Светлана Ив. МАЛЫШЕВА (Рязань)
Кукла, или Первая боль АлиныАлине восемь лет. Любимый плюшевый медведь забыт, потому что сегодня ей доверили «куклу». Сестре – полгода, и Алина играет с ней в дочки-матери. Укачивает, пеленает, снова укачивает. Она одна и весь вечер главная (сестра – кукла, поэтому не считается). Мама на улице снова караулит папу. Где-то на кухне есть ещё бабушка. Но она старая. И глупая. Поэтому тоже не считается. И поэтому Алина – одна. Укладывает спать «дочку». А та капризничает. «Тебе жарко? – дует ей в лицо Алина. И целует: – Спи». Не спит! Красивая, большая, умеет моргать глазами, даже пузыри пускает! И не хочет спать. «Ну хорошо. Тогда поиграем, да?» Алина кладёт «игрушку» на кровать, разворачивает её и делает с ней зарядку. Как мама. Но кукла начинает плакать. «Значит, будешь спать! А-а-а, а-а-а!» – кружится в разные стороны. Ей надоело уже, и руки устали, и уши надо зажать. И Алина идёт на кухню, к глупой бабушке, которая не считается. И отдаёт ей свою куклу, чтобы укачала. Ведь плохого от этого быть не может? Одна, которая «не считается», уложит спать другую, которая «не считается». И тут приходит мама. Алина так рада! Она бежит к ней, забыв про то, что нельзя оставлять куклу на руках у бабушки. Потому что никогда нельзя оставлять на руках у бабушки ничего. Мама отталкивает Алину и спешит на кухню. И выхватывает у понарошечной бабушки подозрительно молчащую вредную куклу, а потом кричит на Алину, что «надеялась на неё, дуру, а она… что отец вон у подъезда пьяный, а она… что как ей всё надоело, а она…»
«Зачем ты отдала ей Ольку?!» «Она не хотела спать. И плакала. А я не знаю, как укладывать». «Что ты не знаешь, *лядь?! Вот так надо укладывать! Вот так!» – и бьёт едва заснувшую куклу. И та просыпается. И заходится в плаче. И Алина заходится в плаче тоже. И мама. А потом бросает Ольку ей на руки и снова убегает на улицу. Алина перехватывает ревущую ку… сестру поудобнее. И – шлёпает её по заднице. Олька замолкает. А потом кричит ещё сильнее. И Алина тоже. Потому что вдруг понимает, что это – не кукла. И ещё понимает, что их теперь – двое.
Когда сестра успокаивается, Алина кладёт её в кровать, достаёт из-под кресла плюшевого медведя и долго, очень долго – дольше, чем плакала Олька – бьёт его ногами. Молча. С ненавистью. С того дня медведь перестаёт хрипеть «ма-ма».
Десять шагов до раяЕсли писать о Таньке, то – как? Как о школьной подруге, которая в ту пору не подозревала, что детство её, с каждодневным стоянием на коленях из-за ношения пионерского галстука и отказа молиться перед едой, окажется гораздо счастливее того, что уготовано её будущему сыну? Или как о полузабытой во взрослой жизни приятельнице, с которой сблизилась слишком поздно, когда поправить случившееся было уже нельзя? А может, стоит отрешиться от долгого знакомства и написать так, словно я сочиняю роман о вымышленных, никогда в жизни не существовавших героях? Я не знаю ещё, в какую сторону поведёт меня виртуальное перо, но уже понимаю, что замолчать эту потрясшую меня историю не смогу. Пожалуй, начну я вот с чего – с фотографии. С маленькой такой, не 9х12 даже. На снимке мы – забавные первоклашки, все разные и, вместе с тем, одинаковые. Я – очкарик с плохо постриженной чёлкой, которую папа так и не сумел выровнять тупыми ножницами. Сзади меня – мама, за три месяца до этого родившая мне сестру и потому сильно располневшая. Танька где-то сбоку, почти срезанная краем. Она самая маленькая из нас, но зато с самыми огромными бантами на густых каштановых «хвостах». Кроме этой фотографии, никаких других воспоминаний о первом классе у меня не сохранилось. Пять лет я умудрялась обходиться без школьных подруг: мне хватало дворовых. Но в начале шестого класса случайно увидела, как Танька плачет в туалете. Он шмыгала носом тихо-тихо, уткнувшись лбом в давно немытое оконное стекло, и от моего появления вздрогнула. Вообще-то мне было глубоко по фигу, кто и о чём льёт слёзы на переменах, но иногда на меня нападал «стих», и я становилась насмешницей. Пойманных с поличным нюнь обычно жёстко высмеивали, и мне захотелось примкнуть к стану тонких острословов. К тому же, я считала, что Танька симпатичнее меня, и ей сам Бог велел пострадать за