Марина МАСЛОВА (Курск)

«ПРОЩАЙ! ВСТРЕТИМСЯ В РАЮ!»

НА КОНЧИНУ ПИСАТЕЛЯ НИКОЛАЯ ГРЕБНЕВА

Ещё три дня назад мы говорили с ним по телефону, он даже шутил, лёжа на больничной койке, что всё, дескать, приходится делать самому, от вас привета не дождёшься…
И вот сегодня это скорбное известие.
Чувство острой жалости, что уже не будет человека на земле… Всякие бывали у нас пристрастности, конфликты, споры и противоречия. Только не держалась подолгу на сердце обида. Зайдёшь, бывало, нечаянно в Домлит, а он прямо с порога: – Солнышко! Почему редко заглядываешь? – и все прежние недомолвки и несогласия поблёкнут на фоне его ласковой отеческой улыбки.
Предлагаемая здесь статья была написана не по какой-нибудь целесообразной необходимости, а исключительно по внутреннему зову. А что публикация её пришлась к писательскому юбилею (в августе 2019 года ему исполнилось 75 лет), так это чистое совпадение.
Прочитав рассказ, сразу поняла, что это самое важное произведение у писателя, самое таинственное в своей пророческой сути. В конце концов, все когда-то встретимся там, сначала на Суде, потом на небесной трапезе любви. Потому: – Прощай! Встретимся в раю! – Любому из нас однажды произнесут в напутствие эти слова.
Тогда я беспокоилась, не будет ли выбранное мною название слишком тревожным, обидным для автора. Всё-таки семьдесят пятый день рождения, праздник у человека, а я тут про больницу да рай небесный… Осторожно поинтересовалась, как он относится к фразе «Прощай! Встретимся в раю!», если она, к примеру, будет заголовком статьи о нём, о его прозе. Николай Иванович в ответ улыбнулся с этакой хитринкой, как только он умел это делать, и ласково так отозвался: – Ты, солнышко, не беспокойся. Название хорошее. Авось, твоё пожелание и сбудется когда-нибудь… Я ж не против… Хорошо бы именно там, а не в другом месте…
Гораздо больше он сам беспокоился о том, чтобы эти слова, произнесённые в рассказе его героем, не были поняты как самонадеянность. Признавался, что его многие упрекали за них. Я же объяснила ему, оглядываясь на церковный свой опыт,  что мы вообще-то все, будучи христианами, чаем воскресения мёртвых и жизни будущего века. А жизнь будущая, истинная может быть только в раю, у Бога. Встретиться друг с другом в некоем другом месте мы, конечно, опасаемся, страшимся, но уж точно не чаем, не ради того молимся, а как раз наоборот. Даже паче всех грешнейший христианин уповает на милость Создателя своего и чает будущей жизни рядом с Ним. О том и молитвы православные.
– Вот-вот… – встрепенулся Николай Иванович, – про молитву и напиши! Что, дескать, не самозванство это, про рай думать и прочее… Поподробнее об этом…
– Так я написала уже…
– Уже-э? – будто бы удивился он, глядя на меня с хитринкой, столь знакомой всем в курском домлите. И чуть глуховатым характерным баском добавил:
 – Ну тогда точно встретимся…
Николай Иванович был весёлым человеком, но мне всё равно было трудно понять, когда он серьёзный, а когда шутит.
Статья была напечатана в российско-белорусском выпуске журнала Союза писателей России «День литературы». И когда принесла я писателю этот журнал, и он увидел там столько знакомых лиц среди авторов, снова пошутил:
– В экую галерею тебя занесло. Теперь даже изредка заглядывать перестанешь.
А по искринкам в глазах было видно, что ему очень нравится это всё – и солидный журнал, и «галерея», и моя радость от публикации. А ещё то, что сам он немного молодел душой, когда можно было с кем-то вместе и за кого-то искренне порадоваться.
Недуг его тяготил. Но это мало кому было заметно, потому что улыбаться и шутить он не переставал до самой кончины.
За себя он совсем уже не беспокоился. Он болел за Домлит.
Упокой, Господи, душу новопреставленного раба Твоего Николая, прости ему согрешения вольная и невольная и даруй ему Царствие Небесное. И да будет о нём святая воля Твоя!
Прощайте, Николай Иванович! Мы все когда-нибудь вернёмся… Встретимся в раю!

