Два мира Михаила Булгакова

В момент написания романа «Белая гвардия» мировоззрение М.Булгакова было пропитано большой дозой западничества, что проявилось, в частности, в дневниковых записях от 30 сентября и 26 октября 1923 года [5. С. 107, 112]. Все славянские народы, государства он относил к второстепенным, диким и противопоставлял им в качестве образца Германию и немцев в первую очередь. В «Белой гвардии» М.Булгаков как художник частично «снимает» эту альтернативу, переоценивая вторую — европейскую— ее составляющую. Духовно «цивилизованные» немцы стоят в одном ряду с «дикими» русскими беженцами из Петербурга и Москвы, преимущественно интеллигентами. Их роднят злоба, ненависть, испытываемые к украинским крестьянам и русским мужикам.

Отношение же М.Булгакова к России, русскому и украинскому народам в «Белой гвардии» осталось практически неизменным — западническим. В пьесе с одноименным названием, в первой редакции «Дней Турбиных» писатель наиболее открыто выразил свое отношение к известной традиции русской литературы и отечественной— правой — философской мысли. Согласно этой традиции, народ, крестьянство в первую очередь, является носителем христианских идеалов. Имя Достоевского в этой связи возникает не случайно и уже на первых страницах произведения: Мышлаевский заявляет, что он с удовольствием повесил бы писателя за народ-богоносец. Такое желание вызвано тем, что народ не оправдал своего предназначения, не выдержал испытания временем. Он, как в случае боев за Киев, оказался не на той стороне — стороне Петлюры.

Конечно, можно предположить, что данная точка зрения на ситуацию и проблему в целом неприемлема для М.Булгакова, поэтому он вводит в текст суждение Алексея Турбина о Достоевском: «выдающийся писатель земли русской» [4. С. 441]. Показательно, что в последующих редакциях исчезают и желание Мышлаевского повесить Достоевского, и турбинское высказывание. Неизменным остался лишь негативный пафос, направленный против народа, характеризуемого через классиков русской литературы.

Окончательная драматургическая «прописка» мужиков отличается от романной. Если в «Белой гвардии» фраза Мышлаевского выглядит так: «Я думаю, что это местные мужички-богоносцы достоевские!.. у-у… вашу мать» [5. С. 53], то в «Днях Турбиных» иначе: «А мужички там эти под Трактиром. Вот эти самые милые мужички — сочинения графа Льва Толстого!» [4. С. 308].

Сама рокировка «Достоевский– Толстой» вряд ли равноценна, ибо народ по Достоевскому и народ по Толстому — понятия нетождественные. Это, как и сама полемика, многими исследователями не замечается или характеризуется недостаточно точно. Так, М.Чудакова утверждает, что «Булгаков спорит, в сущности, не с Некрасовым, Толстым или Достоевским по отдельности, а со всей этой традицией русской литературы второй половины XIX века, которая так или иначе формулировала патетическое отношение к народу… призывая образованные слои склониться перед “мужиком” и поверить в возможность полного с ним единения во имя собственного “опрощения” и улучшения его участи» [23. С. 73].

Однако патетическое отношение вызывают у Некрасова и Достоевского принципиально разные типы «мужичков», разные типы личностей: бунтарь, борец за социальную справедливость— у Некрасова, христианская личность — у Достоевского. Несмотря же на то что изредка представления об идеале у этих писателей совпадали, как в случае с Власом, в целом их взгляды на человека и народ — это явления преимущественно взаимоисключающие. М.Чудакова же выстраивает из них одну традицию, которую неудачно характеризует через «опрощение».

Спор с указанной выше традицией русской литературы имеет в творчестве М.Булгакова свою предысторию. Так, в рассказе «Стальное горло» есть, казалось бы, незначительное событие— реакция фельдшера на поведение матери девочки. Закономерно, что частный эпизод в восприятии героя-автора вырастает до образа-символа: «Так они все делают. Народ, — усы у него при этом скривились набок» [3. С. 303]. В рассказе «Вьюга» герой подобным образом реагирует на реплику возницы. При этом народ уже вводится в контекст русской литературы XIX века, как бы подготавливаются выпады Мышлаевского: «Я вдруг вспомнил кой-какие рассказы и почему-то почувствовал злобу на Л.Толстого» [3. С. 329]. В «Тьме египетской», итоговом рассказе цикла, тот же фельдшер сводит жизнь народа к серии анекдотов. А главный врач, выразитель авторского «я», эту мысль разделяет: жизнь народа для него — только анекдот, уродство, тьма египетская.

