К 75-летию Великой Победы

Иван НИКУЛЬШИН (Самара)

ГРОЗА ЛЕТА 43-ГО ГОДА

(Рассказ)

 

За ужином мать объявляла нам свои загады на завтра, и я с нетерпением ждал, какой для меня будет её загад?

Но она начала с бабушки Анны.

- Мам, тебе завтра придется телят пасти, - объявила, ставя на стол чугунок с затирухой.

- Ну, и что ж, - берясь за свою обгрызенную деревянную ложку, покорно согласилась бабушка. – Дело не чужое, погоню, коли черед подошёл.

И тут мать посмотрела на меня, я завертелся под её пристальным взглядом.

- А с меньшими вот большак останется, - зачерпывая половником из чугунка, кивнула она в мою сторону.

И сердце моё оборвалось. Это означало, что мне ни речки завтра, ни леса, ни игр с ребятами.

А мать стала как бы оправдываться:

 - И сама бы рада, да бригадир не велит - подсолнухи в поле зарастают.

Я уже не слушал её; мальчишеская грусть-тоска сдавила грудь

Поставив чугунок на загнет, мать опять остановила глаза на мне.

  – А ты смотри тут, - стала приказывать, -  девку из зуб, чтоб у меня не выпускал. Случись что, с тебя будет спрос.

Конечно, с меня, с кого же ещё? Я же самый старший в семье, большак, осенью в школу пойду, читать про складам выучился

 Это вон с Юрки никакого спроса, и младше-то всего на два годика, а ему никаких забот. Мог бы, и он Вальку понянчит. Не очень-то заставишь. Только и знает обруч гонять по дороге.

Как подумаю про речку, про ребят, плакать хочется, таким несчастным себя чувствую. Вот навязалась эта Валька! Ей годик уже сравнялся, на ножки встает, и всё плакать здорова. То ей соску давай, то умывай, то пеленай, то на себе таскай, то в люльке укачивай. А Юрка, как барин, ходит – и ни хны ему!..

 От такой несправедливости хотелось по шее дать. Ну, ничего, он у меня ещё получит. Пусть только не послушается, я ему, пузану, быстро подзатыльников навешаю...

Мне и ужин стал не в ужин, и за столом сидеть расхотелось. Хлебнул ложки четыре этой затируха и ушел в горницу за голландку, в наш с Юркой закуток.

Лежал в темноте и думал; всё-то против меня. Даже эта очередь с пастьбой телят. Если бы не подошла она на завтра, с Валькой бабушка бы осталась.

Пока так думал, Юрка притащился, лег рядом и в утешение обнял меня. А мне досадней стало, душно от его обнимания. Так двинул его локтем, что он чуть с кровати не слетел. Запыхтел, собрался матери пожаловаться. Я поднёс ему под нос кулак, и он успокоился.

 А мне все думалось про завтрашний тошный день, как буду управляться?  И ночь спалось неспокойно. На заре слышал, как бабушка телят на пастьбу погнала, как бабы у двора, смеясь, шутили:

 - Смотри, не кувыркнись, бабка Анна! Они ведь, черти, бестолковые, эти телята. Задерут хвосты да понесутся, куда попало. Погонишься за ними, сама в лепёшку расшибешься.

Не расслышал, что бабушка ответила, опять в сон провалился. Потом уже сама мать подняла перед тем, как в поле уйти.

И опять не забыла дать наказ:

- Не набедокурьте без меня. Цыплят, смотри, как бы коршун не потаскал. Случись что, сам знаешь, кому будет баня!..

Как не знать? Вон он, веник, под порогом...

Отец уже второй год воюет на фронте, всеми делами в доме мать заправляет. После ранения в Сталинграде, отец прислал письмо, потом откуда-то из-под Днепра было. А больше не было.

И у всех моих дружков отцы на фронте. И у нас бывают споры: чей отец лучше воюет.  Сколько ни спори, получается, что у всех воюет лучше. И только когда кому-то в дом приносят похоронку, тут уже и спорить не о чем: ясно же написано: «пал смертью храбрых»!

