Михаил ПЕТРОВ

Меж небом и землею...

В апреле прошлого, 2011 года, ушел из жизни большой русский поэт Константин Рябенький.

Константин — ровесник Победы, родился 8 сентября 1945 года в семье офицера-фронтовика и ленинградской блокадницы, вышедшей из блокадного города по ладожскому льду, и навсегда оставался благодарен той безвестной медсестре, что вынесла в 1944 году с поля боя истекающего кровью отца, считал и ее причастной своему рождению. Отец для него символ мужества, самоотверженности. С детства запомнилось, как отец кричал во сне, продолжал воевать, когда снилась рукопашная, мучился совестью за грехи войны, хоть и убивал, защищая родную землю. И сын пришел к мысли о причастности к тем, кто воевал, кто ранен, кто убит: «Я тоже ранен на войне…», потому-то и писались «кровью // даже веселые, в общем, стихи…» Он верил, что души погибших солдат в День Победы слетаются в родимый дом, садятся с родными за поминальный стол, радуются, скорбят. Он любил перебирать старые фронтовые письма отца, письма без конвертов:

Потому и выжили, наверно,

Что друг друга письма берегли…

Письма фронтовые без конверта

Чистые, как в небе журавли…

Всей душой он был связан с Вышним Волочком, с милым Обрадовым, где прошло его детство, жили бабушка Марфа и дед Иван по материнской линии. (Их он воспел в стихах). Где он тонул в Тверце, получил прозвище Костя-моряк, научился плясать «Яблочко» и сочинил свое первое стихотворение, которое, показалось ему, родные не оценили. Замкнулся и решил писать так, чтобы оценили. Обрадово и Вышний Волочек станут центром его поэтического мира, туда он будет возвращаться мыслями и сердцем, их он украсит в стихах. Ниточка, связывающая его с родиной, никогда не рвалась, связью с земляками он дорожил, вдохновение черпал в родном краю, родном слове. Знаток и ценитель русской поэзии (современную знал досконально), в пылу разговора он иногда ронял обрадовские словечки: «транвай», «рогалит», «пантилен», чем изумлял многих. Но на замечания, не смущаясь, отвечал: «Да что я не знаю, как говорить надо? А только русскому человеку легче сказать транвай, рогалит, чем трамвай и оргалит. Или: полиэтилен . Язык вывихнешь. Вот посмотришь, не приживется этот полиэтилен… Не говорят же Иоанн, а Иван…»

Он прожил трудную жизнь русского Поэта. Его первые стихи с вступительным словом Андрея Дементьева напечатает в 1967 году газета «Калининская правда», а в 1975 назовут лучшим среди участников Всесоюзного совещания молодых писателей, поэт Сергей Викулов, будучи руководителем семинара, напишет ему: «Верю в вашу поэтическую звезду!» И не ошибется в поэте. Рябенький автор 14-ти поэтических книг, лауреат областных литературных премий, постоянный автор лучших литературных журналов, поэтических ежегодников и антологий, выпускник Высших литературных курсов в семинаре выдающегося поэта ХХ века Юрия Кузнецова, но, кажется, более всего дорожил мнением своих земляков. Он пользовался у своих земляков безграничным доверием, да и таких преданных поэзии Рябенького читателей, как вышневолочане, тоже поискать. Поэт никогда не забывал о них. В каждой его книге мы находим слова благодарности тем, кто помогал ему в издании очередной книги, по выходу новой книги он всегда с гордостью подчеркивал: «Помогли земляки».

Константин с годами уверовал в свою значительность, в разговорах о поэзии поднимал вверх палец, глядя на собеседника, медленно, со значением говорил. Рассказывал и нам с Карасевым в кафешке «Пир горой» на Трехсвятской, куда пригласил нас за день или два до рокового отъезда в Москву на операцию. Выделили Рябенькому квоту в клинику Федорова, ехал оперировать глаз, а то уже года два ходил как слепец, особенно в сумерки. И шаг такой же выработал, чтобы не запнуться, вроде как на лыжах идет, и руки вперед расставлял, чтобы не обо что-нибудь не удариться. В тот день, как нарочно, вспоминал самое значительное в жизни:

— Мне позвонили из Москвы… вот… нашел меня Николай Старшинов…вот… Ты че, говорит, Константин, в Москву не едешь, мы же тебя давно вызвали… вот… В общем, мне только в последний день передали, что завтра стихи должны быть на Совещании молодых писателей в трех экземплярах. …Вот… Я взял машинку на прокат и за ночь одним пальцем перепечатал подборку, отвез в Москву. Вот… Успел… Мне говорят: «Мы несколько раз звонили в вашу писательскую организацию… Во-от… и нам сказали, что тебя найти не могут, потому что ты ведешь аморальный образ жизни, пьянствуешь… во-от… Меня зачислили в семинар к Тряпкину Николаю Ивановичу, Старшинову и Викулову… И по результатам обсуждения признали открытием Пятого всесоюзного совещания… Во-от… Викулов сказал мне: «Костя, у тебя большое поэтическое будущее…». И дал в «Нашем современнике аж 19 стихотворений… Такой подборки ни у кого из молодых в журнале никогда не было…»

Карасев, слыша этот рассказ, может быть, в десятый раз, вдруг резко осаживает Рябенького:

— Кость, перестань ты про это совещание всем рассказывать!.. Таких совещаний, по-моему, уже стыдиться пора. А ты гордишься. Забудь ты это совещание на фиг, не гордись им.

Костя тоже взрывается:

— А я им горжусь!

— А ты стыдись, говорю!

— Это ты своих лагерей стыдись! «Особо опасный рецидивист, 18 лет провел в лагерях и тюрьмах…» Ты-то чем, гордишься?

— Горжусь! — Карасев тоже завелся. — Это и есть мои совещания. Там правда жизни была. Был карманником, а стал поэтом, в «Новом мире» печатаюсь. Стыдись, говорю!..

— Ну почему я должен совещания стыдиться? Там поэты участвовали, не твоим чета… Да и я, между прочим, тоже за колючей проволокой посидел.

— Да перестань, где ты сидел? В ЛТП? Херня это, а не сидел.

— А что в ЛТП другой народ сидел или другая колючая проволока была?.. Те же вышки… Сидел и стыжусь этого!..

С Карасевым они антиподы. Костя любил одеться. Чуть маленько заводились деньги, он начинал оперяться: покупал дубленку, сапоги, шапку. На 60-летие пришел в библиотеку в ярком, лимонно-желтого цвета пиджаке, в юности вообще был красавчик, любимец женщин. Бурная молодость, многочисленные травмы, полученные в драках и в ЛТП, свели на нет бурный темперамент. Теперь говорил медленно, подбирая слова, огорчаясь, когда память подведёт и какое-нибудь слово «заплехнёт». Но когда выпивал, заторможенность речи исчезала, глаз глядел лукаво, золотой зуб сквозь ироническую улыбку проблескивал как-то даже по блатному нахально. Трезвый бывал скучен, погруженный в свои мысли, говорил поучающее тривиальные истины. Ехать в дальнюю дорогу с ним одно мучение. Как начнет вспоминать уже не раз рассказанное — хоть уши затыкай. Карасев одевался подчеркнуто затрапезно, привычкам молодости не изменял. Ежедневно его можно видеть на Трехсвятской, где встречается с друзьями, случайными знакомыми. Он всегда в курсе событий, при нем всегда пакет с бутербродами, заботливо уложенными супругой Людмилой, там же и две-три книги собственных стихов. С Костей они «на ножах» и в поэзии. Константин традиционалист, Карасев поэт андеграунда. Слушать их диалоги в забегаловке «Пир горой» одно удовольствие. Оба горячатся, в споре не жалеют красок, но до ссор не доходит.

И сейчас посмеялись над своей горячностью, расстались тепло. Мы пожелали Косте удачной операции. А получилось все не так, как желали и как хотели. Операцию-то ему сделали, и будто бы удачно, стал он, по словам врачей, будто бы поправляться, глаз начал видеть, но на третий день образовался в сосудах сердца тромб и в одночасье, через полчаса после осмотра лечащим врачом умер. Три дня потом лежал в морге, мобильник его разрывался на части от наших звонков, пока дочь не позвонила в регистратуру клиники: «А почему не отвечает на звонки Рябенький?»

