство из них кавалеристы, как Колька Мазурок, никудышные. Медкомиссию не проходили. Одним словом... чудаки, — и добавил еще: — с другой буквы. — Витамин поднялся из-за стола, собираясь уходить. — Ну, вы тут без меня в текущем моменте разберетесь. Я все равно не политик, — ступил на порог и вдруг, резко повернувшись, сверкнул глазами. — Профессор, между прочим, а как вы относитесь к эвтаназии.

Все за столом разом притихли, понимая, что профессору приходится выдерживать своеобразный экзамен. Но профессор оказался молодцом, не подвел городских. Он спокойно повернулся к Граблину, глядя истово, не мигая своими удивительно синими, почти не тронутыми старостью глазами:

— Отрицательно, молодой человек. Видите ли, правомерность ее вызвала и вызывает много споров в мире. Но я считаю, что ни один субъект не может принять и исполнить просьбу умирающего о лишении его жизни. И уж ни в коем случае не врач. Эвтаназия — это палачество. Человечество ожесточилось, но не до такой же степени, чтобы по-дикарски быть безжалостным. Такова моя позиция. А ваша?

— Моя позиция совершенно такая же, профессор, — раскатисто, но уважительно расхохотался Граблин и толкнул дверь.

Когда Витамин вышел, Почуйкин спросил Алексея:

— Кто он такой?

— Электрик, — и, чуть помолчав, добавил, очевидно, чтобы упредить следующий, легко угадываемый, вопрос. — Окончил техническое училище, и все.

Профессор ничего больше не спросил. Чуть помолчав над тарелкой, отодвинул ее, выпрямился, обвел всех разом взглядом и рассмеялся.

«Насколько многообразна жизнь и насколько она неожиданна! А я кисну на своем Волжском проспекте. В такой глуши с туалетами на улице живут люди и ничего, живут. Хохмач Граблин мог бы жить в моей квартире в Самаре? Конечно. Но интересно, какой бы он тогда был?» — так думал Касторгин, живо держа в памяти все только что услышанное и увиденное в небольшой, неказистой избенке.

Когда начали вставать из-за стола, Алексей продолжал сидеть на крашенном синем крепком табурете. Кирилл, намереваясь выйти в сени размяться, вновь попался на ржавый крючок нудного разговора своего приятеля.

— Удивляюсь я тебе. Человеку за пятьдесят, в таком водовороте был и ни любовницы не завел, ни денег не наворовал. Мается думами, бедолага... Ты какой-то не такой, как мама моя сказала бы. Не правильный по нонешним временам.

— Да уж какой есть, — усмехнулся кисло Касторгин, — со мной уже Владислав подобную политбеседу вел.

— Герой нашего времени у Лермонтова и тот за Беллой гонял, а ты герой? В каком веке живем, голова твоя... стерильный, что ли? Гормоны иссякли?

— Сейчас другие времена — другие герои.

— И кто же он, герой?

— Сейчас герой у нас — депутат. Его величество избранник народа.

— Но ты как-то устроил бы свой быт, — тянул свою мысль Алексей. — В Самаре сейчас это просто...

— Ты о проститутках, что ли?

— Ну да, зря что ли я тебе в Джоррет де Мар лекции читал? Помнишь?

— Помню, — нехотя отозвался Кирилл Кириллович.

Алексей испытующе посмотрел на Касторгина.

— Знаешь, я тогда еще удивился, какие вы со Светкой разные. Вы не могли долго жить вместе. Я об этом тогда думал, но не сказал тебе. Зачем? Ты, как тюлень, долго соображаешь.

Касторгин слушал равнодушно. Его действительно это сейчас не задевало за живое.

— Послушай, у тебя с простатой нормально? Ведь у мужиков после сорока это часто случается. Я врач, могу помочь.

— Иди к лешему. Все у меня нормально. Умеешь ты все доводить до примитива. Лучше скажи, где твоя бывшая супруга?

— Не поверишь, через какую-то электронную сваху у подружки в Ленинграде познакомилась с аргентинцем. Не вру, ей-богу. Он ее увез к себе, женился. Вот даст она теперь там танго аргентинское. Будет помнить весь континент, — он говорил легко. Было видно, что все перегорело и прошло. — Кирилл?

