Юрий ПАВЛОВ, критик, публицист, доктор филологических наук, главный редактор журнала "Родная Кубань"

Позднее творчество Станислава Куняева: история заката

 

Для любого писателя, критика, журналиста главное – вовремя остановиться. Но бóльшая часть пишущей братии, как алкоголики, сделать это не могут. Поэтому финал их творческого пути, как правило, омрачён разного масштаба и качества падениями, провалами, связанными с возрастом, болезнями, которые повлияли на утрату профессионализма. (Есть, конечно, исключения. Назовём имена Михаила Лобанова, а также Владимира Бушина и Леонида Леонова, достойно творивших в своём суперпреклонном возрасте). Проиллюстрируем сказанное на примере поздних работ Ст. Куняева, который на протяжении большей части своего творчества писал статьи и книги высокого качества, о чём нами говорилось ранее [19], [20].

Однако мы погрешим против истины, если умолчим о том, что произошло с Куняевым, условно говоря, в последний период его творчества, когда выходят его книги «Любовь, исполненная зла…» (2013), «И мрачной бездны на краю…» (2014), «К предательству таинственная страсть…» (2021). Названные работы, написанные в возрасте от 80 до 90 лет, и будут в центре нашего внимания.

Книга о Серебряном веке: с чужих слов при минимуме знаний и максимуме фантазии

При чтении разных глав книги «Любовь, исполненная зла…» [14] создаётся противоречивое впечатление. Первая – большáя и лучшая – глава «В борьбе неравных двух сердец…» [14, c. 3-51] посвящена Н. Рубцову и его убийце Людмиле Дербиной. В этой главе наибольший интерес вызывают письма Дербиной и авторская сравнительная характеристика художественных миров поэта и его возлюбленной. В ней особенно важным представляется суждение, где Куняев, в отличие от В. Кожинова и других рубцововедов, акцентирует внимание на световой гамме лирики поэта и справедливо утверждает: «Свет – основная стихия, в которой растворены его мысли и чувства, его образы русской северной жизни» [14, с. 32].

Однако, иллюстрируя данное наблюдение стихотворными цитатами и говоря о многозначности слова «свет» в лирике Рубцова, Станислав Юрьевич обходит стороной главное. Как известно, источником света является Бог, что издревле было укоренено в народном православном сознании и нашло, в частности, словесное выражение, запечатлённое Владимиром Далем в словаре: «Бог ему света не дал, свет отнял» [9, с. 156]; «Отец Светов, всех миров, Бог» [9, с. 157]. И в этом традиционно-религиозном смысле Рубцов употребляет данное слово, характеризуя старика из одноимённого стихотворения: «С душою светлою, как луч!». Другой старик, пастух из стихотворения «Жар-птица», даёт лирическому герою такой простой и христианско-универсальный совет: «полюби и жалей».

Другие же главы, посвящённые Серебряному веку, оставляют иное впечатление – вторичности и недостаточного профессионализма. Куняев, характеризуя жизнь и творчество своих героев, приводит факты, цитаты чаще всего не из первоисточников; допускает большое количество фактологических ошибок и нелепых концептуальных оценок при характеристике судеб отдельных писателей и Серебряного века в целом.

Проиллюстрируем сказанное на примере жизнетворчества Марины Цветаевой, Александра Блока и Георгия Иванова – авторов, наиболее пострадавших от произвола Станислава Куняева.

В главе «Я научила женщин говорить…» [14, с. 51-68] отношение Цветаевой к Пушкину – одна из ключевых тем. Подавляющая часть читателей не поймёт, о каких текстах Цветаевой идёт речь у Куняева: приводимые цитаты не предваряются или не заканчиваются названием или ссылкой на источник. В результате создаётся впечатление, что все высказывания взяты из эссе «Мой Пушкин».

Однако первый блок цветаевских суждений – из неназванного эссе «Пушкин и Пугачёв». А то, как цитируется Марина Ивановна, свидетельствует о многом: в нарезках-обрезках высказываний отсутствует главное – к какому итогу приходит она в результате своих размышлений. Например, Станислав Юрьевич приводит такую неполную цитату, не заканчивая её многоточием: «страсть всякого поэта к мятежу» [14, с. 62]. Куняев опускает не только окончание данного предложения («…к мятежу, олицетворённому одним»), но и следующий из него смысловой финал, где Цветаева формулирует своё кредо и видение назначения поэта вообще: «К одному против всех – и без всех. К преступившему.

Нет страсти к преступившему – не поэт (здесь и далее в цитатах разрядка наша. – Ю.П.)» [41, с. 509].

Другой обрубок цитаты представлен у Куняева так: «Пушкину я обязана своей страстью к мятежникам» [14, c. 62]. В этот раз Станислав Юрьевич ампутирует часть предложения, наполняющую приведённое им высказывание иным смыслом: «… – как бы они мятежники ни назывались и ни одевались. Ко всякому предприятию – лишь бы было обречено» [41, с. 510]. Последняя часть предложения – не только главная мысль данного конкретного суждения, но и одна из заветных идей Цветаевой, лейтмотивом проходящая через всё её творчество.

Предсказуемо, что выводы, которые делает Станислав Куняев, – это заранее готовые ответы, не вытекающие из смыслов оригинальных, не усечённых высказываний Марины Цветовой. Особенно показательно и забавно следующее куняевское назидание: «В цветаевском “Пушкине” нет ничего от понимания пушкинской (это слово явно лишнее. – Ю.П.) поэмы “Цыганы” Достоевским. Там, где Цветаева восхищается бунтом пушкинских героев, сверхчеловеком, мода на которого была тотальной в её эпоху, Достоевский видит “русское решение вопроса” <…>» [14, с. 63].

Неизбежно возникает мысль: читал ли Куняев «Моего Пушкина», ведь в эссе рассказывается о восприятии пятилетней (!!!) Мариной поэмы «Цыганы». К тому же в этом повествовании нет и намёка на восхищение бунтом, сверхчеловеком… Есть только одно слово, многократно повторяемое автором в разных контекстах. О нём в заключении сюжета Цветаева написала: «Пушкин меня заразил любовью. Словом – любовь» [30, с. 68].

Не менее нелепо, чем приведённый куняевский упрёк в адрес пятилетней Марины, да и к тому загадочно-необъяснимо воспринимается цитата из «Нездешнего вечера». У читателя же создаётся впечатление, что она взята из «Моего Пушкина», так как ссылка на «Нездешний вечер» отсутствует. Может быть, автор забыл её сделать, или она каким-то образом потерялась? Но нет: это Станислав Юрьевич потерялся в цветаевских эссе и в её биографии, о чём свидетельствует начало его первого предложения после цитаты из «Нездешнего вечера»: «Несколько комментариев к этой московской картине…» [14, с. 64]. Те, кто читал цветаевский текст, знают: события, о которых рассказывает Марина Ивановна, происходят в Петербурге, о чём сообщается уже в первом предложении эссе: «Над Петербургом стояла вьюга» [31, с. 281]. Сюда Цветаева приехала со своей подругой-любовницей Софией Парнок…

Второй блок цитат – теперь уже из «Моего Пушкина» – предваряется словами Куняева: «…есть ещё одна более экстравагантная мысль…» [14, с. 65]. Правда, далее следуют три высказывания, в которых выражены всё-таки разные мысли-идеи. Последняя из них (ампутированная в очередной раз Станиславом Юрьевичем без знака препинания, указывающего на это) значительно корректирует и цветаевские высказывания, и куняевские выпады против них. Вот ключевое суждение Марины Ивановны по данному – «негроидному» – вопросы: «…за равенство для всех рас, за первенство каждой – лишь бы давала гения. Памятник Пушкина есть памятник чёрной крови, влившейся в белую, памятник слияния кровей, как бывает – слиянию рек, живой памятник слияния кровей, смешение народных душ – самых далёких и как будто бы – самых неслиянных» [30, с. 62].