красивые волосы: мои вечно сальные и перепутанные сосульки, заложенные за уши, не шли ни в какое сравнение с её чистыми, свободно спадающими на плечи барашками. Танька посмотрела на меня насторожённо и живо сунула руку, что-то сжимавшую, в карман. Вытерла глаза и собралась уйти. Я решила, что перебьётся. – Что прячем? – ехидство у меня всегда было в крови. – Ничего. Пусти! Она хотела обойти меня, но я дёрнула её за левую руку, и то, что пряталось в кармане, вылетело на пол. Галстук. Пионерский, шёлковый, мятый и какой-то неестественно оранжевый на белом кафельном полу. Мы обе вскрикнули: я от возмущения, Танька – от испуга. – Ты что?! Галстука стыдишься?! – заорала я как истовая пионерка, хотя сама при случае была рада-стараться «забыть» атрибут своей правильности дома. – Молчи! – зашипела Танька и, не сводя с меня глаз, быстро подняла улику. Но на шею повязать не торопилась. Это было неслыханно. Да, втайне о таком мечтали чуть ли не все пионеры «предкомсомольного» возраста, но чтобы так вот, открыто?! – Ты чё, сдурела? – поинтересовалась я искренне. – А если сейчас председатель совета отряда войдёт? А если Олька Гусева?! Олька Гусева была старостой. Очень строгая девочка с гладкими рыжими волосами, пожизненно приговорёнными к пучку. Олькин голос был таким тихим, что слушать её приходилось в абсолютной тишине. Гусева произносила печальные истины трагическим тоном, и всегда страдала, донося на проступки одноклассников. Доносить приходилось часто, Ольку жалели, но не любили. – Да что мне твоя Олька? У меня мать есть. – И у меня есть, – удивилась я. – Причём здесь это? – При том, что они не поставят меня на колени, а мать может. Я открыла рот, Танька толкнула меня, и я так и не спросила «На колени?! Зачем?» Мне было дико тогда, дико и сейчас. Прозвенел звонок, но для нас уроки уже кончились. Я, как за магнитом, потянулась за не-пионеркой Таней в раздевалку. С удовольствием бы сказала: «Вот так мы и подружились», но – ничего подобного. Месяц, если не больше, я подглядывала за её манипуляции с галстуком: Крузина подходила к школе, доставала из кармана вчетверо сложенный красный треугольник, встряхивала его и повязывала на шею. Перед уходом домой, каждый раз украдкой, то в туалете, то в раздевалке, а то и на улице, снимала и быстро-быстро прятала в карман. У меня появилась странная робость перед этой девочкой, которая, по моему глубокому убеждению, была «в сто раз лучше» меня. Я больше не видела её плачущей, но стала замечать, что и улыбается она редко. Училась она средне. Я, со своей неявной, но хорошо осознаваемой брезгливостью к троечникам, противилась неожиданно возникшему интересу, но одновременно желала привлечь внимание Таньки к себе. И однажды это случилось. Пацаны украли у меня портфель. Говоря по правде, – спрятали. Но спрятали так, что я и после уроков не могла его найти. Время – четвёртый час, уроки закончились давно, школа – прямо перед домом. Раза два я слышала, как с балкона кричит мать. Хворостина или прыгалки вдоль спины мне были обеспечены. Росла я оторвягой, влетало мне часто: за залётные двойки, за поздние приходы, за лазанье по деревьям и крышам и за таскание домой бродячих животных. Я не знала, что мне будет за потерю портфеля с пятью учебниками, но то, что будет, знала точно. Танька всё время, пока я нарезала круги по школьным этажам, сидела внизу, домой не торопилась и, нет-нет, да и поглядывала на меня с участием. Мне её участие было, как зуб мудрости, калечащий десну: чтобы какая-то там на-коленях-стоящая жалела меня? Да я сама, кого хошь пожалею, лишь бы повод найти. То есть портфель. Но портфель не находился. Тогда я встала посреди раздевалки, представила, что меня ждёт дома и… решительно подошла к Таньке. – Тебе тоже дома влетит? – скорее утвердительно, чем вопросительно сказала я. – Мне всё равно, – прошептала она, отводя взгляд. – Ну, как хочешь, – я пожала плечами. – Я хотела тебе кое-что предложить. – Что? – Тебе же всё равно? – Если это поможет, то – нет. – Я собралась в Америку. Пойдёшь со мной? Танька аж подпрыгнула: – Куда?! – Куда, куда… За кудыкины горы, воровать помидоры. Пойдёшь или нет? – Д-да, – выдохнула заворожённая Танька, и у меня отлегло от сердца. Сбегать из дома одной