Горе товарища, и нас, всю ребятню деревни, наливает бессильной яростью. Руки так и чешутся: эх, нас бы допустили до фронта, в один бы миг расколошматили этого фрица!

Витька Кузьмичёв даже настоящий поджег смастерил. И они с Колькой Белым опробовали его в огороде за амбаром. С пяти шагов так саданули, что пол-литровая банка только и брызнула склянками! И сухая трава задымилась под их огненным зарядом.

Витьке с Колькой можно готовиться к фронту! Они почти взрослые, им даже доверяют сено сгребать на конских граблях. А тут только и знаешь нянчить эту глупую сестренку, да ещё за Юркой-неслухом смотреть...

Перед тем, как уйти, мать сестрёнку грудью покормила, а мне оставила пузырек с резиновой соской. На словах сказала: «Проголодается девка, станет реветь, для сытости тряпичную соску с размоченным хлебушком дай».

Эту тряпичную соску бабушка Анна придумала. Она для Вальки и отдельный пирожок печет из чистой муки. Мы-то хлеб с отрубями, или с толченой картошкой едим, а этой барыне – чистую булочку!

Ещё недавно для неё манную кашку варили в глиняной пекульке. Нам с Юркой лишь облизать её доставалось.

Но и для Вальки теперь манки не стало. Вот она и дуется на нас без каши. Правильно бабка про неё говорит, что она каприза несусветная. Мать ещё и дверью не успела хлопнуть, как мне задала такого ревака, что не унять ничем.

Пришлось опять в люльку положить да баюшки петь, подлаживаясь под материн голос:

 - А баю, баю, баю,
Не ложися на краю.
Придёт серенький волчок,
И ухватит за бочок...
Уж, Иван, ты Полков,
Разгоняешь ты волков,
Бери косу, молоток,
Отправляйся в город...

О, заслушалась и плакать перестала; ворочается, глазами водит, не желает спать.

Да и мне качать её не больно охота. День-то за окном вон как светло разгорался - веселой играй солнца слепит, на улицу так и манит.

В палисаднике с широко раскинувшимся клёном, с густой сиренью и кустами жёлтых акаций нарядные бабочки порхают, воробьи без конца гомонят. А на тонкой ветке прямо перед окошком красногрудая зарянка по-весеннему радостно заливается.

Мыслями я и сам уже на улице. Эх, залиться бы на речку, да с дружками в наши мальчишеские игры поиграть! Но разве с этой надоедой поиграешь? Сиди вот и ботай, качай её люльку.  И сама люлька на железном крюке матицы противно поскрипывает; и горницы, хотя и отливает жаром крашеного пола, все одно какая-то сонная, даже в дрему вгоняет.

А эта пигалица лежит себе в своей постельке, радостно гукает, пускает пузыри да таращит глазёнки. Никак не желает укачиваться.

Моё терпене тоже кончается. Надо на улицу в коляску выносить.

Счастливчик Юрка давно на улице; макнул в солонку запечённую картошину, схватил ломоть хлеба - только его и видели! Сразу же в свою забаву влепился: ржавый обруч с рассохшейся кадушки по дороге гоняет.

Вот жизнь – у кого!.. А ты и сестренку нянчи, и за хозяйством смотри. Где вот теперь наседка с цыплятами? Как бы со двора их не увела голодным коршунам на поживу?

 Усаживаю сестрёнку в коляску, бегу на карду.  Наседка-то умницей оказалась, под навесом квохчет, и цыплятки при ней- все двенадцать писклявых желтеньких комочков.

Теперь можно с сестренкой и за калитку выезжать. Коляска у нас мировая! Легкая, на четырех деревянных колесиках, дедом Василием из сухой липы выточенных. В этой коляске и Юрку возили, а теперь и Валькина пришла очередь. Если бы не коляска, погибель была бы мне. Сестренка хотя и маленькая, но будто песком набита. На руках таскать даже бабушке не под силу. А в коляске - красота! Будто пушинку катишь; колесики сухо гремят, будто между собой веселый разговор ведут...

- Ну-ну, захныкала! Чего хнычешь? Кто тебя обидел? Юрка?! Ох, мы этому Юрке нашлёпаем; будет знать, как маленьких обижать...