Почти все суждения Цветаевой о негроидной составляющей Пушкина коробят и автора этих строк, вызывая принципиальные возражения. Но ключевые аргументы в полемике на данную тему привёл ещё Иван Ильин в 1949 году в статье «Пушкин  в жизни»: «Русский по крови (арифметически – на 7/8), по душе, воспитанию, по культуре и по духу он мог бы иметь ту же страстную натуру, столь свойственную русскому народу и без всякой примеси африканской крови» [12, с. 73].

Хотя Ильиным названы основные «параметры» русскости, подчеркнём главное: дух (о чём говорится в другой статье мыслителя «Пророческое призвание Пушкина» [11, с. 37-69]), определяется мыслителем традиционно – православной верой. И в этой работе 1937 года Ильин, пожалуй, наиболее полно, глубоко и развёрнуто определил русскость личности и творчества Пушкина, русскость как, прежде всего, духовно-религиозный феномен.

Цветаева же делает акцент на крови. Станислав Куняев объясняет сей подход так: «…к 1937 году, когда было написано эссе “Мой Пушкин” “коричневая чума” уже обнаружила свою расистскую сущность. И не только евреи, но и негры были объявлены А. Розенбергом неполноценными “в расовом отношении”. И Цветаева, у которой муж был евреем, а дети полукровками, обязана была выразить своё отношение к расизму. В том числе и таким способом: “Какой поэт из бывших и сущих не негр и какого поэта не убили”. Почти теми же словами, за исключением одного, Цветаева сказала то же самое в “Поэме конца”: “В сём христианнейшем из миров поэты — жиды!” (у Цветаевой так: “… / Поэты – жиды” [40, с. 48]. Да и поэма была написана в 1924 году – задолго до появления “коричневой чумы”. – Ю.П.). Вот так и случилось, что в те страшные, предельно политизированные времена “поэты-негры” и “поэты-жиды” стали для неё солью земли, “избранниками” мировой истории» [14, с. 67-68].

Это характерное суждения Куняева красноречиво свидетельствует о том, насколько он компетентен и в теме «Мой Пушкин», и в биографии Цветаевой вообще. Поэтому относительно подробно проанализируем данное высказывание. Обратим внимание и на то важное, оставшееся за пределами приведённой куняевской версии и доказывающее её полную несостоятельность.

Марина Цветаева постоянно помнила о собственной русско-немецко-польской родословной, о чём писала в письмах, в дневнике, в прозе. Но особенно она подчёркивала (настойчиво, длительно, последовательно) свою немецкость – определяющее начало её личности и творчества. Вот как Марина Ивановна ажурно-образно писала об этом в «выдержках из дневника» 1919 года, названных «О Германии»: «Во мне много душ. Но главная моя – германская. Во мне много рек, но главная моя река – Рейн <…> В германском гимне я растворяюсь» [32, с. 549]; «Моя страсть, моя родина, колыбель моей души! Крепость духа…» [32, с. 541]; «Франция для меня легка. Россия – тяжела. Германия – во мне <…> Германия – точная оболочка моего духа, Германия – моя плоть…» [32, c. 550].

Через 15 лет, в 1934 году, во время, как выражается Куняев, «коричневой чумы», Цветаева в письме к Ю. Иваску подчёркивает своё «двойное» германство. Говоря о немецком происхождении деда и матери, о своей немецкой крови, она заключает: «…стихотворная моя жила – оттуда» [38, с. 390].

Повторим ещё раз: определять национальную принадлежность в жизни и в литературе через кровь – не русско-православная традиция, да и вообще неверный подход. Это периодически понимала и сама Цветаева. В 1932-ом в воспоминаниях о М. Волошине «Живое о живом» через немецко-французскую часть его родословной Марина Ивановна рассуждает о внешней близости России с Францией и сущностной – с Германией. Она, по Цветаевой, в «общей крови, одной прародине» – в том, что Мандельштам, ею упоминаемый, назвал «колыбелью проарийской» [28, с. 213].

Но далее Цветаева корректирует свой подход: «…ссылкой хотя бы на очень сильную вещь: кровь – я и сама не удовлетворюсь» [28, с. 213]. Поэтому «германство» Волошина она пытается доказать на уровне поведенческом и духовном. Но, в конце концов, признаётся: «Знаю, что германства я его не доказала…» [28, с. 214].  Для нас же важен правильный подход, который в данном случае транслируется.

Аналогичная ситуация повторяется через два года, когда в письме к Ю. Иваску Цветаева говорит о своём русском начале, измеряемом духовностью [37, с. 388]. При этом она предупреждает своего корреспондента: «Вообще, не ошибитесь, во мне мало русского (NB! сгоряча ошибаются все) <…> Я и духовно – полукровка» [37, с. 388].

Ещё реже Цветаева – амбивалентно русский человек и поэт – определяла свою национальную принадлежность по либерально-космополитическим «рецептам». В письме Рильке от 6 июля 1926 года она программно заявила: «Я не русский поэт и всегда недоумеваю, когда меня им считают и называют. Для этого и ста­новишься поэтом <...>, чтобы не быть французом, русским и т.д., чтобы быть – всем. Иными словами: ты – поэт, ибо не француз» [34, с. 66].

Думаем, столь противоречивое и изменчивое цветаевское видение проблемы национального Куняев, как и любой автор, должен иметь в виду, когда рассматривает данный вопрос и не только его. Например, в приведённой цитате Станислав Юрьевич называет Сергея Эфрона евреем, что уже с галахической точки зрения неверно, так как его мать Елизавета Петровна Дурново – русская дворянка. К тому же Куняев, думаем, просто обязан помнить ответ Цветаевой Петру Сувчинскому и Льву Карсавину, также назвавших Эфрона евреем.

За 10 лет до «Моего Пушкина» на примере собственного мужа Марина Ивановна куда более точно, чем в эссе, трактует национальный вопрос, называя все факторы, определяющие и русскость вообще, и русскость С. Эфрона в частности, – православного еврея по отцу. Часть из этих факторов приведём:

«Детство: русская няня, дворянский дом, обрядность.

Отрочество: московская гимназия, русская среда.

 <…>

Если сына русской матери и православных родителей, рождённого в православии, звать евреем – 1) то чего же стóят и русская мать и православие? (действительно, Станислав Юрьевич… – Ю.П.) – 2) то как же мы назовём сына еврейских родителей, рождённых в еврействе – тоже евреем?

<…>

Делая С<ергея> Я<ковлевича> евреем, вы оба должны сделать Сувчинского – поляком, Ходасевича – поляком, Блока – немцем (Магдебург), Бальмонта – шотландцем, и т.д.

<…>

Вы <…> оказались щепетильнее московской полиции, на обязанности которой лежала проверка происхождения всякого юноши, поступающего в военное училище, – и таковое происхождение, иначе – и быть не могло – за С<ергеем> Я<ковлевичем>, – признавшей» [36, c. 184-185].

Сюжет о памятнике Пушкину, вызывающий особый интерес у Куняева, в эссе Цветаевой занимает примерно 15% от общего объёма текста. Об оставшихся страницах не сказано ни слова, а в них, как минимум, есть два эпизода, заслуживающих внимания. Цветаева, рассказывающая преимущественно о своём детском восприятии Пушкина, в этих эпизодах говорит о героях «Евгения Онегина» и «Капитанской дочки» уже с точки зрения взрослого человека, демонстрируя потрясающее понимание их.