было страшно, но я не была уверена, что забитая одноклассница решится составить мне компанию, вот и выдумала путешествие в недосягаемую страну. Почему туда? Слабо припоминаю, что, начитавшись о героических подвигах Спартака, горела желанием сотворить революцию в Америке, освободить всех рабов и стать вождём покруче знаменитого фракийца. Но Таньке об этом знать не полагалось: хватит ей и того, что Америка о-очень далека от того угла, на полу которого она коленками стирала краску. И мы сбежали. Я без портфеля, Танька при полном параде. Что, кстати, здорово нас выручило в ближайшие два дня. До железнодорожного вокзала мы доехали на троллейбусе, сели в ожидавшую отхода электричку и минут через двадцать уже отсчитывали придорожные столбы. В то время контролёрши были злее нынешних, но мы, смеясь, удирали от двух тёток с блестящими «плоскозубцами», прятались в неработающих туалетах, пока по составу не пошла милиция. Домой не хотелось, и нам пришлось сойти на какой-то «левой» станции. Точно помню, что есть нам не хотелось. Ни мне, ни ей. Но увидев на вокзальных столиках недоеденные и бесхозные булки, не сговариваясь, забрали их себе. На том чуть позже и спалились. А пока на нас просто покосились две толстые тётки: одна из-за грязного прилавка, а другая – с пыльной скамейки. Толча-молча мы смотались из привокзального буфета от греха подальше. Нашли погнутую беседку без крыши, сели на металлические перила и стали думать. Думали каждая о своём. Я лично пыталась вспомнить изображённую в книжке про Спартака карту. Была там чёрно-белая такая иллюстрация с английским названиями. Английский я тогда худо-бедно знала, потому что хотела стать или разведчиком, или моряком, а и там, и там требовался именно инглиш. Почему-то. Сама не знаю, как, но я загорелась придуманной на ходу идеей добраться до Америки и устроить там у них революцию. Однажды мы писали сочинение на тему «Что такое США?». Да, раньше в школах давали и не такие темы! Так вот, я так и не поняла – опозорили меня или вознесли, когда перед всем классом зачитали мои рассуждалки. Так как я часто слышала, что в Америке всё есть, но ничего нельзя есть, то представляла себе эту страшную страну всегда одинаково – в виде огромной бутафорской коровьей ноги на срезе. Окорок такой огромный, в общем. Краской для яркости раскрашенный. Разумеется, такое мясо есть нельзя! Но зато оно есть. Вот что-то типа этого я и написала, только покрасивее, конечно. И вот сидим мы на холодных и неудобных перилах, болтаем ногами и думаем свои дурацкие мысли. У Таньки они точно были дурацкими. Потому что она вдруг сказала: – Я, пожалуй, домой вернусь. И спрыгнула на землю. – А в Америку?! – возмутилась я. – Я что – одна пойду?! – Ну, это же ты хочешь там бунт устраивать, а мне своей войны хватает, дома. Я отдохнуть хочу. – Она тут замолчала как-то странно, по-взрослому, будто недоговорила чего или не додумала. А потом окинула меня оценивающим взглядом и добавила: – Я в «Артек» хочу. Вот туда пойду. А в Америку нет. Ты со мной?.. Ох, как я разозлилась! Мало того, что она себе такой тон со мной позволила, так она ещё и всю инициативу на себя перекинула! А я, значит, теперь её слушаться была должна. В «Артек»!.. Да нужен мне её пионерлагерь сто лет! Кого там спасать? Детей из воды?!. И тут меня осенило. Я же хотела быть моряком, а мать сказала, чтобы дурь эту из головы выбросила немедленно. «Немедленно» продолжалось года три. Я уже почти начинала хотеть быть лётчиком, но море, которого я никогда не видела, и где «цепи якорей гремят в порту, верят корабли в мою мечту», всё ещё звало меня. И я решила, что пусть Танька мной немножко покомандует, если она знает, как добраться до «Артека». В «Артеке» было море. Чёрное. И я сказала: – С тобой. Только, чур, я первая пойду. А ты за мной. Танька пожала плечами и пропустила меня вперёд. Путь на юг лежал через север. С урока географии я помнила, что на северной стороне деревьев не растут ветки. Поэтому сначала мы решили найти правильные деревья, чтобы определить, где находится север, а потом уже повернуться к зюйду передом, а к норду задом. Танька с урока географии не помнила ничего. Она вообще впервые слышала, что такое норд, а что такое зюйд. Поэтому