Сергей МАТЮШИН
Два рассказа

...Всегда ощущаю себя виноватым, когда талантливого автора приходится открывть после его смерти. Вот и о Сергее Матюшине (1943-2012 гг.) вроде я что-то слышал. А прочесть, а восхититься его изумительной русской прозой пришлось, когда он в своем родном городе Салавате на 70-м году жизни умер в ноябре прошлого года...

Николай ДОРОШЕНКО

Поздний костёр

"... Ибо Агнец... будет пасти их и водить на живые источники вод и отрёт Бог всякую слезу с очей их..."
Откровение, 7;15.

Если к позднему вечеру начинает накрапывать, наверняка это надолго, до ночи, а часто и ночью будет сыпать и сыпать. 3асыреет воздух, стойкий неуютный холод пропитает всё вокруг, особенно, если ты у воды. Поэтому я подсуетился, набрал хвороста, запалил маленький костерок; в детстве мы такое называли "грудок", "теплинка". Тут самое важное, чтобы костерок занялся, а превратить его при необходимости в хороший костёр уже не трудно, а из костра сделать "нодью" вовсе просто - два-три толстых брёвнышка могут гореть хоть всю ночь. При хорошей нодье* даже можно подремать. Главное -устроиться не с подветреной стороны, а тут не всегда угадаешь. Осенний прибрежный ветер изменчив, - сейчас с костра, а минуту спустя, словно одумается - и наоборот, и ты не столько при тепле, сколько в дыму. Это ненадолго, ветер опять передумает, сменится. И опять грей бока. В подобных ситуациях хорошо иметь надёжную накидку, плащ какой-нибудь старенький, проваренный в горячем парафине с квасцами, такое полотно отлично пропускает воздух, а дождевая вода скатывается с него как роса с утреннего листка подророжника. Хороша и одноместная маленькая палатка. Но сейчас на мне только выцветшая штормовка; ей, родной моей, лет десять, она уже всё пропускает, и ветер, и дождик; она уже стала как бы частью природы. Недолго ей служить осталось. На этот раз мне хватит её защиты. А промокнет, oбернусь спиной к костру, ткань просушится, нагреется, и опять можно сидеть лицом к воде и нодье, наслаждаться игрой огня и углей. Ведь вы все знаете, что хороший костёр даже назойливый дождь затушить не способен. А много ли мне сейчас надо? Не вечно же я намериваюсь тут сидеть в моей роще, у кривого комля древней берёзы, на берегу затихающей речки по имени то ли Стикс, то ли Ахерон, точно не помню. Да и опасно сидеть слишком долго на берегу такой реки. Вдруг Харон спохватится и выплывет на своём челноке из тумане. А мне вовсе неохота пока к нему в гости на другой берег.

Когда стучит по капюшону (а лучше по тенту хорошо натянутой палатки ) дождь, и ты сподобишься отрешиться от суетных и невесёлых дум, разве не отблеск счастья вернётся к тебе, потому что ты, отдавшийся мелодии дождя и воркованию близких перекатов, становишься им подобен - неогорчающимся. Разве не такова сама природа, а человек ведь часть её, только забыл человек, что не стоит огорчаться. Вечность внутри нас, это тоже часть природы и человека. Ведь сказано, Мир Божий внутри нас, а, значит, и вечность - тоже в нас. Друг мой, не огорчайся, уныние это великий грех, мы не умрём, как и природа не умирает.

Да... чего только не придёт в голову, когда ты один рядом с тёплым костром на берегу любимой реки. Наверное, в печальных размышлениях нет благодати, но и последней мелодии горя тоже нет.

Зеленоватые, фиолетовые, красные вспышки и сполохи бегают по крупным углям моей нодьи, и кажется мне, блаженному, что всё это - соглашается со мною. Наверное, осчастливила меня скудная судьба - я беседую с моим поздним осенним костром. Или - он со мной. Ворожба костра неодолима и благодатна.

Старая роща раскинулась в низинке вдоль речной излучины. Невысокие лесистые холмы ограждают берёзовую поляну от ветров, тут всегда было тихо, уютно.

Ближе к воде берёзы с причудливыми изгибами; это дерево не очень любит обилие воды. Комли у них почерневшие, кора грубая, в глубоких складках.

Перед ледоставом дни стоят сумрачные, тусклые. Вода и небо становятся как бы свинцовыми - то ли вода отражает низкие осенние облака, то ли наоборот. И если образуется просинь и прорвётся в неё случайный луч - это воспринимается как праздник и подарок неба. Только скуп ноябрь на такие подарки.

Всякую осень я посещаю свою потаённую рощу.

Проводя ладонью по грубо-шершавой коре, здороваюсь с берёзами, их стволы темнеют с каждым годом, а молодой подлесок здесь почему-то не приживается. Ему бы подружек-ёлочек, но ёлок у воды не бывает. Поэтому роща всегда кажется просторной, прозрачной и светлой в погожие дни. В ней уже много переживших свой век деревьев, их сухие стволы с голыми торчащими ветками похожи на стадо древних фантастических животных, побеждённых другими неведомыми чудищами. Стадо чёрных гигатских скелетов.

Не отличается красотой моя роща, но я прикипел к ней сердцем, хотя чувство одиночества и в этом месте не стихает, а даже усиливается. Я не могу сказать, что меня тянет сюда из года в год - есть много мест и уютнее,и светлее, и краше. Но именно тут остро ощущается неумолимое течение времени, хотя это чувство мало приносит радости человеку, а уж утешения - никакого. Иногда я думаю, что погибающей роще легче пережить конец своей жизни, если я присутствую в ней. А может быть, моя бескорыстная любовь к деревьям прибавит им два-три года жизни. А деревья поделятся со мною. Да, именно так оно и есть. Прости меня, роща моя, за корысть мою...

В замкнутом пространстве поляны сладкий дымок костра всегда идёт со стороны реки, почти всегда. И вот сижу я на берегу и пропитываюсь дымком и духом поздней осени. Несколько спорных мыслей навеял мне этот дух, но никто не спорит со мною.

Сеет, сипит, ворожит тонкий осенний дождик, он ласковый и слабый, его можно не бояться, небесная водяная пыль никогда не превращается в дождь. Хотя она сама может сеять сутками напролёт, к вечеру превращаясь в сизый плотный туман. Но если в костёр положить два толстых брёвнышка, никогда не промокнешь.

Вода реки серая, непроглядная, даже на вид холоднющая, а под поверхностью мечутся какие-то мелкие змейки, оставляя после себя усы водных разводов. Это ветер играет с водой. Гнётся, клонится жухлый камыш. Куга, осока тоже пожухли, поникли, только прочный тростник выглядит браво. Листья мать-и-мачехи уже лежат на земле. Вот лягушонок устроился на полузатопленной коряжке. И - раз, прыгнул в воду, поплыл. Куда ты, маленький, там же холод собачий. А то и голодный голавль со своей огромной пастью.

Давно ли, господи, я тут энергично устраивал донки, вытаскивал килограммовых лещей; вялых, но крупных голавлей. Сырой лог поставлял мне лягушат в изобилии. Но вот прошли годы, постарела моя роща, постарел я сам вместе с ней. И уже не тянет наловить побольше да покрупнее. Надёргал на ушицу, и ладно. В таком месте, при такой погоде удивительно ясно становится, что человеку в самом деле надо немного. Как мне сейчас. Над углями на двух прутиках жарится пара окуней. Они уже красивые, румяные, перья растопырились и обгорели. Хватит мне!

В двух десятках метров от меня громадная, расколотая молнией берёза. Корни её подмыты паводками, и там получился то ли шалашик, то ли берлога. Плешина костровища тоже есть. В прошлом году над костровищем были прочные рогульки, сейчас их нету. Ещё в прошлом году под этой берёзой у костра сидел старик, рыбу не ловил, а тоже, как я теперь, притулившись к удобным корням, молча смотрел на осеннюю невидную воду, или, подняв голову, медленно осматривал зубчатую кромку леса на той стороне, или следил движение облаков, редких птиц... Если на бережок прилетал кулик или трясогузки, старик как-то еле слышно посвистывал, и прилетала ещё парочка куличков. Они весело бегали по гальке и клевали букашек. Я как-то подсмотрел: старик разбрасывал по берегу какой-то корм. Когда птички прилетали, старик смотрел на них и улыбался. И тихая тоска немощи в его слезящихся глазах исчезала, зато появлялся отблеск костра; так мне казалось. Еда у него всегда была одна и та же - банка тушёнки. Съев половину, он зачерпывал в бочажке воды и ставил банку на угли. Хлеба с этим супом он съедал очень много. И - курил, курил, периодически прикладывая к сигаретке алый кончик веточки из костра. Старик, мне это знакомо: уголёк лучинки пахнет непередаваемо. Подойдёт к реке, тщательно вымоет свою банку, зачерпнёт воды, каких-то листочков с куста набросав, потом чаю из коробочки. Приличный, полноценный ужин.

И всё же я не очень понимал, что тут делает старик. Ничего не собирает, рыбу не ловит, ружья при нём никогда не было. Не ужинать же консервами приходил он в это малоуютное место. Бывало, свернувшись клубком, укрывшись не поймёшь чем, он дремал в своей берлоге, неотличимый от осеннего мусора природы. Иногда я беспокоился - не задремал ли дед навсегда. Словом, не очень понимал я отшельника. Тогда... Мы с ним даже почему-то не здоровались, и ни разу не побеседовали. И всё же меня грела мысль, что в моей скрытне я в в очередной раз обнаружу тихого отшельника, сидящего в своей берложке. Двое подобных - это уже много... Переглядываясь, мы кивали друг другу - вот и всё общение.

Сейчас я понял, что тут делал одинокий старик поздней осенью. То же самое, что я теперь.

Он вспоминал и прощался. Со старыми деревьями, с горами, лесом и облаками, своими куличками и трясогузками, потому что он, как и я, понимал, что жизнь его окончательно затухает, как наша мелеющая река. А картины округи дарили воспоминания и грели его бедное сердце, как теперь и моё. Ведь кто знает, может быть, будучи мальчишкой, он стоял на тутошней отмели с кривенькой рябиновой удочкой в pyке и ловил пескарей. Или в юности приходил с любимой девушкой любоваться луной и лунной дорожкой в заливе.