Продуктивность и объективность такого подхода даже не ставятся под сомнение критиками разных направлений. Принимая булгаковское отношение к деревне как данность, как аксиому, исследователи, как правило, трафаретно объясняют его происхождение— на уровне констатации известных фактов биографии будущего писателя. Приведем показательное суждение Вс.Сахарова: «Булгаков русских мужиков узнал хорошо уже в смоленской деревенской глуши (смотрите рассказ “Золотая сыпь”) и во фронтовых госпиталях первой мировой войны, и понравилось ему в них не все. Гражданская война добавила черных красок» [19. С. 46–47]. Попытки оценить булгаковское восприятие деревни как тьмы египетской чаще всего заканчиваются диагнозом: западник со знаком «плюс» [14; 16; 23].

Нам же кажется уязвимым, односторонним писательский подход к изображению человека из народа и крестьянской жизни вообще. Кажется уязвимым потому, что отдельные негативные эпизоды деревенской жизни возводятся М.Булгаковым в абсолют, в общее правило. И «западник», устоявшийся диагноз в этой связи, конечно, точен. Только он для нас — знак мировоззренческой болезни писателя, которая проявлялась неоднократно и на разных уровнях (публицистическом, эпистолярном, художественном), начиная со статьи «Грядущие перспективы», первой публикации автора.

Конечно, следует уточнить: западника М.Булгакова с таким же успехом и на тех же основаниях можно назвать большевиком, то есть его трактовка следующих принципиальных вопросов была вполне советской: царская Россия — отсталая страна; русский народ— дикий народ; крестьянство — недочеловеки. Более того, писатель утверждал: «…деревню не люблю. Она мне представляется гораздо более кулацкой, нежели это принято думать» [5. С. 194]. Здесь, видимо, М.Булгаков ошибался: дальше— левее — принятых марксистско-ленинских стереотипов в восприятии крестьянства идти некуда. Идиотизм деревенской жизни— это вершина, точнее, тупик.

Итак, западнически-советские, левые взгляды на крестьянство и народ в целом проявились уже на первых страницах «Белой гвардии». Поэтому слово «богоносцы», имеющее вполне определенное происхождение и конкретный смысл, в высказываниях Мышлаевского и Алексея Турбина употребляется в иронично-пренебрежительном и даже кощунственном контексте: «богоносный хрен», «вашу мать». Писатель, по причинам, указанным выше, не только не дистанцируется от подобных взглядов, но и подтверждает правоту, состоятельность Алексея, Николая, Елены Турбиных, Мышлаевского в их отношении к народу. Чаще всего это делается через авторские характеристики, как в следующем случае, например: «Но явственно видно, предшествовал ей некий корявый мужичонков гнев. Он бежал по метели и холоду, в дырявых лаптишках, с сеном в непокрытой, свалявшейся голове, и выл. В руках он нес великую дубину, без которой не обходится никакое начинание на Руси» [4. С. 101–102].

Следует подчеркнуть, что во всех случаях герой и автор не просто частно высказываются о частных сторонах народной жизни, а выносят этой жизни окончательный приговор. Так, казалось бы, обычный эпизод — столкновение Николки с дворником — вызывает у него суждения обобщающего характера: «Не было такого гнусного гада, как этот рыжий дворник Нерон. Все, конечно, нас ненавидят» [4. С. 195]. У героя, впавшего в интеллигентский раж самооплевывания, естественно возникает и другая трафаретная мысль: европейская альтернатива «страшной стране Украине» — «Париж и Людовик с образками на шляпе, и Клопен Трульефу полз и грелся в таком же огне. И даже ему, нищему, было хорошо» [4. С. 189–190].

Оставим без комментариев эту европейскую альтернативу в ее французском варианте, отметим другое. Подобные мысли встречаются у монархиста Алексея Турбина, «демократа по натуре» Василисы, в словах автора: «В сущности, совершенно пропащая страна» [4. С. 176]; «У нас в России, в стране, несомненно, наиболее отсталой, революция уже выродилась в пугачевщину» [4. С. 232]; «Нет, задохнешься в такой стране и в такое время! Ну ее к дьяволу!» [4. С. 102]. Ссылки на художественную условность, неавторское слово и тому подобное здесь неуместны, ибо генетическое родство приведенных мыслей с «Грядущими перспективами», дневниками и письмами М.Булгакова очевидно. Более того, в 30-е годы «западничество» писателя переросло в навязчивую идею, болезнь, о которой разговор отдельный.

Критики и литературоведы, которые следуют в фарватере таких булгаковских идей, приходят к заранее известным, вряд ли продуктивным результатам. И.Золотусский, например, в «Заметках о двух романах Булгакова», отталкиваясь от «Белой гвардии», выстраивает такие показательные образные ряды: символами европейского воздуха, европейского начала являются кремовые шторы, гобелены, покровитель Мольера Людовик XIV, розы, духи, вина. Русское начало представлено частушками, кровью, мятежом, грубыми и неприятными запахами, блевотиной в уборной с перепою [8. С. 154]. Через такие «ряды» не понять личность, народ, Россию.