потребовала, чтобы я говорила по-русски, а не по-американски. Тут уже я пожала плечами и почувствовала себя главной. Не знать элементарные вещи!.. Фи. Мы прошлёпали уже довольно много, а «правильных» деревьев не было и в помине. Все, как на подбор, развесистые, с любой стороны ветвистые, без проплешин и сломов. И Танька сказала: – А что ты хочешь? Мещера. И я снова почувствовал себя дурой. И со злости выпалила: – Тогда надо не по деревьям идти, а по шпалам. Все железные дороги ведут в рай. Понятно?! И мы пошли искать дорогу в рай. Между тем стемнело. Нам предстояло провести первую ночь не просто вне дома, что для меня лично было не в диковинку, а первую ночь на улице. Вот это было классно! И боязно. Где спать? И спать ли? На траве? На вокзале? Которого нет – до него ещё дойти надо. – Может, на дерево залезем? – спросила я с надеждой, что Танька не откажет. Но она отказала. Сказала, что во сне часто пугается и может упасть. Спали мы в итоге под кустами. Это было семейство низкорослых кустиков, кружком выстроившихся в глубине леса под двумя деревьями – старой, почерневшей берёзой и молодой, беленькой её дочкой. Как и положено, мы договорились, что одна будет спать, другая караулить, а потом поменяемся, но на деле, разумеется, обе засопели, едва улеглись. Наверняка, мне что-то снилось, потому что сны я вижу, цветные и интересные, каждую ночь – до сих пор. Вот только сочинять, что я видела в свою первую ночь на улице, не хочется. Как проснулись, тоже не помню. Следующий эпизод, отложившийся в памяти, это – ров. Очень длинный и глубокий; на дне его лежали две широкие, ржавые и местами дырявые трубы: скорей всего, это было то, о чём обычно говорят «трубу прорвало». Этот ров образовался на нашем пути не так чтобы совсем уж неожиданно: помнится, мы видели насыпь возле него загодя, но решили дойти и посмотреть, что это. Дошли. Посмотрели. Назад возвращаться не хотелось, а вперёд – значит, перебираться через яму. Был ещё вариант: пойти вдоль траншеи, рассчитывая на «авось» – когда-нибудь она же должна кончиться. Но сколько хватало взгляда, ров длился и длился. И мы решили перебраться. Спускаться было не страшно, а весело и интересно. Сначала спустилась я, держась за Танькину руку, потом она, тоже держась, но уже за землю. А я снизу подстраховывала, чтоб «если чё», она не упала больно. Всё обошлось, Танька спрыгнула на трубу, по которой я уже топала ногой, испытывая прочность. Дыра не пробивалась. Мы удвоили усилия. Потом нам это надоело и мы решили, что пора наверх. В этот раз никто никого не подстраховывал, мы просто цеплялись за землю и камни и лезли, кто во что горазд. Не знаю, почему, но у моей подружки это получилось лучше: пока я то и дело соскальзывала, она забиралась всё выше. И вот уже девочка, привычным делом для которой было стояние на коленях, стояла наверху, а я, покорившая все крыши и деревья родного двора, всё ещё топталась посредине. Меня это злило. От злости ничего не получалось совсем. Танька не торопила, она просто молча ждала, когда я справлюсь со скользкой землёй. И это вот её молчаливое не-участие угнетало меня больше всего. Это сейчас я знаю всё о комплексах – и своих лично, и тех, что вообще. А тогда моё неожиданное бессилие, мой явный позор на глазах у низкосортной (да, да, именно так!) спутницы воспринимались как конец жизни. Я собрала силы и, пылая ненавистью, почти взлетела по опадающей насыпи. Оставалось сделать ещё шаг. Но этот шаг, увы, не дался. Требовалось опереться на колено. Пачкаться не хотелось. Я, с трудом удерживаясь на ногах, попросила Таньку подать мне руку. Она отошла подальше и сказала «Нет». Я, не веря ушам, полувопросом приказала: «Дай?! Мне руку!» Ну вот что на неё нашло? Она засунула руки в карманы и уверенно пояснила: – Чтобы дать тебе руку, нужно спуститься. А тут можно упасть. Падать я не хочу. Поэтому залезай сама. Да, упасть можно было конкретно. Тут она права. Я растерялась. Не помню, от чего больше: от её слов, моей беспомощности или от того, что человек, который «ниже плинтуса», поступает не так, как я хочу. Но, как ни крути, руку она мне подавать не собиралась, а выбираться было надо. Я встала на колени, сгребла в горсть землю, чтобы хоть за что-то уцепиться, и потянула