На ручки хочешь? Ох, и хитрющая ты! Маленькая, а знаешь, где лучше.

Ну, идем, идем.  Тебе-то приятно, а мне с тобой каково?.. Хорошо, что материну шаль догадался прихватить.

Подвязываю её себе на шею, делаю что-то вроде лошадиного хомута. В него и сажаю сестренку. И ей мягко, и мне удобно...

Опять, кряхтит, тужится ручонку к палисаднику тянет. Вот привереда, заедем и в палисадник. В нём свежо и тенисто! Сирень так разрослась, что даже запахи прохладные испускает.

 А вот и грядка с мальвой под окном, нарядная, от шмелей и бабочек в глазах пестрит.

  О, загукала, запрыгала, готова из рук выскочить: темной бедовости цветок увидела.

- Что, цветочек хочешь? Да бери хоть два, только веди себя спокойно, ножками не сучи.

 Давай опять в колясочку сядем. Она хотя и без рессор, но пуховая подушка постелена; в ней не жёстче, чем в выездном председательском тарантасе.

Успокоилась? Вот и хорошо.

А теперь посмотри, какая зеленая да просторная наша деревенская улица. Травка-муравка такая густая, что и коляску не везде по ней протащишь.

 А вот и дорога, набитая лошадками, да так гладко, что словно лысина блестит. Вон и Юрка катает по ней свой обруч. И мы за ним бегом поскачем!

Это что за оказия? С места не свезёшь! Ах, в песок запахались.  Ишь, сколько его нанесло! Это ветер его сюда принес, устал и сам улегся здесь на песочке.

  Можно и нам отдохнуть и оглядеться.

Улица пустым пуста, даже в огородах безлюдно – все на колхозной работе! Лишь одна старуха Лукичева полет картошку.

Завтра и нам с бабушкой будет матерен загад на картошку. Но это можно. Бабушка не даст в самое пекло огород полоть. Она и сама в жару отдохнет, и мне даст время на речку сбегать.

Эх, ёлки зеленые! Глухонемая тетка Прасковья с туеском в лес полетела! Это же верный знак, что земляника пошла. Вот бы и самому слетать. Я бы и для Юрки кисточку самых крупных набрал. Только от этой куклы разве куда-то слетаешь!..

И я в досаде всей грудью наваливаюсь на коляску, вызволяя её из песка...

 А солнце-то печет! Вот жарит, вот жарит, аж, затылок горит!..

Из Кузьмичева двора ватага моих дружков высыпает, и все, как один, с панками. У Шурки он, известно, какой. - самый тяжелый, дубовый, до блеска склянкой оструганный.

Но и мой из кленового корня- не хуже: упругий, весь из древесных жил скрученный. Прошлый раз, когда в городки играли, так пальнул сначала «пушку», потом и «бабу в окошко», что чурки метра на три разлетелись...

 Ага, ребята вышли на дорогу, мету чертят, в чижик будут играть. Тоже, что ли, подъехать, сыгрануть. Но с этой куклой сыграешь? Так и стой возле неё.

Эх, был бы я Юркой, гонял бы обруч по дороге да, раздувая щеки, пыхтел бы, как паровоз. Только кому тогда Валькой нянчиться?.. Бабушка

 говорит: «Тебе, сынок, до конца нести этот крест».

 И я, глядя на ребят, с завистью думаю: им-то хорошо,  у них нет маленьких сестрёнок; они целыми днями могут в чижа заполаскивать; и в прятки, и в войну играть...

О, кричат мне и руками машут; в чижика приглашают играть.  Пришлось сделать вид, что не слышу, нагнул голову, будто починкой коляски занят.

Перестали кричать, поняли, что не могу.

А это с чего они так расшумелись? Поднимаю голову: а-а, поня-я-тно! Шурка запустил чижа так, что он шагов на двадцать улетел!

 Ну, и чего шуметь? Да если бы я своим кручёным ударил, он у меня ещё дальше бы улетел...

- А ты чего, кукла, глазёнки таращишь? Баюшки хочешь? Хорошо! Вот уложу тебя, может, тоже слетаю в чижика сыграть. Только не очень- то скоро тебя убаюкаешь; глаза, как на распорки поставлены.