 

«ПРОЩАЙ! ВСТРЕТИМСЯ В РАЮ!»
О рассказе Николая Гребнева «Христово Воскресение на Глинище»

Особенность, одна из особенностей русской прозы в том,
что она больше текста и даже авторских намерений – больше.
Поэтому нам есть о чём здесь поговорить.
Алексей Смоленцев

После прочтения трёхтомника Николая Гребнева показалось, что рассказ этот выдаётся и стоит особняком в общем корпусе прозы и публицистики курского писателя.

Начало его ничем не обещает того глубокого трагического содержания, в которое погрузится читатель уже после пробуждения повествователя от болезненного сна, мутного и тяжёлого забытья. Вот когда повествование обращается к современности, когда сознание рассказчика выплывает из туманной дали неких незапамятных времён с их княжескими усобицами и всенародным выборным вече, тогда и начинает формироваться, ощутимо нарастать это напряжение смысла, уже не зыбкого, ускользающего, как в полусонном бреду больного, а самого очевидного, насущного.

Разумеется, и начальные эпизоды несут свою смысловую нагрузку в тексте. Но там всё на грани гротеска, с усмешкой в стиле Салтыкова-Щедрина. Может, и отдалённым созвучием, а всё-таки вспоминается тут сказ про то, как один мужик двух генералов прокормил. И едко-ироничная интонация автора тут весьма гармонично воссоздаёт атмосферу «двоящейся» реальности, когда за образами прошлого угадываются тенденции времени настоящего. Взять, к примеру, такой авторский пассаж:

Неправильно сказать, что Василий (князь. – М.М.) был исключением, из ряда вон. В ряду этом он олицетворял переходный вариант от программно-уставной скромности до демократической беззастенчивости, если ещё точнее, то под диктат сверху разрушался демократический централизм и культивировалась централизованная демократия.

За этой словесной игрой скрывается, надо полагать, горькая ирония по поводу современного автору общественного устройства. Вспоминается тут заглавие одной из недавних публицистических статей Николая Дорошенко: «О неконтролируемости контроля над контролем контролируемости»…

Или вот картинка по поводу характера одного из известных автору политиков:

Что уж всё про князей говорить… Взять дворецкого. Прежде он себя во всём ограничивал, теперь скоромничает. Стал на людях сало есть. Всякому, кто из приятелей просит отрезать кусочек, не отказывает, говорит так:
– Иди, возьми, на!
– Так возле тебя свора собак!
– Ото ж,  отвечает дворецкий, пряча сало в холодильник.
Трудно его проверить, а уж тем более князя – щедр он или скуп. Доступа нету.

И пока читаешь эти пять «эпических» страниц в самом начале рассказа, акцентной лексикой воспринимаешь те слова, которые, вроде, и не к людям даже относятся: галдёж, перезвон, гвалт, лай, перебрёх. Таковы, видать, знаки времени… По старинной журналистской своей привычке автор не воздержался, видимо, от моральной оценки некоторых средств массовой информации…

Лай, перебрёх с нарастающей силой поднимается в княжестве ещё до перезвона колоколов, когда народ должен собираться на вече. Как перед охотой, каждая свора чует наживу.

На этот образ собачьей своры уже доводилось обращать внимание читателя, когда речь шла о рассказе «Псы и голуби» (из того же трёхтомника). Там угадывалось наложение смыслов, и свора дворовых псов мыслилась нами в качестве позитивного художественного маркера: собаки были добрее, нежели свора дворовой шпаны, кидающейся на людей с дрекольем. (http://www.voskres.ru/literature/critics/maslova5.htm)

И в рассказе «Христово Воскресение на Глинище» образ собачьей стаи, вначале неотделимый от образа своры княжеских подданных, затем обретает отчётливые черты обыкновенных бродячих дворняг, лающих на всякого прохожего без всякого повода, только от скуки. Именно этим дворнягам автор доверяет «переключение» повествования из режима сна в режим бодрствования, то есть из бессознательности болезненного забытья героя в состояние отчётливого осознания им окружающей действительности. Напомним, что в данном случае у нас главный герой и автор-повествователь в одном лице.