себя на поверхность. Чувствовала, как горят щёки, отчаянно старалась не краснеть, но кровь исподтишка била по лицу. Как раз в тот момент я и поняла, за что бедные ненавидят богатых: за собственное унижение. Нелогичный вывод, но он отвлёк меня от моего стыда. Я выбралась, Танька уступила мне место на сколькой насыпи, мы не произнесли ни слова, спустившись с горки, и не разговаривали весь дальнейший путь. «Да», «Нет», «Не знаю» – этих трёх слов, оказывается, вполне хватает для общения. Что-то раскололось в наших отношениях; в моей жалости-привязанности к Таньке появилось новое чувство – тёмное, похожее на оплавленную рану киноплёнки. Я всегда боялась момента, когда на широком белом экране застывало разорванное тело фильма: казалось, что кино уже никогда не продолжится, потому что зияющую дыру, родившуюся из света, никто не залечит. И вот шла я чуть позади Кузиной и чувствовала, как этот «разрыв плёнки» ширится и уничтожает всё то добро, которое я хотела дать людям. Из-за Таньки. К концу нашего путешествия я презирала и ненавидела не только её, дуру, но и вообще всех, кто когда-либо заставлял меня страдать. Спасать американцев от рабства расхотелось, вообще революцию устраивать показалось глупостью. В «Артек» мне тоже уже не с руки было: это же Танькина мечта – не моя. С какой стати я должна чужими мечтами жить?! Так я перекатывала мысли-горошины и желваки-кувалды, по-отцовски скрипя зубами. Мы ещё дважды ночевали под осенним небом, а поутру уходили в никуда, вяло спотыкаясь о шпалы. Ехали на электричках, подбирали с бетонного пола на вокзалах недоеденные булки, допивали чужой холодный чай и уже не шарахались от милиционеров. Всё надоело. Хотелось домой. В Бога я тогда отчаянно не верила, но иногда ему молилась – просто ведь надо же с кем-то поговорить и посоветоваться? Не с матерью же, от которой только бежать хотелось, и не с разочаровавшей подругой, которая в трудную минуту руки не подала… И вот втайне от Тани я начала нашёптывать свои придуманные молитвы, называя Бога не иначе как «боженька миленький», и прося о том, чтобы мать меня не убила, когда я вернусь домой, и, конечно, чтоб мне была дана эта возможность – найти путь назад – без ущерба для репутации. Мы давно уже не знали, в какую сторону надо свернуть, чтобы стать ближе к дому, и упрямо шли вдоль железнодорожного полотна: рано или поздно нескончаемые рельсы должны были привести нас к очередному вокзалу. Так и вышло. На этом давно немытом, хоть уборщица с тряпкой и бродила неприкаянно от окна к окну, полустанке нас и поймали. Наверно, он настолько плохую репутацию имел, что милиция проверяла зал с тремя сломанными скамейками чаще, чем длинное и высокое привокзальное здание в городе. Два милиционера, «Штепсель» и «Тарапунька», забрали нас при втором неторопливом обходе. Таньке удалось вывернуться из рук толстяка в форме, но я не побежала следом, и она вернулась. Всю дорогу до отделения мы не разговаривали. Я боялась встретиться с матерью, которая искала меня по больницам и моргам всё это время. Чего боялась моя «подруга», можно было только догадываться. Дома раскрасневшаяся мать бросила на стол тарелку с холодной манной кашей, и пока я, давясь слезами, колупала застывшую плёнку и клялась, что «больше не буду», сидела напротив, смотрела, как я ем, и молчала. А я вспоминала Таньку, которая браво заявила в отделении, что если её будут бить дома, она сбежит снова. «Правда, Ир?!» А Ира, то есть я, только и смогла, что головой махнуть: да, мол, да, отвали. Очень хотелось видеть отца, но его не было, а спросить, где он, было стыдно. Вообще что-либо спрашивать казалось невыносимой наглостью. Ни про сестру, ни про бабушку. А хотелось знать, каково им было от моего побега. Каково было матери, меня не интересовало. По моему глубокому убеждению, мать меня не любила, но терпела, потому что – куда ж меня, раз я дочь?! Все наши проблемы шли оттуда, из детского этого воззрения. Я не умела понять, она – объяснить. Так и жили. Я удирала ещё трижды, отношения становились всё хуже, и в двадцать я ушла окончательно – в деревню, «взамуж». Мужа я любила. А вот Танька своего нет. Я бежала в любовь, она – в расчёт. Но череда взрослых неприятностей неслась с нами наперегонки.