— А, — с непонятной готовностью быстро отозвался Кирилл Кириллович и улыбнулся. Этой своей интонацией он невольно проявил самое хорошее свое отношение к приятелю, несмотря на все его «заботы».

— Послушай, сейчас, в наше время и в твоем возрасте становиться писателем — дорога в никуда, пропадешь от безденежья.

— А я сторожем устроюсь. Мне много не надо, — усмехнулся Касторгин, — голодные талантливее.

— Тебе твоя пишет? — спросил Алексей.

— Нет, теперь уже не пишет. Было-то всего одно письмо.

— А дочь?

Касторгин отрицательно мотнул головой и задал свой вопрос:

— Ты вот скажи, почему у нас так все убого?

— Что — все?

— Все — и жизнь, и быт, — уточнил Кирилл. — Ну хотя бы вот сельский туалет? Ну разве такое в наше время должно быть? На морозе, без ничего... Без воды горячей в доме... А? Заграница так давно уж не живет.

— А вот повоюют пусть с наше, некогда будет и так жить.

— Да ладно, — отмахнулся Кирилл Кириллович.

— Нечего ладить, — запросто отпарировал Алексей. — Ты думаешь, раз я коммерсантом стал, то я одни бабки могу считать? Я совсем недавно своим охламонам в офисе политинформацию делал...

— Что? — изумленно переспросил Касторгин. — Политинформацию, ты?

— Ага, — не обидевшись, продолжал Алексей. — кто-то же должен ребят молодых теребить. Я специально рылся в журналах. Цифры до сей поры в мозгах сидят: с 1055 года по 1082 год, по-моему, было 245 нашествий на Русь и внешних столкновений, с 1240 по 1462 год почти каждый год были войны. В Казани, взятой нашими, кажется, наврать боюсь, в 1552 году было сто тысяч русских пленных.

— Это когда все было...

— А что, потом и до наших лет не воевали, что ли? В этом большой корень всего.

Кирилла смутили последние слова Алексея. Об этом он раньше как-то не задумывался.

— Ничего, — усмехнулся он, — вот Запад, Америка нам теперь помогут.

— Ага, — охотно подхватил интонацию Алексей, — сначала нас развалят, а потом, как с тараканами, с нами. Пердела она потом на нас с высоты, Америка: и на нас, и на Запад. С ее-то амбициями. Молодец все-таки Хрущев, сунул в свое время им ежа в штаны с Кубой-то. Теперь уж так не получится. Если к себе и примут потом, то только на калду, навильниками навоз за ними убирать.

Вошел Владислав. Положив видеокамеру на кровать поближе к большой цветастой подушке, подсел к столу. Произнес, обращаясь сразу к обоим:

— Знаете, какую я заметил штуку?

— Нет, — отозвался Алексей, — где уж нам.

— Когда купил видеокамеру и стал упражняться, то, увидев впервые себя на экране, несколько оторопел.

— Ну, это обычный синдром, многие к себе экранному не сразу привыкают, — заметил Касторгин.

— Да нет, понимаешь, штука вот в чем: нет синхронности между тем, что я в себе чувствовал в отдельные моменты и что было у меня на лице, что оно выражало. Конечно, в общих чертах было соответствие, но глубинного не было.

— Но ты же не актер.

— Да, верно. Но я же не играл? Я жил, понимаешь, а мое истинное, то, что я знаю, что во мне, внешне искажено.

— Мудрено что-то! — пробасил Алексей. — Не для нас.

— Да просто. Я хочу сказать, что нельзя человека воспринимать только внешне. Механизм взаимодействия между состоянием души и внешним поведением несовершенен. Если даже человек не скрывает своих чувств, все равно они недостаточно четко отражаются в его внешнем поведении, мимике, жестах. Это я понял. Это несоответствие. И вот что еще. Тоже недавно понял: жестокие люди порой не понимают, что они делают. Они так закодированы. Им надо прощать. Они потом поймут. С возрастом понимание приходит.

«Странно вот еще что, — размышлял Касторгин, — за столом Граблин в открытую говорит обо всем и это не звучит пошло. А у Сушко в кабинете, — он вспомнил эпизод, связанный с поздравлением старого хирурга, — обстановка, что ли, другая?»

— Отчего так обнаженно все в деревне и запросто? — проговорил он вслух.