Кто знает...

А поздняя осень, предледоставные дни - лучшее время для одинокого прощания с былым. Нельзя же с огорчённым безнадёжностью сердцем приходить сюда весной, когда всё цветёт, и птицы звенят до полуночи, когда рыба на плёсе плещет и манит, когда азарт возникает, а сил мало. Весной священной печаль пожившего человека может болезненно обостриться: дождётся ли меня следующая весна?.. А вот тусклый ноябрь - в самый раз. Между тобой, уставшим и немощным, и стынущей природой полная гармония; подобные, может быть, вы даже поддерживаете друг друга - ведь, как говорит классик, "и нам сочувствие даётся, как нам даётся благодать"... Да, именно так, за благодатью приходил сюда тот старик. И я за тем же,

В прошлом году он появился, когда по отмели уже noблёскивали слюдяные закраины льда.

Я отломил от краюхи кусок хлеба, бросил крупные крошки в воду. Вокруг крошек вскипело - косячки серебристых уклеек и сеголетков, сверкая боками, принялись трепать нежданное угощение. Ни кулички, ни нарядные трясогузки ко мне не прилетели, поэтому я улыбался верховкам. Вдруг мальки веером врассыпную бросились от крошек. Знаем, окунь охотится...

Сереет, темнеет округа. Горы на том берегу уже размыты дождём и ранним туманом, почти неразличимы серые плешины полян, только прибрежные тростники темнеют густой зеленью. Приморозит их стволики, дунет ноябрьским порывом, сломаются и они.

Я добавил-таки несколько крупных полешек в костёр. Он вспыхнул быстро, радостно, обдал желанным теплом.

И - придвинулись сумерки, обступили, словно не хотели отпускать. Ночным сиротским холодом потянуло с реки. Пора в путь.

Жизнь полна прелестей и подарков, я это знаю, хотя ко мне она была не слишком щедра. Наверное, к неумолимому её ходу надо относиться спокойно и мужественно. И не слишком огорчаться краткостью, а быть благодарным за те счастливые моменты, которые она всё же подарила тебе. Конечно, ох как многое бы ещё хотелось испытать, сделать, изведать и постичь. И много печали в думах о несвершенном, несбывшемся. "Не жизни жаль с таинственным дыханием, что жизнь и смерть... Но жаль того огня, что просиял над целым мирозданьем, и в ночь идёт, и плачет, уходя"...

Конечно, я вернусь, я ещё не раз вернусь сюда, к тебе, затихающая роща, мелеющий плёс. И весёлый осенний костёр снова согреет меня сладкими воспоминаниями, и кулички, трясогузки и уклейки скрасят моё желанное одиночество. Наверное, я обживу дедову берложку. А когда наступит последний исход сил, в ней и останусь. А ночью неслышно подойдёт лиса, сунет мне в ухо свой горячий нос и скажет: "Вставай, ещё время не пришло".
______________
* Нодья - зимний охотничий шалаш.

 

По первому снегу

В тихий серенький ноябрьский день наконец-то появился долгожданный снег. Мокрый и мелкий, внезапно возникая в стынущем пространстве как бы не с неба, а прямо из недвижного воздуха, он медленно и неотвратимо сыпался на сырую удивлённую землю, и скоро убрал кочковатую пашню тонким дырявым покрывалом, раздал пуховые шапки стогам и скирдам; придорожные столбы, колья оград огородов обзавелись беленькими камилавками и ермолками. Контрастно выделился ухабистый просёлок вдоль поля: чёрная лента с тускло-сизыми пятнами и полосами талой воды, смешанной со снегом; вблизи казалось, что они заполнены крахмальным клейстером, снег уже не таял в холодной воде. Необлетевшая бурая листва олешника и придорожных рябин намокла, стала грязноватой, никлой, такой унылой и лишней, только алые гроздья рябин тешили взгляд, - последние обноски осенних нарядов. Сосенки и ели протягивали редкому путнику свежие снеговые булки на тёмно-зелёных лапах.

Безмолвие, покой кругом.

Словно бы прекратилась череда событий в природе. Казалось, что и завтра, и через три дня, и вечно будет всё тот же стылый сумрак над полями и непрохожими-непроез- жими дорогами, и никогда не прекратиться тихий снег с тихого неба. И уже не помнилось почти, что совсем недавно стояли тенётные солнечные дни бабьего лета: журавлиные клики над деревней и нарядной опушкой, терпкий сладковатый дым тлеющей картофель- ной ботвы стлался по задам деревенских огородов, наполняя округу печальным ароматом окончательно ушедшего лета. Зима морозная, вот она, притаилась за сиротским лесом.

Николай Иванович не жаловал это время года. Он даже убеждён был, что всё это - необязательное явление природы, а для самочувствия человека и прямо вредное, зачем только оно установлено, непонятно. Томление и тихую невнятную тоску вызывали слякотные дни предзимья, душа ныла и словно заболевала немочью, спалось плохо и долго; ослабевало ощущение собственного присутствия в таком простом и знакомом мире, возникали бесполезные, плохо уловимые мысли о прожитой жизни, такой длинной и однообразной, думалось вечерами о чём-то неиспытанном, невиденном, неосуществи- мом теперь уже никогда, каждый-то божий день одно и то же, одно и тоже. Очень хорошая телепередача "Вокруг света". И "Непутёвые заметки". "Растительная жизнь" тоже неплохая. Но в моменты, когда его посещали мысли о путешествиях, он с грустной усмешкой тут же признавался сам себе: случись возможность что-то изменить - не стал бы. Куда там! Возраст, привычки, дела всякие... Разве можно отлучиться от сада-огорода? Семья, работа... Словом, блажь всё это, наваждение природное. Скоро пройдёт.

Особенно обострялись эти тревожащие ощущения, когда появлялся первый снег, всегда такой жданный - и неожиданный, неотвратимый, он как бы ставил очередную точку на намерениях как-то переменить жизнь, и Николай Иванович желал, чтобы скорее, скорее, прямо бы сегодняшней ночью треснул морозец, смирил и уничтожил слякоть, укрепил дороги, и - всё, слава богу, можно жить дальше потихоньку и нормально, размеренно, не думать лишнего, а только о насущном, не расстраиваться невесть от чего без пользы для жизни.

- Скорее бы морозец, - сказал он матери. - Не люблю такое вот, слякоть эту, сырость.

- Долгонько ещё до холодов, к Михайлову дню только ежели. Мне тоже худо в сырость, кости боля, мочи нет.

За два выходных дня, что Николай Иванович провёл у матери в деревне, они обо всём и не по разу переговорили, всех вспомнили и обсудили осенние хлопоты и шли теперь почти молча к большаку, на автобусную остановку. Мать иногда торопила: вдруг автобус уйдёт, их не дождавшись; и надо будет в другой рядь пораньше из дому выходить, лучше там посидеть на лавочке, и хорошо бы сейчас-то местечко поудобнее да потеплей занять, автобус, поди, опять какой щелястый, дуть будет из боков, тут только одни щелястые с худобинами и ездют, и тех, слышь, стало один за два дня, вот ведь что.

- Не будет дуть, - улыбнулся материной суетной заботе сын, в который раз сладко удивляясь тому, как вовсе казалось бы необязательные слова старенькой мамы греют давно не молодое его сердце. Всё нянчится со мной, как с маленьким, а у меня своих двое.

Старушка опять говорила что-нибудь известное.

- Да-а, - рассеянно отзывался Николай Иванович, непроизвольно прибавляя шаг. - Пойдём немножко поскорее, а то вдруг и в самом деле раньше придёт.

И с сожалением посматривал на ворон и галок, которые бестолково, задираясь и каркая, перелетали по глыбам пашни. Бессмысленные птицы, опять зима, слишком грязная и слишком долгая дорога; мама, я знаю, ты уже говорила мне про это, нет, нет, я не забыл, в следующий раз привезу... Вообще хотелось в тепло, хоть в автобусное; Николай Иванович невольно шёл быстрее, старушка отставала.

Стремясь поспеть, она спешила, оскальзывалась в глубокие колеи, они для пешехода совершенно неприспособленны, сын спохватывался и с виноватой улыбкой останавливался, поджидал.

- Иди, иди себе, догоню я, - отмахивалась мать.

Автобус оказался почти пустым. Только на заднем просторном сиденье, воинственно пыхтя и сопя, молча возились два мальчугана, пытаясь спихнуть друг дружку на пол.

Сонный брюзглый шофёр, свесив руки из кабины наружу, беседовал с мужчиной. Отвлекаясь от разговора, мужчина хмуро заглядывал в открытую дверь и с вопроси- тельной интонацией говорил пацанам, что сейчас надерёт им уши, если не прекратят. "Ну?" - грозно прибавлял он после паузы, ставя ногу на подножку двери. Вольные борцы на минутку затихали и разъединялись, якобы тайно показывая друг другу кулачки, кусая в нетерпении губы.

- Мама, ты, в самом деле, шла бы пока, - говорил Николай Иванович. - Сколько ещё простоим, неизвестно. Людей-то нет, он же пустой не пойдёт.

- А и то правда, - вздохнула мать. - пойду помаленьку. Дюже зябко.

Фуфайка на её плечах и спереди потемнела от снежной влаги, великоватая обвисла почти до колен, там немножко коричневый подол и непомерно большие размякшие валенки с калошами. Как она таскает их? Голова закутана шалью, сверху коричневый в светлую клеточку платок, тоже мокрый. Вся она жалкая какая-то, маленькая. Николай Иванович смахнул влагу с лица, то ли снег тает, то ли слеза потекла.

- Ты, Колюшка, поклон всем не забывай передать. Да в другой раз np ивези жену Клавдию с внучками, давно не видела. Блинов напеку с малиной. Аль неколи им? Рази ж долго тут? К бабке Родимушке эна внучка одна кажное воскресень ездит, хоть и студент- ка больших наук. Не ленится.

- Приболела Клава спиной, я же говорил тебе, - сказал неправду Николай Ивано- вич. Жена работала в управлении льнозавода, она не любила деревенскую грязь, хотя сама была из той же деревни Глазачёво, откуда родом и сам Николай Иванович.