Когда, в общем, не живёшь…– …А о чём рассказывать, когда никаких событий, когда с работы домой, из дома на работы, а все мысли – о нём? Ну, когда, в общем, не живёшь? И что в письме писать, чтоб не заплакать самой и не дать разреветься ему? Потому и согласилась пойти на новогоднее шоу: хоть каких-то впечатлений набраться, хоть чем-то его порадовать к празднику. Посмотрела, написала и забыла. А он помнит. И при каждой встрече спрашивает, уточняет: «А Вайкуле, правда, страшная? А Пресняков вживую пел? А голос у него писклявый? «Фактор-2» с «Шалавой» был? И как – визжали? Ну, кто? Девчонки!» И вспоминала, напрягала память, на ходу выдумывала, досочиняла. На Новый год уговорила себя выпить корвалолу. Двадцать грамм, полпузырёчка… На два дня хватило – никаких чувств, так споко-ойно. Сбегала в аптеку, купила десять упаковок. Пока дошла до дому, половину выбросила: «Рыбы» – они вообще к алкоголизму склонны, привыкнуть быстро можно! Ну, что? Только ждать теперь приходится. И думать: как, когда, где упустила? Одна ведь со всей улицы за ручку его встречала с тренировки, до дверей провожала на. Допровожалась! Вся надежда на него была, по хозяйству, как мужик уже, всё делал. Прошлый раз унитаз потёк, труба лопнула. Старую снять, новую прикрутить. Было, сунулась, а он спокойно так говорит: «Мам, отойди, я сам!» И сделал. Да, у каждого своя боль, своё испытание… Зачем-то и это надо. Шесть лет за драку – много. Но малый тот – с пластиной в голове теперь, инвалид пожизненный. И девочка спорная никому не нужна стала. Своего пристегни покрепче! А нам, видать, на роду написано… сыну – осуждённым быть, а мне – его… матерью преступника. Но если б можно было, Свет, поменять местами их – того и моего – я бы поменяла, не задумываясь!
Она встала: неполных сорок, бледно-серое лицо, за год обезвоженное, – и, больше ни сказав ни слова, вышла. А я осталась оглушённая, ругая себя шёпотом за риторический вопрос, который задала при встрече: «Как дела, Тань, как сын? Рассказывай!» И моему – шестнадцать. И правильно сделала, что не пустила в Новый год гулять с компанией по городу. «Пристегни к себе покрепче!» Но всю-то жизнь к ноге не напристёгиваешь…
Капля*Нина Сергеевна жила тихо. Для соседей незаметно, для коллег необременительно. Из дома уходила в семь утра, с работы – в шесть вечера. Старый серебристый кот просыпался к её приходу и бродил молчаливо по комнате, изредка запрыгивая на стол, где она доделывала отчёт или составляла план на завтра. Планы, как и дни, почти не отличались. Омлет, тушёное мясо, сок. Работа, кино – спать. Иногда – читать, иногда – гулять, и очень редко – мечтать. Мечтать основательно, с яркой визуализацией, Нина Сергеевна перестала четырнадцать лет назад, когда её оставил третий муж. Ни лечение, ни однажды попробованное эко за все годы семейной жизни так и не дали ей того, что она неистово желала, – ребёнка. Мужьям, как ни странно, тоже хотелось детей. Поэтому первый ушёл к любовнице, которая от него родила, второй – к своей прежней семье, где рано появились внуки, а третий – когда Нина отказалась от усыновления трёхлетнего малыша. Чужие дети не вызывали в ней шевеления души, да и мечтала она о частичке себя для вечности, а не просто о "каком-то" ребёнке. Муж всеми правдами и неправдами забрал мальчика из детдома, а она осталась одна, точнее, с лохматым котёнком, купленным незадолго до того на рынке. В пятьдесят два года мечтать о детях не имело смысла, хотя нет-нет, да и щемило горько-сладко под сердцем: физиология ещё позволяла, да и выглядела Нина Сергеевна гораздо младше своих лет: стройна, привлекательна, с модной стрижкой. Ни намёка на седину в тёмных волосах. Молодилась и в одежде: белый джемпер, джинсы, куртка. Но в календариках считала дни до пенсии, а не циклы, о которых часто не помнила. Осень в этом году её радовала, она выдалась сухой и тёплой. Была слабая надежда на то, что в день рождения не пойдёт, как обычно, дождь, создавая безрадостную картину умирания. Конец октября – самое тёмное время года. Со снегом-то светлее. Вот только первый снег полюбить не получалось. После него всегда оставались грязь и слякоть. На работе в офисе, где помимо основной деятельности она замещала то заболевших, то ушедших в отпуск, случился ожидаемый аврал. Трудовой день заметно удлинился, всё чаще приходилось оставаться допоздна, и в свой личный праздник Нина