— Дак, может, на сердце корки нет, асфальтовой. К земле человек ближе, — то ли ответил, то ли спросил Данилыч.

Кирилл Кириллович вновь поразился про себя: «Как просто сказано». Произнёс:

— Мне всегда казалось, что в городе больше образованных, а в деревне — умных.

Прозвучало это как-то уж очень прямолинейно, он усмехнулся сам, поняв, что сказанное похоже на неловкий комплимент. Но Данилыч выправил ситуацию с легкостью необыкновенной, схожей с навыками хорошего тамады:

— Не мудри, Кириллыч, дураков Создатель ровным слоем везде рассыпал — и на полевых станах, и на кафедрах в городах. Я не имею в виду, конечно, сейчас нашего общего теперь знакомца — умницу-профессора... голова.

Под конец застолья Данилыч проявил себя еще более неожиданно для Касторгина. Задумчиво ковыряя ногтем столешницу, он произнес:

— Он ведь считает, Граблин-то, что открыл всемирный закон. Надоел мне с ним.

— Чего-чего? — живо поинтересовался Почуйкин.

— Дак, закон открыл и говорит... эта... универсальный закон. Достоин за него Нобелевской премии.

— С него станется, — совсем серьезно сказал профессор. — И какой закон?

— Сейчас припомню. Наизусть знал. Сейчас, вот-вот, — он усердно морщил лоб. Наконец выговорил не без труда: — Чем резче отклонение — тем больше недоразумение.

— Это о чем же закон? — попытался уточнить готовый рассмеяться Алексей. Кирилл Кириллович внимательно слушал.

Данилыч тоном профессора Почуйкина, спокойно, как само собой разумеющееся, пояснил:

— Обо всем! Как отклонение от курса, от нормы, от цели — так недоразумение, — совершенно серьезно заключил он.

Кирилл Кириллович посмотрел на присутствующих: показалось, что сейчас грянет за столом хохот. Но этого не случилось.

— Вот революцию свершили — курс изменился: стало большое недоразумение. Манька — соседка — родила семимесячного, так тот до сих пор не говорит, а ему уже два года. Отклонение от нормы. Лишний стакан на грудь не вовремя примешь — тоже оно, того... невпопад, значит. Вот он закон-то и действует. Я ему говорю, Граблину-то: норму-то али курс правильный, их же определить надо. А он говорит, что и на это закон есть. Он и над этим думает. Говорит, что на всё законы природы есть, только их надо открывать не лениться. Мир познать нельзя до конца, он этому сопротивляется. Вот оно, как у него. Голова! Дом Советов — одно слово. После него только Кучинский, староста нашей церкви, по уму-то сгодится. Но у него голова все больше забита восстановлением Покровской церкви, Бог ему в помощь, деловой человек, из ничего топорище сгоношит...

Хлопнула дверь в сенях и Данилыч встрепенулся:

— Наверно, Петька Герасим идет!

— Кто-кто? — переспросил Кирилл Кириллович.

— Мой внук — Петька-второклассник. Из школы попутно. От младшей дочери.

Дверь в избу распахнулась, впустив холодную волну воздуха, и на пороге появилась удивительная, маленькая, но такая забавная краснощекая копия Данилыча с большими светло-голубыми глазами.

— Дед, баба где? — не обращая ни на кого внимания, выстрелила скороговоркой копия.

— Дак, ты не пришел бы, не знал бы, где и ты.

Следующая фраза удивила Кирилла Кирилловича своей безапелляционностью и непосредственностью.

— Шлендает где-нибудь по соседям?

— Ага, — охотно согласился дед, — сбегай к Петянихе, у нее, скорей. Она мне тоже нужна.

Внук послушно выкатился за порог, а дед тихо усмехнулся в усы:

— Я думал, он хулиган какой, а он так послушно... — обронил Касторгин.

— Не хулиган он, а боевой. В этом разница есть. И сердце доброе. Вон на окошке книжка лежит. Есенин. Я ему раз десять читал по его просьбе «Песнь о собаке», помнишь, — и он чистым голосом прочитал:

Утром в ржаном закуте,

Где златятся рогожи в ряд,

Семерых ощенила сука,

Рыжих семерых щенят.