- Да и какие теперь поездки, мама. Дела... Дороги, должно, теперь y ж не будет долго, видишь какая слякоть, автобусам не проехать скоро.

- Снег ранний, распутица долгая, известно. И чего Клавдия осерчала, не знаю, - сказала мать, коротко, кротко и недоумённо глянув сыну в лицо. - Другой месяц не едет. К Родимушке эна... - она осеклась.

Сын молчал. Разве объяснишь.

- Пойду я, Колюшка. Озябла спиной.

- Не спеши. Тихонько. Вот сапожки-то я тебе резиновые синенькие привёз, чтобы по грязи, чего не одеваешь?

- У! - улыбнулась мама всем лицом и отмахнулась обеими руками. - Куда мне, больно ясные. Холодно в резине-то.

- В чулане износу не будет.

Посмеялись, помолчали.

Николай наклонился, поцеловал холодными губами сырой лоб матери, та приникла слегка - словно ветерком её качнуло - хотела что-то сказать, но, коротко махнув рукой, кивнула ещё разок, тронула углом платка глаза и - пошла потихоньку маленькими шажками по краю запорошенной дороги, оставляя неожиданно большие чёткие следы на тонком снегу.

« Ну вот что это, с чего?" сердился Николай Иванович на подступавшие к горлу слёзы. Он вспоминал, что отец и старший брат, и дед Клавдии, все помирали в ноябре.

Последнее время, прощаясь со своей матерью, Николай Иванович всякий раз испытывал всё более щемящую к ней нежность - и горечь, даже вину какую-то, словно не успел сказать что-то важное, охранить, приласкать, что ли... Он смотрел долгим взглядом вослед старушке. Силуэт её быстро становился расплывчатым, размытым снежной пеленою, кажется даже двоился, готовый вот-вот исчезнуть за плотной белой завесой. Николай Иванович с усилием, щуря глаза и непроизвольно вытягивая шею, всматривался, смаргивая влагу и как бы заново наводя резкость, но так и не получалось, снег, что ли, всё застит? Или в самом деле сильно устал? Какая- никакая, а почти два дня работа была: там прибить, сям подправить да подкрепить, тут залатать, курятник почистить. Зима всё-таки на дворе. Слабость, разбитость в теле. Да и сердечко пошаливает, быстро уставать стал. Курить надо бросать.

Он поёжился, торопливо поднялся в салон, показалось в нём холоднее, чем на улице, и, устроившись, стал смотреть через слегка запотевшее окно на медленные хлопья, пухлое низкое небо над неопрятным полем, неаккуратные косматые скирды соломы.

Недалеко от обочины нехорошей какой-то кучей лежала пропавшая теперь кормовая свёкла. Скоро мама придёт в свою маленькую изобку, включит телевизор с весёлой передачей "Аншлаг", залезет на печку, а там урчит и ластится кот - старый, медлительный, сильный, уши ободраны в мартовских драках, один глаз с маленьким бельмом прикрыт навсегда. Может быть, она затеит лежанку; конечно, надо, сырость прогнать. Газет я ей привёз, чтобы окна как следует заклеить. Два половика новых. Сепаратор починить не удалось, в городе отремонтирую. Коровёнка старая, да и не по силам, надо будет сдать её на мясо, прикупить две козы, хватит. Банька разъехалась, ну это теперь только весной если... Хорошо бы на ручье, он рядом, на задах, плотинку соорудить. Бабка Родимушка,

богомольная, вековечная подружка заглянет на огонёк сидеть. И будут в вечернем домашнем полумраке играть и прыгать добрые тени по стенам, потрескивать, шипя и стреляя сырые дрова, в деревне говорят "дровы", и красные подвижные призраки, отблески огня лежанки, домашние боженята заиграют на боковине печи, половиках, занавесках... Родимушка про свою заботливую внучку примется долго рассказывать; нет, лучше бы этого не надо, а то опять расстроится мама. У Родимушки ещё трое взрослых внуков, они не приезжают никогда, один офицер, один начальник, один пьяница.

Покойно и тихо становилось в сердце от простых дум, от вида давно знакомых очертаний леса, полей, дороги, стогов... Сквозь мутноватое слезящееся стекло всё виделось нечётким, размытым, но воображение и память легко достраивали всё, что скрадывалось снежной пеленой и сумраком, и этот такой сирый и неуютный сейчас мир уже снова казался единственной нужностью на свете, покидать его, даже ненадолго, не хотелось. Да что я, это же всё моё родное, и никуда не денется, пока я жив. Вот выпрошу отпуск к Новому году, приеду к маме и проживу весь месяц. Нет, никак нельзя, зимой обещали подработку на лесопилке. Можно взять недельку за свой счёт, - улыбаясь, подумал Николай Иванович, и всё существо его внезапно охватила тёплая умиротворя- ющая радость, и непонятно было, откуда она взялась, чем вызвана, такая желанная и целительная, ведь ничего особенного и не произошло и не подумалось. Что- то похожее на праведный и безмятежный сон дурманило, обволакивало душу; успокоилось даже колотьё в боку; обрывки приятных, но уже прошлых мыслей путались, ускользали... задремал Николай Иванович: еле брезжит утро, около пяти, в избушке полумрак, мама достаёт из печки сковородку с румяным блином, Николай Иванович берёт его, намасленного, с тарелки и макает в затируху из земляники и сливок...

 

И почти сразу его разбудил неровный шум мотора.

Мгновение спустя автобус дрогнул, осел и, скрипя, стал набирать скорость, вразвалку покатился по трудной дороге.

Тепло и уютно было Николаю Ивановичу. Только левое ухо, что оказалось прижатым во сне к стеклу, слегка побаливало, зудело, но как-то приятно побаливало. "Значит, поехали?" - со смутным сожалением подумал Николай Иванович. Он достал из газеток ржаной пирожок с клюквой и мёдом, ещё тёпленький, с аппетитом съел. Капли мёда с газетки слизал. Подумал, прислушался к себе; съел ещё один. Яичко облупить? Не, попозже. А ещё есть поллитровая банка тушёных в сметане рыжиков, сам собирал позавчера. Домой привезу, Клавдия уважает.

Николай Иванович осмотрелся.

Когда же набралось столько народу?

Впереди несколько женщин разговаривали все разом. В проходе стояли две корзины с рыжиками, одна с клюквой. Худой старик в съехавшем набок истёртом треухе дремал рядом, по-детски бунькая бесцветными губами. Знакомая учительница, сидевшая впереди через ряд, бурно листала трепыхавшийся журнал, словно ей срочно нужно было найти в нём нужный текст, причём всё время оглядывалась по сторонам и назад.

- Здравствуйте,- сказал Николай Иванович.

- Здрасьте, - коротко процедила учительница.

Николай Иванович вспомнил, что ехать ему почти два часа, и пристроился было опять вздремнуть, чтобы время скорее прошло.

Но тут автобус остановился у какой-то деревни и в обе двери шумно ввалилась цветастая ватага молодёжи. "Студенты на картошке, - подумал Николай Иванович. - Сейчас петь начнут". И, словно в подтверждение его мысли, чуть устроившись в задней части автобуса, компания громко и бодро грянула: "Трр-ренируйся, бабка, тр-ренируйся, Любка, трренируйся ты моя... сизая голубка!" - и так несколько раз. Бабка или Любка спрашивали, а чего им тренироваться, но компания на этот резонный вопрос не отвечала, а только с развесёлым упрямым упорством уговаривала, чтобы те тренировались. Благооб- разный дядька в старинном габардиновом плаще, по виду студенческий начальник или руководитель, весьма староватый, впрочем, для таких должностей, чудно подёргивал плечами, тоже почему-то пел, с явной неприязнью поглядывая на своих студентов; смотреть на габардинового дядьку было неприятно, он фальшивил вообще. "Глупотня

какая-то, - беззлобно удивлялся Николай Иванович, окончательно теряя желанную сонную вялость. - Бывают же такие бестолковые песни. Ерундистика, галиматья. Чего им тренироваться?" Но ведь мои мальчишки тоже без конца ужас какой-то слушают на своих кассетниках. Ры-ры-ры, ды-ды-ды, бум-бум, трах-трах, и всё не по-русски... Я даже в телеке такого не слыхал, хотя там тоже ничего в их песнях не разобрать, я была на Венере, я была на Венере, как это так - на Венере? Я уж взрослая везде, ты целуй меня везде, в очко, что ли, целовать надо? То ли дело: когда имел златые горы и реки, полные вина, всё отдал бы за ласки, взоры, и ты владела мной одна... хотя тоже... какие златые горы? Ничего не понять в нынешней молодёжи.

Николай Иванович отвернулся к окну, начал думать и вспоминать о чём-то своём: о младшем сыне, ждущем его дома с нерешёнными задачками в восемь вопросов, о сытном ужине с парой стопочек, мягкой новой тахте величины великолепной и свежих газетках, накопившихся за два дня, - газеты, особенно местные, он читал подробно и обстоятельно, жалуясь слабо реагирующей жене на международное положение и прогнозы погоды, а жена, например, почему-то любила начинать с последней страницы местной районной газетки, где прежде всего прочитывала вслух кто помер, кто это написал, кто выразил соболезнование, и после спрашивала у Николая Ивановича, знал ли он умершего человека или не знал. Противная у жены привычка, вздыхал Николай Иванович. - Город маленький, многие знакомы, что же тут особенного, если некоторые помирают. На что жена, бывало, говорила, вот сдохнешь под забором, и никто не узнает, а тут вон начальник РСУ выражает соболезнование и обещает помочь в похоронах. У Николая Ивановича портилось настроение, и он говорил: а как умру, мне будет всё равно, что твой начальник РСУ скажет обо мне. А мне!? - резонно вопрошала, бывало, жена. - А мне, а мне? Мне каково? Бригадир на льнозаводе... Я больше тебя домой денег приношу. После чего Николай Иванович клал газету на лицо и засыпал, отрешившись. Клавочка, в сиреневом в белый горошек платье бежит по мосту, верещит "не догонишь, не догонишь", я за ней, "догоню, догоню", и догнал, прижал всю её ко всему себе, и вот мы задыхаемся в поцелуе, мы всегда будем вместе, Клавочка моя, я ещё в школе ... Где это всё?