— Рябенький? — услышала в ответ. — Так… Сейчас найдем… Рябенький… Так он же умер!..

Костя хоть и мыслил медленно, говорил растянуто длинно, сказывались грехи бурной молодости, внутри был живым и творческим, только снаружи засахаренным как старый мед. Душа Костина откликалась на все запросы жизни. Думалось, а может быть и следовало ему перестрадать, пережить, падать и подниматься, чтобы заговорить в стихах о живой жизни. Не о школьной техничке тете Паше, к которой едет повиниться его лирический герой за то, что, бегая на переменах, поднимал пыль в коридоре, заставляя бедную тетю Пашу слишком часто мести и мыть полы, а о той безымянной старушке, которой поэт, сам бездомный и обманутый, отдает последнюю копейку. В стихах последних лет поднимается он до трагических обобщений:

Не поверишь, воробей,

у людей еще страшней.

Заклюют или затопчут

ради собственных идей…

Когда стихи эти стали читать в Волочке на вечере памяти поэта дети, на глазах многих сидящих в зале навернулись слезы: «Путь пролетая огромный, \\ даже в далеком краю \\ каждая ласточка помнит \\ тихую крышу свою…» Пели и его песни о том, как «веточка души под песней гнется», о русских мамах, тех, что «пережили сыновей», об отчем крае, родном городе.

Человеком он был благодарным, добро помнил и по мере сил и возможностей стремился добром же тебе и отплатить. Стал выписывать «Литературную газету» и, приезжая в Тверь из Волочка, частенько заходил с утренней электричке ко мне домой, с удовольствием доставал из портфеля две-три газеты и отдавал мне. Последние годы мы как бы поменялись ролями, у него появились деньги, он воспрянул. Деньги, конечно, мизерные, но после стольких лет нужды вместе с пенсией они казались ему богатством. Он так и остался в душе мальчишкой: купил толстую серебряную цепь на шею, меховую норковую шапку, дубленку, теплые меховые сапоги. Говорил подсмеиваясь над самим собой: «Я теперь человек состоятельный!..»

— Кость, ты теперь как секретарь обкома одеваешься, — подколет, бывало, его Карасев.

Костя действительно любил и умел красиво, элегантно одеваться. Как-никак дед по отцу служил в царской армии офицером. Костя часто менял пиджаки, питал слабость к ярким футболкам. Но когда надвигалась черная полоса, опрощался до ненавистных мне спортивных брюк с белыми полосками и кроссовок.

Ежедневно под хмельком

так и жил я, как попало,

и корова языком

десять светлых лет слизала…

Таким ходил по городу, таким запомнился всем после того, как группа мошенников, воспользовавшись его пороком, опоила его и обманом заставила подписать бумагу якобы на получение паспорта, а оказалось, на продажу квартиры Рябенького. Трое суток его удерживали где-то за городом, пока новый владелец вставлял новую дверь и замки, выбрасывал из квартиры поэта книги, рукописи, письма, фотографии. Убивало поэта, что все это делалось на глазах двора. Расчет был, вероятно, на то, что человек не выдержит, покатится, как многие, вниз, забомжует. Но Костя оказался крепким орешком. Выстоял. Не только завязал с пагубной привычкой, но и нашел в себе силы отсудить квартиру, хотя на это и ушло десять долгих лет. И силы противостояли немалые: бывшие сотрудники милиции, нотариус, чиновники из паспортного стола…

Костя в ответ не остается в долгу, тоже подколет Карасева:

— А ты, Жень, все ходишь, будто из побега явился.

— Ты же знаешь, мне на мой внешний вид наплевать. Вон Эйнштейн, будучи всемирно известным ученым, ходил в старом демисезонном пальто…

— Но ты же не Эйнштейн!

— Не в этом дело, просто мне по фигу, что обо мне люди подумают, а тебе нет…

— Ага, а для выступлений в Москве клубный пиджак все ж таки купил, — на лице Кости мерцает лукавая улыбка.