Лай то яростный, то упреждающий, отдалялся и снова возникал где-то совсем рядом во дворе, под окнами… Вперемежку с этим собачьим перебрёхом переливчатыми ритмами звучали слова…

И вот тут, наконец, мы входим в иную стихию художественного повествования из мутных волн накатывающего на слух собачьего лая в прозрачные «переливчатые» струи ритмического поэтического слова. И сколь радостен для читателя этот выход к живой реальности:

Ритмика слов сопровождалась возникшим чувством неосознанной тревоги. Сквозь прищур глаз, мерцающие ресницы виделось сплошь белое марево, но вот обрисовался заляпанный плафон, неровный штукатурный шов меж потолочных плит…

…И думал он:
Идёт грызня, грызутся новые князья,
Как будто белый свет стал тесен –
И многим стало не до песен…

Герой-повествователь приходит в сознание, и читатель «узнаёт» вместе с ним давно знакомые строки поэта Юрия Асмолова. Впервые напечатанные в пригородной газете, стихи эти потом встречались нам в сборнике «Озимая пшеница», а затем и на сайте «Российский писатель», где совсем недавно можно было их прочесть в авторском цикле «А на Земле была весна» (https://rospisatel.ru/asmolov-vesna1.htm)…

Он спал, как мёртвый,
Он устал!
Небес незримые уста
Всю ночь шептали и шептали
И лишь под утро перестали…

Пришло время дать некоторые разъяснения по рассказу.

Написан в 2004 году. Изображенные здесь события следует отнести к 2003 году. Произведение автобиографично.
Автор-повествователь волею житейских обстоятельств оказывается на каталке в бессознательном состоянии в городской больнице скорой медицинской помощи, кратко БСМП, которую все куряне, да и жители области, знают как «больницу на Глинище» (хотя официальный адрес у неё – улица Пирогова).

Выпало так, что заболел герой-рассказчик на Пасху. Попал он в больницу накануне праздника, а пришёл в сознание в самый день Воскресения Христова. И всё, что он увидел и услышал вокруг себя в этот воскресный день, и составило содержание рассказа.

Однако по масштабу художественных откровений произведение это выходит далеко за рамки простого житейского наблюдения. Сегодня, когда Юрия Асмолова уже нет рядом с нами, масштаб этот видится ещё более укрупнённым. Именно стихи поэта помогли автору-повествователю, пребывающему без сознания много часов, прийти в себя. На биографическом уровне, именно тогда, в две тысячи третьем, поэт и прозаик нечаянно оказались в одно время в одном месте при печальных обстоятельствах: у поэта умирала в больнице мать, прозаик сам не чаял выкарабкаться…
Вышло так, что они, встретившись в больничном коридоре, не узнали друг друга. И только стихи, прочитанные больному племянником Алексеем, оказавшимся врачом в той же больнице, заставили его вспомнить о нечаянной встрече.

Алексей читал стихи, а я вглядывался в желтолистный краешек газеты, в колонтитул: «Сельская новь. 15 апреля 2003 г.».
– Алёша, это пригородная газета. У тебя она как?
– В отделении по палатам гуляет. Я-то знаю: стихи любишь… вот эти чьи? Тут написано: «Юрий Асмолов. Член Союза писателей России». Ваш?
– Наш, это мой товарищ…
– Сказать ему про тебя? Он здесь, кстати…
– Как это здесь?
– Ну, мать его парализовало. Неделю как тут. Не отходит от неё…
…Вот оно что, а думал, пригрезилось: лежу на каталке в коридоре, мимо идёт медленно, будто проплывает, Юра Асмолов, глядел на меня в упор, но не видел…

Далее автор пояснит, почему не узнал его поэт, даже глядя в упор, вспомнит о его «неземной сыновней привязанности»: Измождённый донельзя, как мог, он боролся за каждый вздох матери…
А сейчас, оставшись один в палате, он пока не замечает, что вовсе и не один… Он ещё всецело сосредоточен на мыслях о поэте.

Алексей ушёл. В палате тихо. Я снова взял газетный лист, пробежал глазами, искал и всё ещё не находил слова те самые, которые, казалось, уже слышал и знал, но всё натыкался на колючие строки. И вот наконец:
А на земле была весна!

Царила праведно она.
И снова чудилось ему,
Что утро – сотворенье мира!
Что Солнце – Бог! И потому
На свет, на Свет, а не на тьму
Уже настраивалась лира.