Закономерно, что социально ограниченный взгляд М.Булгакова проявляется в «Белой гвардии» через героев-дворян, которые несут в себе заряд сословной ненависти разной концентрации и чья позиция совпадает с позицией автора. Так, Алексей Турбин оценивает постреволюционную ситуацию на Украине сквозь призму социальных мифов: «Да ведь если бы с апреля месяца он (гетман Скоропадский. — Ю.П.) вместо того, чтобы ломать эту гнусную комедию с украинизацией, начал бы формирование офицерских корпусов, мы бы взяли теперь Москву. Помните, что здесь, в Городе, он набрал бы 50-тысячную армию. Отборную, лучшую, потому что все юнкера, все студенты, гимназисты, офицеры, а их тысячи в Городе, все пошли бы с дорогою душой» [4. С. 71].

Трехкратное турбинское «все» свидетельствует, что герой многократно преувеличивает готовность указанных слоев населения выступить на борьбу с большевиками. Как свидетельствуют очевидцы, факты, картина событий в Киеве и других городах Украины, России была принципиально иная. А иллюзии Турбина — это его видение происходящего, характерное для определенной части «романтических» монархистов. Иллюзии эти в романе— психологически, личностно, исторически, художественно оправданы. Но М.Булгаков явно фальшивит, когда прямо и косвенно, через героев и авторские характеристики, «узаконивает» такое видение революции и гражданской войны. Например, если по Булгакову, «все (курсив мой. — Ю.П.) еще офицеры в Городе при известиях из Петербурга становились кирпичными и уходили куда-то, в темные коридоры, чтобы ничего не слышать» [2. С. 57], то откуда взялось такое количество предателей, тех, кто годом раньше (а это офицеры Генерального штаба) вступил в заговор против Николая II, тех (а их почти 50 процентов офицерства), кто перешел на сторону новой власти, и т.д. и т.п.?

В «Белой гвардии» М.Булгаков неоднократно подчеркивает, что весь народ ненавидит дворянство. «Лютой ненавистью» охвачены крестьяне, городская толпа, дворник Нерон, дети Подола. Такой схематичный, однолинейный, черно-белый, социально ограниченный подход к изображению человека и времени роднит М.Булгакова с писателями-соцреалистами. Показательно, что фадеевское видение революции и гражданской войны (смотрите его известное высказывание о «Разгроме») совпадает — только с другим знаком — с турбинско-булгаковским.

То, что отношение крестьян к прежним хозяевам, к высшим сословиям страны определяла не только «лютая ненависть», свидетельствуют факты, приводимые самими пострадавшими. Вот некоторые из них. Княгиня Зинаида Шаховская сообщала Олегу Михайлову: «Нас защищали крестьяне. И чтобы выгнать нас из имения, большевикам пришлось вызвать из Москвы пулеметную команду» [13. С. 120]. В своих воспоминаниях княгиня возвращается к этой ситуации, более подробно характеризуя ее: «За пределы усадьбы красноармейцы не рисковали выходить и выезжать. В деревню развлекаться не ходили, опасаясь народного гнева» [24. С. 108–109]; «Деревня ко мне не переменилась… Расспрашивали о матери, охали, приговаривали, гладили меня по голове… Бабы обещали собрать “яичек да маслица” и с оказией послать… угощали меня “пирогом”, пшеничным хлебом» [24. С. 111]. Княгиня Екатерина Сайн-Витгенштейн свидетельствует, по сути, о том же: погромы их имения осуществляли бандитствующие солдаты, а «крестьяне, освобожденные из-под ненавистного ига помещиков, вместо того, чтобы радоваться, уговаривали не губить экономию и даже спасали наши вещи и мелкий скот и потом переправляли его нам» [18. С. 91].

О разном, прямо противоположном отношении крестьян, народа в целом к прежним власть имущим в «Белой гвардии» речи не идет. М.Булгаков пишет только о ненависти, которая действительно полыхала над страной. И этот его выбор продиктован в конце концов особенностями мировоззрения и художественного дара. Себя, как известно, М.Булгаков называл сатирическим писателем, наследником Н.Гоголя и М.Салтыкова-Щедрина, что в значительной степени точно.

Щедринская настроенность на «страшные черты» собственного народа помешала М.Булгакову увидеть, узнать и изобразить в «Белой гвардии» принципиально иное, о чем писали его современники. Так, Е.Трубецкой характеризует данную эпоху как эпоху великих контрастов, когда не только «сатана сорвался с цепи», но и явлена «красота духовного подвига» [22. С. 64]. Особо философ говорит о религиозных крестьянах. Одни — участники церковного собора — ясно осознают, что причина трагедии «есть общее осатанение» (их речи Е.Трубецкой относит к числу «самых искренних и сильных»). Другие — десятки тысяч из сотен селений — принимают участие в крестном ходе зимой 1918 года. Такой тип крестьянина, главный тип в «большом» народе, который в гражданскую войну сражался на стороне «белых» или избрал третий путь в разных его вариантах, такой тип христианской личности из народа в «Белой гвардии» отсутствует.