Сергеевна освободилась лишь к девяти вечера. Не чувствуя ничего, кроме пульсации в голове и тяжести на сердце, тормознула частника, чтобы не брести к остановке дворами, назвала адрес. Молодой водитель посмотрел оценивающе, с кем-то коротко переговорил по телефону и, слегка замявшись, кивнул на заднее сидение. Она, уже готовая устроиться спереди, удивилась, но возражать не стала. Открыла дверцу, удобно уселась, полезла в сумку за таблеткой и бутылочкой воды. Машина мягко катилась, в салоне было тепло, едва слышно играла музыка. Нина разомлела и незаметно погрузилась в сон. Пробуждение было резким и страшным. Она ничего не видела, почти не могла дышать, но чувствовала холод ниже пояса и боль в бёдрах. Со страхом поняла, что её раздевают, а на лицо натянут свитер. Попыталась оттолкнуть того, кто давил на грудь, но не смогла – руки с силой удерживали над головой. «Трое», – колыхнулась единственная мысль. И погасла после грубого вхождения в неё чужой плоти. В себя пришла ненадолго, от удара о землю. Её выволокли из машины, развернули на живот, и один, схватив за волосы и выгнув дугой, рывком вошёл сзади, а второй, сопя, извергался в беззвучно кричащий рот. От ужаса и боли она потеряла сознание вновь. Очнулась поздней ночью от дикого холода, голая, в яме под кустами, прикрытая ворохом мокрых листьев. С веток на неё стряхивался снег, с неба сыпалась мелкая морось, вокруг стояли темь и тишина. Как добралась до людей, до больницы и помощи, не вспомнила, даже когда давала показания полиции – дознаватели пробыли в палате час. Безрезультатно. Следователь, молодая женщина в форме, не скрывала досаду на её беспамятство, и после пятого ответа: «Да не знаю я, не видела», – недоверчиво, с сожалением, выдохнула: – Надо же… Как повезло вам. – В чём же? – В том, что ничего не помните. Ладно, поправляйтесь. Они ушли, и Нина тут же заснула. В последующие дни она тоже старалась спать. Её бы воля, она б не просыпалась вплоть до выписки, и даже больше – когда сидела дома, на минуты выбираясь в магазин. Лечили её долго. Так долго, что однажды на осмотре врач осторожно сказала: «Нужно повторное узи для уточнения «диагноза». – Какого диагноза? – равнодушно спросила Нина. – Возможна беременность. – Невозможна. Она, как деревянная, вышла из кабинета и надолго застыла в коридоре. Узи показало семь недель. И Нина вернулась из небытия в реальность. Это была очень странная реальность. В ней медик, её ровесница, настойчиво убеждала от ребёнка избавиться, пока ещё не поздно. – Вы понимаете, сколько в вас влили разной химии?! – врач в сердцах отбрасывала ручку на стол. – Антибиотики и прочее… Это прямое медицинское показание к прерыванию. Плюс ваш возраст. Давление. Вы родите урода! –…а может нет. – Да-да, урода, и не смотрите так. Я уж не говорю о том, каким образом он вам достался, и как вы собираетесь его растить. Вас били в живот! Наложили пять швов. Даже если вы сумеете выносить этот плод, он не будет нормальным, вы это осознаёте?! – Простите, но я пока… – голос сорвался, – ничего не осознаю. Даже себя. Впервые за два месяца Нина выпустила скорбь на люди. Она уже ходила на работу, но всего на полдня. С ней обходились вежливо и аккуратно: приносили материал, молча клали на стол и без слов удалялись. Говорить, кроме докторов и полиции, было не с кем. Сухой язык протоколов и рецептур не позволял выплеснуть боль, на платных психологов у неё не было денег, а бесплатная излагала как по учебнику – академически и с нажимом. С такой делиться переживаниями не хотелось. Даже со старым котом своим Нина говорить не могла: за время её отсутствия бедняга умер. Вернувшись из больницы, Нина обнаружила вскрытую и опечатанную квартиру: соседи не стали долго терпеть запах и приняли меры. Тогда она плакала долго, взахлёб, но в подушку – по давней привычке, чтобы не смущать соседей. Сегодня же, придя домой, дала полную волю чувствам. Вспомнила свои былые метания, одинокую жизнь, и мужей, и мечты, и работу, пережитый кошмар, и теперь вот – его последствия. И это последнее вдруг стало настолько значимым, что перекрыло собой всё. Она так хотела ребёнка! И вот на тебе, получи. На старость и бедную жизнь. Неизвестно от кого, после насилия, напичканная таблетками и наркозом. И времени на раздумья нет. Через неделю либо неизвестность, либо пустой живот. Сказать, что она любила этого… плод, невозможно. Ненавидела? Нет. Но