Из приоткрытого окна тянуло свежестью… Влажный воздух источал благоуханную прелесть первой зелени. Впервые за утро осознанно почувствовал тревогу за это своё лежачее несоответствие окружающему миру, появилось острое желание встать навстречу солнечному свету…

И вот на фоне этих светоносных мотивов, когда читатель пытается представить, «что утро – сотворенье мира», потому что в самом начале этого светлого дня Бог Солнце воскрес и потому, что лира поэта уже настроилась… в это самое время выясняется, что тишина в палате обманчива…

И даже не потому, что со звуками «стук-грюк-шарк» в палату на костылях проковылял другой больной, Николай Михайлович, бывший председатель колхоза…

И не потому, что следом вошёл «богатырь, высокий, с прямой осанкой, будто воевода на коне из тех, кто на голову выше войска». Это третий больной, Бураминский, сын поляка и русской, выросший в степях Казахстана…

А потому, что в палате оказался ещё один живой человек, доселе не подававший признаков жизни, лежавший молчаливой горкой под одеялом на низкой кровати…

Вот именно ему, этому неприметному герою, и суждено было стать в итоге центральной значимой фигурой гребневского рассказа. Хотел того автор или нет, а мы неизбежно отдаём всю свою симпатию именно этому герою, с коим сопряжена идея воскресения души.

Пока автор прислушивался к беседе на дальних койках, которая, впрочем, звучала громко, на всю палату, он не замечал присутствия рядом с собой ещё одного человека. Потом в палате вдруг стало тихо…

В этой минутной передышке в их беседе с соседней, по левую руку от меня, койки изошёл звук натужный и хриплый. Я скосил глаза и увидел освободившуюся из-под ветхого больничного белья взлохмаченную голову старика. Впалые щёки, подбородок рыжели щетиной. Глаза широко открытые, немигающие, устремлены в потолок и, казалось, полны безумства. Звуки повторялись, но только то и было понятно, что старик силится что-то сказать.

И вот то, что хотел сказать этот старик, и является ядром смысла происходящего для всех находящихся в этот день в палате. Он не был безумен. Только жить ему оставалось несколько минут. И он это, видимо, чувствовал.

Дальнейшие события вряд ли можно уложить во временной отрезок больший, нежели один час. Притихшие насельники больничной палаты пытались расслышать, что говорит старик, но ничего не понимали. Бывший председатель, будто по привычке окликать подчинённых, рискнул позвать умирающего:

– Он в сознании и нас слышит. Виталий Андреевич! Васильев! Слышишь нас, а? Отзовись!
С соседней койки после короткой паузы снова изошёл горловой звук, хриплый и сдавленный:
– Х-хх…ши-и…шу…
– Вот видишь, он нас слышит. Всё время хочет что-то сказать, но не понятно, что. Совсем плох. Лекарство медсестричка вливает в рот, уколы делает, а толку… Ест мало, да и какая тут еда. Была бы баба – выходила б.

Естественным образом разговор заходит о семье Виталия Андреевича, и выясняется, что он совершенно один. При этом история его предельно трагична…

Он когда в первый день пришёл, о себе рассказывал. Родом из Дмитриева. Ты если слышал, есть в наших местах городок небольшой. В войну немцы всю семью под корень – расстреляли за связь с партизанами. Он чудом остался жив. С нашими пошёл на запад. После войны служил в армии. Женился, детей нарожал, внуков дождался. Полковником в отставку ушёл, и надо же было ему поселиться в Грозном. Случилось это ещё в первую чеченскую баталию. Собрались как-то все дома, а он зачем-то в магазин выскочил. Только отошёл, а тут обстрел, прямое попадание. Погибли все сразу… Приехал сюда на родину, да кому он нужен тут, даже с полковничьей пенсией… А ты говоришь инвалиды в моде…

Абсолютная беспомощность старика подчёркнута в рассказе ситуацией, в которой естественная неизбежность сопряжена с чувством стыда героя, уже ничего не могущего изменить в текущем порядке вещей...
Повариха вносит в палату обед, а ходячие больные, открыв окно для проветривания палаты, спешат удалиться…