Белинский, которого до сих пор любят и ценят современные необольшевики и либералы, как мы помним, нервно возмутился поступком Татьяны Лариной, оставшейся верной своему мужу, и назвал её «нравственным эмбрионом». Цветаева, не вспоминая Белинского и Достоевского при характеристике отповеди Татьяны, в главном солидарна с Фёдором Михайловичем, находя при этом дополнительные смыслы, отсутствующие в «Пушкинской речи». Вот как может чувствовать, понимать, писать гениальная женщина:

«У кого из народов – такая любовная героиня: смелая – и достойная, влюблённая – и непреклонная, ясновидящая – и любящая.

Ведь в отповеди Татьяны – ни тени мстительности. Потому и получается полнота возмездия, поэтому-то Онегин и стоит “как громом поражённый”.

Все козыри были у неё в руках, чтобы отмстить и свести его с ума, все козыри – чтобы унизить, втоптать в землю той скамьи, сровнять с паркетом той залы, она все это уничтожила одной только обмолвкой: “Я вас люблю, – к чему лукавить?”.

К чему лукавить? Да к тому, чтобы торжествовать! А торжествовать – к чему? А вот на это, действительно, нет ответа для Татьяны – внятного, и опять она стоит, в зачарованном кругу залы, как тогда – в зачарованном кругу сада, – в зачарованном кругу своего любовного одиночества, тогда – непонадобившаяся, сейчас – вожделенная, и тогда и ныне – любящая и любимой быть не могущая.

Все козыри были у неё в руках, но она – не играла.

Да, да, девушки, признавайтесь – первые, и потом слушайте отповеди, и потом выходите замуж за почётных раненых, и потом слушайте признания и не снисходите до них – и вы будете в тысячу раз счастливее нашей другой героини, той, у которой от исполнения всех желаний ничего другого не осталось, как лечь на рельсы» [30, с. 71-72].

Для полноты картины приведём ещё примеры, свидетельствующие о степени посвященности Куняева в биографию Цветаевой. Букет грубейших фактологических ошибок без труда найдём в абзаце, где повествуется о греховно-аномальных увлечениях-страстях-«любовях» поэтессы. Дважды процитировав книгу Е. Парнова (главный куняевский источник информации по данному вопросу), Станислав Юрьевич далее «содержательно» сообщает: «После неудачной попытки вернуться в традиционное лоно (романа с Мандельштамом) Марина сблизилась с Сонечкой Галидей – бывшей подругой Софьи Парнок, а когда и этот роман закончился и Цветаева сделала попытку возвращения к Сонечке Парнок, её ждало глубокое разочарование. “Когда я к ней пришла, – записала Цветаева в дневнике, – у неё на постели сидела другая”. Эта другая, как выяснил дотошный Парнов, “была актриса Лариса Эрарская”… Софье Парнок надо было пополнять донжуанский список. До Цветаевой ли тут?» [14, с. 140-141].

Во-первых, фамилия Сонечки – Голлидэй, а не Галидей. Если бы Куняев читал, например, «Повесть о Сонечке» [39, с. 293-416], то не допустил эти и другие очевидные ошибки. Да и имя Парнок – София, а не Софья, что можно узнать по любому источнику.

Во-вторых, Цветаева (восстановим правильную хронологию событий) застаёт Эрарскую у Парнок не после любви-«пожара» с Голлидэй (длившегося до отъезда Сонечки с театром на гастроли), то есть не весной 1919-го, а в феврале 1916-го. Об этом Марина Ивановна рассказала не в дневнике, как утверждает Куняев, а в письме Михаилу Кузмину в 1921 году. Вот ключевое место из него: «В феврале 1916, т.е. месяц с чем-то спустя (после встречи Цветаевой с Кузминым в Петербурге. – Ю.П.), мы расстались (с Парнок. – Ю.П.). Почти что из-за Кузмина, т.е. М<андельшта>ма, который, не договорив со мной в Петербурге, приехал договаривать в Москву. Когда я, пропустив два мандельштамовских дня, к ней (Парнок. – Ю.П.) пришла – первый пропуск за годы – у неё на постели сидела другая: очень большая, толстая, чёрная» [35, с. 120].

В-третьих, Куняев в очередной раз демонстрирует свою «погружённость» в тему, называя Парнова «дотошным» потому, что тот выяснил фамилию «другой». Однако задолго до книги Парнова, в 1995-м, в шестом томе собрания сочинений Цветаевой (на которое Станислав Юрьевич ни разу не ссылается), изданном тиражом в 26 000 экземпляров, в комментариях к этому письму Л. Мнухина, в сноске № 5, называется «другая» – Л.В. Эрарская [12, с. 211].

В-четвёртых, Голлидэй никогда не была «подругой» Парнок, а в день знакомства Сонечки с Цветаевой, в декабре 1918-го, воспринималась Мариной Ивановной, как «Павликина (П. Антокольского. – Ю.П.) Инфанта» [39, c. 298].

В-пятых, далеко не факт, что между Голлидэй и Цветаевой была гомоэротическая связь. Например, Виктория Швейцер называет сафический роман с Парнок «первым (и может быть, единственным) эротическим и душевным опытом» [43, с. 121]. Через пять страниц на свой вопрос: «Были ли у неё ещё гомоэротические связи?» Швейцер отвечает: «В “Письме к Амазонке” есть фраза: “Больше её этим не обольстишь”» [43, с. 126]. Думаем, всё-таки Цветаева ещё обольщалась, как минимум, на уровне чувств неоднократно: с Анной Андреевой, с Саломеей Андрониковой-Гальперн (в её девичьей фамилии у Куняева ошибочно двойное «н» [14, с. 92]), с Татьяной Кваниной… Но это отдельный разговор.

В-шестых, Куняев, характеризуя Серебряный век, обоснованно большое внимание уделяет гомоэротической «любви». Но он почему-то даже не упоминает цветаевское «Письмо к Амазонке» (1934) – итоговое размышление поэтессы на данную тему. В этом эссе Марина Ивановна аргументированно и явно не с лесбийских позиций говорит об обязательной тупиковости, исчерпанности, неполноценности и греховности «любви» «амазонок».

Выражая своё отношение к ней, Цветаева акцентирует внимание на «лакунах», «чёрной пустоте» в мыслях одного из идеологов такой «любви» Н. Барни:

«Нельзя жить любовью. Единственное, что живёт после любви – это Ребёнок» [33, c. 485];

«Мужчина, после женщины, какая простота, какая доброта, какая открытость. Какая свобода! Какая чистота.

Потом будет конец. Начало любовника? Странствие по любовникам? Постоянство мужа?

Будет Ребёнок» [33, с. 488];

«Ребёнок есть врождённая данность, он в нас ещё до любви, до возлюбленного» [33, с. 489].

И с этих почти традиционных позиций сторонницы однополой «любви» называются вполне точно: «прóклятая раса» [33, с. 491], «братство прокажённых» [33, с. 491]. С таким видением лесбийской «любви»-страсти, с восприятием женщины, смыслом жизни которой является ребёнок, Цветаева, автор «Письма к Амазонке», явно не вписывается в представление о ней, транслируемое Ст. Куняевым.

В главе «Мы – дети страшных лет России…» своё видение Блока («…ещё помнившего дорогу к храму» [14, с. 60]) и Цветаевой («…возводившей его, грешного человека, <…> на пьедестал, которого был достоин разве что Спаситель» [14, с. 60]) Куняев «доказывает» одной цитатой из одного стихотворения каждого поэта. Поэтому об аргументированности подобных суждений нет смысла говорить. Но необходимо уточнить: обезбоженность – главная составляющая мировоззрения и творчества Блока и Цветаевой. Другое дело, что эти писатели – в высшей степени амбивалентные личности – и у них есть разножанровые христоцентричные произведения, о чём мы писали до и после публикации книги «Любовь, исполненная зла…» [16], [17], [18], [21].