...Петька все заставляет еще и еще, а у самого все лицо в слезах. Я его спрашиваю: «Ну зачем читать еще? Ты уж все знаешь и плачешь к тому же». А он, Петруха, отвечает сквозь слезы: «Когда ты читаешь снова, я каждый раз надеюсь, что хозяин хмурый, их, щеняток, не утопит, что они останутся живыми. Может, выплывут». Я ему читаю по нескольку раз эту историю, и заметил за собой, что тоже хочу, чтобы все мирно получилось. Вот штука какая? Что млад, что стар.

ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ

Этот дотошный Почуйкин

Из Покровки возвращались на другой день уже в сумерках.

«И почему я раньше не ездил в деревню проветриться, да еще с такой разноперой командой? Жизнь с разных сторон смотрится. Я же всю жизнь практически в кругу коллег своих, обычно технарей. Правда, один Владислав немало стоит. Молчун, но с ним не скучно. Весь день пытался настойчиво отбиться от компании и остаться наедине со своими красками. Теперь, когда я завис над пропастью, вижу в самом малом прелести жизни».

Из задумчивости его вывел ровный голос профессора Почуйкина, обратившегося к художнику:

— Устойчиво живёте, как мне кажется.

— В каком смысле?

— Ну, своя мастерская, я понял, большая. Не каждому дано? — произнес Почуйкин. — У всех художников в Самаре такие мастерские? Еще не выперли коммерсанты?

— Пока нет, но некоторые из наших, к сожалению, сами отказываются от таких площадей.

— Почему? — въедливость профессора и здесь начинала брать свое.

— Очень просто, не всем под силу платить полтора миллиона за двадцать квадратных метров в месяц. Уйдем из мастерских, а этого допустить нельзя, сразу же их заполнят массажные салоны, картежные притоны и прочее. Наши мастерские — это сегодня, может быть, единственное, что объединяет художников. Нет порой квартир, творческих дач, как раньше, куда на месяц-два приезжал художник и мог бесплатно жить и работать. Такие дачи были под Москвой, на Байкале, Черном море. Там могли работать и те художники, которые не были членами Союза. Было взаимообогащение общением. Сейчас мастерские — это гнезда, где художники создают свою ауру, которая оказывает влияние и на всю Самару. После церкви мы, художники, идем следом.

«Кажется, он копнул, где ему надо, и задел за живое, — подумал Касторгин, — теперь вся дорога будет идти под этот аккомпанемент. Действительно профессору это надо знать или так?»

— Раньше, — продолжал Владислав, — член Союза художников, кроме возможностей работать на дачах, финансовой помощи, имел право на дополнительную площадь в двадцать метров, но главное — художнику давали работу. Была целая система, обеспечивающая нас заказами. Собирали их по совхозам, заводам, другим организациям. Теперь этого нет. Художники, которые более-менее известные — Баранов, Герасимов, Комиссаров, Филиппов — как-то выживают за счет заказов, помощи состоятельных людей... Вот я знаю: Владимир Рябцев за сорок миллионов купил себе мастерскую где-то на Ленинградском проспекте.

— А ваш, когда-то знаменитый, фонд?

— Фонда нет. Он обанкротился. Банк, где был счет фонда, лопнул, — Владислав сказал это с таким напором, повернув бородатое лицо к Почуйкину и сверкнув глазами, будто он, профессор, был главным виновником всего этого.

— Владик, — нарочито очень вежливо обратился Касторгин к художнику, — он ведь только вопросы задает. Он — профессор. Он — ни при чем.

— У нас около восьмидесяти членов Союза художников в Самаре. У всех были мастерские, из них пятьдесят — просто приличные, и указом нашего бывшего мэра Самары отданы художникам на двадцать лет без оплаты за аренду. Но текущие платежи, они убивают...

— Значит, не стало государственной поддержки и не будет нормальных художников? Слабо самостоятельно прожить?.. Но за покровительство надо платить? Идейно платить, — напирал профессор.

— Никто не собирается ни под кого ложиться, но что происходит? Чтобы прокормиться, когда спроса на графику нет, миниатюру — нет, ребята начинают писать надгробные портреты и радоваться вырученным деньгам. Живописцу еще как-то полегче. Мы с Рудольфом Барановым часто обсуждаем ситуацию. Он говорит: «Если хотите подвального искусства, его даст обществу нищий художник». Наш председатель Союза прав. Учить и учиться не на что. Идет потеря реалистической школы. Сегодня в мире абстракционизм разрушил реалистическое искусство. Рудольф в Италии выиграл конкурс среди полудюжины итальянских художников только потому, что на его огромном полотне восемь на пять метров изображены человеческие фигуры в натуральную величину. Художники не умеют рисовать портрет, рисовать человека, а в центре искусства — человек, верно?