он не давал ей здраво мыслить, словно вызревал не в чреве, а прорастал в голове. Нина сгребала в горсть волосы и дёргала их, дёргала, словно желала абортировать себя таким путём. Потом спохватывалась, задирала подол платья и рассматривала живот. Трогала его, гладила, разговаривала. Плакала. И готовилась убить того, кто проник в неё тайно, жестоко и подло. – Ты не вовремя! – кричала в зеркало, до синяков сминая живот и расцарапывая пуп. – Ты не мой ребёнок! Ты изнасиловал меня и бросил в грязь! И ты отправишься туда сам. В грязь. На помойку, дрянь. А потом сидела и до поздней ночи успокаивала того, кто ни в чём не виноват. Он – один – разделился в ней надвое. Одного она любила, хотела и ждала. Другой – отвращал, страшил и обессиливал. От него, от этого второго, она и пошла избавляться. День операции выдался холодным, но солнечным. Хмуро щурясь, Нина брела с остановки до приёмного покоя, перекладывая из руки в руку туго набитый пакет с больничными принадлежностями. Собрала его в уверенности, что будут осложнения, и она задержится в больнице. Почти так и вышло: операцию отложили до утра из-за повышенного давления. Ночью в палату привезли юную беременную с угрозой выкидыша. Та рыдала, не переставая, пока дежурная медсестра не сделала ей укол с успокоительным. Однако едва проснувшись, девушка вновь залилась слезами. Нина смотрела на неё молча и без эмоций. Потом сказала – больше себе, чем ей: – Зачем он тебе нужен-то? Не хочет в мир, так не пускай. Беременная тут же умолкла. Удивлённо, с возмущением всхлипнула: – Вы что говорите? Как не хочет, он уже есть! Вы как смеете?! – Да что там есть-то? Капля,– Нина недобро усмехнулась. – Какая капля, вы что? Там сердце уже, там голова, я видела! – Видела она. Да ничего ты не видела. Он мучиться будет. – Прекратите! Я не хочу вас… кто-нибудь! Подойдите, уберите её от меня! – придерживая живот, девушка слезла с кровати, выбежала в коридор. Через минуту вошла вместе с медсестрой. – Вот она, мне, гадости… Она говорит мне гадости! Я не хочу с ней быть. Медсестра кивнула: – Епихина? В операционную. Через десять минут чистка. Нина вздрогнула: – Как? Уже? – А вы что, отдыхать приехали? Медсестра закрыла за собой дверь, а девушка посмотрела с ужасом: – На або-о-орт?! – Да. И нет никакой головы. Есть только капля. Чужая во мне. Она пошебуршала пакетами, достала пелёнку и пошла к выходу. Уже в коридоре, ожидая вызова, услышала отчаянный визг соседки по палате. Почти сразу там загремела каталка, забегали сёстры. Что-то ёкнуло в ней и мгновенно отозвалось – в душе и в теле. Запульсировало одновременно в голове, в груди и внизу живота. Она хотела этого ребёнка. А он хотел быть с ней. Он сам её выбрал! И неважно, кто «отец». – Епихина, проходите! – медработник распахнула дверь. «Он уже есть, как вы смеете?!» – Епихина! Вы идёте? – нетерпеливо донеслось из глубины кабинета. «Чужая капля во мне… Он мучиться будет». «Там голова и сердце! Он живой!» – Нина Сергеевна Епихина. Пройдите в операционную. «Что я делаю, господи?! Там голова и сердце. И он живой!» – Живой!!! – вышепнула Нина свою главную мысль. И была эта мысль не чужая, а её собственная. Долгие годы ожидания, одинокая старость, пережитый кошмар как-то враз отошли на задний план, и прямо перед собой Нина вдруг отчётливо увидела новорожденную девочку на пеленальном столе. Что-то тёмное нависало над светловолосой головёнкой, незаметно опускаясь всё ниже и ниже. – Нет! – крикнула Нина; медсестра в дверях аж вздрогнула. – Простите, нет, – повторила спокойней. – Я передумала. Я подпишу, что надо. Она поднялась и почти побежала в палату. Беременной там не было. Её привезли через полчаса, когда Нина уже сидела одетая, ожидая выписки. Переместившись с каталки на кровать, девушка отвернулась к стене и горько заплакала. – Я не смогла, – сама себе, но для неё произнесла Нина. – Я ведь очень его хотела. Буду любить любого. Любую... А у тебя всё впереди. Поверь. – Уйдите вон! – простонала девушка. – Да, конечно. Спасибо тебе. И Нина ушла.
На улице было ослепительно светло. Город за ночь накрыло снегом. Близился Новый год. Светлана Ив. Малышева 18.10.1965 г.р, г. Рязань. |
||||
| Нажав на эти кнопки, вы сможете увеличить или уменьшить размер шрифта Изменить размер шрифта вы можете также, нажав на "Ctrl+" или на "Ctrl-" |
||||
|
|
||||
Наш канал на Дзен |
||||
|
|
||||