К сказанному ранее добавим сюжет, рождённый утверждением Станислава Куняева: «Один Александр Блок попытался в 1921 году в речи “О назначении поэта” вернуться к незыблемой шкале ценностей, но по существу не был услышан» [14, с. 62]. Невозможно согласиться с такой трактовкой статьи Блока, где невнятные, тёмные по смыслу выказывания автора допускают самые разные толкования, не имеющие никакого отношения к христианской шкале ценностей. К тому же другие статьи, выступления Блока советского периода, а также его поэма «Возмездие», над которой он работал до конца жизни, позволяют говорить о реальной, а не выдуманной Куняевым шкале ценностей.

Например, Блок не внёс коррективы во вступление к поэме, где русская история и её деятели трактуются примитивно-ущербно в духе большевиков и либералов. Остался оболганный во второй главе «Возмездия» выдающийся мыслитель и государственник России Константин Победоносцев. Не изменился и антиправославный, русофобский, полонофильский пафос третьей главы с дважды адресованными России словами: «Месть! Месть!» [3, с. 332, с. 341]. Понятно, что «Клеветникам России» и «Бородинская годовщина» Пушкина – идейно-национально-государственный творческий антипод третьей главе «Возмездия».

Примечательно и другое, разрушающее до основания куняевскую версию о пушкинской шкале позднего Блока. В книге «Любовь…» Д. Мережковский обоснованно называется в числе «реформаторов христианства» [14, с. 61], а М. Кузмин справедливо именуется «кумиром содомитов» [14, с. 71]. Правда, Владимир Соловьёв – «отец» реформатов христианства – обойдён вниманием Куняева. Им также проигнорированы следующие факты: в 1920-м году об этих реформаторах и содомитах А. Блок отозвался хвалебными текстами: «Владимир Соловьёв и наши дни» [5, с. 154-158], «О Мережковском» [5, c. 393-395], «<Юбилейное приветствие М. Кузмину>» [5, с. 439-440].

Предполагаем, что особенно тронули бы Станислава Юрьевича, выпустившего в книге не один колчан стрел в педерастов (один из куняевских маркеров Серебряного века), слова Блока, обращённые к их кумиру – Михаилу Кузмину. После романтических воспоминаний о «башне Вячеслава Иванова» (вновь точно, негативно характеризуемого Куняевым [14, с. 74-76]), Блок написал: «Самое чудесное здесь то, что многое пройдёт, что нам кажется незыблемым, а ритмы не пройдут, ибо они текучи, они, как само время, неизменны в своей текучести. Вот почему вас, носителя этих ритмов, поэта, мастера, которому они послушны, сложный музыкальный инструмент, мы хотели бы и будем стараться уберечь от всего, нарушающего ритм, от всего, заграждающего путь музыкальной волне» [5, c. 440]. Через четыре месяца эта любимая идея Блока о поэте и музыкальных ритмах будет повторена в речи о Пушкине «О назначении поэта» [4], где Александра Сергеевича практически нет, а есть Александр Александрович, говорящий о себе…

И, как вишенка на торте для Станислава Куняева, кульминация в блоковском поздравлении Кузмина – слова, завершающие текст:

Вы же – всё такой же, как были:

Венок над головой, раскрыты губы,
Два ангела напрасных за спиной.

Таким и оставайтесь, таким вы нам и нужны: и нам, и тем, кто придёт за нами [5, с. 440].

Комментировать сей спич не будем, но будем помнить, насколько был духовно порочен Александр Блок. И в этой порочности последователен. Неслучайно в его статье «Русские денди» (1918) [5, с. 53-57] в список поэтов, отравляющих молодёжь своим творчеством, превращающих их в наркоманов и нимфеток, не попали М. Кузмин, Д. Мережковский, Вяч. Иванов.

У Куняева же нет последовательного отношения к Блоку. На странице 180-й утверждается, что поэт «через десять лет (то есть к 1918-му году. – Ю.П.) сумел вырваться из паутины Серебряного века, осознав его тлетворную сущность». И как подтверждение сказанному приводятся цитаты из статей «Русские денди» и «Без божества, без вдохновенья», цитаты, на наш взгляд, об этом не свидетельствующие. А через двадцать одну страницу среди четырёх писателей (вновь) «вырвавшихся» (вновь) «из липких объятий Серебряного века» [14, с. 207] Блок уже не называется, зато появляется Н. Клюев, именуемый ранее содомитом.

В куняевском повествовании о Серебряном веке речь идёт и о Георгии Иванове. Там, где он упоминается мимоходом, не вызывает сомнений, что автор – не будем предполагать по каким причинам – дезинформирует читателя. Например, говоря о «содомите и одновременно поэте И. Казанском», издавшем в 1913-м книгу «Эшафот», Куняев сообщает: «Георгий Иванов, трогательно опекавший эту “ветвь” молодой поэзии, писал…» [14, с. 70]. Чтобы кого-то «опекать», нужны литературное имя, рычаги влияния, характер. У девятнадцатилетнего Иванова их не было. Другое дело, например, Борис Слуцкий, который в день знакомства с Куняевым устроил подборку его стихотворений в «Знамени» [15, c. 227], а вскоре Станислав Юрьевич стал работником этого журнала.

Через тринадцать страниц книги с особым смаком сообщается: Георгий Иванов и Георгий Адамович «в 1921-1923 годах снимали большую роскошную квартиру в центре Петербурга на Почтовой, 2, которая быстро превратилась в кабак, в притон для карточных игроков, спекулянтов валютой и педерастов» [14, с. 83]. Однако в любом источнике можно найти информацию, что уже в 1922 году Иванов покинул Россию вместе со своей второй женой Ириной Одоевцевой [6, с. 15].

Собственно же о творчестве писателя-эмигранта (об этом Куняев предельно мало говорит в книге вообще, сосредоточив своё внимание на «жизни») речь в «Любви…» заходит несколько раз. Предваряя полностью приведённое стихотворение «Свободен путь под Фермопилами…», Станислав Юрьевич называет его «редким» для поэта, «почти идеологическим» [14, c. 80]. Страничный комментарий данного произведения [14, с. 82-83] строится на предположении Куняева, что оно было написано в период «после 1936 года» [14, с. 82] до начала Великой Отечественной войны. Аргументы автора, как будто взятые из необольшевитского «Блокнота агитатора», призваны показать несостоятельность стихотворения Георгия Иванова. О них говорить не будем, потому что у поэта с середины 1930-х по 1943-й год была стихотворная засуха, а произведение, о времени создания которого Куняев почему-то гадает, было написано и опубликовано в 1957 году [10, c. 618].

То есть, вопреки утверждению автора «Любви…», Иванов знал, как повели себя в годы Великой Отечественной войны герои его стихотворения («голубые комсомолочки» и их женихи, прыгавшие в море в Крыму через могилы убитых большевиками людей). К тому же у данного текста есть своеобразное продолжение, о чём Ст. Куняев, видимо, не знает.

Через год с небольшим после публикации «Свободен путь под Фермопилами» появилось стихотворение «Строка за строкой. Тоска. Облака». Символично, что эпиграфом его являются заключительные строчки из текста «…и Леонид под Фермопилами / Конечно, умер и за них». В новом произведении Иванов возвращается к теме, вызвавшей у Куняева во многом понятное нам чувство, аргументированное, однако абсолютно неубедительно.

В первой части стихотворения речь идёт о беспредельных мучениях умирающего человека (лирического героя и автора), не желающего знать «ничего, никого». Но в заключительном пятистишье герой-эмигрант мысленно возвращается на Родину, и сюжет из «Свободен путь под Фермопилами» получает иную интерпретацию:

Московские ёлочки,
Снег. Рождество.
И вечер, – по-русскому, – ласков и тих…
«И голубые комсомолочки…»
«Должно быть, умер и за них» [10, с. 574].