— Верно, верно! — откликнулся профессор, — тебя вон и Кирилл Кириллыч заслушался, так что совсем скорость потерял.

— Нет, ребята, за вас беспокоюсь, здесь скоро поворот перед дорогой в совхоз «Черновский», чуть не под девяносто градусов. Один знакомый мой в посадку там угодил — не вписался.

Почуйкин поутих, и только когда миновали опасный поворот и вышли на прямую, спросил:

— Ну, и?

— Вот у итальянцев художники своим трудом не живут. Имеют свой бизнес, а рисуют в свободное время, отсюда и результаты.

— Но сопротивление обстоятельствам может и делает человека художником.

— Да, но не каждого. Не каждый может противостоять трудностям.

— А вы знаете? — пожевывая губами, произнёс профессор, — даже мой папа мне рассказывал: Григорий Пономаренко, прибывший с Милославовым, создавшем Волжский народный хор уехал из Куйбышева в Волгоград только потому, что очень хотел, чтобы у него была квартира с окнами на Волгу. Он убеждал начальство, что это ему надо для творчества. Без Волги не может. Не может писать песен. Не дали — и уехал.

— Он жил, по-моему, на улице Фрунзе, на первом этаже в полуподвальном помещении, — проговорил Касторгин.

— Вот-вот, — продолжал профессор, — и тем не менее написал песни, которые прославили Волжский народный хор.

«Ему обязательно надо, чтобы последнее слово было за ним, не будем ему мешать», — рассудил Кирилл Кириллович. Он сбросил газ и включил левый поворот, впереди — было кольцо и далее поселок Кряж. Кирилл посмотрел на часы: восемнадцать сорок. «Успеваю всех развезти, поставить машину в гараж и посмотреть «Время», — умиротворенно подумал он.

Когда Касторгин подошел к своему подъезду, в неярком свете лампочки над дверью увидел несколько наклеенных объявлений. Одно из них привлекло внимание: «Всем тем, кто желает иметь дополнительный хороший заработок, обращаться по адресу: Волжский пр., 19, 2-й этаж, оф. 211, понедельник, четверг в 18.00. Надежда. Обучение за счет фирмы».

«Символично — «Надежда», — отметил про себя Касторгин. — Надо заглянуть. А, нет. С полгода еще я могу на свои сбережения прожить, не работая. Но, потом уж никаких финансовых резервов не останется. Но зато проверю себя: за это время можно серьезную вещь написать, если я не бездарь, конечно. Хороший у меня все-таки дом, — усмехнулся он, — вернее, район. Престижный, забота чувствуется. Вот опять полный ящик газет».

Действительно, из почтового ящика торчало несколько изданий, которые распространялись бесплатно и с методичной настойчивостью. Поначалу это даже раздражало, но потом он привык, внутренне не смирившись только с тем, что эти непрошенные газеты в небольшом ящике мяли те, которые он выписывал. Ему приходилось мятые «Литературную газету», «Волжскую коммуну» каждый раз разглаживать. На этот раз из ящика торчали не уместившись: рекламно-информационная газета «Экстра», «ТВ-пресс Неделя», «Самарские новости», «В каждый дом».

«Странно, а почему нет приложения к «Комсомолке» — «Ваш выбор»? Безобразие! Не могли, наверное, затиснуть».

Когда он уже засыпал, вспомнил, как они со Светланой гуляли года два назад в осеннем лесу напротив маленького села Винновка. Был солнечный сухой октябрьский денек. Они по руслу высохшего ручья углублялись в чащу, в надежде наткнуться на опят. Но было сухо. Ни туманов, ни морозов. Вскоре им надоели безуспешные поиски и они, повернув назад, вышли на полянку, поросшую редкими, но крепенькими липками. И здесь произошло событие, которое поразило его. Светлана отнеслась к этому прохладно, но он не мог долго успокоиться.