Автобус делал частые остановки, собирая отгостивших по деревням жителей городка.

Некоторые были знакомы Николаю Ивановичу. Кто, как он, возвращались от стариков домой, обременённые сетками, бидонами и банками с соленьями и вареньями, главное c оленье, грибки; кто как бывшие попутчики; были и знакомые с льнозавода. Вон, у передней двери уже пристраивается покурить такой Витяня, ремонтник и слесарь. Николай Иванович здоровался; если удавалось, перебрасывался несколькими словами о погоде и жизни; но вот жаль, никого из знакомых не оказалось поблизости. Рядом сопел неизвестный старичок, впереди сидела неизвестная женщина с ребёнком на руках. Поговорить не с кем. Однако и созерцание привычных лиц, улавливание обрывков фраз, тоже приятное занятие.

Наконец автобус проехал мост через мутную торфяную речушку. Теперь до города оставалось чуть больше часа.

 

- Дяденька, а скоро приедем домой? - неожиданно услышал Николай Иванович глуховатый низкий голос.

- Скоро, ещё часик, и - приедем, - с готовностью отозвался Николай Иванович и, отвернувшись от окна, глянул на того, кто спрашивал, намериваясь завести шутливый дорожный разговор.

Оказалось, глухой и низкий голос принадлежит ребёнку, который сидел впереди, уже рядом с незнакомой женщиной. Пацан был на удивление нескладный: нос большой, толстый, круглые, чуть косящие, очень подвижные глаза водянистого цвета с редкими ресницами и воспалёнными веками. Мальчугану было лет семь, но Николая Ивановича неприятно поразило взрослое, слишком серьёзное для ребёнка выражение его лица: в больших глазах словно застарелая печаль какая-то, недетская настороженность. На щеках красноватые шелушащиеся пятнышки. Мальчик кусал грязненькие ногти, под носом что-то присохло. Какая тонкая и бледная, с синими жилками сосудов кожа на висках.

"Пацанчик маленько некрасивенький, - подумал Николай Иванович с неведомо откуда взявшимся беспокойством и жалостью. - Неухоженный совсем, вот беда-то какая".

- Вытри сопельки, - сказал он, улыбнувшись. И мазнул указательным пальцем у себя под носом, как бы показывая, где бывают сопли и как их вытирать. - Ногти грызть не надо, а то глисты в животе заведутся.

- Не-а! - шмыгнул носом малец, глядя в глаза Николаю Ивановичу. - У меня уже была глиства, мамака выгнала, теперь нету.

И показал язык, почему-то белый.

Николай Иванович отпрянул.

"Что же он вроде как чудной какой, даже сколько годков ему, точно не разобрать... Зачем язык высовывает?"

- А вот хочешь конфетку? - достал Николай Иванович карамельку.

- Не-а! - ответил мальчик, скосившись на сидевшую рядом женщину. Но конфету взял; кое-как ободрав фантик, сунул в рот, но не стал сосать, как положено, а с оглуши- тельным хрустом разгрыз и разом всё проглотил. И хитровато улыбнулся, скорее оскалился серыми зубами:

- Давай ещё много!

Он постоянно шмыгал носом и всякий раз крепко, казалось до боли, утирался жёстким, тускло и грязно блестевшим рукавом зелёной суконной куртки с чужого плеча; на лацкане была пришпилена медаль "За победу".

- Скоро приедем! - бодро сказал Николай Иванович, шаря в карманах. - Не волнуйся. Ты чей же такой будешь, где живёшь-то, к примеру, зовут как и сколько лет тебе?

- В Лозовке, с мамакой, - тихо сказал мальчик, опять робко глянув на женщину рядом. - Мы в город едем, к старшему дядьке! У него много еды, мы всякую еду будем есть!

- Ну хорошо, вот и ладно, - проговорил Николай Иванович. - На ещё конфетку.

На этот раз мальчишка спрятал гостинец в карман.

Рядом с мальчиком, сгорбившись и опустив голову на грудь, сидела женщина в новой телогрейке. Когда она повернулась к окну, Николай Иванович рассмотрел её лицо. Лет сорок всего... Глубокие морщины на тёмном лбу, чуть опущенные углы рыхлых губ, запавшие глаза с коричневатыми кругами под ними, веки набухшие, мешки под глазами. Чёрная бородавка на щеке, ближе к уху. Белки глаз красноватые. Словно очень уставшая или плакала много недавно, всю жизнь. Взгляд её был недвижен и тяжёл. Только волосы были хороши; густые, волнистые тёмно-русые, чуть тронутые сединой, но тоже неухо- женные: неряшливо выбиваясь из-под съехавшего на плечи зелёного платка, они коль- цами и плотными тугими прядями свисали на виски и лоб. Подняв плечи, сидя в полу- оборот к окну, она казалась нахохлившейся птицей. Видимо, сын с матерью? Вообще, невесёлые соседи, лучше бы уж учительница рядом. Николай Иванович внезапно почувствовал, что от них, как лишним сквознячком в устоявшемся тепле, потянуло в его сторону тревогой и неблагополучием каким-то, совершенно ему ненужным; даже дремота пропала.

Он отвернулся.

Однако заоконный пейзаж был бел, уныл, знаком и однообразен, нисколько не отвлекал. Пашни да лес, лес да бугристые поля, больше ничего.

Снова и снова возникало навязчивое желание смотреть на неприятные лица соседей.

"Да что я привязался? - с удивлением и беспокойством пожал плечами Николай Иванович. - Совсем посторонние люди; едут и пусть себе едут, мало ли каких детей на свете существует, то есть мало ли каких не бывает женщин и детей. Вот я сейчас яичко облуплю, где у меня соль в коробке и хлеб? Нет, неохота."

Женщина что-то глухо и монотонно говорила отстраняющемуся мальчику, но тот, уткнувшись носом и губами в стекло, видимо, не слушал, и всё косился на Николая Ивановича, как бы ловя его взгляд, и по-прежнему странно, хитровато и недобро улыбаясь. Струйка мутной слюны медленно ползла из угла рта.

"Конфетку хочет, бедняжечка", - решил Николай Иванович, и улыбнулся через силу, разведя руками, конфет больше не было.

- Хочешь яичко?

- Не-а! Давай.

Поглаживая съёжившегося мальчика по коротко стриженной голове, женщина говорила, часто запинаясь и облизывая сохнущие губы:

- Ну ты чего от меня отворачиваешься, сыночка мой, зачем надулся. На тебе баранку, она с маком, сладкая.

- Не-а! Давай.

- Ну что ты всё... Что в окошке-то увидал, а? Снег только один кругом.

Она подрагивающей рукой, рукавом протёрла стекло и, глядя невидяще за окно, продолжала чуть слышно:

- Рано снег в этом году, ра-ано... Да такой чистый, прямо и ступать боязно. Вишь какая красота кругом, как в сказке, вон птички на проводах, видишь?

На телеграфной линии, как бесконечное многоточие, сидели через равные промежутки воробьи,

- Теперь, наверное, я так думаю, что и не сойдёт, - робко сказал Николай Иванович и осёкся, поразившись своему чувству: сказал, а говорить совсем не хотел. "Зачем это я? Сидел бы себе".

Женщина медленно обернулась.

Угрюмый взгляд её тёмно-карих глаз был тяжёл, недвижим, она даже не моргала. Казалось, что она не глазами, а кончиками пальцев шарит по его лицу, подолгу рассматривая лоб, нос, уши, кажется... Что это она так? - слегка оторопел Николай Иванович. - Что же она так смотрит, так вот нехорошо, недобрая, видать, человек, что я ей, разве враг какой? Он неловко пошевелился; поправил нормально лежавший воротник сорочки, застегнул пуговицу на пиджаке, оказалось - на не принадлежавшую этой пуговице петлю, и почувствовал, что в автобусе стало заметно душно - тут же кольнуло знакомым горячим шипиком в сердце, положил валидолинку под язык, захотелось пить, но с собой не было ничего.

- До вечера весь в землю уйдёт, - наконец произнесла женщина. – На мокрую лёг. Сначала надо заморозок несколько дней. А он на мокрую. А вы до города, добрый человек? - спросила она, слегка оживая лицом.

- Что? - громко сказал Николай Иванович, подавшись вперёд. - Как вы говорите? А, да, я тоже.

- В город, я говорю, едете? - улыбнулась женщина, необыкновенно похорошев.

- Да, я в город, я да, - кивнул два раза Николай Иванович, удивляясь резкой перемене в лице спутницы; "красавица, должно быть, была в молодости". - И вы в город? Вместе с сыном, да? Это ваш сынок? Как зовут вашего милого мальчика и сколько ему годов, учится хорошо?

Она тяжело отвернулась всем телом. Завозилась, достала из-за пазухи бутылку с чем-то мутным, вынула зубами растрёпанный газетный рулончик пробки. Жадно припала к горлышку, сделала несколько натужных глотков, поперхнулась, кашлянула, глотнула ещё - и обмякла вся, словно освободилась от тяжести.

- Не осуди, добрый человек.

"Господи, да что же это она?" Николай Иванович растерянно и с лёгким испугом огляделся, словно не женщину эту, а его самого могли уличить в таком опасном, анти- общественном действии, теперь, говорят за распив пива на улице будут сажать. А тут общественный транспорт! Да разве ж место здесь, такая пожилая гражданка, куда это годится, ребёнок рядом... Надо бы сказать ей, что хоть ребёнок-то рядом".

Стоявшие вблизи люди на мгновение замолкли, потом один сказал с весёлым восхищением:

- Во тётка даёт. Запросто!

- Э, бессовестная, - сварливо проговорила сидящая позади Николая Ивановича старуха. - Молодые такие, а ни совести, ни стыда ни вот на столько. Срам, девка, срам, чему дитё учишь? Посмотри на себя.

- А много их теперь, совестливых?- сердито отозвался кто-то. - Вон в Сосновке в сельмаге с семи утра очередь парней за одеколоном.

- Это где училище механизаторов?

- Ну да. С таких лет... молоко на губах не обсохло, а уже диколон.

- Так там пацанов ничему не учат, сразу сажают на трактор и в поле. Ты бы попробовал плугарём подряд часов пять, что хошь пить будешь.

- И чё теперь? Вот так, при всём честном народе самогон из горла жрать?