Был грех. Пригласили Карасева выступить на крупном поэтическом вечере в Москве. То ли по радио «Свобода», то ли с авторами «Нового мира», а ехать в Москву не в чем. Затрапезная куртка, старые джинсы, брюки советских времен. И тут кто-то заронил ему мысль, что в Москве поэты любят выступать в клубных пиджаках: Евтушенко, Вознесенский. Карасев пробежался по комиссионкам, купил почти новый за 600 рублей, принес домой, повесил в шкаф. И жалко таких больших денег стало. На один вечер 600 рублей! Что он буржуй какой-то? Решил сходить к своему старому знакомому, которого судьба вынесла в большие чиновники, аж в областную администрацию.

— Слышь, меня тут в Москву пригласили на большом поэтический вечере выступить.

— Ну и поезжай, — вдавился в кресло чиновник, всем своим нутром почуяв, что Карасев будет просить денег. — И хорошо, что пригласили...

— Хорошо-то, хорошо, да и не очень! Ты вот прикинь-ка, выйду я на сцену, поэт из города Твери, вот в этих старых джинсах и куртке, как бомж. Вам тут не стыдно будет за имидж Твери? Ведь кто-нибудь да скажет: дожили, поэты у новой власти ходят как бомжи. Короче, дай две тысячи, я клубный пиджак куплю, выступлю как человек, хоть город прославлю. На тебя ведь тень упадет. Имидж области все-таки представляю. Сам же в Москву приедешь, тебе и выскажут, как вы настоящих поэтов содержите. Ходят они у вас по Трехе нищими, свои книги продают…

— Жень, только называй реальную цену. Две тысячи для пиджака много. Хочешь, позвоню, на швейной фабрике тебе за тысячу хороший костюм подберут. Вот как мой…

— Не нужен мне костюм, я же не чиновник, а поэт андеграунда. А это к другому виду обязывает. Честно говоря, я уже сторговал тут за две тысячи отличный клубный пиджак да своих денег на него жалко. Я же не Рокфеллер.

— Не бывает таких дорогих пиджаков, Жень…

— Откуда ты знаешь? Сидишь тут в кабинете, даже цен не знаешь! Вот зарядил: не бывает! Две тысячи жалко? Клянусь! Человек купил для себя, а пиджак ему оказался велик, решил продать. Может быть, он действительно двух не стоит, но я не могу пойти назад, мы уже по рукам ударили, он два дня меня дома ждет. — Карасева понесло, даже сам своей фантазии удивился.

Но и приятель оказался не лыком шит. Карасеву в руки денег не дал, вызвал своего водителя, говорит:

— Вот тебе две тысячи, поедешь с человеком, купишь пиджак, привезешь мне посмотреть.

Карасев чуть ума не лишился от такой скупости. Но что делать? Пока шофер пересчитывал деньги своего шефа, выскочил в приемную, звонит домой, сыну:

— Слышь-ка, сейчас к тебе из администрации приедут, вынесешь ему пиджак, который я вчера купил, скажешь, что две тысячи стоит. Получишь деньги, отдашь пиджак и домой. Я через час подойду. Все понял?

Приехали во двор к Карасеву. Карасев:

— Я на 4-й этаж не полезу, у меня сердце больное. Да и не с руки мне, еще скажешь, что подмигивал насчет цены. Иди сам, квартира такая-то, скажешь от Карасева. Я им сейчас позвонил, парень в курсе.

Пришлось шоферу подниматься на четвертый этаж. Шофер пиджак «купил», проехали к приятелю-чиновнику. Пиджак ему понравился, но дорог, дорог!

— Зато как выглядеть буду! Сразу скажут: вот тверские каких поэтов имеют. Что стихи, что костюмы. Глядишь, и тебя в Москву возьмут.