На его пути попался большой обрубок бревна. Желая откатить его с пути, Кирилл подналег и ногой повернул его, и тут же прямо перед глазами, взметнувшись вверх, осыпав уже некрепко сидящие пожелтевшие листочки, встала, нет-нет, воспрянула метра в четыре высотой молодая липа. Оказывается, когда-то бревно ее придавило, и она до поры до времени росла, прижатая к земле, сохраняя силу и упругость. Он несколько раз обошел липу, все еще удивляясь случившемуся. Только что поляна была хороша, конечно. Но эта липа, преобразившись сама, изменила и поляну, она стала другой.

«Ах ты, Светочка, что же ты наделала?» — расслабленно прошептал он, ежась в постели.

«Липа — это я, — подумал он, — может быть, я. Я чувствую, что стоит сделать еще какое-то движение, и я восстану, но какое, я пока сам не понимаю. Ощущение есть, а реальность совсем другая».

Вскоре он заснул. Спал беспокойно. Что-то огромное, неестественно тяжелое висело над ним. Не давало совсем провалиться в сон, чтобы забыться и не думать о завтрашнем дне. Касторгин ворочался в постели и никак не мог уйти от мысли: то ли он слишком многое взвалил на себя сам, пытаясь понять происходящее, то ли это наказание за что-то. Он, кажется, не выдержит такой жизни. Надо делать конкретное дело, как на заводе, знать цели и находить способы достижения этих целей. Иметь свою нишу в жизни. А так, как он сейчас живет, нельзя. Нельзя искать ответы на все вопросы сразу. И на все отвечать. Такой ум еще не родился, и писатель такой раз в сто лет навряд ли будет. Это гигантская работа духа. Нужен гений, а если не гений, то такое не по силам. «Неужели я по сути ничтожество. Я слаб. Я раб. Я ничто?»

...Наутро он проснулся на удивление бодрым и, вспомнив свои ночные страхи, слабо улыбнулся.

Когда брился, пристально вглядывался в свое отражение в зеркале, словно изучал незнакомого человека. Будто привыкал к нему. Постороннему это могло показаться чуть ли не кокетством, если бы не воспаленно-напряженный взгляд Касторгина и не его замедленные движения, которые явно скрывали неуемный темперамент, долгое время сдерживаемый и готовый теперь прорваться самым причудливым образом.

Выходя из квартиры, на площадке Касторгин увидел крышку гроба, обтянутую красным. Куривший во дворе на лавочке сосед сверху Андреич своим тусклым, навечно осипшим голосом пояснил:

— Пашка сгорел. Нашли в сорок первом доме, в подъезде. Укололся, дозу не рассчитал. Мы все наши подъезды обшарили с его матерью, а он аж в сорок первом оказался. Беда. Но к тому все и шло давно уже. Я его отца хоронил, изуродованного в Афгане, когда тот по пьянке замерз около пельменной и никто не подошел. На роду, что ли, написано у них?

— У нас у всех, может? — отозвался Касторгин.

— А? — вяло переспросил Николай Андреевич.

Весь день Кирилл Кириллович чувствовал, что в нем зреет какая-то решимость. Ему хотелось быть на людях. Он хотел действовать.

«Надо заниматься тем конкретным делом, которое ты умеешь делать. Я же инженер, черт возьми. И знаю, что неплохой. Сколько можно еще сделать в жизни! Я готов работать рядовым инженером. Эх, взять бы, как тогда, в семьдесят пятом году, цех-развалюху и попробовать еще раз себя. Тогда-то в свои тридцать лет я поднял огромное производство, а сейчас, что? Ослаб? Тысячу раз — нет! Сейчас можно грамотно работать. Хочется успешно работать».

Он чувствовал необъяснимый прилив сил и желаний.

ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ

Телеграмма из Сибири

Вечером позвонил Алексей из Тольятти и Касторгин узнал очень опечалившую его весть: умер Данилыч. Приятель звал помянуть отца на девять дней.

Касторгин был поражен смертью отца Алексея, несмотря на то, что догадывался о состоянии Данилыча. «Как легко и быстро мы умираем». После поездки в Покровку прошло чуть более двух недель. Он часто вспоминал Данилыча. Помнил, как тот осторожно отламывал от отрезанного ломтика хлеба и маленькими кусочками ел. Его это несколько удивило тогда. Помнил его рассказы и манеру смеяться в усы. Ироническое отношение к себе самому тоже помнил.