Булгаковское — только черное — изображение крестьянства созвучно видению большинства критиков и литературоведов. Часть из них, как Б.Соколов, утверждает, что «народные массы» руководствуются «устремлениями брюха» [21. С. 58]. Иные авторы, как М.Чудакова, интерпретируют революцию, гражданскую войну с позиций «русского бунта — бессмысленного и беспощадного». Частое цитирование «Капитанской дочки», как по команде, обрывается на приведенных словах, и не случайно «забываются» булгаковедами (и не только ими) следующие — ударные — слова: «Те, которые замышляют у нас невозможные перевороты, или молоды и не знают нашего народа, или уже люди жестокосердные, коим чужая головушка полушка, да и своя шея — копейка» [17. С. 555]. На извечную подчиненность — не мужичьим мозгам и интересам, уточним от себя— и бессмысленность бунта указывает и М.Булгаков: «…так уже колдовски устроено на белом свете, что, сколько бы он ни бежал, он всегда фатально оказывается на одном и том же перекрестке» [4. С. 102].

Всем тем, кто при помощи А.Пушкина твердит о «русских бунтах», полагая «бессмысленность и беспощадность» качествами исключительно национальными, напомним, что другие — не русские — бунты не менее бессмысленны и беспощадны. Приведем только один пример — эпизод из романа Э.Золя «Жерминаль». Эпизод, который явно перекликается со смертью еврея-шинкаря из «Белой гвардии». Приведем как своеобразный «привет» от цивилизованных французов «диким, темным» (М.Булгаков) русским: «Они окружили еще теплый труп, со смехом глумились над ним, обзывая грязным рылом разможженную голову покойника…

<...> Земля, которую Маэ втиснула ему в рот, была тем хлебом, в каком он ей отказал <…>

Но женщинам нужно было мстить еще и еще. Они кружили вокруг трупа, подобно волчицам. Каждая стремилась надругаться над ним, облегчить душу какой-нибудь дикой выходкой.

<…>

Мукетта уже стаскивала с него штаны, жена Левака приподнимала ноги. А Прожженная <…> ухватила мертвую плоть и <…> вырвала ее с усилием...

<…>

Прожженная насадила все на кончик палки и понесла словно стяг; она мчалась по дороге, а за ней вразброд бежали, вопя, женщины. Кровь капала с висевшей жалкой плоти <…> [9. С. 318–319].

Миру хаоса, беспорядка, ненависти в «Белой гвардии» противостоит мир традиции, чести, долга. Крестьянско-народному миру противостоит интеллигентско-дворянский, представленный семьей Турбиных. Уже на уровне интерьера квартиры главных героев — от часов и голландских изразцов до шкафов с книгами — утверждается «совершенная бессмертность» этого мира. Поэтому естественно, что атрибуты интеллигентско-дворянской вселенной в романе есть своеобразные знаки вечности, противостоящие быстротекущему времени.

Квартира Турбиных и квартиры, ей подобные, — это своеобразный вариант рая, по М.Булгакову. В «Белой гвардии» представлена редуцированная оппозиция: Град Земной — Град Небесный, где квартира, дом во многом подменяет Град Небесный. Отсюда — не просто поэтизация дома, квартиры, ее атрибутов, но и в какой-то степени их «обожествление», объяснимое ситуацией гражданской войны и необъяснимое степенью своей чрезмерности в некоторых случаях. В таком, например: «Башни, тревоги и оружие человек воздвиг, сам этого не зная, для одной лишь цели— охранять человеческий покой и очаг. Из-за него он воюет, и, в сущности говоря, ни из-за чего другого воевать ни в коем случае не следует» [4. С. 211].

И это не просто авторский перехлест, это принципиальная позиция, которая не оценена до сих пор должным образом в критике. В многочисленных высоких, иногда дифирамбических оценках главных героев «Белой гвардии» отсутствует понимание элементарного: квартира-дом и дом-Россия, честь семьи и честь офицера, гражданина есть явления неразрывные. То есть общее положение в работах булгаковедов: семья Турбиных— семья чести — требует проверки критерием верности — верности военной присяге, царю.

Исследователи, как В.Боборыкин, исходят из того, что монархизм — это изначально по меньшей мере неполноценная идея, и к ней М.Булгаков мог прийти только в особых условиях гражданской войны: «А та неразбериха в тиши родного Киева, которой предшествовали постоянные перевороты, калейдоскоп властей и режимов, ни один из которых не был сколько-нибудь прочным, усиливали его тоску по еще недавнему порядку, взорванному революцией, и укрепляли его в монархических если не убеждениях, то симпатиях» [1. С. 12]. А М.Чудакова говорит о близости М.Булгакова к ретроспективному монархизму, монархизму задним числом [23]. В.Лакшин считает, что нет никаких доказательств монархизма писателя и в белой армии он оказался случайно. Правда, говоря о работе М.Булгакова над пьесой о Николае II, критик неожиданно заявляет: «Вероятно… Булгаков пережил прощание с последними монархическими иллюзиями» [12. С. 16]. Откуда они взялись — непонятно. Б.Соколов же не доверяет монархическим строкам из «Грядущих перспектив», относя их к «уступкам внутреннему цензору» [20. С. 14]. Подлинные взгляды писателя, его якобы приверженность Февралю проявились в пьесе «Сыновья муллы», написанной ради хлеба насущного.