– Суп гороховый, каша на выбор: рисовая и перловая…
– Вы к нам не ко времени, барышня,  пояснял не поспевший за Бураминским Окороков. – У нас на вашу кашу результат отрицательного свойства.
…Дверь так и не затворилась. Свежим ветром, бойким говором с шутками-прибаутками ворвались в палату две крепкотелые санитарки – Вера и Галя. С Васильевым они справились, будто с мальчишкой. Ловко и быстро пеленали в сухое, приговаривая:
– Что-то ты, дед, захандрил совсем, а сперва хорохорился, женишился…
Васильев почему-то задирал бороду вверх так, что из распахнутых немигающих глаз слёзы катились по вискам. Он всё ещё силился что-то сказать.
– Ладно, ну что мычишь, а? Уж как разговорился, дед. Ты лучше скажи: кашу будешь?
– Бу-бу…
– Ну жди, сейчас принесём, нагоняй аппетит…

Санитарки удаляются, в палате остаются двое – старик Васильев и повествователь Гребнев. И вот без этой сцены, кажется, рассказ бы не состоялся, не было бы у него главного движущего мотива. Ибо если «Христово Воскресение на Глинище», то, значит, и должно быть в сюжете какое-то максимальное приближение ко Христу. Иначе была бы просто «Пасха». Праздник, который знают все… Но только по названию и атрибутам – куличам и крашеным яйцам…
Стоит признаться, что, впервые читая рассказ, втайне опасаешься этого сужения пасхальной проблематики до обрядовых привычных предметов. Хотя бы потому опасаешься, что это благодатная почва для построения всяких умильно-орнаментальных словесных конструкций, коими нередко и щедро изобилует литература пасхальной тематики.

Сцена «каша не вовремя», судя по всему, как раз и призвана подготовить читателя к трезвому, совсем не умильному восприятию тех глубинных христианских реалий, которые народной поговоркой «умер на Пасху – попал в рай» не исчерпываются, а требуют более серьёзного к себе отношения.

В то же время – текст абсолютно свободен от какой бы то ни было религиозной проблематики, кроме того обстоятельства, что события происходят на Пасху. Писателю не нужно было ни о чём рассуждать, никаких религиозных категорий не нужно было затрагивать. Он только слушал, наблюдал и запоминал. Иногда вспоминал что-то своё, из детства. Но без лирических преувеличений, потому что родители были «образованные», неверующие по своим убеждениям, и только бабушка писателя была «идеологической ослушницей». Она-то и явилась неожиданно звеном связующим для деда Васильева, что-то неразборчиво хрипящего из-под груды больничного тряпья, и автора-рассказчика, вдруг заговорившего с читателем о молитве.

Васильев было затих на минуту, но потом снова и снова ритмично повторял одни и те же звуки:
– …осоди …сусе …исте …сы …жий…
Я затаился, прислушался. Старик снова и снова повторял:
– …осоди …милуй …еш-ого…
Повторы, созвучные один другому, свидетельствовали об их осознанности:
– …осоди …сусе…
Мне вдруг отчётливо вспомнилась самая простая молитва, которой «научала» втайне от отца и матери, людей образованных, неверующих по своим убеждениям, «идеологическая ослушница» моя бабушка.
Теперь уже я думал, как так сразу не мог разобрать эти простые и в общем-то понятные слова: «Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя грешного…».

Может, лишь для того, чтобы не «превысить полномочия» невоцерковлённого художника, автор тут сослался на прочитанный им православный календарь. Недостаточно убедительное «предназначение этой новозаветной молитвы», якобы вычитанное в церковном календаре, свидетельствует, судя по всему, о новизне этой темы для самого писателя. Называть Иисусову молитву «самой последней просьбой лишенного Божьей благодати» не совсем привычно для христианина уже потому, что это не «последняя», а скорее самая первая его просьба, самая насущная его молитва – при любой степени духовного «облагодатствования»: и когда он чувствует себя лишённым Божьей благодати, и когда эта благодать переполняет его. Даже высочайшего уровня духовные подвижники, как в начале подвига, так и перед самой своей блаженной кончиной, даже заранее зная о ней, укрепляли себя этой молитвой. «Самая последняя просьба» тут лишь в том смысле, что выше и вместе с тем смиреннее этой просьбы для христианина нет. Не зря же она ежедневно звучит в храме в «усечённом», как бы концентрированном виде, не единожды по сорок раз – «Господи, помилуй!».