Итак, исчезла «снежная тюрьма», которую «скрывают ёлочки». Теперь они стоят в принципиально другом образном ряду, выражающем чувство любви поэта к Родине, к русскому. Не стало и могил в Крыму, символизировавших, скорее всего, беспамятство и душевную ущербность «голубых комсомолочек» и их женихов. Наполнилось другим смыслом и заключительное двустишье, вынесенное в эпиграф. Ключевое слово в нём «конечно» в 1957 году, с учётом только негативных характеристик СССР, выражало, как минимум, авторскую иронию. В стихотворении 1958 года появившееся вместо «конечно» «должно быть», а также принципиально изменившийся образный ряд позволяют утверждать, что Георгий Иванов почти примирился с той Родиной, символом которой по-прежнему являются «голубые комсомолочки». Вероятно, этапом на этом пути была мысль о возвращении в СССР, озвученная в 1953-м так: «Не прочь и “подальше” отправиться / А всё же боюсь. Сознаюсь…» [10, с. 424].

По одному же стихотворению «Свободен путь под Фермопилами» нельзя, подобно Куняеву, делать столь масштабные выводы: поэт решил «свести счёты (“свести счёты” – это вообще не о Георгии Иванове. – Ю.П.) с ней, с этой совдепией, где нет уже “Бродячей собаки”, с её режимом, с её примитивным простонародьем, созидающим новую, непонятную ему жизнь» [14, c. 82].

Автор «Любви…» не учитывает, что отношение Иванова к «совдепии» и исторической России периодически и хаотично менялось. В стихотворениях: «Россия – счастье. Россия – свет…» [10, с. 299], «Хорошо, что нет царя…» [10, с. 276], «Теперь тебя не уничтожат…» [10, с. 412], «Мне больше не страшно. Мне томно…» [10, c. 422], «Спит спокойно и сладко чужая страна…» [10, с. 338], «Россия – ночь и холод…» [10, с. 337], «Холодно… В сумерках этой страны…» [10, с. 332], – выражены чувства и мысли человека, отпавшего от Родины, утратившего душевно-духовную связь с ней, не верящего в возрождение страны «ни под серпом, ни под орлом» [10, с. 412]. Особо подчеркнём, в этих и подобных им произведениях отсутствует русофобия, довольно часто встречающаяся в аналогичных случаях.

На закате жизни и на пике творчества Георгий Иванов дал точную самохарактеристику стихам такой направленности и «методу» их написания:

О нет, не обращаюсь к миру я
И вашего не жду признания.
Я попросту хлороформирую
Поэзией своё сознание.

И наблюдаю с безучастием,
Как растворяются сомнения,
Как боль сливается со счастием
В сияньи одеревенения [10, с. 420].

Продолжая данную тему, Георгий Иванов за год до смерти, в 1957-м, так, казалось бы, окончательно формулирует своё кредо – «безразличие / К жизни, к вечности, к судьбе» [10, с. 447]. Действительно, безразличие – универсальное чувство, общий знаменатель переживаний и мыслей, вызванных разными событиями, о чём говорится во многих стихах. Но всё же мы не можем согласиться с глобальным утверждением Романа Гуля: поэзия Георгия Иванова «вся в “чёрной дыре” философского безразличия» [8].

Несомненно, что отношение поэта к данному состоянию разновариантно. Например, в стихотворении «По дому бродит полуночник…» безразличие характеризуется в двух последних строках через неожиданные оксюморонные образы: «…Так труп в песке лежит, не тля, / И так рожденья ждёт дитя» [10, c. 345]. Нерождённое дитя, готовое к своему появлению на свет Божий, символизирует в лирическом герое и поэте начало, противоположное безразличию, реальному или масочному. Сказанное подтверждают другие произведения Иванова, где безразличие как норма отношения к человеку и миру ставится под сомнение или преодолевается противоположными чувствами, мыслями.

В стихотворении «Полу-жалость. Полу-отвращенье…» отсутствие сильных чувств, равное безразличию, иронически обыгрывается уже в первой строфе. В последних строках её выражена вполне определённая, иронически-негативная авторская позиция к этому душевно-увечному мироотношению: «Полу-неизвестно что, / Полы моего пальто…» [10, с. 384]. Безразличие побеждается воспоминаниями о Родине, любовью к ней и к женщине. «Скуке мирового безобразья!» [10, с. 384], «Средиземным волнам зла» [10, с. 583], «распроклятой судьбе эмигранта» [10, с. 571] противится скрытый, подлинный мир поэта, напрямую связанный с Родиной:

…И совсем я не здесь,
Не на юге, а в северной царской столице.
Там остался я жить. Настоящий. Я – весь.
Эмигрантская быль мне всего только снится –
И Берлин, и Париж, и постылая Ницца [10, c. 586].

Отсюда разные варианты мысленного возвращения на Родину: «О, если б мне немного нежности / И вид на “Царское” в окно…» [10, с. 587], «Теперь бы чуточку беспечности / Взглянуть на Павловск из окна» [10, с. 582], «Воскреснуть. Вернуться в Россию – стихами» [10, c. 573], «Как будто мы пришли зимой / С вечерни в церковке соседней, / По снегу русскому, домой» [10, с. 578].

Наиболее развёрнуто идея возвращения на Родину озвучена в следующей строфе из стихотворения «А может быть, ещё и не конец?»:

Могу ж я помечтать, по крайней мере,
Что я ещё лет десять проживу.
Свою страну увижу наяву –
Нева и Волга, Невский и Арбат –
И буду я прославлен и богат,
Своей страны, любимейший поэт… [10, c. 558].

Невоплотимые в жизнь мечты Георгия Иванова дают представление о нём кардинально иное, чем транслируемое Куняевым. И как завещание поэта воспринимается одно из последних его стихотворений:

Если б время остановить,
Чтобы день увеличился вдвое,
Перед смертью благословить
Всех живущих и все живое.

И у тех, кто обидел меня,
Попросить смиренно прощенья,
Чтобы вспыхнуло пламя огня
Милосердия и очищенья [10, с. 585].

Возвращаясь к стихотворению «Свободен путь под Фермопилами», не можем не задать вопрос: почему взор Куняева пал именно на него? Ведь у Иванова есть куда более идеологически окрашенные произведения, что бы Станислав Юрьевич ни утверждал. Например, вторая часть «Стансов» [10, c. 531] должна была вызвать у автора «Любви…» более бурную реакцию и стать предметом серьёзного разговора. Однако этого, в силу «осведомлённости» Куняева о творчестве Иванова, не произошло.

Очевидно и другое: общие просчеты, ложные стереотипы восприятия М. Цветаевой, А. Блока и Г. Иванова и их творчества диффузно сочетаются с большим количеством иных бездонных фактологических провалов. Примерами последних, безальтернативно доказывающих, в какой творчески-интеллектуальной форме был Ст. Куняев при написании книги «Любовь, исполненная зла…», мы и закончим эту часть статьи.

1. Куняев много страниц в своей работе посвятил Пушкину, что сюжетно, идейно, логически оправданно. Но наряду с точными, как правило, неоригинальными суждениями о личности писателя и его произведениях в работе большое количество различного качества «открытий» автора, вызывающих грустные мысли.

Говоря о героях «Капитанской дочки», Станислав Юрьевич так характеризует Пугачёва: «В конце концов, когда перед казнью он возвышается до покаяния и просит у православного народа прощение за своё “окаянство”, мы скорбим, но понимаем, что так и должно было случиться» [14, с. 218].