Но та, к кому косвенно обращались, крепко утерев губы ладонью, негромко, но зло и резко крикнула, глядя почему-то на Николая Ивановича :

- Чего вылупились!

Глаза у неё заволокло слезами, она судорожно сглотнула, отвернулась.

- Вороны. Чего вылупились, а? Сама ты, старая карга, дура бессовестная, нашлась совестить, тьфу на вас всех, тьфу, тьфу!

- Ну ты давай осторожно-о, побирушка, а то мы ведь сейчас быстро тебя...

- Мамка, мамака, - схватился за рукав женщины мальчишка и принялся теребить неподатливую фуфайку. - Мамка, перестань плеваться.

- Надо же какое хамьё! - сказал стоявший в проходе гражданин в габардиновом плаще, студенческий начальник. - Ка-акое хамьё!

- Вот-вот, это верно! - обернулась учительница.

- Пора с такими радикально, решительно, - потряс кулаком начальник.

- Не надо, - тихо произнёс Николай Иванович.

- Что - не надо? - спросил гражданин, наклоняясь. - Защитничек? Компаньон, собутыльник? А может и подельник?

- Какой подельник? - спросил Николай Иванович.

- Тогда сожитель, ясное дело! Сколько мы сил и средств угробили на борьбу с зелёным змием, так сказать! Народ спивается, а этому, видишь ли, не надо! Чего - не надо? Постановления принимаем соответствующие, пропагандируем, месячники объявляем по борьбе, а некоторые, - он еле заметно поклонился Николаю Ивановичу и, уже обращаясь к публике, с воодушёвлением закончил: - А некоторые отдельные считают, что не надо! Что, я спрашиваю вас, не надо? Мы выражаем тут общественное общее мнение как-никак, извольте считаться!

- Да чего ты такой ретивый расшумелся, - как бы отмахнулась от пропагандиста и вожака бабка. - Теперь самогону вари сколь хочешь, никто не супротив.

- Во-во, а потому что распустили народ! Сами пьют как рыбы, и вокруг всех спаивают.

- Такое поведение просто возмутительно, тебе что, автобус это не кабак!

- К чертям собачьим, идите все к-к чертям! - громко вскрикнула женщина, поперхнувшись злыми слезам. - Чего пристали?

Обернувшаяся учительница, обмахиваясь трепыхавшимся, как курица, журналом, широко раскрыв глаза, смотрела на Николая Ивановича, или - на дебоширевшую женщину?

- Здравствуйте, Валентина Петровна, - сказал Николай Иванович, приподнимаясь. - у своих гостили?

Учительница, прищурились коротко посмотрела, кивнула сдержанно, ничего не ответила. Николай Иванович сел на место. "Странная она всё же дамочка".

- Отгостилась, я, дядечка! - крикнула женщина с бутылкой.

"Поговорил на свою голову", - с тоской подумал Николай Иванович.

Мальчишка, шмыгая и сопя покрасневшим носом, бессмысленно улыбаясь, быстро переводил блуждающий свой взгляд с учительницы на Николая Ивановича, с Николая Ивановича на дядьку в плаще, и опять по кругу.

"Что там, что? - привставали с сосе днего и дальше рядов кресел интересующиеся. - Бабки тренируются! - смеялись студенты, кто кого перепьёт. - Пойте песни и ведите себя прилично, - громко, слишком громко сказал габардиновый. - Прекрати немедленно! - он обратился к женщине".

- Да вот тут, алкоголичка скандалит, - сказал парень в бушлате и при кожаной кепке. - Ей никто ничего, а она, сука вонючая, материт всех, плюётся, харкает, заразная дрянь.

- Не матерится она, - сказал Николай Иванович никому. Ему вдруг стало жарко и тесно.

- Мне бы, добрый человек, - потянулась к отпрянувшему Николаю Ивановичу женщина, - мне бы только в город, до города добраться, сын там у меня, сын всё разберёт, я-то уж никак, невмоготу мне больше совсем... А он рассудит по справедливости, по-людски. По справедливости!- обернулась она к неуловимо уплотняющейся публике.

- Поняли? Всех вас!.. - замахнулась, погрозила кругом пальцем. Достала бутылку свою, лихо глотнула.

- Какой ужас, безобразие, - пискнула учительница, обернувшись.

Николай Иванович зажмурился, тряхнул головой, как лошадь – виски сжимало - и, дотронувшись до плеча женщины, сказал:

- Вы не надо, зачем вы так, такое поведение не приветствуется. Успокойтесь, прошу вас.

Она замолкла, резко обернулась. Лицо мокрое, полное слёз, зла и отчаяния, искажённое страдальческой гримасой - и ткнулась в руку Николая Ивановича, лежавшую на поручне сиденья, губами, мокрой горячей щекой - неприятно было это прикосновение. Несвежее, но почему-то без самогонного духа дыхание.

- А вы все прочь, прочь, - сказала она через плечо. - Вам бы всем только каркать да шипеть по углам, только бы куснуть да клюнуть, так и ждёте, подкарауливаете. А? - подняла она голову; волосы раскосматились, куда делись кольца и волны?

Николай Иванович быстренько убрал руку с поручня.

- Ухватили? Вот вам, вот!

Она выставила перед собой кукиш в крупном кулаке, тыча им в воздух:

- Вот, вот... У вы-и-, - завыла она глухо. - Как и не жила ни с кем..

- Успокойтесь, успокойтесь, - тихо, но поспешно проговорил одно и то же слово Николай Иванович, не узнавая собственного осипшего голоса.

- Вы меня слышите? - наклонился он вперёд. - Успокойтесь, прошу вас, не надо так настраивать себя, всё будет хорошо.

- Чего её успокаивать? - спокойно и грозно сказал кто-то.

- Таких не успокаивать надо, а вышвыривать вон, и всё.

- Куда? - поднял глаза Николай Иванович.

- А никуда! Вон, и всё.

- Из общества.

Мужчина в плаще посмотрел с язвительным сожалением, даже улыбнулся

губами:

- Либеральностью страдаете, уважаемый? Всепрощеничеством?

- Зачем? А затем, - проговорил сосед учительницы, слегка привстав со своего места. - Потому что такое есть неуважение к обществу и его нравственным нормам, просто даже плевок в лицо всем нам, и вам тоже, уважаемый. Разве не так?

- Попроще с ней надо, без болтовни, - сказал который в бушлате.

- Дура я, дура! - ни к кому не обращаясь, причитала женщина. Гаду поверила, какому гаду, клялся, божился, вился-извивался, каким прикинулся сладким, каким хорошим да обходительным, а предал и обобрал до нитки, мерзавец такой, дура я, дура...

Она встрепенулась, подняла на Николая Ивановича налитые слезами невидящие глаза и, обращаясь уже только к нему одному, плохо понимающему, смутно слышащему, сбивчиво, торопясь, заговорила:

- ... я на него столько потратила, всё холила да лелеяла, угождала как могла, растрата случилась, сама виновата, теперь никуда на работу не берут, пока не покрою, а как я покрою, если работы нет, а на что жить, у меня мальчонка болявый, головой худой, директор грозит под суд, милый человек, а я не брала себе ничего, ничего не брала, ты

мне веришь, это он сам всё растащил, ведь кажный божий день вино да вино, да консервы всякие, да сладкое любил, вот и растащил, а растрата на мне, а я ничегошеньки, я вот, ну ни вот столечко не взяла, это всё он, паразит, такой ласковый да культурный, благо директор, а ведь любила же я его, хоть и примака был, и тут врал, прикинулся несчаст-ным, а у самого в другой области жена и двое, как он у нас директором оказался, а? Как?

- Я не знаю, я не понимаю, - сказал замороченный Николай Иванович.

- А я к нему со всем своим бабьим сердцем! А мне, куда мне, не брала, хоть режьте, куда мне одной столько, одна я ведь совсем, мужик помер сердцем, старший сын в городе, он там у меня в котельной работает при больничке, он мне поможет, а как же...

- Чего она там развела антимонию?

- Да известно, мозги пудрит, у таких все кругом виноваты, кроме себя.

- ... вся надежда последняя моя, сынок мой, который в котельной, он поможет, рассудит.

Лицо её болезненно смялось, из-под пухлых, нависших век катились и катились по щекам и носу бесконечные слёзы обиды и горя, голова безвольно упала на руку, лежав- шую на спинке сиденья, платок совсем съехал на плечи, беспорядочно рассыпавшиеся волосы залепили щёки. Ничего невозможно было разобрать, составить и понять из её прерывистых причитаний, всё тонуло в рыданиях и в невнятном бормотании. Откуда уволили? За что? Кому-то доверяла, и воспользовались жестоко её доверием? А, да не всё ли равно, не в этом же дело, сколько раз я уже убеждался, в чужой жизни и судьбе разобраться невозможно... Николай Иванович мучительно напрягался, пытаясь вникнуть и понять хоть что-нибудь из сбивчивой речи этой женщины, напрасно оказавшейся рядом с ним, но всё сильнее отвлекала как бы втекающая в него, во всё существо его чужая боль, и никакого значения не имела причина или справедливость этой боли, просто происходило бессознательное впитывание чужого, переливание чужого и чуждого, непонятного и непрояснимого горя в его простую душу, такую покойную и умиротворённую совсем недавно; он как бы набухал тревогой... И появилось странное желание сжаться, умень- шиться, ничего не видеть и не слышать, не воспринимать ни правых, ни виноватых, кто их разберёт; недавнее благостное состояние выветрилось напрочь, стало даже плохо на мгновение, вот и лоб почему-то холодный и мокрый, как у матери, когда целовал её час назад. Но он становился частью этой женщины, и преодолеть это ощущение никак не получалось. "Господи, господи, зачем я забрался в серёдку, надо было сесть спереди, как всегда, там и трясёт меньше, дремал бы себе сейчас..." Он даже глянул вперёд, через головы, но никаких свободных мест, конечно, не было, куда там. Почему такая духота?

Учительница что-то пылко выговаривала женщине, учительницу перебивал сосед, парень в бушлате играл желваками и облизывался, женщины в проходе, чрезмерно жестикулируя, кажется, уже ругались друг с дружкой; студенты пели тихо, но всё пели.