…Васильев услышал ответный голос со-молитвенника и даже сбился от радости, что в эту минуту пред Богом он не один…

Я вослед Васильеву слово в слово вслух повторил молитву, и вдруг старик как бы сбился с ритма и произносил уже другие звуки.
– …щай ...имся …аю…
Он всё повторял, очевидно, страдая от непонимания и всё же надеясь, что я разберу эти слова, как расслышал и молитву.
– …щай …имся …аю…
Старик протянул руку и ловил ею воздух, словно искал и не мог найти опору, и вдруг затих в этом поиске, наткнувшись на мою ладонь. Я почувствовал слабое пожатие, и снова эти непонятные слова… Язык плохо слушался своего хозяина… Я силился, но всё ещё не мог разобрать слов. Только в одном почти уже не сомневался: …щай – «прощай!», и я повторил это слово:
– Прощай!
Старик судорожно вернул руку, положил на грудь, ближе к сердцу и больше не проронил ни звука.

Для старика Васильева, несомненно, это был сакральный момент. Он уходил в иной мир не в гнетущем одиночестве, а держа за руку собрата во Христе.

Но это сакрального смысла эпизод и для автора, и для нас, его читателей.

«Дай руку мне…» – так называется повесть другого современного прозаика Сергея Щербакова. Он пишет о женщине, участнице Иринарховского крестного хода, что ежегодно совершается в окрестностях Борисоглебска, которая перед кончиной произносила слова: «Дай руку мне, руку мне дай…», и при этом размышляет: «…конечно, в решающую минуту рядом с Татьяной кто-то находился. Сам Господь или Богородица, или Ангел-хранитель, но, скорее всего, преподобный Иринарх, затворник Борисоглебский, ведь не случайно она крестный ход вспомнила; Татьяна – крестоходка Иринарховская… Вспомнилось, как умирал один мой неверующий знакомый, скорее всего даже некрещёный. Перед концом он отмахивался от кого-то рукой и в ужасе кричал: «Уйдите, уйдите…». Да, рядом с ним в решающую минуту явно не ангелы пели, а кто-то страшный его окружал…».

На эту тему у православных писателей написано достаточно много. Отец Серафим Роуз в книге «Душа после смерти» рассказывает о многочисленных случаях встречи умирающего с различными представителями духовного мира, причём не в качестве предположений и фантазий, а в виде научно обоснованных фактов. Архиепископ Иоанн Шаховской в книге «Апокалипсис мелкого греха» повествует о том же, но с более отчётливым морально-назидательным акцентом.

Из всех этих духовных наблюдений и научных выводов следует, что для человека очень важно то, кто будет рядом с ним в минуту отхода его души.

Вот Сергей Антонович Щербаков возжелал, чтобы и ему «с Маришей (его супруга. – М.М.) в своё время преподобный Иринарх подал десницу…». Это потому, что они – «крестоходцы Иринарховские», верят, что преподобный Иринарх их слышит. Точно так и старик Васильев, повторяя молитву Иисусову, верил, что Христос его слышит. Потому и сказал: «Встретимся в раю!».

У христианского упования две грани: абсолютное смирение, даже уничижение и столь же безграничная вера, что Бог не посрамит. Особенно ярко это обнаруживается в другой молитве, которую духовные наставники нередко рекомендуют своим утвердившимся в вере чадам: «Господи, достойны смерти по грехам нашим, но милостив буди нам, грешным!».

Так что возглас умирающего «Прощай! Встретимся в раю!» означает не гордую самоуверенность, а как раз вот эту симфонию смирения и упования, страха Божиего и веры. Ведь «Прощай!» это не «До свидания!». Это именно последняя просьба о прощении. Васильев говорит с ближним перед кончиной и так просит у него прощения – в последний раз на земле. Когда о том же просят Бога, произносят «Помилуй!». А вхождение в рай это не «помилование». Это уже спасение. И христианская вера это именно вера во спасение в Боге, а не просто вера в то, что Бог есть. «И бесы веруют и трепещут». Но в рай входит верующий человек.

В рассказе Николая Гребнева, озаглавленном «Христово Воскресение на Глинище», именно эта мысль оказывается для нас главной. Кончина Васильева не вызвала удручённости у присутствующих. Уход в пасхальный день кажется им событием торжественным и даже светлым.