Любой человек, читавший «Капитанскую дочку», скажет: такой сцены в романе нет. О данном событии в нём говорится следующее: «…он (Гринёв. – Ю.П.) присутствовал при казни Пугачёва, который узнал того в толпе и кивнул ему головой, которая через минуту, мёртвая и окровавленная, показана была народу» [24, с. 360].

Куняев перепутал «Капитанскую дочку» с «Историей Пугачёва». В ней о казни руководителя разбойников рассказывается по неизданным запискам И.И. Дмитриева так: «Тогда Пугачёв, сделав с крестным знамением несколько земных поклонов, обратился к соборам, потом с уторопленным видом стал прощаться с народом, кланялся во все стороны, говоря прерывающимся голосом: “Прости, народ православный; отпусти в чём согрубил пред тобою… прости, народ православный!”» [23, с. 191]. Как видим, слово «окаянство», обозначающее сознание собственной греховности, у Дмитриева отсутствует. Оно появляется ранее: во время допроса Пугачёва капитаном-поручиком Мавриным самозванец произносит следующие слова: «Богу было угодно <…> наказать Россию через моё окаянство» [23, с. 188].

Нужно, думаем, учитывать момент, когда произносятся эти слова: Пугачёв говорит то, что от него хотят услышать. Академик Рычков, отец убитого симбирского коменданта, видел в подобных речах самозванца, сопровождаемых «божбою», проявление «подлости» [23, с. 189]. А мы – ещё и актёрства Пугачёва.

2. Когда читаешь в книге Куняева интерпретацию «Цыган», то невольно вспоминаются сегодняшние горе-режиссёры и сценаристы русской классики: «…герой поэмы Алеко – человек из байронической породы избранных! – вынужден был признать высшую правоту старика-цыгана – человека “толпы”, сына “простонародья” <…>» [14, c. 213]. После приведённой дважды усечённой цитаты из произведения без соответствующих знаков, Куняев продолжает: «В словах старика-цыгана, у которого душа-христианка, живёт евангельская истина о том, что перед Богом все равны: и гении, и простолюдины, и что кроме общественной нравственной морали правит другая, высшая сила, именуемая совестью» [14, с. 213].

В этом «шедевральном» куняевском прочтении «Цыган» нет ни слова правды. Более того, как анекдот воспринимаются слова Станислава Юрьевича о Боге, общественной нравственности, о гении (неужели это Алеко – гений?) и простолюдинах. В тексте и подтексте поэмы такие смыслы, которые, как бурильщик на уникальную глубину, находит Куняев, напрочь отсутствуют. Не менее «убедительно» звучат слова Станислава Юрьевича о «душе-христианке» у отца Земфиры, увидеть которую невозможно, если даже Куняев – Ванга.

Старый цыган (транслирующий в данном случае взгляд Пушкина на Алеко) прав в оценке убийцы своей дочери, называя его «гордым», «злым», «смелым», а также определяя его сущность: «Ты для себя лишь хочешь воли». Но о какой совести – вести от Бога, евангельской истине – может идти речь, если отец Земфиры в беседе с Алеко [26, с. 161-163] оправдывает её измену, как и измену любой женщины. Старый цыган считает нормой, естеством «вольную» (ключевое слово у него и Земфиры) «любовь», свободную от каких-либо нравственных норм, ограничений.

То есть, в понимании этого чувства герой не отличается от греховно-порочных представителей Серебряного века. И весьма закономерно, на наш взгляд, что в предпоследней строке поэмы появляется слово «страсть», определяемая как роковая и греховная. Именно поэтому люди, живущие подобным чувством, обречены: «И от судеб защиты нет». Так, напомним, заканчивается поэма.

3. Цитата из статьи Александра Блока «Без божества, без вдохновенья» сопровождается итоговым суждением Куняева: «Высочайшим требованием Блока к поэту, “похожему на свою родную, искалеченную, сожжённую смутой, разворочённую разрухой страну”, в то время соответствовал один лишь Сергей Есенин – автор “Пугачёва”, “Страны негодяев”, “Анны Снегиной” <…>» [14, с. 181]. На наш взгляд, Блок довольно туманно сформулировал свои «требования» к поэту (на самом деле – требование: «…быть похожим»), которые безосновательно названы Куняевым «высочайшими». Но и это не главное: в оценочном утверждении Станислава Юрьевича нарушена, в первую очередь, хронологическая логика. Названные произведения Есенина были написаны в период с 1922 по 1925-е годы, поэтому они не могут «соответствовать» «тому времени» – маю 1921 года, когда появилась статья Блока.

Если всё же мыслить, подобно Куняеву, забегая вперёд, опережая время, события, то тогда в одном ряду с Есениным, как следует из других оценок Станислава Юрьевича, должны находиться, как минимум, Николай Клюев, Алексей Ганин и Пимен Карпов. Первой же в данном ряду, уверены, стоит Цветаева с «Лебединым станом» (1917-1920), творчески опередившая в понимании происходящего всех своих современников, Есенина в том числе. Примечательно, что этот цикл Марины Ивановны, впервые опубликованный на родине ещё при советской власти в 1990-м году в «Нашем современнике» [29], возглавляемом Куняевым, не разу не упоминается им в книге «Любовь, исполненная зла…».

4. У Куняева нестыковка хронологии и авторских оценок с реальным жизнетворчеством писателей Серебряного века – довольно частное явление. Например, цветаевская «Федра» упоминается мимоходом в таком контексте: «…а Марина Цветаева написала целую стихотворную трагедию, посвящённую несчастной мачехе. Несчастная Федра, несчастная Сафо, ненавидящие мужчин амазонки становятся культовыми фигурами женской поэзии десятых годов прошлого века» [14, с. 76].

Охладив себя веером не озвученных возражений, сухо спросим: какие десятые годы? Ведь «Федра» написана в 1927-м, а опубликована в 1928-м. Такое несовпадение во времени, сопровождаемое выводами, отстающими или опережающими годы, десятилетия, когда создавались произведения, обесценивают даже точные суждения Куняева общей направленности.

5. Аналогичный эффект вызывает и не менее поражает то, как Станислав Юрьевич работает с первоисточниками. Создаётся устойчивое впечатление, что он большую часть цитируемых книг читал по диагонали или вовсе не читал, находя высказывания из них в других, неназванных работах. Не соглашаясь со Светланой Коваленко в трактовке любовных перипетий Анны Ахматовой, он ссылается на воспоминания Эммы Герштейн. Здесь и далее в книге они не называются, и в цитатах из «Мемуаров» Герштейн, в отличие от цитат из книги Светланы Коваленко, внутренние, как и любые другие, сноски отсутствуют.

Однако куняевский вариант жизни втроём Ахматовой, Судейкиной, Лурье [14, с. 91-92] отличается от того, что Герштейн рассказала в своих «Мемуарах»: «…после развода с Шилейко Ахматова жила вдвоём с Ольгой Афанасьевной Судейкиной, а затем (у Куняева этой последовательности-очерёдности нет, у него сразу – жизнь втроём. – Ю.П.) в той же квартире с ними жил Артур Лурье <…> А из моих поздних бесед с Ниной Антоновной Ардовой (у Куняева Ахматова рассказала об этой жизни “московской подруге Ольшевской” [14, с. 92], она же, поясним, в замужестве – Ардова. – Ю.П.) я узнала, что Анна Ахматова говорила: “Мы не могли разобраться, в кого из нас он влюблён”» [7, с. 596].