Думается, в годы гражданской войны М.Булгаков был монархистом. Об этом свидетельствуют в первую очередь «Грядущие перспективы», написанные кровью сердца. Показательно, что по-монархистски, не в духе деникинской — февральской, демократической— пропаганды в один ряд преступлений поставлены «безумство мартовских дней», «безумство дней октябрьских», действия самостийных изменников и большевиков [2. С. 87]. Через четыре года в очерке «Киев-город» М.Булгаков вполне откровенно, с тех же монархических позиций ведет отсчет новой истории, которая внезапно сменила «легендарные времена», «времена счастья, спокойствия, тишины», от 2 марта 1917 года [2. С.298].

В годы гражданской войны будущий писатель был непоследовательным монархистом, о чем свидетельствует западническая составляющая в тех же «Грядущих перспективах». Она, заметим схематично (это проблема для отдельного разговора), обусловила главным образом мировоззренческую и творческую кривую: известная дневниковая запись о Романовых, «Дни Турбиных», «Бег», «Батум»…

Итак, помимо предвзятого отношения к идее монархии, булгаковеды демонстрируют искаженное представление о гражданской войне и белом движении. Тот же Б.Соколов утверждает, что в деникинской армии «Февраль не жаловали, считая его началом всех несчастий» [20. С. 14]. «Вопреки общепринятому мнению, — справедливо утверждал историк Г.Вернадский,— белые не были монархистами, по крайней мере официально» [6. С. 314]. В.Кожинов и М.Назаров на многочисленных фактах истории убедительно доказали, что гражданская война — это война между двумя новыми властями — Февральской и Октябрьской, и только на закате борьбы Врангель и Дитерихс подняли знамя монархизма [11; 14; 15].

Булгаковеды, как правило, игнорируют эти и другие очевидные истины, предпочитая проецировать старые и новые мифы о гражданской войне на героев «Белой гвардии». Сказанное в полной мере относится к вопросу воинской чести. Факт пребывания Турбиных, Мышлаевского, Най-Турса в белой гвардии очень часто оценивается критиками и литературоведами как историческая неизбежность, как явление безальтернативное. При этом А.Кубарева, В.Боборыкин, В.Петелин и другие подразумевают известные слова М.Булгакова: «…изображение интеллигентско-дворянской семьи, волею непреложной исторической судьбы брошенной в годы гражданской войны в лагерь белой гвардии…» [5. С. 257] Данный подход к личности лишает ее качеств субъекта, «делателя себя», обстоятельств, истории. И М.Булгаков, думается, сознательно использует такое объяснение выбора «белыми» героями жизненного пути как единственно понятное и приемлемое для советских критиков и идеологов.

Объяснение это идет вразрез с реалиями «Белой гвардии», ибо выбор Мышлаевского, Турбиных, Най-Турса, Малышева и других героев есть смелый и отчаянный выбор единиц на фоне неучастия, дезертирства тысяч потенциально и реально «белых». И здесь М.Булгаков исторически точен, его художественная версия событий совпадает с мемуарными свидетельствами В.Шульгина, А.Деникина, Р.Гуля, П.Краснова и многих других.

Совестливую ответственность главных героев за происходящее писатель показывает через их чувства, мысли, поступки. В них нет той двойственности, расхождения между словом и делом, которые присущи, например, подполковнику Щеткину. Юношески-романтический восторг Николая Турбина от маузера Карася, чувство вины и стыда из-за своего «привилегированного» положения в Киеве — в тепле и с водкой — по сравнению с замерзающими под Трактиром юнкерами естественно и полноценно реализуются во время боя и затем — в отношениях с семьей Най-Турса. «Ораторство» Алексея Турбина за столом не оказалось словоблудием и пустозвонством, пафос речей был естественно продолжен готовностью исполнять свой долг в ситуации, когда, казалось бы, если мыслить трезво-прагматически, следовало понять, что «поезд ушел». Забота об обмундировании подчиненных Най-Турса естественно вылилась в заботу об их жизнях. И в этом смысле Турбины, Най-Турс, Малышев, Мышлаевский — цельные, последовательные натуры.