Дежурный консилиум смерть Васильева установил как факт, и всё те же Вера и Галя управились с покойником легко и проворно: уложили на каталку, укрыли поверх жёлтым саваном – больничной простынёю, приговаривая:
– Ну, вот и всё, дед, отгулял своё, отбегал, отговорил. В раю тебе место, пусть душа радуется.
Окороков, опираясь на костыли, поднялся и перекрестился:
– Царство тебе небесное! Прости ему, Господи, все его прегрешения. Кто на Пасху помер – ему рай обеспечен, от грехов независимо. Будем и мы на рай надеяться, если повезёт…
– Прощай, встретимся в раю! – произнёс Бураминский. Слова эти отозвались во мне, словно эхом:
–…щай …имся… аю.
Точно! «Прощай! Встретимся в раю!».
– Прощай!
– Между прочим, Виталий Андреевич не раз жаловался, – Окороков говорил непривычно тихо, но чётко произносил каждое слово, – «Вот зря я не веровал в Бога, а вдруг всё правда. Для меня это единственная надежда встретить на том свете своих и детей, и внучат, и отца с матерью, и всю родню… А что теперь: хоть молись, хоть свечки ставь – кто ж меня туда неверующего пустит…».

Слова эти Виталий Андреевич произносил, надо полагать, когда только попал в эту больничную палату, только знакомился со своими со-болезниками. А в утро светлого пасхального дня он уже не был неверующим. Его предсмертная настойчивость молитвы говорит о том, что он мысленно видел Того, к Кому обращался. Его «широко распахнутые глаза», замеченные писателем, как бы подтверждают это. Так что чаемое всеми воскресение умершего на Пасху обусловлено здесь его верой. Но главное даже не в этом…

Главное в том, что умирающий Васильев уже в раю.

Царствие Божие уже внутри его есть. Монахи на Афоне не судят по внешней жизни человека, но говорят: посмотрим, как умирать будет.

Умиротворение духа в момент кончины всегда было свидетельством благорасположения Божиего к человеку. «Стяжи дух мирен!» – главный завет преподобного Серафима. Если мирен дух при кончине, то и душа человеческая готова быть принятой Богом, «войти в рай». Потому Христос ещё на земле говорит ученикам Своим: «Царствие Божие внутрь вас есть» (Лк. 17:21). Это потому, что Он – с ними. А когда не уверен христианин в своей близости ко Христу, просит Ангела-хранителя помочь ему, и молитва его как раз о том, о чём просил и умирающий Васильев уже близкого ему на смертном одре Христа: «В страшный же час смерти неотступен буди ми, благий хранителю мой, прогоняя мрачныя демоны, имущия устрашити притрепетную душу мою; защити мя от тех ловления, егда имам преходити воздушная мытарства, да храним тобою, безбедно достигну рая ми вожделеннаго…».

Вот об этом «безбедном достижении вожделенного рая», который, казалось бы, уже «внутрь вас есть», как бы это ни противоречиво звучало для внешнего сознания человека, – и все молитвы христианские.

Старик Васильев, полковник в отставке, русский воин, переживший две трагические войны, похоронивший всех своих близких, выбрал самую главную, самую вескую, самую жгучую… Молитву, пожигающую всё, что препятствует соединению со Христом! И его внутренний возглас, едва различимый для уха остающихся на земле: «Прощай! Встретимся в раю!» свидетельствует о вере, что Христос близко.

Потому названием своим рассказ Николая Гребнева, конечно же, в первую очередь обязан именно этому герою, кончиной своей приблизившему мысль о воскресении Христовом, сделавшему её доминантой повествования.

С Юрием Асмоловым читатель снова встречается уже в эпилоге рассказа, точнее, в главе, названной «Вместо эпилога».

Повествователь сообщает, что выписали его из больницы «на Николу», то есть двадцать второго мая, в день церковной памяти святителя Николая, Мирликийского Чудотворца. Символика, конечно, тут есть, но она никак не развёрнута автором. Нам остаётся самый главный символический знак этой даты – покровительство неба, помощь небесного тезоименитого защитника в преодолении болезни, победа над собой, ибо Николай значит победитель.