Куняев приводит высказывание Надежды Мандельштам об Ахматовой: «Она такая дура! Она не знает, как жить втроём!». Эти слова вызывают у него такую реакцию: «Но как не вспомнить Пушкина: “Разврат, бывало, хладнокровный / наукой (нужно – “/ Наукой…” – Ю.П.) славился любовной”, который, как всегда, прав» [14, с. 92]. Зря, конечно, Станислав Юрьевич вспоминает Пушкина. В начале четвёртой главы «Евгения Онегина» ни о какой жизни втроём речь не идёт. Вот тот контекст, откуда так беспредельно-произвольно (и это тоже характеризует творческую манеру автора) вырваны две строки:

Чем меньше женщину мы любим,
Тем легче нравимся мы ей.
И тем её вернее губим
Средь обольстительных сетей.
Разврат, бывало, хладнокровный
Наукой славился любовной,
Сам о себе везде трубя
И наслаждаясь не любя [22, с. 68].

Если бы Куняев внимательно или реально читал «Мемуары» Герштейн, то на этой же странице нашёл бы начало её большого высказывания о Надежде Мандельштам, напрямую связанного с одной из главных тем его книги. Мы процитируем только первые предложения, в которых даётся «типичный портрет» представителей Серебряного века: «Трудно передать, в чем был секрет этого слишком точного языка (которым она излагала “жёсткую схему” жизни втроём. – Ю.П.), может быть, в тембре её голоса, но рядом с ним любой мат звучал бы как родниковая вода. Система её состояла из строго просчитанных чередований эксгибиционизма и вуайерства.

Она была бисексуальна. Эти вкусы сформировались у неё очень рано, в пятнадцати-шестнадцатилетнем возрасте» [7, с. 596].

6. Как саморазоблачение, как очень смешная и ещё больше печальная «история» воспринимаются две сноски в книге Куняева. Первая, постраничная – Berlin I. Personal Impression. – Oxford, 1982 [14, с. 108]. Зря Станислав Юрьевич тратил силы и время на поиски и чтение мемуара Исайи Берлина на английском языке. Ведь на русском сей текст публиковался неоднократно. Например, во втором томе антологии «Анна Ахматова: pro et contra [2, с. 476-538], изданной в 2005 году.

Вторая, внутренняя сноска – (О записках Видока – «Лит. газета», 1830) [14, с. 198]. Мы, конечно, «поверили», что Ст. Куняев вместо того, чтобы открыть, например, седьмой том десятитомного полного собрания сочинения Пушкина, отправился в архив… Только заметка Пушкина была опубликована без подписи [25, с. 477]. Она, согласно фантазии Куняева, направлена против «зловонного потока рыночной переводческой литературы, хлынувшей в 30-е годы (а заметка-то от 6 апреля 1830 года… – Ю.П.) XIX века в Россию с буржуазного Запада…» [14, с. 198]. На самом деле, эта заметка была ответом Пушкина на пасквиль Булгарина «Анекдот» [25, с. 477]. И ещё: текст называется «О Записках Видока» [25, с. 102-107], а при оформлении сноски нужно было указать хотя бы номер газеты – 20. Но понимаем: не барское это дело…

7. Приведя цитату из воспоминаний Ариадны Эфрон о декабре 1918-го, автор «Любви…» сообщает: «Дочери (Цветаевой. – Ю.П.) тогда было всего лишь четыре года» [14, с. 114]. Всё-таки Ариадне, родившейся 5 сентября 1912 года, было тогда 6 лет и почти 4 месяца.

8. Ст. Куняев, ссылаясь на книгу Владимира Исааковича Соловьёва, транслирует версию Иосифа Бродского: Анатолий Нейман – последний любовник Ахматовой [14, с. 304]. Однако вторую часть названия «романа с эпиграфом» Вл. Соловьёва «Три еврея, или Утешение в слезах» автор почему-то не привёл. Как не привёл, но уже ясно почему, сомневающуюся реакцию Соловьёва на слова Бродского [27].

9. Станислав Куняев называет Ирину Грэм «современницей Ахматовой», «часто встречавшейся с ней в Питере и бывшей свидетельницей того, как Ахматова познакомилась с молодым 21-летним композитором Лурье» [14, с. 86]. Но Ирина Грэм, родившаяся в Италии в 1910 году, жившая долгое время в Китае, затем – в США, в Петербурге и в России никогда не была, Анну Ахматову не видела [1]. Для нас, однако, остаётся загадкой: как отрывок из письма Артура Лурье и перевранные факты из письма Ирины Грэм попали в текст Куняева. Ведь если бы он читал книгу Михаила Кралина «Артур и Анна» [13], где приводится большое количество писем Артура Лурье (одного из многочисленных любовников Ахматовой), Ирины Грэм (любовницы Артура Лурье), Саломеи Андрониковой, Нины Конге, то в изложении хотя бы одного любовного, ахматовского сюжета был бы точен.

10. Кто только не говорил и не писал о встрече Анны Ахматовой с Исайей Берлиным 16 ноября 1945 года. Помимо них самих, это Роман Тименчик, Иосиф Бродский, Никита Струве, Анатолий Найман, Тамара Катаева, Дмитрий Урнов и многие другие. Самый же оригинальный вариант данной встречи породил Станислав Куняев: «А навестивший Ахматову вскоре после войны сэр Исайя Берлин вспоминал о том, что Ахматова рассказала ему, будто бы Сталин, узнавший о её встрече с ним, с “английским шпионом”, впал в такую ярость, что это, по её мнению, могло стать одной из причин “холодной войны”» [14, с. 108]. То есть, получается, что Сталин узнал об этой встрече ещё до самой встречи?.. Пикантность сей фантазии Куняева (родословную которой точно передаёт пословица «слышал звон, да не знает, где он») придаёт постраничная сноска – Berlin I. Personal Impression. – Oxford, 1982 [14, с. 108]. Эта сноска, думаем, как нельзя лучше демонстрирует, если перефразировать Ахматову, из какого сора выросла «Любовь, исполненная зла…».

Поклонники Станислава Куняева, прочитав данный текст, конечно, сильно возмутятся. Первым и главным их аргументом, думается, будет следующее: автор книги «Любовь, исполненная зла…» в 2013 году стал лауреатом Патриаршей литературной премии, и работу Станислава Юрьевича высоко оценили многие известные писатели и критики.

Всё это действительно так. Но история любых литературных премий свидетельствует, что лауреатами их нередко становятся авторы, этих премий недостойные. И Патриаршая литературная премия, к сожалению, – не исключение.

Отношение к «Любви, исполненной зла…» было, предполагаем заранее, предопределено высочайшим авторитетом Станислава Юрьевича и хлёстким стилем написания книги. Внимательное же прочтение работы Куняева, приведённые нами аргументы (ещё большее количество их осталось не озвученными) дают основание оценивать книгу (за исключением одной главы из неё) как сокрушительную, творческую неудачу автора.

Использованные источники:

1. Адамович Г.В. – Бунину И.А., 23 декабря 1946 г. // Бунин Иван Алексеевич. – URL: https://bunin-lit.ru/bunin/letters-to-bunin/letter-98.htm. 
2. Берлин И. Встреча с русскими писателями. 1945 и 1956 // Анна Ахматова: pro et contra. – Санкт-Петербург : РХГА, 2005. – 992 с.
3. Блок А. Возмездие // А. Блок / Собрание сочинений в 8 т. Т.3. Стихотворения и поэмы 1907-1921. – Москва – Ленинград: Художественная литература, 1960. – С. 295-344.
4. Блок А. О назначении поэта // А. Блок / Собрание сочинений в 8 т. Т.6. Проза 1918-1921. – Москва – Ленинград: Художественная литература, 1962. – С. 160-168.
5. Блок А. Собрание сочинений в 8 т. Т.6: Проза 1918-1921. – Москва – Ленинград: Художественная литература, 1962. – 556 с.
6. Витковский Е. Жизнь, которая мне снилась // Г.  Иванов / Собр. соч. В 3 т. Т.1. Стихотворения. – Москва : Согласие, 1993. – С. 5-40.
7. Герштейн Э. Мемуары. – Москва : Захаров, 2002. – 761 с.
8. Гуль Р. Георгий Иванов // Электронная библиотека RoyalLib.com. – URL: https://royallib.com/read/gul_roman/georgiy_ivanov.html#0.
9. Даль В. Толковый словарь живого великорусского языка: в 4 т. Т.4: Н – V. – СПб: Тоо «Диамант», 1996. – 688 с.
10. Иванов Г. Собр. соч. В 3 т. Т.1. Стихотворения. – Москва : Согласие, 1993. – 656 с.
11. Ильин И. Пророческое призвание Пушкина // И. Ильин / Собрание сочинений в 10 т. Т.6. Кн. II. – С. 37-69.
12. Ильин И. Пушкин в жизни. 1799-1837 // И. Ильин / Собрание сочинений в 10 т. Т.6. Кн. II. – С. 73-88.
13. Кралин М. Артур и Анна: Роман в письмах. – Ленинград : Ленинградская панорама, 1990. – 222 с. 
14. Куняев Ст. «Любовь, исполненная зла…». – Москва : Голос-Пресс, 2013. – 336 с.
15. Куняев Ст. «Я вычитал у Энгельса, я разузнал у Маркса» // Ст. Куняев / Поэзия. Судьба. Россия. Кн.1. Русский человек. – Москва : Наш современник, 2005. – с. 226-245.
16. Павлов Ю. Александр Блок как непоследовательный интеллигент, или Комментарий к поэме «Возмездие» // Родная Кубань. – URL: https://rkuban.ru/archive/rubric/literaturovedenie-i-kritika/literaturovedenie-i-kritika_3757.html. 
17. Павлов Ю. Душа и тело, или Штрихи к портрету Марины Цветаевой // Родная Кубань. – URL: https://rkuban.ru/archive/rubric/literaturovedenie-i-kritika/literaturovedenie-i-kritika_3777.html. 
18. Павлов Ю. О судьбе самого задержанного текста Марины Цветаевой // Родная Кубань. – URL: https://rkuban.ru/archive/rubric/publitsistika/publitsistika_17184.html.
19. Павлов Ю. Станислав Куняев: штрихи к портрету на фоне эпохи // Родная Кубань. – URL: https://rkuban.ru/archive/rubric/literaturovedenie-i-kritika/literaturovedenie-i-kritika_6017.html .
20. Павлов Ю. Станислав Куняев – русский герой на Третьей мировой // Родная Кубань. – 2022. – URL: https://rkuban.ru/archive/rubric/literaturovedenie-i-kritika/literaturovedenie-i-kritika_14784.html.
21. Павлов Ю. Тема Родины в лирике Александра Блока // Родная Кубань. – URL: https://rkuban.ru/archive/rubric/literaturovedenie-i-kritika/literaturovedenie-i-kritika_3747.html. 
22. Пушкин А. Евгений Онегин // А. Пушкин / Полное собр. соч. в 10-ти томах. Т.V.: Евгений Онегин. Драматические произведения. – Ленинград : Наука, 1978. – С. 8-184.
23. Пушкин А. История Пугачёва // А. Пушкин / Полное собр. соч. в 10-ти томах. Т.VIII.: Автобиографическая и историческая проза. История Пугачёва. Записки Моро де Бразе. – Ленинград : Наука, 1978. – С. 107-248.
24. Пушкин А. Капитанская дочка // А. Пушкин / Полное собр. соч. в 10-ти томах. Т.VI.: Художественная проза. – Ленинград : Наука, 1978. – С. 258-370.
25. Пушкин А. О Записках Видока // А. Пушкин / Полн. собр. соч. в десяти томах. Т.VII. Критика и публицистика. – Ленинград : Наука, 1978.  – 542 с.
26. Пушкин А. Цыганы // А. Пушкин / Полн. собр. соч. в десяти томах. Т: IV. Поэмы. Сказки. – Ленинград : Наука, 1977.  – С. 151-169.
27. Соловьёв В. Три еврея, или Утешение в слезах. – Москва : Захаров, 2002. – 335 с.
28. Цветаева М. Живое о живом // М. Цветаева / Собрание сочинений: В 7 т. Т.4.: Воспоминания о современниках. Дневниковая проза. – Москва : Эллис Лак, 1994. – С. 159-220.
29. Цветаева М. Лебединый стан. – Наш современник. – 1990. – № 1. – С. 135-139.
30. Цветаева М. Мой Пушкин // М. Цветаева / Собрание сочинений: В 7 т. Т.5.: Автобиографическая проза. Статьи. Эссе. Переводы. – Москва : Эллис Лак, 1994. – С. 57-91.
31. Цветаева М. Нездешний вечер // М. Цветаева / Собрание сочинений: В 7 т. Т.4.: Воспоминания о современниках. Дневниковая проза. – Москва : Эллис Лак, 1994. – С. 281-292.
32. Цветаева М. О Германии // М. Цветаева / Собрание сочинений: В 7 т. Т.4.: Воспоминания о современниках. Дневниковая проза. – Москва : Эллис Лак, 1994. – С. 543-554.
33. Цветаева М. Письмо к Амазонке // М. Цветаева / Собрание сочинений: В 7 т. Т.5.: Автобиографическая проза. Статьи. Эссе. Переводы. – Москва : Эллис Лак, 1994. – С. 484-497.
34. Цветаева М. Письмо Р.-М. Рильке. 6 июня 1926 // М. Цветаева / Собрание сочинений в 7 т. Т.7.: Письма. – Москва: Эллис Лак, 1995. – С. 66-68.
35. Цветаева М. Письмо М. Кузмину. 1921 // М. Цветаева / Собрание сочинений: В 7 т. Т.6.: Письма. – Москва : Эллис Лак, 1995. – С. 207-211.
36. Цветаева М. Письмо П. Сувчинскому и Л. Карсавину. 9 марта 1927 // М. Цветаева / Собр. соч. в 7 т. Т.7.: Письма. – Москва: Эллис Лак, 1995. – 848 с.
37. Цветаева М. Письмо Ю. Иваску. 12 мая 1934 // М. Цветаева / Собрание сочинений в 7 т. Т.7.: Письма. – Москва: Эллис Лак, 1995. – С. 386-389.
38. Цветаева М. Письмо Ю. Иваску. 25 мая 1934 // М. Цветаева / Собрание сочинений в 7 т. Т.7.: Письма. – Москва: Эллис Лак, 1995. – С. 389-390.
39. Цветаева М. Повесть о Сонечке // М. Цветаева / Собрание сочинений: В 7 т. Т.4.: Воспоминания о современниках. Дневниковая проза. – Москва : Эллис Лак, 1994. – С. 293-416.
40. Цветаева М. Поэма конца / М. Цветаева / Собрание сочинений: В 7 т. Т.3.: Поэмы, драматургические произведения. – Москва : Эллис Лак, 1994. – С. 31-50.
41. Цветаева М. Пушкин и Пугачёв // М. Цветаева / Собрание сочинений: В 7 т. Т.5.: Автобиографическая проза. Статьи. Эссе. Переводы. – Москва : Эллис Лак, 1994. – С. 498-524.
42. Цветаева М. Собраний сочинений: В 7 т. Т.6.: Письма. – Москва : Эллис Лак, 1995. – 800 с.
43. Швейцер В. Марина Цветаева. – Москва : Молодая гвардия, 2009. – 591 [1] с.

Источник - журанл "Родная Кубань"



  Наш сайт нуждается в вашей поддержке >>>

Нажав на эти кнопки, вы сможете увеличить или уменьшить размер шрифта
Изменить размер шрифта вы можете также, нажав на "Ctrl+" или на "Ctrl-"

Комментариев:

Вверх

Наш канал на Дзен

Вверх

Яндекс.Метрика

Вернуться на главную