Его в ту поездку в Покровку убили слова Алексея. Тот, подвыпивший, брякнул каким-то не своим, извиняющимся голосом:

— Жили и живут, как черви.

— Кто? — недоуменно спросил Кирилл Кириллович.

— И родители мои, и вся деревня. В грязи, в дерьме, в бесконечных заботах о еде, тепле.

— А мы с тобой тогда кто? — спросил ошарашенно Касторгин.

— Ну, мы — другое дело.

Кирилл Кириллович не стал больше разговаривать. У него внутри что-то оборвалось. «Как он может так говорить. Они же дали ему жизнь, они самодостаточнее его самого». Весь тот день слова Алексея не выходили у него из головы.

«Кто же останется в деревне? — думал Касторгин, — Алексей уехал, стал доктором, но народ не лечит, в Тольятти заделался коммерсантом. Торгует нефтехимической продукцией. Вон какую печатку на пальце носит. Скоро и золотую цепь повесит. Россия вышла из деревень и держалась на этом. Но теперь деревни самой не на чем стало держаться. Алексея как бы нет. Списан. Все! Он вспомнил, что о том же говорил с горечью и Данилыч. Внук Данилыча, сын младшей дочери, Петька? Может быть, он! Такие, как Петька, подставят плечи свои под деревню и России службу сослужат. Душа у него, видно, хорошая. Как раз, таким, как он, достанется расхлебывать то, что мы натворили. Как раз подрастет, если мы в конец все вдребезги не расколошматим. Им поднимать. И имя-то у него не нынешнее. Может, это знак какой. Может, Петрам да Иванам удастся, как в давнее российское лихолетье Романовым, поднять Россию. Но тут никакая уже и монархия не поможет. Развратила всех псевдодемократия, принесенная перестройкой. Ни демократии не получилось, ни либеральных реформ. Да и вообще сплошная путаница. У нас сейчас президентская республика, то есть всенародно одобренная конституционная монархия. Русский народ привык к тому, что в России всегда правит один человек. Пусть будет парламентская республика (хотя это для русского ума непривычно), ну так все равно же во главе будет один человек. Так по-русски всегда получалось. Что же изменится? Этот шустрый бедлам вокруг власти будет, ох, как еще долго», — уныло подвел он итог своим скомканным размышлениям и в десятом часу лег спать, против своих правил не посмотрев телепрограмму «Время».

...На третий день после того, как Касторгин вернулся из Покровки с похорон Данилыча, пришла на его имя телеграмма из Сибири. Приняла ее все та же Анна Панфиловна. Он в это время ходил на рынок.

Совет директоров и его давний институтский приятель — генеральный директор одного из самых крупных в России нефтехимических комбинатов Виктор Судаков приглашали возглавить технологическую службу. Им стало известно о его положении и они поспешили заполучить его себе. Касторгина знала вся отрасль.

«Так это ж мой бывший заместитель Скворцов организовал, — догадался он, вспомнив разговор после похорон Рассадина. — Его рука. Но ведь я и сам готов к этому. Я уже понял: мое место на заводе. А раз понял, что ж тут решать? Уже решил. И бесповоротно.

Ах, как жаль, что поздновато, а то бы забрал с собой Рассадина. Он бы там со мной на новом месте, глядишь, и преодолел все».

В тот же день Кирилл Кириллович купил билет и ещё через два дня улетел, вручив своей соседке ключи от квартиры. Торопился. Как будто боясь передумать, попросил соседку дать объявление в газете о продаже квартиры.

Вот так быстро покинул Кирилл Кириллович свой, как он называл, жигулевский рефугиум...

А чуть позже, месяцев через пять, прошел слух, что главный технолог Кирилл Касторгин женился на бывшей своей однокурснице. Очевидно, на той, к которой однажды прошлой зимой чуть было не улетел в Хабаровск. Жизнь его, кажется, стала налаживаться в прежнем русле.

— И, слава Богу, неплохой человек, — подытожила Анна Панфиловна разговоры соседей о его женитьбе, вынимая из почтового ящика Касторгина необычное письмо.

На обратной стороне узкого плотного конверта с непривычными марками был указан отправитель. С трудом, но все-таки она разобрала немецкий текст: письмо было от Ирины — дочки Касторгина...

Ноябрь 1998 г. – Сентябрь 1999 г.

Вернуться на главную