И в глухом гудении мотора, скрипе, слабом скрежете старого железа и пружин явственно нарастал и креп гул недовольных человеческих голосов, люди всё оживлённее обсуждали происходящее, вспоминали давнее и подобное, вчерашнее и непохожее, дополнительно разогревались воспоминаниями, перебивали друг дружку, заново переживая собственные воспоминания и наблюдения, и переживали всё это с запоздалой и потому двойной страстью, безмерно украшая свои истории ядовитыми цветными и вымышленными подробностями; каждый приглядывался, прислушивался к соседу, не забывая в то же время ругаться и перебивать друг дружку.

Николаю Ивановичу в один момент даже показалось, что автобус покачнулся от волны гомона, шума и скрипов - но это просто чуть голова закружилась. Он скованно оглядывался по сторонам, не понимая, что же это такое происходит, ерундистика, глупотня какая-то, почему шум, гул, ругань, почему мальчишка хнычет, зачем так грубо огрызается его мать... Вдруг до сердечной тоски захотелось прежнего покоя, благостной дорожной заторможенности, чтобы нигде и ничего... Но бессилие и жалость уже неотступно растревожили душу, и хотелось громко сказать что-то такое, чтобы все разом замолчали, опомнились. Словно подчиняясь чужой посторонней воле, он тронул вздрагивающее плечо женщины, и, не дожидаясь, пока она поднимет голову, заговорил , поначалу тихо и скрываясь, а потом всё увереннее и твёрже о том, что ей, конечно, помогут, помогут обязательно, и защиту она найдёт непременно, во всём разберутся по справедливости, только надо всегда надеяться и никогда не отчаиваться, а уж вот пить-то на людях, на виду у всех никак не надо, люди же такие разные теперь, жизнь треплет всех, нельзя поддаваться.... Говорил, говорил Николай Иванович, произносил самые простые слова, даже не сознавая ясно, о чём говорит, к каким конкретным событиям или делам чужой судьбы они относятся, утешающие его слова, но с радостным удивлением ощущал, как становится свободнее и легче душе, светлеет как-то, и тяжесть в сердце отпускает, будто уговаривал он плачущего по пустяку ребёнка или даже себя самого, вконец расстроенного, а не чужого беспокойного человека, попавшего в неизбывную беду. Он даже поражался, что так много говорит, других не слушая, даже вовсе не обращая никакого внимания на других, словно никаких других, сердитых и шумных, и нет нигде. Мальчишка заворожено смотрел на него, раскрыв рот.

- Вы всё её там совестите? Ну-ка, дайте мне пройти! - в несколько затихшем шуме громко сказал кто-то раздражённым ясным голосом с металлическим оттенком, и этот высокий голос, как нож холстину, пронзил и грубо вспорол защитное пространство, образовавшееся было вдохновенным утешительным бормотанием Николая Ивановича, и он сбился, потерял спасительную ниточку заговора своего - замолк, окончательно растерявшись.

- Место, понял, сука нашла водку жрать! Чего её уговаривать, сдать куда следует, там быстро мозги вправят!

- Утешитель нашёлся... Тоже мне исусик.

- Да рвань она вонючая натуральная, больше ничего! С какой помойки выползла только.

- Цацкаемся много с такими, вот они и наглеют, а надо поменьше цацкаться, сами виноваты...

Скверное и угрожающее, но сказанное спокойно, с какой-то опустошающе безнадёжной уверенностью в своей правоте, бывает, звучит страшнее, чем крик и хай, твёрдая убеждённость в тоне - это как приговор. Вот и этот новый говорящий прибавил ещё что-то похабное, шипящее тоном, каким произносят окончательные выводы, последнее слово, никогда не подлежащее никакому обсуждению или пересмотру. И Николай Иванович, вообще с возрастом всё больше и больше страдавший от хамства, каким-то дополнительным слухом уловил: этого человека поддержали.

Женщина, уже немного успокоившись и затихнув, медленно подняла голову, вяло посмотрела кругом, видимо, пытаясь обнаружить обидчика, и с ужасающей чёткостью выругалась сама, крепко, угрожающе.

Николай Иванович похолодел и замер - но не от ругательства, а от предчувствия. И показалось ему, что в автобусе мгновение стояла мёртвая, глухая тишина, даже мотора не слышно. Уши заложило?

- О! - с радостной и злой удовлетворённостью воскликнул кто-то. - Видали, высказалась наконец.

Женщина наклонилась и принялась шарить у себя под ногами.

С тупым опасным бряком прокатилась бутылка - в тот же момент в голове

Николая Ивановича возник распирающий мозг шар, сжалось как-то в животе... Автобус накренился на повороте, снова противно звякнуло стекло о металл. Женщина потянулась, но, не удержавшись, грузно съехала с сиденья, навалясь на стоявшего в проходе чернявого парня в бушлате. Тот сильно подтолкнул её обратно:

- Си- ди-ы ты, кулёма, мать твою.

И сквозь зубы процедил потише, наклонившись к самому лицу женщины:

- Фиалку под глаз хошь, мразь?

- И то правда, прости господи, - зачастила задняя старуха. - Доигралась, срамница, топчись теперь тут на еёных вонючих осколках, изрежисси весь, да, а как же, весь изрежисси и окровянисси.

- Можно же так опуститься! Какой позор, - сказала учительница.

- Кулёма! - повторил ободрённый поддержкой бушлат. - Так бы и дал в торец до красных соплей. Хошь?

Он сжал кулак, кулачище у лица женщины.

- Чуешь чем пахнет?

На пальце у него был громадный жёлтый перстень-печатка с черепом.

- Бросьте вы, в самом деле, - морщась, проговорил Николай Иванович. - Сами-то... Нельзя же так, на женщину с кулаками.

- Не место ей тут, не место! Ребёнок же рядом, я не знаю... Это чей ребёнок?

- Наш, - сказал Николай Иванович и покраснел весь.

- Хы! Дядя юморист, - хохотнул кто-то.

Припав к мальчишке, крепко ухватив жёсткими, в множестве чёрных трещинок, пальцами поручень сиденья, женщина сжалась, оглядываясь затравленно, как подбитая птица под градом камней, уже ненужных, лишних, бессмысленных, уже не могущих убить, но могущих только дополнительно искалечить. Дышала она неровно и время от времени вздрагивала всем телом, однообразно огрызаясь на ругань со всех сторон.

Мальчишка жался к стенке и гнусаво хныкал:

- Пусти меня, мамака, пусти, отойди отседова.

И отпихивался плечом, локтем, обеими руками.

Сидевшая впереди учительница привстала и неожиданным для её щуплости пронзительным голосом крикнула, на гласных срываясь на визг:

- Не смейте приставать к ребёнку! Не доводите беззащитного до слёз! Сына бы пожалели, какой вы ему пример кажите, а? Мать называется. Вывести вас надо.

Мальчишка, зажмурив глаза и задрав голову, внезапно заорал - столь же вдруг смолк.

"Куда вывести?" - мелькнуло в тяжёлой голове Николая Ивановича. Ему почему-то захотелось двигаться, что-то делать, переместиться, размяться, что ли. Он переступал ногами, с неожиданной для самого себя силой сжимал и разжимал пальцы на поручне сиденья, привстал, сел, опять поднялся. Левая рука слегка немела.

Мальчик обернулся.

- Сиди смирно, - еле слышно прошептал бледный Николай Иванович.

- Не пищи, мальчик, - строго продолжила, обернувшись, учительница. - Кому говорю? Не хныкай, я говорю тебе. Вытри сопли, чтобы этого больше не было! А тётю мы сейчас успокоим.

И, обращаясь к женщине, необыкновенно твёрдо и сухо сказала:

- Прекратить немедленно.

Улыбнувшись недетской, пугающей гримасой, мальчик показал Николаю Ивановичу худющий маленький кулачок и вдруг с размаху ткнул им в белую пушистую шапку учительницы, потом ещё раз, и ещё, уже в волосы, и принялся слабосильно но с яростью молотить ладошкой по катастрофически съезжающему набок шиньону, при этом мальчишка тихо и как-то удовлетворённо похрюкивал.

Резко вскочив, заученным движеньем поправляя парик, учительница обернулась и, побелевшая, застыла с открытым ртом, сузившимися глазами глядя на хрипло смеющуюся женщину и оцепеневшего Николая Ивановича.

- Я поп... я поправлю счас, поправлю, - проговорила женщина, протягивая руки.

- Не сметь! - взвизгнула учительница. - Не хулиганить! А вы вот, вот вы, - обратилась она к Николаю Ивановичу по-детски обиженно, совершенно жалким, униженным, каким-то очень просящим голосом, и Николаю Ивановичу стало жалко её до слёз, без парика она оказалась почти лысой.

- Что я вам сделала, а? Почему вы смеётесь? Что тут нашли смешного?

- Как так? - не совсем понял Николай Иванович.

Он и не думал, не помышлял смеяться, наоборот, по-настоящему было жалко и женщину, и мальчишку, и растрёпанную худенькую учительницу: красненький носик, жидкие сивые волосёнки, и такая обида на бледном личике.

- Я? Нет, - сказал Николай Иванович. - Ни в коем случае. Зачем?

- Как же нет, как же нет, смеётесь! - с жалобным укором, но уже и заметным оттенком скандальности сказала учительница, бессильно кривясь мелким лицом, отвернулась, села, неестественно выпрямив утлую спину, натягивая парик на голову.

- Извините, - пожал плечами Николай Иванович. - Этого не может быть никак.

- Стыдно! - сказала через плечо, как выстрелила, учительница. - Интеллигентный человек, называется.

- Нет, - отрицательно качнул головой Николай Иванович, - я нет.

Он сильно устал. Что происходит? Захотелось в деревню, обратно к маме, в тёмную, тёплую, жарко натопленную избу с полосатыми половичками, с гераньками на подоконниках, с громадным старым фикусом в углу под образами и семейными фотографиями; на одной из них он, мальчик Коля в бескозырке, в сатиновых шароварах, на плече у отца, и сачок в руке.

- Вообще семейка та ещё, сразу видать, - сказал чернявый. - Пацан вырастит угольником, попомните моё слово.

- Тьфу, - плюнула женщина в его сторону.