Среди них, конечно, выделяется Най-Турс как совершенное явление белого воинства, в том высоком и идеальном смысле, который наиболее точно определили И.Ильин, В.Шульгин, М.Цветаева. Най-Турс — воин Христов, который идеалы Всевышнего утверждает мечом, через борьбу с антихристианскими силами в самом разном политическом и человеческом обличье, утверждает и через собственное самопожертвование. В то же время, как правило, забываются другие герои, оставшиеся верными своему человеческому, воинскому кресту. Это безымянные офицеры и юнкера, артиллеристы, всеми брошенные, забытые, совершающие подвиг невидимый, погибающие не на «миру», это и «один в поле воин» — «румяный энтузиаст» Страшкевич…

Турбины, Мышлаевский, Малышев, несомненно, люди чести. Несомненно, на наш взгляд, и то, что они стоят на пороге бесчестия, бесчестия идейного и человеческого. Странно, что все писавшие о романе прошли мимо свидетельства: «Старший Турбин, бритый, светловолосый, постаревший и мрачный с 25 октября 1917 года» [4. С. 44]. Естественно было бы предположить, что постареть он должен был в другой день — в день отречения Николая II от престола, тем более что сам Турбин нашу версию подтверждает: «Ему никогда, никогда не простится его отречение на станции Дно. Никогда» [4. С. 74].

Думается, таким образом проявляется непоследовательный монархизм М.Булгакова, которым он наделяет своих любимых героев. Несмотря на то что Турбины, Мышлаевский, Малышев демонстрируют свой монархизм на уровне слова и дела, он в конце концов подменяется другим — семейным покоем, очагом. И «покраснение» героев в «Днях Турбиных», отказ от борьбы и монархизма — это не столько уступки цензуре, сколько реальный (не всегда, конечно, обязательный) дрейф, измена личности, пытающейся спрятаться за кремовыми шторами от ответственности за происходящее, отдающей Родину на поругание антихристу.

Поэтому параллель, которая очень часто возникает у булгаковедов: Турбины — потомки Гринева, неверна по сути. Понимание чести, которому остался верен Гринев-младший, точно сформулировал Гринев-старший: «Не казнь страшна: пращур мой умер на лобном месте, отстаивая то, что почитал святынею своей совести; отец мой пострадал вместе с Волынским и Хрущевым. Но дворянину изменить своей присяге, соединиться с разбойниками, с убийцами, с беглыми холопьями!.. Стыд и срам нашему роду!..» [17. С. 53]. Турбины же, как уже говорилось, люди чести, в конце романа приближаются к опасной черте бесчестия.

Этому способствует еще одно качество, присущее Турбиным и их окружению. Им, за исключением Елены, не доступен такой ход мысли, такая оценка событий, какую находим, например, у Б.Зайцева и Е.Сайн-Витгенштейн: «Революция — всегда расплата. Прежнюю Россию упрекать нечего: лучше на себя оборотиться. Какие мы были граждане, какие сыны России, Родины?» [18. С. 192]; «Но можем ли мы сказать, что виноваты все, кроме нас, что мы страдаем безвинно? Конечно, нет <…> Виноваты все, и все должны это признать. Если нужна примирительная и искупительная жертва, я бы хотела быть ею» [18. С. 87].

Герои же «Белой гвардии» обвиняют всех, кроме себя, обвиняют крестьянство, народ, Петлюру, самостийников, Троцкого, Николая II, жидов и т.д. А начинать, конечно, нужно с себя. И.Ильин, прекрасный знаток вопроса, не только советовал монархистам: «Не воображать, будто в происшедшей трагедии русского трона повинны все, кроме них» — но и указывал на их особую вину: «Повинны первые, ибо выдавали себя за верных и преданных» [10. С. 107].

В конце концов М.Булгакову удается подняться над своими пристрастиями и увидеть гражданскую войну, народно-крестьянский и дворянско-интеллигентский миры с христианских позиций. Поэтому в ключевых финальных сценах «Белой гвардии» появляются Елена Турбина, Иван Русаков, Петька Щеглов — герои, олицетворяющие силу и разные грани христианских идеалов, противостоящих мечу войны, смерти физической. К небу, престолу Бога, к вечным ценностям открыто призывает обратиться М.Булгаков, обратиться к тем ценностям, которые в большей или меньшей степени забыли, через которые преступили почти все герои романа.

* * *

Отношение к народу и интеллигенции становится у М.Булгакова иным уже в «Собачьем сердце». Прочтение повести при наличии небольших отклонений чаще всего сводится к следующему варианту: почти дегенеративному типу Шарикову-Чугункину противостоит профессор Преображенский, отыскивающий в себе самом созидательные силы, чтобы выстоять. Многие авторы называют профессора интеллигентом, заранее вкладывая в это слово положительный смысл, что требует уточнения.

Действительно, Преображенский — интеллигент, уточним, тот «левый» интеллигент, который генетически есть результат разрыва индивида с национальными традициями, о чем точно писали Ф.Достоевский, В.Розанов, И.Ильин, И.Солоневич и другие «правые» авторы. Поэтому естественно и закономерно, что профессор высокомерно-презрительно относится к народу, к «людям, которые, вообще отстав в развитии от европейцев лет на двести, до сих пор еще не совсем уверенно застегивают собственные штаны». Позиция Преображенского сродни позиции интеллигентов из «Записок юного врача», «Белой гвардии», позиции автора «Грядущих перспектив», дневника, письма к советскому правительству от 18 марта 1930 года. В «Собачьем сердце» Булгаков-художник дистанцируется от такой позиции и показывает духовно-нравственную уязвимость профессора, его недочеловечность прежде всего.