Сестренка кряхтит, гуртычит, тужится, силясь что-то понять. Весь цветок измяла, обмусолила. Пусть мусолит, мальва не горький цветок, сам пробовал.

Деревенская улица в густой зеленой траве с палисадниками, с птицами, с ветлами над соломенными крышами домов и плетеных мазанок, светится окнами изб, изнывая в навалившейся духоте.

Лопухи в ближнем проулке, обвисшие от зноя, в один рост вымахали со мной; мы хоронимся в них, когда играем в войну и в партизан. Бабушка Анна как-то сказала, глядя на эти лопухи; «Чего не надо, дуриком растёт. А вод хлеб тощ на колхозном исхудавшем поле».

 мать, услышав её, тоже озаботилась: «Придётся ли что-нибудь на трудодни нынешний год?..»

По ключу, высохшему после бурного апрельского половодья, осока сизой зеленью блестит. А над мохнатыми кочками, набитыми коровьим стадом, чибисы кружат с тоскливым плачем.

Гурт рогатого молодняка потянулся на стойло, в тенечек высоченных вётел с начесами шерсти на их корявой коре.

Моя тень совсем короткой стала - на полдень показывает. И здесь, я и не заметил, как грозовая туча подкралась, сизой лавой выползши из-за леса. Острие её переднего, раскаленного края, будто огненным лезвием резало высокую часть небесного склона и быстро заслонило собой солнце.

Сразу же поднялся ветер, зашумел в деревьях, задирая солому крыш, принялся пучками выхватывать её и уносить вместе с вихрями серой пыли. Мгновенно стало темно, несколько жиденьких молний плеснулись над огородами, и гром со страшным грохотом раскололся над деревней.

По моей голой шеи и босым ногам холодно и хлестко шлёпнули первые дождевые капли, тяжелые, словно крупные, стеклянные бусы.

Куры, растопырив крылья, враскачку понеслись под навесы дворов.

Ребята, игравшие в чижик, сверкая пятками, в один миг разбежались, кто куда. Вся деревенская улица тотчас опустела.

Сестренка заревела, испугавшись грома. Юрка, нагнув голову, с задранным подолом рубахи, не замечая нас пронесся мимо, волоча за собой свою самую дорогую игрушку - неизменный ржавый обруч.

Колёсики нашей с сестренкой коляски запутались в траве, и я, тужась, со слезами на глазах тащил её к дому.

Молнии теперь хлестали уже со всех сторон, а гром слился в один беспрерывный гул.

Сестренка плакала, сморщив личико, я и сам обмирал от страха, ожидая вот-вот и по нам с нею шарахнет гром.

Мы были уже на крыльце, когда из тяжело ворочавшейся тучи обрушился самый настоящий водопад. Он шел сплошной стеной, и вода во дворе кипела, пузырилась, расползаясь грязными жгутами.

Уже мокрыми мы спрятались в избу; и я видел, за окнами творится что-то страшное - улица превратилась в одну рычащую жуть. Вершинки акаций перед окнами скручивало в огромные жгуты, листва как будто кипела. Раскидистый клён гнулся и трещал, страшная невидимая сила ломала и крушила его сучья. Вспышки зеленого света то и дело зловеще озаряли нашу теплушку с её низким потолком, большой русской печкой и темными углами. Дрожали стены и гудела печная труба.

И мы дрожали. Юрка с ревом пополз под стол. Сестренка тоже заходилась плачем. И мне хотелось зареветь.

Я метался по избе, не зная, что делать. Наконец, сообразил стащить с печки бабкину шубейку, материно фуфайку и толстую дерюгу, сплетённую из цветных тряпиц. Свалил все это в дальний, самый темный угол, вытащил Юрку из-под стола, усадил на шубейку; выхватил из коляски распеленавшуюся сестренку, вместе с нею сел рядом с Юркой и с головой укрыл всех дерюгой.

Так и сидели, притаившись в темноте, будто нас и вовсе не было. Сестренка сопела, уткнувшись в мою щеку. Потом ротиком добралась до уха и радостно принялась его слюнявить.