- Да ну? - весело отозвался тот, оскалясь. - 0, теперь уж я тебя сейчас по первой статье...

Николай Иванович зажмурился, но чернявого отвлекли, остановили, может быть, не знаю.

С трудом поднявшись, растолкав дремлющего старика, перелезая через корзины, корзинки, чемоданы, какие-то циклопические тюки неведомо с чем, бидоны ( у них мокрые марлевые юбки, как исподнее, свисали из-под крышек), Николай Иванович протиснулся вперёд. По пути задела чья-то насмешка: "сбёг заступничек". Здесь, у разбитого стекла двери курили, выдувая дым наружу.

- Дайте мне, пожалуйста, папироску, папиросочку, - сказал Николай Иванович.

Спасительный сквозняк коснулся ноздрей, горячего лба, Он расстегнул две пуговицы на рубашке.

- Какова птица? - спросил, глядя ему в лицо, стоящий рядом. '"Беломор" курите? Ленинградский, питерский!

- Птица? Мне всё равно, я не в курсе. Спасибо, я не курю. Ладно, давайте папиросочку. Какая птица?

- Да вон та бабёнка, что впереди тебя сидит, самогон лакает, вон, вон, смотри, опять приложилась.

Мужчина помолчал, яростно затягиваясь.

- Выкинуть бы ее, вот что. Согласны? Вон, вон, смотрите, опять скандалит. Что с людьми творится.

- Как выкинуть? - машинально спросил Николай Иванович, с тревогой ощущая, как после первой затяжки прижало сердце; курить врачи запретили с лета.

- Просто очень. Раз, и всё.

- Здравствуйте, Николай Иванович.

- А, Витя, - узнал он бывшего сослуживца. – Ты домой? У своих гостил?

- Ага. Порося резал. А вы?

- И я вот тоже. У матери в деревне был.

- Тоже резал?

- Я? Да нет, ты что. У нас поросей нету.

- А эта баба, - напористо продолжал тот, что дал папиросу, - я её, между прочим, прекра-асно знал. Когда-то, - подмигнул он.

- Бывает, - через силу улыбнулся Николай Иванович. - Я понимаю. Так что же она? Мальчишка странный, конечно.

- Продавщицей в Лозовке работала. Сняли! Проворовалась. Теперь под суд пойдёт. Проворовалась, вот и сняли! - почему-то сердито повторил он, глядя в лицо собеседнику. - Что вы так смотрите? Бутылок на сеновале нашли... штук... сорок или больше штук! А? Ну, прорва! - он в возмущении сплюнул себе под ноги. - Дальше что. Двое сыновей. Двое, понял, и всё от разных папаней, - подмигнул и ухмыльнулся он, - это я вам точно говорю.

- Сколько бутылок? - восхищённо переспросил Витя. - Сколько? Неужели? Это она за неделю? Не может быть, чтобы это она сама, это невозможно представить.

Николай Иванович молчал, поражённый.

- Что - не может быть? - осердился мужчина в габардиновом плаще, тоже как-то появившийся здесь, у двери.

Он аккуратненько, как клевал, прикасался к мундштуку сигаретки, сразу выпуская дым изо рта, не затягивался.

- О, о, - поднялся он на цыпочки. - Глядите, опять с кем-то дерётся. Вот люди. Чего волындаются, не понимаю! Не понимаю людей!

Продавщица, стоя и расслабленно покачиваясь, вяло переругивалась с раскалён- ными пассажирами, они беспорядочно махали руками, со стороны было похоже на потасовку.

"Как всё это непонятно и ненужно", - подумал Николай Иванович, чувствуя вновь возникшее странное желание двигаться, перемещаться. Он выбросил наружу папиросу, приблизился к дверному проёму, в котором не было стекла и, прислушиваясь к чему-то новому в груди, к какому-то поднимавшемуся кипению, жадно вдохнул свежего воздуха, ветра движения. Но вот откуда тревога, откуда такое беспокойство, словно он сам имеет касательство к судьбе неведомой продавщицы, даже и того страннее - нелепое ощущение, будто он вообще часть её, и часть её невнятной судьбы, и слёз, и причитаний, и как бы виноват невесть в чём. И этого не по годам серьёзного мальчишку когда-то теперь забудешь, и почему так жалко знакомую учительницу, неприятную такую, я же ей решительно ничего не сделал, это она сама обругала меня, оскорбила совершенно незаслуженно, ошиблась, бедная, что теперь она будет думать обо мне.

Тряска и закладывающее уши гудение мотора отупляли, заставляя думать об одном и том же. Дурманящее и тяжело пахло бензином.

Отпихиваясь и толкаясь, совершая массу ненужных телодвижений, бормоча извинения, он полез по непроходимому проходу на своё место. А это ещё что такое? Из мешка торчала гусиная шея, красный клюв хотел клюнуть Николая Ивановича в руку, сумел увернуться. Зачем перевозить живых гусей? Надо перевозить мёртвых гусей. Он плюхнулся, как куль, на сиденье с краю, старик передвинулся к окну и спал завидно безмятежно. Студенты, положив головы друг другу на плечи, тоже спали. Нет, спать не стоит, уже скоро приедем.

- А я сразу говорил, что нечего терпеть! - продолжал кричать чернявый в бушлате. - Вы тут как дети малые, ей-богу, меня надо слушать! Освободите проход! Я с ней сейчас живо разберусь тут по первой статье. Передайте, чтобы остановил.

- Остановите, остановите, - передалось по автобусу. Шофёр выглянул из-за занавески:

- Э? В чём там дело, приспичило кому? Надо пустую баллону с собой возить, если невтерпёж, гы-гы-гы.

- Зачем останавливать? - проговорил Николай Иванович.

- Затем! Заступник, понял. Сиди тихо, - подержал растопыренную ладонь у лица Николая Ивановича бушлат. - Ты бесполезный человек.

И, оборотясь к продавщице, человек властно сказал, дёргая её за рукав:

- Вставай, милая. Оставь пацана в покое. Кстати! - отвлёкся он. - Чей малец?

Все молчали.

- Он что, едет один? - спросил чернявый у Николая Ивановича. - С кем он?

- Я не знаю, - сказал Николай Иванович. - Он со мной.

- А кто же знает, если он с тобой? Чего морочишь голову?

- ... - беззвучно пошевелил губами Николай Иванович.

- Ты что, как рыба, дар речи потерял?

Продавщица не двигалась. Она ещё ниже, плотнее села, прижав мальчишку к стенке автобуса, навалившись на него.

- Отойди от меня, сейчас как дам, отойди, - запищал мальчишка.

- Вставай! - гаркнул чернявый так, что Николай Иванович вздрогнул; в голове зазвенело - тут же звон переместился вовне.

- Уди, уди, змей, - выдёргивала женщина рукав.

- Ща уйду!

Чернявый рванул вверх:

- Доведёшь ты меня, - неожиданно тихо, ласково, с сожалением сказал он. - Ну не надо, не доводи, а? А то ить я...

Автобус остановился.

Стало тихо. Только мальчишка скулил, как щенок, уткнувшись носом в стекло.

Появился шофёр:

- Эта вот, что ли?

Несмотря на тесноту, он каким-то образом умудрился растопырить локти, подперев кулаками бока, вывалив обширный живот за ремень.

- Мне там, - мотнул он головой в сторону кабины, - товарищ всё доложил... В милицию тебя везти, что ли? Мусора дубинками бока-то живо намнут, узнаешь чего почём. Я те чё, такси, возить тебя ещё...

Внезапно засуетившись, он заговорил быстро, выпятив массивный подбородок:

- Ну щёо, щёо ты смотришь, сейчас ты у меня похамишь.

Он подёргал женщину за фуфайку, как бы примериваясь, потом резко присел, крякнул, закинул её руку себе за шею, легко поднял и потащил вперёд по проходу. Почему чемоданы, вёдра и корзины не попадались ему? Чернявый суетился следом. Впереди командовал габардиновый плащ.

Николай Иванович ослаб совершенно. Хотел подняться - ноги не послушались, он еле чувствовал их.

- Что это вы так? - проговорил он, плохо видя окружающее.

- Да и то, - тихо сказала соседняя женщина. - Оставили бы её в покое, чего уж тут.

- Грех на душу берут, - прошамкала задняя старуха. - Не дело это.

- В покое? Нет, уж не-ет, - сказал Николай Иванович, с испугом прислушиваясь к собственному голосу. - Пускай, пускай, раз-два, и готово, нечего чикаться... Сколько можно? Сколько можно? Сколько можно?

Женщины поглядели на него молча, переглянулись, прижав руки к сердцу, потом ладонями прикрыли рот:

- Ты чего говоришь, дядечка?

- Непозволительно! - чуть крикнул Николай Иванович - Давно пора! Давай, давай там, не церемониться, нечего...

Шофёр остановился, посмотрел шальными глазами.

- А ты молоде-ец!

Воспользовавшись паузой, продавщица вырвалась, грязно ругнулась, и снова поднялся шум, все как бы единым телом подались к выходу, торопя шофёра кончать, кончать, и ехать, ехать скорее...

- Нет, постой! - сказал Николай Иванович так тихо, что даже сам себя едва услышал.

Однако чернявый, что был рядом с шофёром и продавщицей, повернулся и, внимательно глядя поверх голов сидящих, с укоризной, улыбаясь как ребёнку- несмыш- лёнышу, сказал:

- Сидите вы там, дорогой ты мой... Вы меня поняли?

Продавщица сопротивлялась, тем самым дополнительно сердя шофёра и пособников, вызывая и у второго эшелона желание как-то помочь шофёру. Наконец он, изогнувшись в кабину, открыл дверь и принялся отрывать руку женщины от никелиро- ванного стояка, но она держалась крепко, опасность прибавила сил, и, озлобившись, шофёр что есть мочи дёрнул за рукав фуфайки - и сам вместе с продавщицей, заругав- шись, выпал наружу. Было слышно, как женщина, сипя, задыхаясь от борьбы, говорила где-то у самой двери: - ... да куда ты, ку-уда же ты, сынок мой родной, куда ты тянешь меня... мне же в город надо... пусти ты, сатана! Пусти, говорю тебе... отстань, сатана..."

- Ах ты, - рассвирепел шофёр. - На тебе! На!