Это проявляется неоднократно и на разном уровне. Отношение к окружающим, например, определяется у Преображенского, как и у Шарикова со Швондером, социально-классовым фактором. При помощи говорящих художественных тропов, насыщенных большой долей иронии, периодически переходящей в сарказм, М.Булгаков, не любитель открытого «давления» на читателя, создает вполне четкий и однозначный нравственный портрет профессора. Так, когда появляются у него в квартире четверо молодых посетителей, Филипп Филиппович встречает их «более неприязненно», чем собака Шарик. Преображенский изначально настроен враждебно к людям, которые ему незнакомы, чья вина заключается в том, что они — пролетарии. И дальнейшее поведение профессора в принципе ничем не отличается от поведения нецивилизованных пролетариев — просто оно более тонко-цинично-высокомерно-вызывающе.

Сущность героя, мимо которой прошли критики и создатели фильма, раскрывается через речь, поступки Преображенского и авторские характеристики. Обед Филипп Филиппович начинает с кощунственного замечания-поучения: «Холодными закусками и супом закусывают только недорезанные большевиками помещики. Мало-мальски уважающий себя человек оперирует с закусками горячими». А во время телефонного разговора профессора с высокопоставленным лицом «голос его принял подозрительно вежливый оттенок», а затем Преображенский «змеиным голосом» обращается к Швондеру…

Высокий пафос многих речей профессора оттеняется, снижается либо полностью перечеркивается контрастирующими авторскими характеристиками, создающими горестно-комические ситуации. Так, говоря о разрухе, Филипп Филиппович «яростно спросил» «у несчастной картонной утки, висящей кверху ногами рядом с буфетом: “Что вы подразумеваете под этим словом?” — и сам же ответил за нее». Или после слов о двухсотлетней отсталости (любимый примитивно-убогий штамп «левых» разных веков) следует: «Филипп Филиппович вошел в азарт, ястребиные ноздри его раздулись. Набравшись сил после сытного обеда, гремел он, подобно древнему пророку, и голова его сверкала серебром».

Эгоцентрической личности профессора присуща и такая «левоинтеллигентская» черта, как словоблудие. И хотя сам он утверждает, что никогда «не говорит на ветер», можно привести примеры, опровергающие эти слова. В те моменты, когда речь идет о разорванной сове, разбитом Мечникове и прочих мелочах, Филипп Филиппович проявляет терпимость и, по терминологии ему подобных, гуманизм. Он взволнованно поучает Зину: «Никого драть нельзя… На человека и на животное можно действовать только внушением!»

Но стоит Преображенскому столкнуться с более серьезными явлениями, как его «толерантность» испаряется. Он без тени сомнения прибегает к телефонному «приему» в случае с четырьмя пролетариями или высказывается явно не в христианском духе: «Я бы этого Швондера повесил… на первом суку», «Клянусь, что я этого Швондера в конце концов застрелю». А выраженный следующим образом способ решения всех проблем: «Городовой… Поставить городового рядом с каждым человеком и заставить этого городового умерить вокальные порывы наших граждан» — зиждется на идеях сильной руки, социальной, творческой закрепощенности, предопределенности человека.

Конечно, слова о чистке сараев и подметании трамвайных путей можно трактовать и как призыв к профессионализму, к занятиям своим делом, что предполагают некоторые исследователи и что отчасти верно. Однако есть смысл обратить внимание на качество профессионализма, его направленность. В известном описании операции В.Гудкова видит лишь «пот, “хищный глазомер”, темп, страсть, отвагу, виртуозность, риск и напряжение, которое можно сравнивать с напряжением скрипача либо дирижера» [7. С. 689]. Думается, в данном эпизоде М.Булгаков при помощи выразительных художественных средств, сравнений прежде всего, неоднократно подчеркивает безнравственность, бездуховность этого профессионализма: «лицо Филиппа Филипповича стало страшным», «Филипп же Филиппович стал положительно страшен», «зверски оглянулся на него», «злобно заревел профессор», «лицо у него при этом стало как у вдохновенного разбойника», «тут уж Филипп Филиппович отвалился окончательно, как сытый вампир», «затем оба разволновались, как убийцы, которые спешат».