 

…И тут опять на авансцену выступает собачья свора, но уже самая обыкновенная, не эпическая, и вчерашний больной, поначалу убоявшийся звериной агрессии, устыдился слабости своей и нашёл красивый подход к собакам – заставил их служить. «Свободные псы терпеть не могут породистых, прикормленных, но цепных собак…», и вот эти разномастные свободные псы, чуть заслышав лай «могучего цепного пса» за больничной оградой, послушно «вытянулись в мгновенной готовности к атаке». Едва рассказчик произнёс «Ату!», вся свора ринулась сквозь «прорехи сетчатой ограды БСМП» в овраг, на невидимого противника, а их главнокомандующий благополучно вернулся в больничный сад, где и встретился с поэтом.

Со скамейки навстречу поднялся Юрий Асмолов.
– Знаю: ты уже выписался, ну что ж, рад за тебя… Спрашиваешь, как мама? Есть перемены, но только к худшему. Самое печальное, что сама она устала от этой болезни. А хворь без веры не одолеть! Сам небось испытал?
– Испытал. Спасибо за стихи, за веру…

Поэзия Юрия Асмолова, звучащая со страниц рассказа «Христово Воскресение на Глинище», даёт писателю материал для кольцевой композиции сюжета – стихи звучат в зачине произведения, создавая предметно-мыслительный фон для сознания больного, пребывающего в забытьи, и стихами завершается повествование, поэт сам читает посвящение товарищу, вдохновлённый действенной своей «стихотерапией».

…Юра читал посвящение и вёл меня к выходу, к подъезду, где на автостоянке, заметно волнуясь, растревоженный долгим отсутствием, ждал меня сын Евгений.

 «Воскресение» в житейском смысле свершилось – писатель выздоровел, возвращается к семье, к обычной жизни. К выходу из больничного сада ведёт его поэт. И поскольку происходит это уже за пределами того светлого воскресного дня, который именуется Пасхой Христовой, символика Воскресения, духовного возрождения, неизбежно распространяется теперь на все действия, совершаемые людьми после пережитых событий.

Какими бы обыденными ни казались нам поступки героев, их слова и чувствования, все они освящены здесь пережитой болью и устремлены теперь, кажется, лишь в одну сторону – навстречу солнечному свету, навстречу Богу (пусть и не вполне осознаваемо пока), промыслительно соединившему человеческие пути «в БСМП на Глинище, в месте, … ставшем исходным для событий печальных, каждого по-своему трагичных, месте, где в пересчёте на квадратуру пространства происходят они как нигде часто».

«Стихотерапия» поэта (а он сам придумал это слово в рассказе) тут оказывается в одном ряду с воздействующей на больных атмосферой праздника – и когда очнулся повествователь в палате в солнечное апрельское утро воскресного пасхального дня, и когда увозил его сын из больницы в майский Николин день. Два этих церковных праздника стали рубежными в судьбе героя-рассказчика (как и в судьбе автора, надо полагать). Из содержания рассказа видно, что вынесен им из больницы опыт глубокий и разнообразный (вспомним укрощение своры «свободных» псов), но прежде всего – опыт соприкосновения с чужой болью как своей…

Этот опыт соприкосновения помогает и нам по-своему расценить художественные акценты рассказа.

Старик Васильев здесь уже не бравый полковник, который, по слову бойкой санитарки, ещё недавно «хорохорился и женишился» (хоть и в шутку, конечно, было сказано, для поддержания духа), но беспомощный инвалид, вынужденный плакать от стыда за свою беспомощность («из распахнутых немигающих глаз слёзы катились по вискам»).

Однако он вновь становится воином, теперь уже Христовым, когда, мужественно пересиливая слабость и, может быть, даже страх смерти, чувствуя её дыхание, настойчиво повторяет молитву Иисусову, как бы начиная жить уже в инобытии… Уже в ином качестве начинает воскресать его измученная земной болью душа.

И потому он радостно и смиренно произносит, будто обращаясь и к героям рассказа Николая Гребнева, и к ушедшему ныне поэту Юрию Асмолову, и к каждому из нас, остающихся на земле:

– Прощай! Встретимся в раю!

Вверх

Нажав на эти кнопки, вы сможете увеличить или уменьшить размер шрифта
Изменить размер шрифта вы можете также, нажав на "Ctrl+" или на "Ctrl-"

Комментариев:

Вернуться на главную