Костя и намекал на этот случай…

Сказочный дедов дом в деревеньке Обрадово, хранитель детского счастья и истинных устоев жизни, отчий дом по улице Смычки, на «чужие огни» которого приезжал поглазеть бездомный поэт из Твери, где лихие 1990-е превратили его в бездомного бомжа — вот три ипостаси, которые разрывали сердце поэта. Он писал о власти отеческой земли, видел, что «одному не справиться с бедой», спрашивал, «куда же ты мчишься Россия?», и в трагическое для страны время искал опору в нравственных устоях своих предков. Стихи его пронизаны светом прошлого. Поэзия Рябенького вся на традиционных русских ценностях, в основе которых лежит совесть. Не буква закона, не право, а со-весть. Если закон был против его совести, он поступал по совести, если социальный строй, он обращался к совести. Он любил осиротевшее Обрадово, вспоминал мамино вышивание, бабушкины хлебы, седую, как лунь, тетю Клаву, перед которой ему «обидно и стыдно» за свою жизнь, как перед святой, «перед скромностью светлой ее»:

Искушал меня часто лукавый,

Я с высот был низвергнут и бит…

Повинюсь перед тетею Клавой.

Будет жутко,

Когда не простит.

За ту чистоту, силу, отвагу, стойкое мужество жить, слушаясь только совести, критика ставит его имя рядом с близкими ему по духу лучшими русскими поэтами конца ХХ века: Н.Рубцовым и Н.Тряпкиным, Ю.Кузнецовым и Б.Примеровым. Рядом с ними он и напечатан в «Антологии поэзии ХХ века».

Он нес в себе судьбу своего поколения, не мог забыть очередей за сырым, тяжелым послевоенным хлебом. Казалась бы исхоженный поэтами эпизод. А у Рябенького и он о совести. Ведь продавщица нет-нет да и не поскупится кинуть лишний довесок ему, голодному мальчишке:

И те движенья щедрых рук

Воспринимались словно чудо,

Ведь шли голодные года…

Я тот довесок не забуду

И продавщицу – никогда.

Он жил радостью и болью родной стороны, писал: «Если родине больно, значит больно и мне». Может быть, пронзительней всего эту свою связь с родиной он выразил в стихотворении «Бумажный змей». Ниточка, которая соединяла его с детством, с лихолетьем, с войной, с довеском, который положила из сострадания ему на буханку рука продавщицы, с навсегда ушедшим миром, с дедом и бабушкой, связывала его и с родиной. Порвись она — и не станет поэта, и охладеет душа его, и замолкнут его песни.

Когда однажды загрущу,

Чтобы душой согреться,

Я змей бумажный запущу

В безоблачное детство.

Он песни розовые петь

Мне будет над горою,

А я – на ниточке висеть

Меж небом и землею.

Смотреть со страхом с высоты,

Вдруг нитка оборвется

И я на травы упаду,

Змей в синеву взовьется!

И потому тянуть слегка

(как замирает сердце),

А то – скользнет за облака

Трепещущее детство.

И вновь ко мне вернется грусть,

Грусть прежняя вернется…

Как можно дольше,

Дольше пусть

Та ниточка не рвется.

14 апреля 2011 года та ниточка между Поэтом и его детством оборвалась. Он мечтал о легкой смерти, считал, что ее нужно заслужить, выстрадать. Как это дико не звучит, он выстрадал ее, умер в одночасье после врачебного обхода, закинув руки за голову, так, как и предрекал себе:

Буду судьбой дорожить,

чтобы пришла, как награда…

Легкую смерть заслужить,

выстрадать все-таки надо...

Думаю, заслужил…

Моды в поэзии он чурался, «модным» поэтом не был, и потому за гробом его шли не только собратья по перу и деятели культуры, но и предприниматели, помогавшие ему издавать книги, ценители поэзии, простые люди. Земляки любили его за преданность и сердечность. Эту любовь он заслужил и выстрадал всей своей жизнью и творчеством.

Похоронили Поэта на аллее славы рядом с другим замечательным подвижником, краеведом Рудием Матюниным. В последнем слове говорили об особой значимости прожитой поэтом Константином Рябеньким жизни для нас, его земляков, о том, что душа его подобно бумажному змею его детства уже парит в синих апрельских небесах.

…А та ниточка, что связывала его с детством, с его родиной не оборвалась. Только теперь оказалась в наших руках, и связывает нас с ним. И от нас, любивших и высоко ценивших его, будет зависеть, сколь долго мы будем ее держать, ниточку памяти о поэте Константине Рябеньком.

Держите же ее крепче, земляки. Так, как обещали у его раскрытой могилы.


Комментариев:

Вернуться на главную