Такой профессионализм — продукт революционно-бездуховной идеи, которой живет человек, фамилией призванный преображать людей. Он занимается евгеникой — улучшением человеческой породы в первую очередь потому, что не верит в личные силы человека, в его способность к духовно-нравственному усовершенствованию, росту. В жизни профессора «абстрактные» категории не возникают вообще, он неоднократно подчеркивает свою приверженность здравому смыслу, свою заземленность. Осознанно или нет, Преображенский, как и все сторонники здравого смысла (от Лужина из «Преступления и наказания» Ф.М. Достоевского до современных народных избранников), не видит в человеке лицо, личность, то, что он создан по образу и подобию Божьему. Несомненно, профессор — обезбоженный человек, со всеми вытекающими отсюда последствиями.

Одно из них — социально-физиологический подход к личности, определяющий жизненную философию Филиппа Филипповича. Ее суть наиболее четко проявляется в таких словах: «Ведь родила же в Холмогорах мадам Ломоносова этого своего знаменитого. Доктор, человечество само заботится об этом и, в эволюционном порядке каждый яд упорно выделяя из массы всякой мрази (курсив мой. — Ю.П.), создает десятками выдающихся гениев, украшающих земной шар».

Итак, десятки гениев, с одной стороны, все остальные — мрази — с другой. Известная философия избранничества, несомненно, роднит Преображенского с Родионом Раскольниковым, Юрием Живаго и другими «наполеонами», эгоцентрическими личностями разных мастей. Роднит она профессора и с шариковыми, швондерами. Только в одном случае на первое место выдвинут эгоцентризм природно избранных индивидуальностей, в другом — социально избранных личностей. Это прекрасно понимает М.Булгаков, поэтому и выносит своему герою однозначный «приговор», который, помимо сказанного, проявляется так: Преображенский, несколько раз исполняя арию, обрывается на одних и тех же ключевых словах: «Боги нам укажут путь». И в этом «приговоре» М.Булгаков последователен и антиинтеллигентен. Он отказывает Преображенскому в дороге к священным берегам Нила, как позже откажет Мастеру в свете, рае. И во втором случае видится справедливый писательский приговор самому себе. Лучше «Белой гвардии» и «Собачьего сердца» М.Булгаков больше ничего не написал. «Дни Турбиных», «Бег», «Иван Васильевич», «Батум», известные суждения о Романовых и Сталине — это, по сути, отречение от русского «я», от православия, самодержавия, народности, это измена самому себе. Видимо, поэтому умирающему М.Булгакову так хотелось света.

БИБЛИОГРАФИЯ

1. Боборыкин В. Михаил Булгаков. М., 1991.

2. Булгаков М. Дьяволиада. Повести, рассказы, фельетоны, очерки 1919–1924 // Булгаков М. Собр. соч.: В 10 т. М., 1995. Т. 1.

3. Булгаков М. Собачье сердце. Повести, рассказы, фельетоны, очерки 1925–1927 // Булгаков М. Собр. соч.: В 10 т. М., 1995. Т. 3.

4. Булгаков М. Белая гвардия. Романы, пьесы // Булгаков М. Собр. соч.: В 10 т. М., 1997. Т. 4.

5. Булгаков М. Письма // Булгаков М. Собр. соч.: В 10 т. М., 2000. Т.10.

6. Вернадский Г. Русская история. М., 1997.

7. Гудкова В. Повести Михаила Булгакова // Собр. соч.: В 5 т. М., 1989. Т. 2.

8. Золотусский И. Заметки о двух романах Булгакова // Литературная учеба. 1991. № 2.

9. Золя Э. Жерминаль // Золя Э. Собр. соч.: В 20 т. М., 1997. Т. 12.

10. Ильин И. О грядущей России. Избранные статьи. Казань, 1993.

11. Кожинов В. Россия. Век XX (1901–1939). М., 1999.

12. Лакшин В. Мир Михаила Булгакова // Булгаков М. Собр. соч.: В 5 т. М., 1989. Т. 1. С. 5–67.

13. Михайлов О. Встречи и расставания // Родная Кубань. 2000. № 2.

14. Назаров М. Миссия русской эмиграции. Ставрополь, 1992.

15. Назаров М. Уроки Белого движения // Кубань. 1993. № 9–10.

16. Петровский М. Мастер и город: Киевские контексты Михаила Булгакова. Киев, 2001.

17. Пушкин А. Капитанская дочка // Пушкин А. Полн. собр. соч.: В 10 т. М., 1957. Т. 6.

18. Сайн-Витгенштейн Е. Мы выросли, любя Россию // Юность. 1991. № 12.

19. Сахаров Вс. Михаил Булгаков: Уроки судьбы // Подъем. 1991. № 5.

20. Соколов Б. Михаил Булгаков. М., 1991.

21. Соколов Б. Энциклопедия булгаковская. М., 1996.

22. Трубецкой Е. Звериное царство и грядущее возрождение России // Кубань. 1991. № 2.

23. Чудакова М. Весной семнадцатого в Киеве // Юность. 1991. № 5.

24. Шаховская З. В поисках Набокова. Отражения. М., 1991.

Юрий ПАВЛОВ,профессор, зав. кафедры литературы АГПУ (Армавир)

Вернуться на главную