И послышался глухой удар, словно кулачищем о матрац.

И всё стихло.

Через мгновение багровый шофёр, отплёвываясь и матерясь, вскочил в автобус. На лбу и воротнике у него была кровь.

Оттирая руки подмышками, он сказал чернявому в бушлате:

- Так-то будет короче. Деятели... с пьяной блядью не могут совладать. Возись тут со всякой дрянью.

- Постой, ты что сделал? - громким шёпотом спросил чернявый. - Ты что?

- Цыц! - вякнул шофёр, громадной растопыренной ладонью прикрыв лицо человека в бушлате, смерив его взглядом с головы до ног, и обратно. - Смотри мне, А то я быстро и с тобой...

Он нырнул в кабину, и автобус, мелко задрожав, рванулся вперёд. Всех прижало к спинкам сидений, как в самолёте.

Мальчишка с ногами забрался на освободившееся сиденье и, вытянув бледную шею, смотрел поверх голов на чернявого. Тот, тяжело дыша, вытирал краем белого шарфа лоб. Рядом человек в габардиновом плаще стоял, словно парализованный, никуда не глядя и не шевелясь. Некоторые пассажиры, привстав, вглядывались сквозь водянистые стёкла в сумерки. Учительница тоже.

В какое-то мгновение Николаю Ивановичу показалось, что автобус идёт не в ту сторону. Так бывает, когда слишком долго едешь в медленном транспорте. Он дёрнулся к окну и приник горячим лицом к мокрому стеклу.

В рыхлой от идущего снега пелене сумерек на светлой дороге еле различался сероватый неподвижный силуэт. Иногда он вроде бы покачивался, менял очертания, уменьшался, постепенно растворяясь в темнеющее пространстве.

Автобус шёл всё быстрее, и скоро рассмотреть что-либо вдали за окном стало невозможно, всё исчезло за снежной мглою, слилось с небом и землёй.

Николай Иванович встал.

Когтистая лапа с раскалёнными шипами стиснула всё в груди, больно отдалось в висках, за грудиной, в левой руке. Он вынул из кармана платок, вытер испарину на лбу и шее. Непослушными пальцами достал валидол, две таблетки положил под язык. Валидольный пенальчик закрыть не удалось, таблетки посыпались на пол. Левый мизинец онемел.

Мальчишка, сидевший впереди, закусив нижнюю губу, размазывал ладонью что-то по дермантиновой спинке сиденья. Какие у него оттопыренные уши. Жалостливо всхлипнув, он пробубнил, с неживой улыбкой глядя в стекленеющие, глаза Николая Ивановича:

- А где моя мамака? Где мамака?

Словно в кисельном красноватом тумане, и не пешком, а каким-то иным способом, медленным и неуклонным перемещением в пространстве, Николай Иванович преодолел расстояние и - оказался у кабины водителя.

- Останови, - сказал он шофёру. - Останови.

- Да в чём дело! - взвился тот, оглянувшись.

Но когда обернулся, весь побледнел, вытаращил глаза, тут же отпрянул, резко затормозил - заругались, заойкали в салоне ушибленные - и проговорил сиплым севшим голосом, пятясь в угол кабины:

- Ты чо?.. Т-ты чего так смотришь, а?.. Товарищи, товарищи, да он не в себе, тронутый... Выходишь, так и скажи, что выхо...

- Николай Иванович, - тихо сказал Витя, возникнув откуда-то сбоку и снизу.

- Николай Иванович, разве вы тут сходите?

Из статьи Александра Касымова "ПОЕДЕМТЕ НА КАРНАВАЛ ИЛИ ДОРОГИ, КОТОРЫЙ ВЫБИРАЕТ ГЕРОЙ"

...Не без странностей и "пристёбов", Матюшин, например, поначалу вообще пишет карандашом с резиночкой на торце, чтобы тут же стирать неподходящие слова. Сам видел ... И компьютером не обзавёлся. Да и зачем, не детективщик же, не производитель "чтива". Матюшин - художник , и потому к слову относится трепетно . А карандашик с резиночкой никак не позволит "гнать текст".

Языком художественной литературы С . Матюшин владеет превосходно . Сказываются пристрастия : Бунин , Набоков, Пришвин (частично), Платонов, Олеша, Зарудин, Добычин ... Все персонажи у него говорят собственным языком , Матюшин отлично слышит живой разговорный язык . Местами описания природы у него вообще превосходны . Посмотрите его вроде бы непритязательные "рыбацкие рассказы" - какой точный, подробный, влюбленный взгляд на природу . Писатель точно знает - где , когда и что цветёт , осыпается, клюет . Впрочем, владение стилем и словом, сама поэтика - это в конце концов - альфа и омега "изящной словесности ". Зная цену слову - не наврёшь ни в жизненной, ни в художественной правде , хотя это очень разные вещи.

...Сквозной герой Сергея Матюшина, из рассказа в рассказ переходящий , в табор цыганский заглядывающий, в Черёмуховой Долине натурфилософскую свою думу думающий, сирых да убогих жалеющий и прочая, и прочая - весьма узнаваем . Современный средний интеллигент со всеми его заботами, с жаждой красоты и справедливости (можно даже написать: красоты - справедливости - будет вернее !), жаждой страдания или, если угодно, жаждой приобщения к страданию, стремлением хотя бы разделить их страдания, если уж не удаётся от них избавить человека ... И тут неважно, совершенно неважно, что в каких - то случаях персонаж почти сливается с автором, в других - отделён от него, имеет, скажем, собственное имя - отчество. Давая герою, так сказать, ФИО, Матюшин нас почти что обманывает он этого своего героя всегда знает как бы изнутри, то есть понимает !) - замени "они" на я , получится то же самое .

...И сам герой, и его путешествия нужны С . Матюшину как своего рода измерительный прибор, кинокамера, блокнот, в котором ведутся записи . Это, конечно, огрублено, но страдания, переживания персонажа здесь важны постольку, поскольку в них отражается жизнь вокруг, отражается чужая боль или радость . И тут, как в физике, возникает проблема измерителя - герой Матюшина, находясь внутри описываемого мира, может влиять на ход повествования . Подчеркну: может . Потому что сплошь и рядом влияние это совсем незначительно. Иногда оно, правда, проявляется в виде " взрыва ".

Вот для примера рассказ " По первому снегу ". Он начинается с описания погоды . Описание это сделано точно, даже мастерски, хотя ничего особенного исключительно матюшинского в нём вроде бы и нет . (Разве вот это: " Придорожные столбы обзавелись беленькими камилавками " - сразу понятно, оттепель). Вообще этот автор временами любит отправлять читателя к толковому словарю.

Николай Иванович, пробыв два дня у матери в деревне, отправляется в город . Старушка провожает его на автобус . " Фуфайка на её плечах и спереди потемнела от снежной влаги, обвисла почти до колен, там немножко коричневый подол - и непомерно большие размокшие валенки с калошами . Как она таскает их ?

Прямо-таки кинематографическая выразительность .

И ещё одно место: " Николай наклонился, поцеловал холодными губами сырой лоб матери, та приникла слегка - словно ветерком её качнуло - хотела что - то сказать, но, коротко махнув рукой, кивнула ещё разок, тронула уголком платка глаза и - пошла потихоньку маленькими шажками по краю запорошенной дороги, оставляя неожиданно большие чёткие следы на тонком снегу.

Это - экспозиция к поездке, но не только. В автобусе закипят страсти вокруг другой матери - пьющей, везущий в город сына - дебила, кажется, проворовавшейся . И щемяще сделанный портрет матери Николая Ивановича возникает в его и нашей памяти снова и снова . Проще всего осудить женщину, прямо на людях прикладывающуюся к бутылке - так и поступают пассажиры автобуса, объединённые иррациональной ненавистью, начинает работать закон стаи . Николай Иванович, которого не отпускает жалость к собственной матери, пытается сострадать случайной попутчице . Эти робкие попытки встречают дружный отпор других участников сцены, которая становится всё более безобразной - растёт агрессивность " большинства ".

Hе могу не прерваться, чтобы не отметить, как точно в рассказе показано соединение в одних и тех же людях обличительного пафоса и полного равнодушия к чужой судьбе! Если бы С . Матюшин поднялся в какой-то момент на публицистическую трибуну и, что называется, открытым текстом произнёс: борясь за трезвость, не боритесь с несчастными людьми, не добивайте их! - это было бы вполне оправдано. Но, слава богу, писателю ни к чему ораторские котурны. Он, рисуя случай, изображает типичное .

Разве публика, оказавшаяся в салоне автобуса, не напоминает ту " общественность ", которая в любой момент готова выйти "на бой" с тем, на что укажет власть или некий начальник и для которой в этом сражении главное - возможность заклеймить, наказать, осудить, а лучше уничтожить - хотя бы морально . Эмоциональная, этическая тупость подогревается садизмом . Разве это "наш" народ "богоносец"? Наш, наш, гг . читатели, наш . Ни в коем случае не помиловать! Самосуд без всяческой попытки снизойти до человека, который и так жестоко наказан жизнью и судьбой - это не только противоправно, не только недемократично. Это - против красоты и справедливости!

Насколько хорошо смоделирована С . Матюшиным " общественность ", видно по Николаю Ивановичу, его попыткам отстраниться от беды, от своего же, почти рефлекторного милосердия .

Такая невольная игра есть в этом рассказе: приобщение к страданию и - отстранение от него . В ней - характер наблюдателя, характер слабый . Николай Иванович приучен " не встревать ", но приучен плохо, его этический " внутренний закон " общественности не удалось сломать ...

Отсюда - " взрыв " в финале . Не очень, впрочем, громкий и достаточно бестолковый, беспомощный . Наш герой потребовал остановить автобус : на дороге в снежной грязи осталась выброшенная из салона несчастная женщина... Но вот остановит ли шофёр -"начальник"? Похоже - нет.

Вообще С. Матюшин мастер заканчивать свои рассказы - финалы всегда "ударны", неожиданны и заставляют читателя крепко подумать о том, насколько наши представления о человеке и действительности совпадают с тем и другим.
Система Orphus
Внимание! Если вы заметили в тексте ошибку, выделите ее и нажмите "Ctrl"+"Enter"
Комментариев:

Вернуться на главную