Юрка при каждом грохоте замирал у меня под рукой. Мы всё плотнее прижимались друг к другу, и нам самим становилось спокойней от нашей близости.

Я думал о матери, как она там, в поле? Вдруг громом убьёт? И сердце мое при каждом новом грохоте обмирало от невыносимой жалости к ней. Ей ведь теперь некуда спрятаться в поле.

 Бабушка пасет теперь у в перелеске, она может спрятаться под большой дуб, и  здесь её никакой гром не достанет.

Так и сидели, леденея от страха. Выползли из –под дерюги, лишь, когда последнее громовое рычанье проворчало где-то вдали. Нас сразу же ослепла сияющая ясность, брызнувшая в окна.

Сестренка к этому времени уснула у меня на руках, я потихоньку перенес в люльку. Она так намучилась, что даже не шелохнулась, когда её укладывал.

Юрку, должно быть, сморило от пережитого страха; он молча забрался на печку, прижался к теплой трубу и там затих.

 Я побежал смотреть наседку с цыплятами; не побило ли их громом, не унесло ли водой?

 Во дворе было мокро и ясно. Солнце блестело каким-то новым умытым блеском. Радуга с неба одним концом свесилась в ручку, наверное, набирала воду для нового дождя.

По всей улицы бежали грязные ручьи. И по ним, задрав штанины и радостно взвизгивая, вприпрыжку носились Шурка Кузьмичев с Вовкой Авачевым.

Насадка оказалось умницей - в клетушке курятника со своими цыплятками переждала грозовую бурю. 

И мне стало спокойнее: оставалось дождаться возвращения матери с бабкой. Не успел я о них подумать, как далеко-далеко услышал песню, донёсшуюся со стороны девятого поля. Там как раз и были посеяны подсолнухи.

Звенело сразу несколько женских голосов, лилось что-то широкое и раздольное. У наших матерей всегда было так; и в радостях, и в горестях браться за песню. И какие это были голоса! И как слажено пели!

 Сердце моё задохнулось от радости - среди десятка голосов узнал и материн высоко дрожащий голос. И такой умилительной сладостью охватило грудь, что к горлу подступили слезы. Мать жива и возвращаются домой! Какая теперь прополка в такую грязищу?..

Через полчаса в мокром платье, липнувшим к коленям, с мотыгой на плече она уже входила во дворе. Я кинулся к ней и со слезами обнял её.

Следом и бабушка пригнала мокрых телят.

- Ох, - засмеявшись, воскликнула она, увидев меня. -измочило, сынок, хоть саму выжимай! Но это нечего, это к урожаю.

 

Не знаю, что происходило со мной. Освободившись от всего, что висело на мне, испытывая невыносимо сосущее облегчение от пережитого, я потихоньку убежал за дворы, уткнулся в набитую глиной плетневую стену сарая и заплакал. Плакал долго, зло и горько, радуясь, что мать с бабушкой вернулись, что сами остались целы, что никак не кончается война, на которой могут убить отца...

Иван Ефимович Никульшин известный самарский писатель, автор 10 прозаических и 7 поэтических книг, многочисленных публикаций в литературных журналах.
Родился Иван Никульшин в большой крестьянской семье в Кинельском районе Куйбышевской области 10 июня 1936 года. Учился в сельской школе, ремесленном училище, заочно окончил отделение работников печати Высшей партийной школы при ЦК КПСС.
Служил в армии, участвовал в строительстве Дороги Дружбы через пустыню Гоби. Работал трактористом, киномехаником, заведовал сельским клубом, был сотрудником Кинельской объединенной газеты, редактором Куйбышевской студии телевидения, корреспондентом областной газеты «Волжская коммуна», литературным консультантом Самарской областной писательской организации.
Обладатель ряда литературных премий, в том числе журнала «Наш современник», всероссийской премии им. А.Н. Толстого. Заслуженный работник культуры.

Вверх

Нажав на эти кнопки, вы сможете увеличить или уменьшить размер шрифта
Изменить размер шрифта вы можете также, нажав на "Ctrl+" или на "Ctrl-"

Комментариев:

Вернуться на главную